Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Запредельная жизнь

ModernLib.Net / Современная проза / ван Ковелер Дидье / Запредельная жизнь - Чтение (стр. 5)
Автор: ван Ковелер Дидье
Жанр: Современная проза

 

 


* * *

В сознании сестры разворачивается вся моя жизнь в хронологическом порядке. Она так часто перебирала в уме события нашего детства, что они разворачиваются без сбоев и во всех подробностях. Я вижу свое рождение, горе и слезы в доме, понимаю, какой горечью и неприязнью встретил меня мир – я не представлял, насколько сильно было это чувство. Только Брижит и Альфонс отнеслись ко мне как к обычному, ни в чем не виновному младенцу. Вот я начал ходить, и с тех пор доминантой в воспоминаниях сестры стал ключ от маминой комнаты. Она располагалась на втором этаже, и нам было запрещено туда ходить. Папа же часто запирался там ночами, мы слышали над головой его шаги, и мое воображение, вскормленное волшебными сказками, которыми Альфонс старался отвлечь меня от невеселой реальности, рисовало жуткие картины. Я долго думал, что мой отец – Синяя Борода. Он говорил мне, что мама жива, что она после моего рождения уехала в Америку и там живет на ранчо, но я не верил ни единому слову и первые несколько лет сознательной жизни искал ключ от секретной комнаты, где должен был стоять зловещий шкаф, в котором были развешаны по росту на перекладине тела семи убитых жен и среди них моя мама.

Когда мне исполнилось четыре года, Брижит подарила мне этот ключ. Стащила у отца из тумбочки и заказала дубликат. И вот как-то в четверг вечером мы забрались в заветную комнату и стали искать хоть какие-нибудь мамины следы – поскольку, как я сразу с некоторым разочарованием убедился, ее тело не висело в шкафу среди платьев. Комната Синей Бороды оказалась музеем юной, стройной, жизнерадостной девушки со светлыми волосами. Она улыбалась с каждого черно-белого кадра. Мама в лодке, на лыжах, на лошади, на пляже, с собакой-лабрадором, привязанной к рулю «форда» с откидным верхом. Брижит знала маму целых три года, пока не родился я, и это давало ей право верховодить в наших экскурсиях по маминой жизни. Она будто бы помнила все до мелочей и комментировала каждый кадр с таким уверенным и сведущим видом, что мне хотелось ее стукнуть или дернуть за волосы и отнять эти три драгоценных года.

Мы заряжали пленки в нацеленный на пустую стенку проектор и часами разглядывали кадры свадебного путешествия родителей по Америке, где, как уверяла моя сестра, мама встретилась с другим мужчиной, к которому потом и уехала. Лично мне больше всех приглянулся красавец шериф с пленки номер 19, со звездой на груди, в темных очках, на три головы выше отца – он стоял, небрежно опершись о капот новенького – не то что родительский «фордик» – «шевроле». Наверное, когда мама вернулась в Экс, он засыпал ее страстными письмами и наконец подарил ей ранчо – иначе она не согласилась бы нас бросить. Весь свой гардероб она, очевидно, оставила здесь, и мы разыгрывали костюмированные спектакли. Я изображал отца: ходил, набычившись, с английским ключом в руке. Брижит играла маму, жестокую попрыгунью: обзывала меня пентюхом и убегала, запахнувшись в длинную шаль. Однажды папа застукал нас как раз на сцене отъезда. Никогда не забуду его лица, побелевших пальцев на дверной ручке. Чтобы сдержать слезы, он раскричался, надавал нам оплеух, выгнал вон и наказал, но, что бы он ни делал, у нас уже было твердо решено: когда-нибудь и мы сбежим от него в Америку.

