Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кумиры. Истории великой любви - Михаил Булгаков. Морфий. Женщины. Любовь

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Варлен Стронгин / Михаил Булгаков. Морфий. Женщины. Любовь - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Варлен Стронгин
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Кумиры. Истории великой любви

 

 


Варлен Стронгин

Михаил Булгаков. Морфий. Женщины. Любовь

© Стронгин В.Л., 2010

© ООО «Издательство Астрель», 2010


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

Посвящается Елене Мальковой


Всему сущему на земле есть начало

Вместо предисловия

Я многие годы сетовал на судьбу автора эстрады и актера, разъезжающего по городам и весям нашей страны с сольными концертами.

На фоне великих стоило ли мне печалиться тому, что я не могу существовать на литературный труд, тем более я любил выходить на сцену, медленно, скромно подходя к микрофону и начиная ироничное повествование о нашей жизни, разнообразя его рассказами, фрагментами из повестей, фельетонами, монологами, показывая образы людей разных национальностей и профессий, даже напевая сатирические песенки и куплеты.

Меня ждали встречи и разговоры с интереснейшими людьми, рождавшие поток нового сознания и сопереживания трудной борьбе человека за существование на земле, иногда даже не подозревающего об этом, считающего, что он живет, как и все, а значит, нормально. К тому же ни одна реформа, даже беда не могла выбить из моей копилки массу увиденного во время поездок, понятого и переосмысленного, не могла помешать созданию новых рассказов, повестей, романов… Я не кляну время своих частых гастролей, череду маленьких несовершенных рассказов, наоборот, оно сейчас, в уже немолодые годы, видится мне романтическим, когда каждый следующий день готовил сюрпризы, когда я верил, что вся жизнь еще впереди и силы, бушевавшие в моем организме, никогда не станут сходить на нет. И я удивлен, что происшедшее со мною во Владикавказе двадцать лет тому назад, все встречи и беседы почти до мельчайших подробностей сохранились в моей памяти, подточенной склерозом и тысячами проглоченных таблеток снотворного, без которых моя душа не могла найти успокоение даже ночью. Объяснение этому простое. Я приехал на древнюю землю Осетии, в долину, окаймленную извилистой цепью гор с поразительной красоты ущельями, в не похожий на города-новостройки Орджоникидзе, и судьба подарила мне незабываемую встречу с женщиной – председателем местного отделения Всероссийского театрального общества Марией Антоновной Литвиненко. Сначала я принял ее за обыкновенную зрительницу, зашедшую ко мне за кулисы после концерта, чтобы сказать слова благодарности. Я выступал в приспособленной под филармонический зал бывшей немецкой кирхе, где великолепная акустика позволяла работать без микрофона. Вечера сатиры в те годы были редким явлением, потому что всего лишь нескольким исполнителям в этом жанре, в том числе и мне, Министерством культуры было дано право на сольный концерт в двух отделениях.

Красивая статная женщина средних лет, с умными глазами, одетая скромно, но элегантно, без излишнего женского кокетства и стремления выделиться именно одеждой или косметическими ухищрениями, прямо смотрела мне в глаза, что свойственно честным, искренним людям.

– Спасибо за концерт, – мило улыбнувшись, сказала она и протянула мне небольшую голубоватую книжку, прочитав название которой я ощутил сердцебиение, какое, наверное, испытывает человек, узнавший что-то новое и поразившее его воображение.

Впервые напечатанный в журнале «Москва» роман Михаила Афанасьевича Булгакова «Мастер и Маргарита», изданный с купюрами, иногда рвущими нить событий, даже в таком виде был неожидан для советского читателя, изумил его буйной фантазией автора, магией истинного и волшебного искусства. Впереди еще было издание «Белой гвардии», «Собачьего сердца», «Театрального романа», а Булгаков сразу получил, как говорят ныне, высший писательский рейтинг.

Я дважды перечитал название полученной книги: Девлет Гиреев, «Михаил Булгаков на берегах Терека» – и радость встречи с первой книгой о любимом и боготворимом писателе, радость оттого, что я нахожусь сейчас там, где жил Булгаков, в сотнях метров от вечно бурлящего Терека, берущего начало в родниковых горных источниках, реки, которую он ежедневно не раз пересекал по тому же мостику, по которому хожу я, мимо поблекшего кирпичного здания бывшей табачной фабрики, принадлежавшей отцу великого режиссера Рубена Багратионовича Вахтангова и выпускавшей фирменные сигареты «Флора». Говорят, что отец резко противился увлечению сына сценой, но частенько к концу его любительских спектаклей незаметно появлялся в последних рядах зала, слушал, как неистово аплодируют зрители артистам и режиссеру, отворачивался от сцены, смотрел в окно или потолок и о чем-то размышлял. Возможно, грустил о том, что Рубен не сможет продолжить его табачное дело, что у него другое призвание; но прокормит ли оно его в жизни, тем более в Москве, куда тот собирался переехать? Он уже не раз грозился сыну лишить его наследства, пугал нищетой, но натиск постепенно ослабевал – слишком громко и отчаянно аплодировали зрители сыну; может, людям нужно его дело не меньше, чем сигареты? Об этом думал табачный фабрикант Вахтангов, но видел ничтожно малое число поклонников сына в зале по сравнению с числом курящих, и сердце его трепетало от гнева за глупое увлечение сына, которое с каждым годом нарастало, и в то же время он гордился Рубеном, пожалуй, одним из самых популярных и уважаемых юношей в городе.

– Это мне?! – удивленно спросил я у женщины, протянувшей книгу.

– Конечно, вам, – как само собой разумеющееся, произнесла она.

Я осторожно взял книгу в руки, не в силах оторвать взгляд от обложки с портретом Булгакова, лицо которого казалось живым, глядящим в вечность и одновременно скульптурным, как лик памятника, у подножия которого по красной земле, обагренной кровью революции и Гражданской войны, скакал черный всадник с флагом в руке, несший смерть буржуям и свободу бедноте. Это одно из моих толкований рисунка. Но по всей видимости, художник книги Третьякова думала иначе, и красная земля и всадник были фоном славной революции, делающим первую книгу о «буржуазном» писателе Булгакове более приемлемой. Но ни алая земля, ни национальный колорит обложки в виде трех пятен – черного, на котором был изображен Булгаков, затем более крупного голубого и третьего над ними – пятна небесного цвета, все три пятна с изгибами, символизирующими горы Осетии, – не спасли создателей книги от наказания: директор издательства «ИР» Орджоникидзе был снят с работы, выговоры получили редактор Бойцова, художник Третьякова. Книга была выпущена тиражом 5000 экземпляров и раскуплена во Владикавказе и Грозном. В Москве, в Ленинской библиотеке, хранился обязательный экземпляр, и когда позже я рассказал об этой книге коллегам-писателям, за нею выстроилась очередь.

Я перевернул первую страницу книги и прочитал дарственную надпись: «Москвичу Варлену Львовичу Стронгину от застрявшей с 1944 года в Осетии москвички на память, с уважением и благодарностью. Мария Литвиненко, февраль 1981 года, Орджоникидзе, ВТО». Мария Антоновна сказала, что завтра меня хотел бы послушать автор книги, профессор местного университета Девлет Азаматович Гиреев, она приведет его, и мы еще увидимся.