У нас с Брижит был загашник, куда мы складывали гостинцы, которые получали на Рождество. Взрослые, сами того не подозревая, помогали нам готовиться к побегу. Брижит вычерчивала маршрут на карте в энциклопедии: мы будем обходить все ранчо в Техасе, Колорадо и Оклахоме – трех штатах, где женщин берут в ковбои. В один прекрасный день найдем маму где-нибудь в салуне в Эбилене, на родео в Уичито-Фолс или преследующей скотокрадов на границе с Нью-Мексико. И весело поскачем вместе по прерии среди кактусов, а о скучном лавочнике, у которого она оставила нас до поры до времени в Экс-ле-Бене, Савойя, будем только вспоминать. Чтобы подготовить меня к путешествию, Брижит давала мне уроки верховой езды и водила в тир стрелять из пистолета. По выходным мы уходили за город и там на лугу упражнялись в бросании лассо: гонялись за телятами, связывали им ноги бельевой веревкой, а потом улепетывали в лес от разъяренного фермера, который, заглянув в загон, находил все стадо стреноженным.

Брижит включила в программу даже такие, казалось бы, вполне факультативные предметы, как сольфеджио, арифметику, рисование и парусный спорт. Уметь музицировать надо было на случай, если придется просить милостыню; владеть счетом – чтобы сосчитать пули в револьвере и оставить последнюю себе; а кто не способен нарисовать портрет-робот гангстера и определить по ветру расположение индейского лагеря, тому вообще лучше до конца своих дней сидеть в курортном городишке и заниматься скобяной торговлей. Надо сказать, все, к чему я таким образом приобщился в шесть лет, за исключением цифири, позднее стало для меня главным в жизни.

Но однажды отец взял меня за плечи и открыл правду: мама умерла, рожая меня. Теперь, сказал он, я уже большой. Что ж, я действительно как раз дорос до того возраста, когда уже мог страдать. Лучше бы у меня не отнимали мою сказку про Синюю Бороду, пока я сам не перестал бы в нее верить. Потому что «по правде» выходило, что маму убил я. Хоть отец и говорил – судьба.

Потом у Брижит наметилась грудь. Она часами болтала с мальчишками и уже не поверяла мне всех своих секретов. Может, ей просто стало неинтересно – ведь делать вид, что мама жива, больше не имело смысла, и она принялась морочить голову другим. Нередко она убегала из дому по ночам, отец запирал ее в спальне, а я искал ключ.

Главной моей заботой было следить за своим весом, я не слезал с весов, считая, что терять килограммы – такое же похвальное дело, как получать хорошие отметки. Маму погубило то, что я был слишком крупным, и я каждое воскресенье клялся в церкви Богу худеть ради спасения ее души. Если же иногда мне случалось поддаться дьявольскому искушению витрин кондитерской Дюмонселя, я тут же бежал исповедоваться и среди прочих грехов, к удивлению кюре, называл свой вес.

Вскоре Брижит снова подобрела ко мне, а все потому, что я стал обеспечивать ей алиби: в выходные она возила меня в Этрие и, пока я в одиночестве катался на лошади, развлекалась в конюшне. Как-то раз в воскресенье, отъездив свой час на Звезде и подогнав ее к стойлу, я увидел, что оно занято: там лежала моя сестрица под конюхом. Пришлось нам со Звездой поворачивать и снова кружить по манежу, пока не освободится место. Брижит дала мне пятьдесят франков за то, чтобы я забыл про это добавочное время.

Я продолжал складывать сбережения в ту же розовую фаянсовую свинью, в которой мы копили деньги на побег, но теперь она превратилась в подобие церковной кружки – я жертвовал в память о маме. Ведь спешки больше не было – Америка могла подождать. Чем дольше мы вытерпим, тем больше накопим и тем дальше уедем, говорила Брижит. Вот только цены на билеты все росли и росли, я видел, как меняются цифры в витрине турагентства. В конце концов Брижит нашла более простой выход – вышла замуж. А я в пятнадцать лет остался один на один с дурашливо ухмыляющейся розовой свиньей. Разбивать веши не в моем характере. Так я никуда и не поехал.

* * *

Картинки из детства, которые оживают в уме сидящей у моего бесчувственного тела сестры, казалось бы, должны доставлять мне удовольствие. Но мне как-то неуютно в ее мыслях. Брижит уверена, что от моего «я» ничего не осталось, и эта уверенность заражает меня. Атеизм ее так непоколебим, ощущение пустоты так явственно, что, окунувшись в них, я тоже перестаю верить в духов, а значит, и в самого себя. Поэтому, как ни мила мне сестра, лучше не задерживаться в ее сознании – чего доброго, растворюсь. А мне так хотелось помочь ей, избавить ее от болезненного чувства вины… Да нет же, нет, Брижит, вовсе ты не должна была лежать на моем месте. Тебе дана такая стойкая ремиссия, потому что у тебя на земле еще много дел. А с меня взятки гладки. Я отправился первым согреть тебе местечко на свете, который, сдается мне, существует даже для тех, кто в него не верит. Иначе причина моего затянувшегося одиночества была бы слишком страшной. Не может быть, чтобы мама и дедушка с бабушкой лишились вечной жизни из-за своего скептицизма. Нет, они, наверное, заняты где-то в другом месте или дают мне время проститься со всеми вами. Как бы то ни было, но, когда нотариус вскроет завещание – завтра или послезавтра – и огласит мою последнюю волю, ты будешь смеяться до слез и, несмотря на все свои предубеждения, будешь вынуждена признать, что я по-прежнему с тобой и жду тебя, хотя и без нетерпения.

Альфонс замер на стуле, вытянув шею и упершись локтями в колени, точно застыл на часах. После неудачного опыта с разбитым стеклом он отчаялся передать другим свое восхищение моей особой, но продолжает старательно и прилежно, как все, за что берется, предаваться умилительным воспоминаниям.

Его мысленными очами я вижу себя в коляске. Он вывез меня подышать свежим воздухом в парк водолечебницы. Весна, на деревьях возле открытой эстрады распустились почки. Альфонс при боевых орденах, в парадном берете и клетчатой ковбойке, украшенной галстуком-бабочкой. Глядя по сторонам с мечтательной улыбкой и покачивая коляску в ритме скрипичных переливов Штрауса, которыми оркестр наполняет курортную истому парка, он бороздит аллею за аллеей в поисках навек запечатленного в его сердце идеального образа – это образ Жюли Шарль, чахоточной красавицы, вдохновившей Ламартина на лучшие из его савойских стихов.

Вот ему приглянулось личико под кедрами. Он резко тормозит, закладывает лихой поворот, чуть не сбивая другую коляску, объезжает вокруг фонтана, чтобы встреча сошла за случайную, оставляет меня в тенечке и направляется к сидящей на скамейке девушке с книгой. Подойдя, снимает берет и, держа его на отлете, как шляпу с пером, отвешивает незнакомке поклон по всем правилам придворного этикета.

Вдруг парковую сцену прорезает телефонный звонок. Альфонс вскакивает и бросается в кабинет. Звонок включен только на одной линии – для самых близких. Остальных просят оставлять соболезнования автоответчику – запись прослушают завтра.

Трубку радиотелефона вернувшийся в гостиную Альфонс протягивает Фабьене, с почтительным страхом в голосе поясняя:

– Нотариус.

Фабьена здоровается, пару раз благодарит, трижды вздыхает и спрашивает нотариуса, не присоединится ли он к собравшимся у гроба:

– Жак придавал большое значение такой совместной молитве. Вообще в последнее время он стал очень религиозен, как будто предчувствовал…

Вот так фальсифицируется история. Нет, Фабьена, я ничего не «предчувствовал» и если ходил с тобой на воскресные мессы, то только для того, чтобы полакомиться потом пирожным. Но пусть себе моя вдова наводит глянец на мой портрет, предназначенный для клиентов – для нее они равнозначны потомству. Благочестивый трудяга почуял близкий конец и все аккуратненько привел в порядок: позаботился и о делах, и о душе. Так и слышу разговор в магазине: да-да, он как раз накануне исповедался и успел заказать трубу-двадцатку для вашей плиты, месье Рюмийо. Царствие ему небесное, всегда к вашим услугам.

– Скажите Марии, чтобы принесла еще один прибор, – говорит Фабьена Альфонсу, который уносит телефон, складывая на ходу антенну.