Я не уснул, находясь в радостной эйфории, пока не поглотил книгу, и, размышляя о ней, провалялся в кровати до полудня. Многое о Булгакове я впервые вычитал из этой книги, а если говорить честно, то за редким исключением я мало что ведал о его биографии, даже о его первой жене. Вот как описывает Девлет Гиреев ее приезд во Владикавказ:

«Уже стемнело, когда раздался звонок в парадной двери. На пороге стояла Татьяна Николаевна (Таисия, Тася, как называл ее муж). Будто с неба свалилась. Измученная, худая, грязная, с мешочком, перевязанным веревкой, с маленьким узелком, в котором оказался кусок черствого хлеба, сухари, две луковицы и несколько огурцов. У Булгакова язык онемел. Долго не мог шевельнуться и слова сказать. Потом вскочил и, обнимая жену, засыпал вопросами.

Проговорили всю ночь. На рассвете она шептала:

– Как измучилась без тебя. Думала, погиб. Только получила весточку, сразу собралась. Мне повезло: в Харькове взяли в эшелон голодающих с Поволжья. Быстро доехали. О тебе Костя в письме сообщил. Он в Москве. В Киев возвращаться боится. Ивана-то забрали белые. Еще в декабре. Говорят, в Чехословакию подались, а мать все плачет… А где же Николай?»

Говорила ли именно эти слова Татьяна? И приезжала ли она во Владикавказ вместе с Михаилом? Или сама добиралась туда? Об этом расскажу позже.

И разумеется, разговор мужа и жены был сфантазирован автором, но мог состояться в действительности.

Увы, встретиться с Гиреевым мне не пришлось. Он задержался в университете, а через день я уезжал из города.

– Жаль, конечно, что встреча не состоялась, – сказал я Марии Антоновне.

– Вы еще увидитесь с Девлетом Азаматовичем, – заметила Мария Антоновна, – ваши концерты понравились владикавказцам… Надеюсь, что вы у нас не в последний раз.

– Приеду обязательно, – пообещал я, – и потому, что не видел другого подобного города, он сохранил своеобразие, в нем витает дух доброй уникальной старины, и люди здесь интересные, гостеприимные.

Я знал, что в самые жесткие времена запретов на правдивые слова сюда приезжал Владимир Высоцкий и пел на стадионе. Этот город был всегда открыт для него. Позже директор местной филармонии предложил мне штатную концертную работу, но она надолго оторвала бы меня от литературы, и я вежливо отказался. Я подбирался к мысли написать книгу о Михаиле Булгакове, но интуитивно чувствовал, что время для этого еще не наступило. Выходили фундаментальные биографические работы о жизни и творчестве великого писателя, а я ждал своего часа, искал свою тему, пока она отчетливо не вырисовалась в моем сознании. Я еще трижды приезжал во Владикавказ. С десяти утра до пяти вечера просиживал в местном архиве, потом давал два концерта в зале филармонии. А по субботам и воскресеньям встречался с людьми, способными рассказать мне о тех временах, когда в городе находился Булгаков. Это были счастливые дни поисков и открытий. Я помню, какое радостное волнение охватило меня, когда под одним из документов Подотдела искусств местного ревкома увидел собственноручную подпись Булгакова. На минуту я оторвался от работы, глядя на подпись как на божественное чудо, пришедшее из давнего времени в наше. Получилась своеобразная минута молчания – и грустная, и торжественная, и счастливая, подтверждающая переиначенные мною слова гения о том, что даже подписи великих не стирает время. Подпись была сделана красными чернилами. И это не случайность – еще очень долго такого цвета чернила не исчезали из обихода владикавказцев. Видимо, местная фабрика, производящая чернила, не выпускала ни синих, ни черных. И в архитектурном плане прошедшие десятилетия мало изменили город с булгаковских времен. Сохранился дом на Слепцовской улице, где жили Михаил с Тасей, и другой, куда их переселили в порядке уплотнения. Изумителен по своеобразию зданий небольшой, но редкий по красоте Александровский проспект, переименованный в Ленинский, но называемый людьми по-прежнему – Александровским. Здесь и в местном парке, именуемом Треком, гуляли молодые Тася и Михаил. Цел-целехонек, хотя и внешне постарел, поубавил лоску Русский драматический театр, где ставились первые пьесы Булгакова и в кордебалете танцевала Тася. В кинотеатрах, где перед началом сеансов выступал с лекциями Михаил Афанасьевич, сохранились парадные лестницы, в конце которых установлены громадные, едва ли не во всю стену зеркала, глядя в которые дамы и кавалеры могли поправить свои наряды. Когда-то кино было в новинку, и посещали кинозалы с не меньшим энтузиазмом, чем театры. А театров было несколько, по меньшей мере четыре-пять, не считая гастрольных, а сейчас, как положено областному республиканскому городу, три: Русский драматический, Осетинский оперы и балета и кукольный. Я заглянул в узкие гримерки Русского театра, где в тот вечер шла «Зойкина квартира» Булгакова, зашел в одну ложу, потом – в другую… В какой из них сиживал молодой Булгаков, следя за действом своих пьес и ожидая появления на сцене в ролях статистки или в составе кордебалета своей жены? Закончился спектакль, а я неохотно покидал этот театр, оглядывая его желто-серые стены, поблекшие кресла, в любом из которых мог сидеть мой любимый писатель. Я представлял, как Михаил ждал Тасю у служебного входа и они вместе добирались по темным улицам до своего дома. Он держал ее под руку или она его? Меня интересовал любой момент их отношений, за разгадку которых я в конце концов взялся. К этому было немало оснований. Третья и, как утверждают булгаковеды, любимая жена писателя, Елена Сергеевна, пробивала издание его произведений, не скрывала своих намерений, была на виду. Вторая – Любовь Евгеньевна Белозерская – принимала у себя дома всех почитателей таланта бывшего мужа, рассказывала о нем, и только первая, Татьяна Николаевна Лаппа, долгие годы ни словом не обмолвилась о том, что была женой Булгакова, пока ее не разыскали булгаковеды и не взяли у нее интервью. А ей было о чем им поведать – о едва ли не самых важных и тревожных событиях в его жизни, о том, что она сделала для него… Но она ничего не выделяла в своем рассказе, вспоминала то, что удержалось в памяти.

Впрочем, не будем забегать вперед в рассказе о сложном клубке их отношений, который я попытался распутать в меру своих сил и прибегая к довольно скудному, как оказалось, биографическому материалу, оставленному историей. Мой путь к разгадке судеб Михаила и Таси, точнее к версии их развода, был длинен по времени, и к своему решению я пришел почти через двадцать лет после встречи с Марией Антоновной Литвиненко. Не сомневаюсь, что мне мог бы помочь своим советом, поделиться со мной знаниями о жизни Булгакова Девлет Азаматович Гиреев, но наша встреча не состоялась, хотя я приезжал во Владикавказ еще трижды.

О Гирееве мне рассказывали Мария Антоновна и его коллега по кафедре в университете Мина Алибековна Тахогоди. До войны Девлет Азаматович учился в пединституте на кафедре литературы у Леонида Петровича Семенова – известного лермонтоведа, этнографа, археолога, фольклориста. Выпускник сорок первого года, Гиреев воевал, затем работал экскурсоводом, вечерами писал диссертацию, которую успешно защитил, став кандидатом филологических наук, а затем доцентом пединститута, получившего значительно позже статус университета.

По рассказам моих собеседниц, Девлет Азаматович был любимцем студентов. Одаренный неповторимой кавказской красотой и мудростью, вежливый, демократичный и мягкий по натуре, внимательный к своим ученикам, он не мог не нравиться им. Его называли осетинским Андрониковым, так как он с успехом выступал по телевидению, находя разнообразные и увлекательные литературные темы.

Однажды в летние каникулы он отправился вместе со студентами на уборку урожая в далекий от города совхоз. Работали на жаре. Студенты попросили его отвезти их на несколько часов в город – помыться и сменить одежду. Он повез их на своей легковушке, в которую набилось восемь человек. На одном из крутых поворотов горной дороги машину бросило в кювет… Ушел из жизни прекрасный человек. Осталась его книга «Михаил Булгаков на берегу Терека», в ней описана не только жизнь Михаила и Таси и их окружения во Владикавказе, а целая эпоха, и будет не в обиду сказано другим булгаковедам – авторам солидных научных монографий о жизни и творчестве великого писателя, что книга Гиреева не столь полновесна, как их творения, не столь солидна, но живее, динамичнее, читается легко, так как написана на одном дыхании. В ней могут быть биографические неточности, в которых, видимо, справедливо упрекали Гиреева коллеги, но он был первым, кто решился рассказать о писателе, рукописи которого хотя и не сгорели, но тщательно скрывались от народа. И он, взявшись за эту книгу, знал, на что идет, рисковал карьерой, но, обладая бесценными материалами, не мог не обнародовать их. Вместо эпиграфа он написал: «Светлой памяти Константина Михайловича Симонова – первого читателя рукописи этой книги и доброго советчика – посвящаю».

Я могу лишь утверждать, констатировать, что без книги Девлета Азаматовича Гиреева никогда бы не появилось мое повествование о Михаиле и Татьяне Булгаковых.

Мария Антоновна Литвиненко после войны работала начальником Управления культуры города Орджоникидзе, которому впоследствии вернули его первоначальное имя, а в 1944 году задержал здесь ее, москвичку, находящуюся в эвакуации, полюбил красивый и незаурядный человек – Хазби Саввич Черджиев, и они поженились. Он начинал работу экскурсоводом в пятигорском домике Лермонтова, затем преподавал русскую литературу, создал из осетин группу первых критиков. Я познакомился с ним случайно, подсев за столик в ресторане «Владикавказ» к Марии Антоновне. Высокий седоватый человек с умными глазами внимательно посмотрел на меня, пытаясь понять, что я за личность, чем интересуюсь и почему приезжаю во Владикавказ. Хазби Саввич знал, что я интересуюсь Булгаковым, но, видимо, ничем не мог помочь мне в этом вопросе и рассказывал интересные случаи, известные ему.

– Помню, как в наш город приезжала жена Орджоникидзе – Зинаида Ивановна, с которой он обручился в ссылке, приезжала на открытие памятника своему мужу, чьим именем, как вам известно, назывался город. Полная достоинства женщина, дочь священника. В горкоме партии возник переполох. Там знали, что Серго в опале у Сталина. Не знали, кого послать на встречу с гостьей. Судили, рядили и выбрали меня как самого молодого работника. Но что я мог сделать? Как встретить? Купил цветы и подарил их жене Орджоникидзе на вокзале. Отвез в гостиницу на трамвае. Я извинился перед нею за неподготовленность встречи. Она насупилась, сжала губы и сразу после формального открытия памятника, почувствовав к себе и покойному мужу явное неуважение и даже недоброжелательство, потребовала немедленно отправить ее в Москву. Мне было стыдно…

– Хазби Саввич вас заговорил совсем, – заметила мне Мария Антоновна, – но пока он развлекал вас своими историями, я вспомнила, что еще до сих пор жива машинистка, печатавшая первые пьесы Булгакова. Она работала вместе с ним в Подотделе искусств. Потом переехала в Грозный. Тамара Тонтовна Мальсагова. У кого бы достать ее телефон? Кажется, он есть у Мины Алибековны Тахогоди.

Я не верил своим ушам. Я был счастлив, что жив человек, не только знавший Михаила Афанасьевича, но и печатавший его пьесы, считающиеся пропавшими. Мальсагова должна помнить его жену. Ведь та с Михаилом мало разлучалась. Вместе с ним работала в театре… И город был сравнительно маленький. Многие жители, особенно из числа интеллигенции, знали друг друга. Я звоню Мине Алибековне.

– А вы лично что-нибудь помните из тех времен, времен вашего детства? – с надеждой на удачу интересуюсь я.

– Помню, – вздыхает Мина Алибековна, – помню, как нас выселяли красноармейцы. Из нашего дома. Выбрасывали вещи на улицу. Хохотали. Особенно когда увидели комнатку, приспособленную под небольшой неглубокий бассейн, нашу детскую утеху в жаркие дни. Стали киркой и лопатами рушить кафель. Это мне запомнилось, а в театр я не ходила. Была еще очень маленькой. Позвоните Тамаре Тонтовне и передайте привет от меня. Надеюсь, не забыла. Фамилию Тахогоди хорошо знали во Владикавказе. Брат мой был блестящим офицером. Остался на родине. Любил город, людей. Первые годы после революции его не трогали. Он только ходил отмечаться в ЧК, каждый месяц. Один его друг не выдержал и сказал чекистам все, что о них думает, и вообще о новой власти. Чекисты со вниманием выслушали его, поблагодарили за откровенность, проводили в подъезд и застрелили выстрелом в затылок. После этого случая отношение чекистов к бывшим белым офицерам явно ухудшилось. Опасаясь ареста, брат уехал, и о судьбе его я ничего не знаю. – Голос ее задрожал, и я, поблагодарив Мину Алибековну, попрощался с нею.

Я шел к гостинице и не верил, что мне привалило счастье: жив человек, едва ли не ежедневно встречавшийся с Булгаковым, часами не отходивший от пишущей машинки и печатавший его первые пьесы. Может, Тамара Тонтовна помнит их, хотя бы одну из пьес, ее фабулу? Ведь Михаил Афанасьевич уничтожил их как несовершенные произведения, даже потребовал от сестры Надежды, живущей в Киеве, сжечь вторые экземпляры. А что, если Тамара Тонтовна Мальсагова восстановит по памяти хотя бы частично их содержание или фрагменты? Я очень надеялся на это, спеша к гостинице по мостику, переброшенному через Терек, рокочущий на этот раз не сердито, а радостно. Я был готов лететь к Мальсаговой самолетом, в ближайший день, который она укажет. Гастроли мои заканчивались… Тем более от Владикавказа до Грозного значительно ближе, чем от Москвы. Но дело было не в расстоянии. Жив человек, работавший с Булгаковым.

В гостиницу я вернулся поздновато и не решился звонить пожилой женщине после десяти вечера.

В этот вечер я долго не мог уснуть, взбудораженный рассказом соседа по номеру и мыслями о предстоящей беседе с Мальсаговой.

В Москве я был хорошо знаком с писателем Александром Рейжевским, не раз обедавшим с Михаилом Афанасьевичем. Писатель был известен как эпиграммист и драматург. В детском возрасте был взят приемышем в семью заведующего литературной частью Художественного театра Василия Григорьевича Сахновского, писавшего с Булгаковым пьесу по «Мертвым душам» Гоголя. К Сахновскому он попал из беспризорников, и Булгакова раздражало, как неумело этот мальчик ведет себя за столом: чавкает, берет пищу рукой вместо вилки, от жадности посапывает носом. Булгаков хмурился, но показывал мальчику, как надо правильно есть, терпеливо делал это день за днем. И навыки этикета, приобретенные от Булгакова в детстве, потом очень пригодились Рейжевскому. Одно время он работал директором ансамбля «Березка» у балетмейстера Надеждиной и с этим коллективом не раз выезжал за границу. Увы, он знал о Булгакове мало. Помимо замечаний Михаила Афанасьевича он запомнил его громкий и четкий голос, доносящийся из кабинета, где писалась пьеса.

На следующий день я с трудом дождался полудня и набрал номер Мальсаговой.

В трубке раздался пожилой голос, походящий на мужской, перебиваемый детским криком.