Бдение продолжается. Я понимаю, что злость делает меня несправедливым, и я не столько улавливаю меркантильные соображения Фабьены, сколько приписываю их ей. Но предпочитаю не вникать в ее душу. Мы два года спим отдельно, и я не стану злоупотреблять своим положением теперь. Хотя, пока волны Наилы до меня еще не доходят, именно глядя на Фабьену, я снова начинаю жалеть о том, что со мной случилось, и невольно примериваюсь к ее еще не тронутой увяданием женской прелести, к угадывающейся под черной блузкой груди. А она, думает ли она так же обо мне, представляется ли ей, как мы тесно прижимаемся друг к другу, не забыла ли, как нам было хорошо в первый год семейной жизни? Вспоминает ли наш «форд-ферлейн», отель «Омбремон», свадебное путешествие в Рим – мы собирались посмотреть на Папу, а вышло так, что получили его благословение в номере «Альберто Сальватори», в постели, по телевизору? Мои губы, язык, прикосновение моей тугой плоти к ее бедрам, когда она приникала ко мне сверху?

Не знаю, дошло ли до Фабьены посмертное желание, которым я загорелся к ней, этот бередящий пустоту морок, или ее собственные мысли сбились с молитв на что-то более мирское, но она покраснела. В наши счастливые времена я так любил смотреть на эту заливающую ее щеки краску… Подойду сзади к стоящей за прилавком жене, как бы ненароком прижмусь к ней и шепну на ухо: «Там у нас в отделе болтов надо кое с чем разобраться». Если она была настроена так же, как я, то отвечала: «Минутку, я позову Одиль», – и Одиль заступала на ее место, а мы забирались в подсобку, где была навалена куча пакли из упаковочных коробок, и давали себе волю. С годами скобяная торговля поглощала ее все больше, потом появился Люсьен, и секс свелся к урочным сеансам перед сном, а Одиль приходилось звать не чаще, чем пару раз в месяц…

– Пора укладывать ребенка, – напомнила мадемуазель Туссен. – А вам самим надо бы перекусить. Идите, а я побуду здесь, я не голодна.

Фабьена с сомнением посмотрела на Люсьена, малыш выпрямился как на пружине, злясь на себя за то, что заснул на стуле. Отец, с трудом разогнув затекшие ноги, встал, задул оплывшую восковыми сталактитами свечку, кивнул Фабьене и вышел. Брижит взяла за руку и повела за собой сопротивляющегося для виду Люсьена.

На пороге Люсьен обернулся и незаметно послал моим останкам воздушный поцелуй кончиками пальцев – так же я прощался с ним каждый вечер, когда выходил из его спальни и оставлял его лежащим в кровати. Кажется, он уже начал любить меня задним числом, начал строить на опустевшем месте образ идеального отца, каким я никогда для него не был. Что ж, я все больше убеждаюсь, что умер не зря.

Жан-Ми, у которого уже добрых полчаса бурчало в животе, вскочил первым, открыл дверь, чтобы пропустить мое семейство, и теперь ждет, не выпуская дверной ручки, пока его жена наглядится на меня.

– Мы еще вернемся, Одиль! – умоляюще, с плохо скрытым нетерпением говорит он.

В комнату просачивается запах баранины с травами. Надо же, как хорошо я стал различать запахи, скорее идеи запахов. Я точно знаю, что Фабьена распорядилась приготовить на вечер баранье жаркое, что сейчас она достает его из духовки и поливает соком, и мое сознание по прописям памяти воскрешает запах, каким он бывал из воскресенья в воскресенье. По крайней мере так мне представляется этот механизм.

– Почему? Почему ты? – вдруг всхлипывает Одиль, и лицо ее кривится.

Жан-Ми надувает щеки, возможно, не без основания сочтя этот риторический вопрос обидным для себя.

Одиль рыдает, склонясь над моей осклабившейся оболочкой, стискивает мои окоченевшие пальцы.

Теперь, когда нет моей жены, она может не таясь излить свое горе. Но мадемуазель Туссен твердо отстраняет ее:

– Не надо, прошу вас. Не плачьте так сильно. Это ему повредит.

Я не очень понимаю смысл ее слов. Правда, Одиль накапала слезами на лацкан моего пиджака и там осталось пятно, но, учитывая, куда отправится мой костюм, это не так уж важно.

– Слышишь, что говорит мадемуазель Туссен? – решается заметить Жан-Ми.

Одиль вскидывается, обрывает плач, точно останавливает лошадь на полном скаку, и идет в столовую, резко сбросив с плеча утешающую длань Жана-Ми.

Мадемуазель Туссен выжидающе смотрит из-под круглых очков. Когда же дверь наконец захлопывается, она откладывает в сторону вязанье, потирает руки и, живо подвинув свой стул к моему изголовью, возбужденно шепчет:

– Ну-с, приступим!

В глазах старой девы пляшут свечные огоньки, ноздри ее трепещут. Мне как-то неуютно оставаться с ней наедине. Она же явно желала этого с самого начала вечера.

– Не тревожься, о высокородный Жак Лормо из Экс-ле-Бена, – зашептала она, уставив взор в выключенную люстру. – Ты пребываешь в Промежуточном Состоянии, деяния твоей последней жизни смешиваются с кармическими видениями, и ты не понимаешь, что с тобой. Тебя терзает страх, смятение и так далее – это нормально. Я тут. Я Тереза Туссен, которую ты отлично знаешь – еще сегодня утром ты должен был доставить мне газонокосилку «Боленс», – ныне я твой духовный проводник, бодхисатва, и больше тебе нечего страшиться неизведанного – положись во всем на меня. Вот «Бардо Тхедол»[4], – она достала из кошелки рыжую книжонку, – «Тибетская Книга мертвых», с помощью которой я произведу перенос твоего сознания.

Нет, какова нахалка! Ее ведь, кажется, ни о чем не просили. Молилась бы себе о спасении моей души, если уж оно ее так заботит, но пусть оставит меня в покое – мне надо провести инвентаризацию всей своей жизни, подвести итог, во всем разобраться, установить связь с теми, кого я люблю, а не ударяться ни с того ни с сего в экзотические религии.

– О Всеблагой Амитабха, к тебе взываю, тебе доверяюсь. Да снизойдут на высокородного сына твоего Жака Лормо Три Драгоценных Прибежища, и да помогут они ему на пути познания Высшей Реальности.

Да заткнись ты! Я католик! Прочти надо мной «Отче наш» и вали отсюда, не то тебе не достанется баранины.

Но мадемуазель Туссен игнорирует гневные флюиды, которыми исходит моя душа, и продолжает лопотать свою галиматью, неуемная, как лесной ручеек. Меня охватывает ужас. Мадемуазель Туссен повторяет свое заклинание четырежды, на все четыре стороны света – я обложен, затравлен и жду, что будет с моим бедным телом: начнет ли оно светиться, летать, превращаться…

– Слушай, о высокородный, слушай и запоминай. Смерть – это переходное состояние, находясь в котором ты можешь, если сумеешь, управлять своей кармой, чтобы положить конец воплощениям и достичь совершенного состояния Будды. Вот эта «Книга мертвых» будет твоим путеводителем. Я же – твой наставник и пока что держу руль вместо тебя, но будь внимателен – скоро, когда ты будешь достаточно подготовлен, я передам его тебе, а сама пожелаю счастливого пути и устранюсь, ибо такова миссия Терезы Туссен в нынешней ее жизни!

Ну, у старушки совсем крыша съехала! Я никогда не держал ее за важную клиентку, но отделаться от нее из-за ее маниакальной дотошности и дикого упорства было невозможно. Если она вцепляется в души такой же мертвой хваткой, как в косилки, то вечный покой я обрету еще не скоро.

– Слушай же, о высокородный Жак, слушай и повторяй за мной, – продолжала мадемуазель Туссен, глядя в рыжую книжонку и воздев палец. – «Когда из-за необузданного гнева мы будем блуждать в сансаре, пусть Бхагаван Ваджрасаттва поведет нас по лучезарному пути Зеркальной Мудрости, и пусть Мать Мамаки будет охранять нас на этом пути». Повтори.