– Кто говорит? – нервно поинтересовалась Мальсагова. – Я сейчас угомоню правнука!

Я представился и сказал, что интересуюсь Булгаковым, подготовил вопросы и, если можно, приеду к ней.

– Я больна, никого не принимаю, – искренне вымолвила она. – Вы напишите мне письмо, и я вам отвечу. У вас есть мой адрес?

– Да. Я собираюсь написать книгу о Булгакове.

– Очень хорошо. Пришлите письмо, я отвечу обязательно, – смягчился, стал дружелюбнее и женственнее ее голос.

Вооруженный выписками из материалов местных архивов и музеев, я составил обстоятельное письмо Мальсаговой с дюжиной вопросов, в том числе спрашивал, помнит ли она жену Булгакова – Тасю, почти что ее ровесницу.

Я не ждал скорого ответа от Мальсаговой, но буквально через пару недель получаю письмо, написанное все теми же владикавказскими красными чернилами. Дрожащими от волнения руками вскрываю конверт, пришедший из Грозного, с проспекта Революции, дом 24, квартира 6. Привожу полностью это письмо от 19 января 1986 года:

«Уважаемый товарищ Стронгин! Получила Ваше письмо и спешу Вам ответить – приезжать ко мне бессмысленно!

Все Ваши друзья, знакомые, даже просто интересующие Вас всякие люди уже мертвы!

Приезжала сюда писательница, автор статьи о Булгакове в «Юности», была у меня. Ничего нового узнать ей не пришлось!

Я моложе других, поэтому еще жива!

Сообщаю, что помню. Я работала совсем юной в Секции просвещения и культуры секретарем-машинисткой. Участвовала в художественной самодеятельности, занималась в Клубе. Почти каждый день появлялся у нас в Клубе мужчина в форме военного врача – М. Булгаков. Он интересовался нашим кружком, бытом горцев, помогал сотрудникам.

Однажды он обратился ко мне: «Тамара, ты можешь под диктовку напечатать на машинке мои пьесы?» Я согласилась, и после работы он стал диктовать мне «Дни Турбиных». Я удивленно спросила: «Вы пишете пьесы? Напишите что-нибудь для нас, для нашего кружка!» Он обещал. И раз привел своего друга – инженера-горца (его фамилию я забыла). Булгаков написал нам две пьесы: «Сыновья муллы» (совместно с горцем) и «Самооборону». Он помогал нам ставить эти пьесы. Потом он уехал.

Кто были его друзья? Адвокат Беме и инженер-горец – давно умерли!

Только уже будучи доцентом Пединститута, затем Университета, я узнала, что Булгаков – известный писатель, и вспомнила, осознала, что я с ним работала. Я очень горда, что была с ним знакома!

Сейчас я пенсионер. Сильно болею. Уже пять месяцев лежу в постели, еле хожу с палкой по комнате. Муж – Заурбек Мальсагов – работал на ниве народного просвещения республики. Умер в 1938 г. Мучают узлы на ногах, тоскую одна. Сестра живет отдельно. Днем ее дети у меня. Желаю Вам больше книг, бодрости и радостей.

Т. Мальсагова».

Позже я познакомился с актером, жившим в одном доме с Тамарой Тонтовной. Он рассказывал мне, что даже в преклонные годы она выглядела стройной, горделивой женщиной. Я прикинул, что с тех времен, о которых я у нее спрашивал, миновало шестьдесят с лишним лет. Но тем не менее одно ценное замечание в письме было – Булгаков ходил по городу в форме военного врача Добровольческой армии. Желал этим показать, что он не убивал, а только лечил людей, но и это тогда было небезопасно.

Жаль, что в письме нет ни слова о его жене. Она, впрочем, как и более яркие личности, не осталась в памяти Мальсаговой. Она – скромная в общении с людьми женщина. Она по меньшей мере дважды спасала его от верной гибели, но он развелся с нею. Осталась ли она в его памяти? Осталась… Об этом я расскажу подробнее тогда, когда в моем повествовании этому придет черед. Булгаков на редкость автобиографический писатель. «Мастера и Маргариту» – свой гениальный роман – он творил до последних дней жизни. Откроем его страницы. Булгаковеды уверенно считают, что прообразом Маргариты была Елена Сергеевна – третья и прекрасная жена писателя.

Откроем роман на части второй, главе 19-й, названной «Маргарита». Глава начинается такими словами: «За мной, читатель! Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной, вечной любви? Да отрежут лгуну его гнусный язык!» И далее через пару строк читаем: «Прежде откроем тайну… Возлюбленную его звали Маргаритой Николаевной». И хотя затем в романе Михаил Афанасьевич рассказывает о своей возлюбленной, жизнь которой походила на бытие Елены Сергеевны, дальнейшие детали… О них говорить еще рано. Они станут понятны читателю, когда он узнает о том, как сложились любовь и жизнь Татьяны Николаевны и Михаила Афанасьевича. Заметим пока, что отчество Маргариты совпадает с отчеством первой жены Булгакова. Может, оно возникло в уме писателя случайно, подвернулось знакомое отчество, он и прицепил его к имени героини. Но… но в творчестве Булгакова очень малая вероятность случайности, когда дело касается его личной жизни, жизни Мастера в романе. И о какой вечной любви можно говорить, вспоминая третью жену? Настоящая, верная и вечная (!) любовь бывает одна. Я не спешу делать какие-либо выводы из мною сказанного, не призываю: «За мной, читатель!» Это право гения. Но даже гений литературы не сразу вырос до высот творчества. Он был мальчиком, студентом, молодым человеком… Он мог влюбиться и увлечься, даже в чем-то ошибиться, проявить легкомысленность… А кто из великих не ошибался в жизни? Примеров тому множество. В юности Булгаков был одержим одною мечтою – написать роман. И он создал «Белую гвардию» – первое свое совершенное произведение, начал писать его именно в то время, когда был безумно влюблен в Татьяну Николаевну Лаппу. Не потому ли в конце жизни, обожествляя Елену Сергеевну, он считает таинственным раскрытие имени героини романа?!

В своих дневниках Елена Сергеевна замечала, что Михаил Афанасьевич никогда словом плохим не обмолвился о Тасе… Может, в конце романа, в конце жизни, ему захотелось отдать должное той женщине, которая этого заслуживала если не более его других жен, то никак не менее.

Я приглашаю подумать об этом вместе со мною, читая повествование о необычайном и трагическом союзе Михаила Афанасьевича Булгакова и Татьяны Николаевны Лаппы.

Глава первая

Классная дама из Саратова

Многим запомнилась грибоедовская фраза из «Горя от ума», вложенная в уста героя: «В деревню! К тетке! В глушь! В Саратов!» Поскольку слова «глушь» и «Саратов» стоят рядом, увы, в сознании некоторых читателей этот город запечатлелся как глухомань, хотя автор подразумевал саратовскую деревню, где и жила вышеупомянутая тетка.

В начале девятнадцатого века, когда в Саратове обосновалась семья Татьяны Николаевны Лаппы, город был третьим после Москвы и Петербурга по величине и значению культурным и промышленным центром России. Стоял он на красавице Волге, в ту пору еще не загрязненной промышленными отходами, и летом отдохнуть здесь можно было не хуже, чем на ином курорте, – всласть накупаться в чистейшей воде, позагорать на песчаных пляжах, где песчинки точно отборные зернышки пшеницы. Речной и торговый порты Саратова славились на всю Россию объемами перевозок и царившим там порядком. Увы, нынешний Саратов очень изменился с тех пор, архитектурно состарились, поблекли его дома, замерли порты, и Волга с середины июля покрывается неприятной зеленоватой плесенью, отбивающей желание окунуться в воду. Старожилы предлагают гостям города посмотреть радищевскую галерею и домик-музей Чернышевского. Старые купеческие дома, осевшие в землю, покосившиеся, кажутся местным жителям древностью, пригодной не столь для жилья, сколь для съемок фильмов о России конца девятнадцатого века.

В Саратов я приехал работать: вечерами выступал в развлекательной программе во Дворце спорта «Кристалл», а днем старался найти следы пребывания в городе героини моей повести. В помощники себе я привлек очень известного и уважаемого в городе человека, народного артиста РСФСР Льва Горелика. Он связался с литературоведческой профессурой местного университета, но так ничего и не смог узнать ни о Татьяне Лаппе, ни о ее родителях, ни о приездах сюда Михаила Булгакова. А может, ученые не хотели поведать об этом чужаку? Зато охотно и с гордостью говорили, что фамилия Бендер, прославленная Ильфом и Петровым, найдена писателями не в Одессе, а в Саратове. Во время поездки на тиражном теплоходе по Волге они останавливались в городе и не могли не увидеть на центральной улице яркую вывеску магазина, принадлежавшего братьям Бендер.

Я сумел разжиться в библиотеке местного университета увесистыми сборниками «Весь Саратов» за 1908–1910 годы, где обнаружил фамилию жителя города Николая Николаевича Лаппы и адрес, по которому проживал он и его семья.

Мне любезно сделали ксерокопию с небольшого интервью Татьяны Николаевны, данного ею корреспондентке одной из центральных газет. Небогатые находки, но я не унывал. Передо мною лежал разбросанный вдоль Волги город с его историей, его людьми, были книги о Саратове, а с годами трудная и кропотливая работа булгаковедов позволила мне узнать много интересного о детстве и юности Татьяны Николаевны Лаппы. Объяснялась ее странная фамилия, несущая в себе пусть давние, но прибалтийские корни, возможно, литовские и эстонские. Очень жаль, что в своих ранних произведениях и письмах родным Михаил Афанасьевич очень редко упоминает Татьяну Николаевну, хотя у его многочисленных героев есть, как правило, прототипы, и это весьма известные в свое время люди. К примеру, барон Майгель из «Мастера и Маргариты» – это, по всей вероятности, барон Штейгель, владелец кирпичного завода во Владикавказе, кожевенного в Беслане и еще одного в Ростове. Видимо, молодой Булгаков считал неэтичным описывать жену, которую любил беззаветно. Михаила Афанасьевича можно понять и отметить душевное, искреннее расположение к ней. Он старался не обидеть Таню, думал об этом, а не о трудностях будущих историков и исследователей его творчества. «Я никогда не собиралась публиковать свои воспоминания», – писала Татьяна Николаевна в предисловии к книге одного из них.

Бабушка Татьяны, мать Николая Николаевича, была из небогатой семьи, замуж она вышла за человека более состоятельного, но супруг, как говорят, в один прекрасный день уехал неизвестно куда и больше родных не навещал. Бабушке пришлось подрабатывать шитьем, жить очень экономно, но она сумела дать всем детям образование. И мальчики и девочки закончили гимназии, кто министерские (7 классов общеобразовательных и 8-й педагогический), кто Мариинские – ведомства императрицы Марии (7 классов). В их учебных планах не было древних языков. В России лишь в четырех женских гимназиях эти языки преподавали, причем без ущерба для русского языка, математики и физики. Отец Татьяны Николаевны учился в Москве, в университете, где и познакомился с ее матерью, Евгенией Викторовной. Однажды он привез маленькую Таню в Москву, показывал ей город и привел в одну из лучших женских гимназий России, расположенную в доме № 46 по Большой Никитской, на полпути от Никитских Ворот до Кудринской площади. Таню поразил прекрасный особняк с небольшим двориком, защищавшим гимназию от уличного шума и суеты, и главное – лица гимназисток, серьезные и просветленные. Таня даже позавидовала их ученической форме – строгой, но элегантной, но удивилась их разговорам. Девушки, выйдя из гимназии, увлеченно обсуждали только что прослушанную лекцию, с нескрываемым интересом рассуждали о науке. Отец объяснил это Тане тем, что хозяйка гимназии собрала у себя плеяду блестящих преподавателей, по-настоящему любящих свои предметы и ведущих лекции так интересно, что у гимназисток после занятий светятся глаза и становятся одухотворенными лица.

– У хозяйки гимназии лучшие в Москве специалисты, – сказал Николай Николаевич дочери, – и средства находятся для достойной оплаты их работы. Помогают попечители.

– Ведь у нас в городе тоже есть попечительский совет, – заметила Таня, – неужели нельзя создать такую гимназию?

– Наши попечители – не чета столичным, – вздохнул отец и провел Таню на параллельную Большой Никитской Поварскую улицу и показал шикарный четырехэтажный особняк, построенный из неизвестного Тане камня, на взгляд и ощупь похожего на гранит. Таню поразили высокие, окованные металлом красного дерева двери с буквой «Ш», выдавленной ближе к основанию.

– Что это значит? – поинтересовалась Таня.

– Шлосберг, – объяснил отец. – Здесь живет Шлосберг – богатейший человек и щедрейший попечитель.

Тогда Таня еще не могла даже предположить, что случится с увиденными ею зданиями. Разумеется, они были реквизированы советской властью, как и расположенный на Кудринской площади двухэтажный домик Шаляпина. Великий певец от души недоумевал, почему у него отняли дом, ведь он никого не грабил, не эксплуатировал, зарабатывал деньги своим трудом – пением высочайшего класса, покорившим мир. Таня читала у известного писателя и журналиста Власа Дорошевича рассказ о первом приезде Федора Шаляпина в Италию. Местные знатоки пения собирали клакеров, которые – разумеется, за плату – должны были освистать русского певца. Обычно спокойный и выдержанный Влас Дорошевич возмутился, узнав об этом.

– Как можно готовить провал певцу, которого вы никогда не слышали?! – удивленно заметил он местным журналистам.

– А как можно вообще направлять певца в Италию – родину пения? – возражали итальянцы. – Это сравнимо с тем, что мы привезли бы в Россию пшеницу!

Кстати, концерт Шаляпина прошел очень успешно, певцу аплодировали даже клакеры, нанятые с прямо противоположной целью. Потом Таня узнала из газет, что Шаляпин, возмущенный отношением к нему, покинул родину, его лишили ордена, звания заслуженного артиста республики, но, видимо, для него важнее этих наград была достойная и уважительная жизнь. По-видимому, пытаясь приспособиться к новому социалистическому бытию, первым за лишение Шаляпина звания и ордена выступил молодой поэт Владимир Маяковский.

Куда умчался Шлосберг, захваченный врасплох революцией, никому не известно. Ему тоже, наверное, прежняя жизнь была важнее шикарного особняка, и опекать в России стало некого – одно за другим закрывались учебные заведения. Не моргнув глазом, большевики ликвидировали женскую гимназию как один из оплотов буржуазии, где не преподавалось учение Маркса и Энгельса. Но кое-кто из сохранившихся культурных людей, вспоминая эту гимназию, и о самом здании позаботился, объявив его памятником архитектуры, охраняемым государством, о чем вещает прикрепленная к фасаду металлическая табличка.

…Таня вдруг вспомнила, что училась она отвратительно, прогуливала занятия, за это получала нагоняи от отца, а мама однажды даже оттаскала ее за волосы.

– Не дергай так сильно, – поморщившись, прошептал Николай Николаевич жене, – она еще так молода, с кем в ее возрасте такого не случается.

– Надо вовремя взяться за ум! Уверена, твой отец держал тебя в строгости, приучал к порядку!