Обратив ободряющую улыбку к люстре, она выждала несколько секунд и продолжала:

– Хорошо! Тебе уже должно стать лучше. Цель моих наставлений в том, чтобы ты понял, что предстающие тебе призрачные видения, какими бы ужасными они ни были, – всего лишь отражение твоего сознания.

Что она там лопочет? Нет у меня никаких призрачных видений. Не считая истории с ее приводным ремнем и родительского собрания, мои воспоминания ничего ужасного не содержат. Я постепенно постигаю их пользу и смысл, а из чувств живых по отношению ко мне извлекаю фрагменты и одни, как кусочки мозаики, складываю в целостную картину, другие до поры откладываю в сторону. По существу, вся моя психическая реальность определяется тем, что творится вокруг моего мертвого тела в реальном мире. И мне вполне комфортно. Или она собирается наслать на меня кошмары, накликать чудищ, разыграть Апокалипсис, ради того чтобы потом испробовать, под силу ли ей развеять свои же собственные бредовые измышления?

– «Из-за твоей плохой кармы ты испугаешься чарующего синего цвета – мудрости, исходящей из сферы всепознания. Зато тебя влечет тусклый белый свет второстепенных божеств дэв…»

Вовсе нет. Ничего меня не влечет, я верую в Господа, владыку Царства Небесного, посылающего по великой благости своей мир и покой людям Своим, я крещен, причащен, венчан и буду погребен как христианин, так что пошла вон! Отцепись от меня! Твоя рыжая книжка ко мне не относится – я не тибетский мертвый, и никто не имеет права обращать меня в буддизм против моей воли и насильно отлучать от доброго католического чистилища, где я прилежно сортирую свои деяния и подбираю аргументы в свою защиту.

В эту секунду в дверь просовывается голова Альфонса.

– Вашу машину увозят на штрафную стоянку, – флегматично сообщает он.

– Как?! – Мадемуазель Туссен поспешно захлопывает «Книгу мертвых» и, подхватив кошелку, бросается вон из комнаты, топая своими слоновьими кроссовками.

Спасибо, Альфонс, дружище!

Мой старый дядька подходит к одру, задувает догорающую свечу и, послюнив пальцы, тушит фитиль, чтобы едкий дым не тревожил меня. А потом жалобно смотрит мне в лицо, на котором легкий сквознячок шевелит тени, и шепчет:

– Жаль, что тебя там нет. Такое удачное жаркое!

Как, они уже покончили с закусками? Сколько же времени я потерял, отбиваясь от кармической чуши? Хоть бы эту Туссен отволокли подальше вместе с ее «дьяболо», чтобы духу ее не было в моей загробной жизни!

– Невозможная женщина! – эхом отзывается Альфонс. Эхом… Было бы здорово, если бы моя мысль отзывалась в его словах. Но это, разумеется, просто случайное совпадение, и я тут ни при чем.

– Тратить такую прорву денег на спортивную машину, чтобы ездить на ней за хлебом, когда все знают, что у города не хватает средств на расширение водолечебницы… Эх, Жак, Жак… Не все люди живут по-людски…

Уморительная история с этим «дьяболо»: не успела мадемуазель Туссен выехать на своем приобретении из автомагазина и проехать сто метров, как ее задержали за превышение скорости. А поскольку ехать медленно ее «дьяболо» просто не может, в городе же на каждом шагу полицейские засады, она обречена кататься по замкнутому маршруту: от почты до крытого рынка и обратно, иначе машину тут же подцепляют и оттаскивают на штрафную стоянку.