– Спасибо ему за это, вечное спасибо, – соглашался Николай Николаевич, – но я верю в Таню. По-моему, она прогуливает гимназию не столько от лени, сколько из озорства, хочет показать, что она смелая, не такая, как все. Эта дурь у нее пройдет. Дочка управляющего Казенной палатой не имеет права учиться плохо. У податного инспектора, человека аккуратного и добросовестного, не может вырасти непутевая дочь!

После этих слов Евгения Викторовна краснела. В отличие от мужа, она оставляла свою одежду где попало, надеясь, что ее уберет прислуга.

И следуя ее примеру, Таня поступала так же. Собираясь на каток, разбрасывала одежду по комнате, пытаясь отыскать свитер, спортивную юбку и теплые чулки.

Единственным местом, где она чувствовала себя привольно и весело, был слегка припорошенный снегом лед катка. Кочевая жизнь семьи Николая Николаевича, начавшего карьеру податного инспектора в Екатеринославе, не способствовала здоровью Тани. Рязань, где она родилась, потом несколько лет жизни в Екатеринославе. Катание на качелях, которое она очень любила, вызывало головокружение. И летом ей пришлось ограничиться гулянием в Потемкинском саду. А еще в летнюю пору она объедалась арбузами. Мать говорила, что они полезны, очищают организм, и зимой Таня будет краснощекой под цвет арбузной мякоти. Хотя бы этим быть похожей на здоровых малявинских баб, изображенных на картинах. Эти рязанские тетки были толстые, румяные, а Таня по сравнению с ними выглядела тонкой, как хворостинка. Они часто всей семьей гуляли по Потемкинскому саду, и Таня прижималась к матери, очень красивой женщине. Нет, она вовсе не старалась разделить с нею излучение женской красоты, а просто хотела показать окружающим, что она дочка этой красавицы, когда вырастет, тоже будет привлекательной. Вскоре самые почтенные горожане стали здороваться с Николаем Николаевичем и его родными. И в Рязани, где начинал работу, и в Москве, живя в районе Сивцева Вражка, он не раз ссорился с женой из-за своего чрезмерно долгого ежедневного пребывания в Казенной палате, отдавая предпочтение работе. Он считал должность податного инспектора одной из самых важных в стране. И где бы ни работал – везде строил новую Казенную палату, не только здание, которое соответствовало бы столь авторитетному в стране финансовому учреждению, но и внутренне перестраивая службу, подбирая честных и преданных делу сотрудников. В первую очередь – честных и понимающих, что от их искусства собирать налоги в городской бюджет зависит благосостояние всех сограждан. Николай Николаевич не случайно называл работу податных инспекторов искусством, сам не лишенный дара артистизма, он требовал точного и блестящего исполнения роли каждым сослуживцем.

– Казенная палата, как и театр, начинается с вешалки, – говорил он. – В Казенной палате и работнику и посетителю должно быть приятно и комфортно, как в хорошем театре. В Муроме местный купец построил для горожан театр на триста мест, соорудил маленькую, но искусную копию московского Большого театра. С партером, амфитеатром, балконами и ложами. Поэтому, наверное, в этом театре каждый вечер полно зрителей. И лучшие московские артисты не отказывались от выступлений там.

Николай Николаевич играл в городском театре Екатеринослава, в пьесах Островского. Участвовал в любительских спектаклях, и именно его игра собирала на них немало зрителей. Был выпущен и продавался перед началом спектаклей портрет Николая Николаевича. «Артист Лаппа – пять копеек!» – предлагали зрителям билетерши. Таня безумно гордилась театральными успехами отца, у нее замирало сердце, когда он обольщал в одной из пьес дородную и богатую купчиху, невольно оглядываясь на жену, когда приходилось обнимать партнершу по сцене. Мама наблюдала за этим действом с хмурым лицом. Однажды Николай Николаевич объявил ей, что ему предложено стать профессиональным артистом.

– И ты что, – на мгновение потеряла дар речи Евгения Викторовна, – ты дал согласие?!

– Палату я уже построил, навел там порядок, – сказал ей муж, – живешь один раз, Женя, почему бы не попробовать себя в качестве артиста?

– Если перейдешь в театр, я уйду от тебя, – заключила Евгения Викторовна, и Николай Николаевич ее послушался. Наверное, не хотел рушить семью и окончательно бросать свою работу, в которую вкладывал душу.

– Я понимаю тебя, Женя, – сказал он, – ты любишь меня и ревнуешь к поклонницам, которые непременно появятся, если я стану артистом, да еще играя любовников. Но ты учительница, разбираешься в характере людей. Неужели не уверена в моей порядочности?

Евгения Викторовна положила руки на колени и опустила голову.

– Ни я, ни дети не видим тебя. Днем ты на работе, вечером играешь в своих спектаклях, а после них – в карты. Этот чертов винт. Ты помешался на нем. Тебе безразлично даже здоровье детей. Таня бледна, страдает от мигреней.

– Это сейчас очень популярная болезнь. Ходит по городу даже анекдот об этом. Один горожанин спрашивает у приехавшей из деревни женщины: «У вас бывает мигрень?» – «Что вы! – отвечает она. – У нас никто не бывает! Скучища скучищей!»

Таня случайно подслушала этот разговор и была в споре на стороне отца. Ей очень хотелось, чтобы он стал настоящим артистом.

Иногда Таня отправлялась в Москву, погостить у родственников, и тетки – заядлые театралки водили ее в Большой театр на «Фауста», «Аиду», «Травиату»… Чтобы попасть на Шаляпина, выстаивали очередь, даже ночью. Смотрели «Три сестры», «Вишневый сад» Чехова. Тетки сидели на этих спектаклях с покрасневшими от слез глазами, вспоминая свои поместья, давно заложенные в банк, а потом проданные. Там прошло их детство. Таня сочувствовала теткам и, хотя не все в этих спектаклях было ей понятно, сидела в кресле как вкопанная и не шелестела программкой, как другие дети, уставшие от сложного для них драматического сюжета. Таня мечтала, чтобы отец выходил на сцену вместе с артистами, которых она обожала. Но мама в одну минуту разрушила ее надежды, и по-своему была права. Порой у Тани действительно раскалывалась голова от мигрени. Ничем эту болезнь тогда вылечить не могли. Однажды она случайно приложила к вискам платок, смоченный эфирным спиртом, и мигрень отступила. Таня была безумно счастлива от своей находчивости и подумала, что в жизни, наверное, нет места безысходности, нет такого положения, из которого нельзя было бы найти выход, и от этого жизнь показалась ей радостной и беспечной.

Если поклонники театрального искусства в Екатеринославе заметили способности самодеятельного артиста Николая Николаевича Лаппы, то финансовое начальство в Москве обратило внимание на трудолюбие и верность службе своего податного инспектора. Из Екатеринослава его переводят управляющим Казенной палатой в Омск. Переезд занимает неделю. За окном поезда перед Таней тянутся бесконечные снежные поля, мелькают замерзшие речки и пруды. «Вот где будет раздолье для катания на коньках», – думает она. Новые норвежские «снегурки» с загнутыми носами упакованы в специальную корзинку, и Таня проверяет, на месте ли она. На катке она не только испытывает радость от быстрого скольжения, но и чувствует, что ее организму необходима физическая нагрузка, свежий воздух бодрит ее. С катка не хочется уходить домой, и чтобы лишний раз оказаться на катке, Таня готова пропустить занятия в гимназии, ее не страшит даже неотвратимое наказание: могут поставить в угол и даже оттаскать за волосы, что больно и унизительно. Но вот оно в очередной раз забыто: лед расстилается перед нею, открывая дорогу, кажется, в новую жизнь, еще неизведанную и прекрасную. Мелочи быта блекнут перед Таниными мечтами о будущем. Ее не утомляет длительный переезд в Омск, она старается не думать о поездной тесноте. На вокзале в Омске им подали возок.

– Ничего другого нет? – спрашивает мама у встречающего семью работника местной Казенной палаты. – Хотя бы тарантаса? Или пролетки?

– Зима-с сейчас! Снег по колено-с! Мороз! – улыбается работник. – Только на возке и проедешь в наших условиях-с!

Возок скрипит, подпрыгивает на снежных ухабах, Тася держит отца за руку, и их обоих мотает из стороны в сторону.

– Куда поедем-с? – интересуется работник. – Прямо в Казенную палату изволите-с?

Николай Николаевич кивает, но, увидев свое будущее учреждение, суровеет.

– Это не Казенная палата, а сарай! – гневно замечает он. – Есть ли поблизости какая-нибудь приличная гостиница?

– А как же-с?! – вновь расплывается в улыбке сопровождающий. – Прекрасная гостиница господина Зайцева. Трогай! – обращается он к вознице.

Тот резко трогает с места лошадей, и возок, проскользив по накатанной улице, кренится налево. На возке вскрикивает от страха Евгения Викторовна. Тане и Женьке тоже страшновато, но эту необычную поездку они принимают за развлечение.

Гостиница оказалась грязной, с маленькими номерами. Гостей вышел встречать сам господин Зайцев – мужичок в тулупе, с большими усищами и курносым носом на глуповатом лице.

– Да, типаж… – тихо говорит Николай Николаевич. – Но больше жить пока негде.

Евгения Викторовна еще больше распаляется, когда узнает, что в гостинице нет воды, ее приносят.

– Откуда? – интересуется она.

– Из Иртыша – реки-с! – объясняет работник палаты. – Чистейшая вода-с, Николай Николаевич. А мы вам комнаты подмели в палате. Думали, вы жить там изволите.

– Будем строить новую Казенную палату! – говорит Николай Николаевич.

Работник широко открывает глаза:

– А с этой что делать будем-с?

– Сносить, – уверенно произносит Николай Николаевич.

– Ну и в дыру мы угодили! – не стесняясь работника, восклицает Евгения Викторовна.

– А мы здесь живем-с! – смущенно улыбается работник и разводит руками.

– Успокойся, Евгения! – обращается к жене Николай Николаевич. – Мы знали, куда едем. Здесь я смогу проявить себя как нигде больше.

– А у нас есть хорошие и большие особняки! – не унимается работник, обиженный за родной город. – Особенно поближе к набережной.

– Спасибо, милейший, – смягчается отец. – А у вас хорошие строители есть?

– А как же-с! Самому губернатору дом строили! На Аннинской улице. Названа в честь его дочери. Хорошая нежная девушка, любила гулять по этой улице. Сейчас заканчивает в Петербурге учебу-с!

Таня быстро освоилась в небольшом городке. Бродила возле красивой усадьбы, не ведая, что через некоторое время она станет исторической – здесь чехи задержат адмирала Колчака и передадут его новой власти, которая незамедлительно, после формального суда, расстреляет этого замечательного ученого и флотоводца – гордость России. И уже на склоне лет Татьяна Николаевна познакомится на черноморском пляже с красивой девушкой, узнает, что та родом из Омска, выступает в эстрадной программе «На эстраде – омичи», разговорится с нею, выяснит, что зовут ее Любовью Полищук, что она теперь живет в Москве, мечтает уйти с эстрады в театр, хотя заработки в театрах мизерные, но работа сложная и интересная, и самое для себя любопытное выяснит, что отец Любы до сих пор работает в Омске маляром, что он потомственный рабочий, дед и прадед его тоже малярничали.

– А Казенную палату не они строили? – поинтересуется Татьяна Николаевна.

– Это что такое? – наморщит лоб Люба. – Не знаю. Вот посмотрите журнал мод из Японии. На обложке – я. Узнаете?

– Еще бы! Вы очень красивая девушка! – похвалит ее Татьяна Николаевна, но вернется к воспоминаниям об Омске: – Я там жила в те годы, когда была моложе вас. Не все, но Казенная палата должна сохраниться, строилась на века. Неужели не помните красивое здание на площади?

– Слева от обкома? – спросит Люба. – С резными наличниками?

– С резными, – подтвердит Татьяна Николаевна.

– Так сразу бы и сказали, – улыбается Люба. – Это здание мой дедушка строил, пусть земля ему будет пухом! А отец с матерью, слава богу, живы. Отец крепкий. Еще работает. А вы кто по профессии будете? Похожи на учительницу!

– Вы почти угадали, – скажет Татьяна Николаевна, – я работала в реальном училище классной дамой.

– До революции, что ли? – спросит Люба.

– До нее, – кивнет Татьяна Николаевна. – Мне уже знаете сколько?

– Душа у вас молодая. Глаза живые, блестят, значит, молодая. Сейчас таких профессий нет. Слова-то какие: «дама», к тому же еще «классная». Обалдеть можно! Я люблю Омск, при пятнадцати градусах мороза хожу без шапки. Не мерзну. Но искусство у нас еще развито слабо. До московского – далеко. Я на многое пошла, но в Москве осталась и найду свое место, пробьюсь! Такая теплынь, как тут, для Омска в дефиците. Я здесь научилась плавать!

– А я впервые на коньки по-настоящему встала в Омске, – улыбнулась Татьяна Николаевна. – Раньше еле плелась по льду, а в Омске раскаталась.

– Чего-чего, а льда у нас хватает! – вздохнула Люба и повернулась на другой бок.

А Татьяна Николаевна мысленно вернулась в город юности, где училась в гимназии и без устали могла часами резать коньками лед, набирая силу и женскую привлекательность. Кататься ее учил мальчик Кеша. Она запомнила только его имя и настойчивость, с которой он требовал не держаться за него, ехать на коньках одной и не бояться упасть.

– Не разобьетесь, барышня! – говорил он Тане. – Сначала сильно не разбегайтесь. Двигайтесь размеренно.

– А я хочу кататься быстро! – решительно произнесла Таня и рванулась от Кеши, быстро засеменила по льду мелкими шажками, интуитивно чувствуя, что следует кататься более плавно, едва не упала и испугалась, когда один из коньков намного разминулся с другим, но удержалась на ногах. Через неделю Кеша с трудом догнал ее, но она прибавила скорость, и он отстал.

Отец закончил строительство новой Казенной палаты, и семья Лаппа перебралась в отведенные ей на втором этаже комнаты.

Воспоминания прервет Люба:

– Вы знаете, дедушка мне рассказывал, что до революции получал денег больше, чем после нее. Это могло быть?

– Могло, – ответила Татьяна Николаевна.

– А вы из богатой семьи?

– Ну, не скажу, что мы были богачами, но отец зарабатывал прилично, на свадьбу подарил мне большую золотую цепь.

– Богачка! А у меня в Москве нет даже комнаты! Красота, правда, тоже своего рода богатство. Многие мужчины на меня заглядываются, а вот замуж не зовут. Конечно, без квартиры, родители – рядовые люди, без связей… Вы-то, наверное, вышли замуж за ровню себе? За состоятельного человека?

– За самостоятельного: в своих суждениях, – скажет Татьяна Николаевна. – А о деньгах мы не думали.

– Значит, все-таки были богачами, – нахмурится Люба.

– Мы любили друг друга, – дрогнет голос у Татьяны Николаевны, – временами и бедствовали, и голодали, и жили где удастся, где примут добрые люди.