– Ты тут не скучаешь? – спросил Альфонс и заботливо расправил складочки на моем пиджаке. – Давай я побуду с тобой и заодно прочту тебе молитву. Какую ты хочешь? Мне так тяжело, малыш. Еле смог проглотить кусочек баранины – и то стыдно было. Прости меня, Боже, ибо я оскорбил Тебя… А чеснока твоя супруга не положила. В кои-то веки проявила внимание к твоему вкусу… Прости, это, конечно, дурно, но я не со зла. Хотя тебе, по твоим достоинствам, подошла бы жена вроде Жюли Шарль, которая не мешала бы полету твоего воображения и ушла первой. Теперь, когда тебя нет, могу тебе сказать: все эти годы я не переставал искать тебе такую, но где там – я и себе-то за всю жизнь не нашел… Ты бесконечно благ, и Тебе не угоден грех… Тут ведь вот что: при Ламартине у нас в Эксе лечили чахотку, а теперь погляди – одни ревматики да тонзиллитики. Прошу Твоего благословения и принимаю твердое решение… Надо, конечно, на чем-то остановиться, я понимаю, но иметь жену, которая хромает или сморкается без передышки… это как-то не по мне… Принести покаяние и впредь не оскорблять Тебя. Аминь. Вот если бы она кашляла – это подогревало бы мое вдохновение… Прости меня, Боже, ибо я оскорбил Тебя… Но туберкулеза больше нет – медицина шагнула вперед. Да и мне уже не двадцать лет. Ты бесконечно благ, и Тебе не угоден грех… Возраст дает себя знать. Доживешь до моих лет – поймешь. – Он осекся, виновато взглянул на меня и, горько усмехнувшись, прибавил: – Ох, прости.

Закончив молитву, Альфонс стал гладить меня по головке (как в детстве, когда гремел гром и он убаюкивал меня) и читать вслух «Озеро» Ламартина. Повлияло ли на меня ровное, похожее на ласковый ветерок дыхание его любви, или так сильно было притяжение столовой, где решалась моя будущность, так или иначе, поднявшись на крыльях поэзии, я в середине строфы перенесся сквозь стену.

Ты помнишь, может быть, тот вечер тихий, ясный?

Молчали оба мы, и мир дышал везде.

И в сладкой тишине слышнее был согласный

Плеск весел по воде…[5]

* * *

Все сидят вокруг большого стола орехового дерева под настоящим деревенским хомутом со свисающими матовыми лампами – в знак траура зажгли только половину.

– С глубокой печалью, – предлагает Брижит.

– С безутешной скорбью, – возражает Фабьена и что-то исправляет в лежащем слева от ее тарелки черновике.

– Стоит мне что-нибудь сказать… – вскипает Брижит.

– Если все, что я делаю, вам не нравится, – перебивает Фабьена, – напишите и поместите свой собственный текст и не будем терять время.

– Что ж, я так и сделаю. Вычеркивайте мое имя, не стесняйтесь.

Фабьена, не потрудившись ответить, заканчивает правку и перекатывает тележку с бараниной к другому концу стола.

– Возьмите хоть ломтик, папа.

Первый раз она назвала моего отца папой. Он поднимает пустые глаза на Брижит, а та ждет его заступничества.

– Нет, спасибо, – говорит он и прикрывает тарелку рукой. Брижит опускает глаза. Она и на этот раз пробудет у нас не дольше нескольких дней. Фабьена выиграла. Здесь хозяйка она.

Луи, Фабьена и Люсьен Лормо

с безутешной скорбью сообщают

о внезапной кончине, постигшей по воле Божьей

их сына, мужа и отца

Жака Лормо

16 января 1996 г. в возрасте 34 лет.

Отпевание состоится 18 января в 15 часов

в церкви Пресвятой Девы в Эксе.

Желательны живые цветы.

Сначала Фабьена написала после моего имени «генеральный директор торговой фирмы Лормо и сын», но вместе со следующим объявлением от нашего персонала это слишком смахивало бы на рекламный листок.

Работники скобяного магазина Лормо

с прискорбием сообщают

о кончине генерального директора фирмы

Жака Лормо.

По случаю траура 18 января магазин будет закрыт.

В результате стычки между Фабьеной и Брижит, в которой папа отказался быть арбитром, моя сестра в самом деле дала отдельное объявление. Между бараниной и сыром она тайком от всех продиктовала по телефону несколько строчек, которые стали мне лучшим прощальным подарком:

Брижит Лормо, она же Бриджи Уэст,

потеряла любимого брата

Жака Лормо,

свободного художника,

о чем и сообщает с глубокой печалью.

Похороны состоятся в сугубо семейной обстановке.

Цветов и венков не приносить.

С победным злорадством повесив трубку, она вернулась к сыру. Представляю реакцию наших поставщиков и клиентов завтра утром, когда они развернут «Дофине либере» и будут вынуждены выбирать между двумя противоречащими одно другому сообщениями или же допустить, что у меня был тезка и однофамилец, умерший со мной в один день. Красота! Похороны будут под стать всей моей жизни. С самой женитьбы я, как говорят о доме, нарушающем общую линию улицы, выламывался из ряда, и все попытки Фабьены вправить меня заканчивались сокрушительной неудачей. Скандальная шуточка с некрологами должна, по мнению моей супруги, повергнуть общество Экса в шок, на самом же деле ее расценят как очередную и последнюю мою шутовскую выходку, этакий розыгрыш вроде посмертного извещения о дешевой распродаже, и к нам хлынет народ. В разгар стилистических разногласий между Брижит и Фабьеной над тарелками остывающей баранины на лестнице появился Люсьен. Вышел из своей комнаты и неподвижно стоял наверху в своей кургузой красной пижамке – сжав зубы, слушал, как накаляется разговор. Мне вдруг представилось, как в прошлые зимы, перед Пасхой, за тем самым ореховым столом, где сегодня меня осыпали высокопарно-скорбными словесами, сидел я сам и расписывал сваренные вкрутую яйца, превращая их в смешные головки. А Люсьен вот так же, как сейчас, стоял на лестничной площадке и пытался разглядеть мои потайные художества. Бедный мой малыш! Я никогда уже не буду прятать от тебя крашеные яйца. И тебе не придется наблюдать, как, повторяя из года в год неизменный ритуал, твой отец все больше меняется сам и делается стариком; не придется ради него разыгрывать из себя доверчивого дурачка, как когда-то приходилось мне ради моего отца. За этим же столом, который стоял у нас еще в Пьеррэ, он рисовал ночью на скорлупках круглые глазищи и здоровенные носы, а рано утром звонил в саду в колокольчик и кричал: «Пасхальная курочка снеслась!» Я же вскакивал с постели, хватал корзинку и бежал вниз по лестнице, а за мной Брижит: она незаметно подкладывала крашеные яйца в кусты, где я должен был их находить.

Эх, Люсьен… Кто же распишет тебе через три месяца пасхальные яйца? Вряд ли дед, с которым у тебя холодно-почтительные отношения, тряхнет стариной и возьмет мою кисточку. Неужели на этом столе больше никогда не будет акварельных пятен? Глупо, но именно эта немудрящая картинка заляпанного стола, которая никого не заставила бы и слезинку уронить, меня внезапно пронзила и протрезвила. Я, кажется, в первый раз до конца понял, что больше не оставлю никаких следов на земле. И задумался, для чего продолжаю это свое бестелесное существование. Для чего и для кого.

* * *

На улице пошел снег. Белые искорки не сразу тают в рыжей шевелюре мэтра Сонна. Он здоровается, выражает соболезнования, ему предлагают баранину – еще немного осталось. Прежде чем приступить к исполнению того, зачем пришел, он желает поклониться моему праху. Мы знакомы еще по лицею в Грези-сюр-Экс, вместе учились все четыре года. Он собирался податься во «Врачи без границ», а мне прочили блестящее будущее в абстрактной живописи. А вышло так, что ему, как и мне, пришлось пойти по отцовским стопам. Он стал нотариусом, я – скобянщиком, и вот уже пятнадцать лет мы оба старательно избегали встреч.

– Он выглядит так мирно, правда? – произносит Одиль. Она играет роль почетного эскорта при госте, пока Фабьена разогревает мясо.

Альфонс притопывает на месте, еле сдерживая из учтивости нетерпение и выразительно поглядывая на дверь – пожалуйте туда, к столу!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16