– Теперь я понимаю, почему судьба занесла вас не в Сочи, не в Ялту, а в этот черноморский, но захолустный город, – скажет Люба. – Завидую вам – вы любили. Вы не подумайте обо мне плохо, я не легкомысленная. И вообще мечтаю играть спектакли с самыми лучшими артистами, самые интересные пьесы.

– Наверное, мечтаете сыграть Любовь Яровую? – иронично заметит Татьяна Николаевна.

Вдруг Люба приподнимется с песка, присядет поближе к Татьяне Николаевне и доверительно посмотрит ей в глаза:

– Мне рассказывал один старый театральный актер, а ему еще до войны говорил преподаватель театрального института, что самый лучший драматург в стране – это Михаил Булгаков! Я ничего из его произведений не читала, не печатают, но артист сказал, что для меня есть интересная роль в его пьесе «Зойкина квартира». Не слышали о такой?

Татьяна Николаевна побледнеет. С моря налетит свежий ветерок, но ей все равно станет трудно дышать, перехватит горло.

– Что с вами? – забеспокоится Люба. – Давайте переберемся под тент! Или поискать врача?

– Не надо, голубушка. Мне скоро полегчает. Это оттого, что я редко выбираюсь к морю, на солнце. Местные жители в большинстве вообще не загорают. Зачем, когда это можно сделать когда захочется. И считают солнце вредным.

– Выходит, что вы не местная жительница. Вы мне про Омск рассказывали. Как я сразу не догадалась? Интересно, как вы здесь очутились?

Татьяна Николаевна справится с волнением и уверенным голосом скажет Любе:

– Мне уже легче, голубушка, а моя жизнь вряд ли кого интересует, даже меня. Была любовь… но слишком давно… Самой верится с трудом. Правда, одна женщина мне написала письмо о том, что хочет навестить меня. Может, скоро начнут печатать Мишу…

– Какого Мишу? – полюбопытствует Люба. – Извините, но вы не назовете вашу фамилию?

– Чего скрывать, я жила честно, – произнесет Татьяна Николаевна, – моя фамилия – Кисельгоф.

– А я думала, когда вы сказали, что начнут печатать Мишу… Я подумала, что вы имеете отношение к Михаилу Булгакову. Бывают в жизни самые невероятные совпадения! Ведь бывают!

– Случаются, – усмехнется Татьяна Николаевна и отвернется от девушки, чтобы она не заметила навернувшиеся на глаза слезы.

Этот разговор состоится почти через полвека после времени, когда мы прервали повествование о жизни Татьяны Лаппы. А тогда ее отец построил новую Казенную палату, торжественно открыл ее, и податные инспекторы заняли свои места за свежевыкрашенными столами в просторных светлых комнатах. Казенная палата выглядела солидно, как и подобает серьезному учреждению, призванному работать для благоденствия страны. Вечером этому важному событию был посвящен банкет с торжественными речами, идущими от сердца тостами, с обильной едой и выпивкой. Тасю, конечно, на банкет не пустили, но она знала, что на нем хвалили отца. Они с братом, принаряженные по случаю праздника, пошли гулять по Аннинской улице.

Они гордо ступали по центральной улице, ведя на поводке подаренного им породистого ирландского сеттера по кличке Рамзес. Жизнь была спокойной и чудесной.

Вскоре началась война с Японией. Дети смотрели с балкона своей квартиры военный парад, казачьи скачки. Немного подорожали продукты. Но война была далеко от Омска, почти не повлияла на привычный ход жизни, если не считать проводы солдат на войну, сопутствующие им рыдания родных и пьяные объятия новобранцев, громкие победные речи офицеров.

У Тани с Женькой в Омске прибавились два братика – Костя и Коля. Евгения Викторовна и нянька занимались ими, меньше внимания уделяя старшим детям, которые уже ходили в гимназию. За Таней стал ухаживать один бойкий гимназист и подарил ей свой гимназический герб с бантом. Таня смутилась – с таким проявлением чувств к себе, да еще от чужого мальчика, она столкнулась впервые – и не нашла ничего лучшего, как отшвырнуть герб в сторону. После этого Таню обругал и даже ударил Женька, так как он обещал этому мальчику, что сестра примет от него герб и поблагодарит за подарок. Но ссора вскоре забылась. Запомнилось, что зимой, в жестокие морозы, когда серело небо, мрачная дымка наступала с горизонта и хрустел под ногами снег, на Таню и Женьку напяливали теплые эскимоски с капюшонами. Дети смеялись, с радостью облачались в эти наряды.

Николай Николаевич старался дать почувствовать близким, что живут они не в дыре, что всякое место имеет свои прелести и от человека зависит, как он устроит свою жизнь где угодно. Он разбил цветник, где летом полыхали гвоздики и радовали глаз левкои. Однажды усадил семью в два тарантаса и повез по голой степи. Домочадцы не скрывали удивления, пока их взорам не открылись два чудесных оазиса – два озера, Рыбачье и Тихое, в одном из которых плавали лебеди. Посреди озера Тихого возвышалась тонкая в основании, похожая на бокал гора Синюха. Они стали приезжать сюда часто. Останавливались на самом берегу озера в доме у знакомого землемера. Неподалеку ставили свои живописные юрты киргизы.

Таня застала киргизов такими, какими они были в начале девятнадцатого века, – соблюдающими национальные традиции и обычаи. В загоне киргизы держали лошадей. А когда выпускали их на пастбище, Таня с Женькой гладили им гривы и удивлялись, что дикие животные совсем не боятся людей.

– Чувствуют, что мы их не обидим, – объяснял поведение лошадей Женька, – к тому же они полезные – дают кумыс. Смотри, как мама от него располнела.

И действительно, худенькая Евгения Викторовна заметно набрала вес. Николай Николаевич добродушно подшучивал над чрезмерным увлечением жены новым для нее и «пользительным» напитком.

– Не все же время мы будем жить рядом с этими чудесными лошадьми, – говорил он ей, – так что набирай вес впрок. Я не против!

Николай Николаевич Лаппа был не только деловым казначеем. Просиживая допоздна за работой, он улучал момент полюбоваться природой, приучал к общению с нею детей. Любил, когда в доме царило веселье, считал, что оно разнообразит и продлевает жизнь. Он часто вывозил семью на пикники, приглашал в гости друзей и родных. Лето проводил с семьей на даче в деревне Захламино и местечке, называемом Боровое, считая, что закалка, полученная в нежном возрасте, пригодится детям позднее. Возможно, она действительно помогла Тане выжить в труднейшие холодные и нищие годы, о скором наступлении которых тогда, слава богу, еще не думали.

Отец столь блестяще наладил дело в Казенной палате Омска, что его повысили по службе и перевели в Саратов. На прощание сослуживцы подарили ему набор столового серебра на двенадцать персон, а еще раньше, на съездах податных инспекторов, где по окончании слушаний накрывался стол на сто человек, Николай Николаевич получил в подарок две дорогие китайские вазы и серебряный самовар. Таню с Женькой, уже повзрослевших, пускали на эти вечера, и там для них было раздолье. Они бегали вдоль столов, и никто из гостей не бранил их. Таня понимала, что такое отношение к ним – заслуга отца, безупречной службой добившегося высокого звания действительного статского советника.

От Омска Евгения Викторовна с детьми поездом добралась до Самары. На вокзале их встретил отец и преподнес матери букетик ландышей, искренне нежно, что было для Тани выражением настоящей любви, которая не проходит ни со временем, ни под влиянием обстоятельств, если семья крепкая и зиждется не на расчете, а на уважении и любви, возникших с юных лет. Таня радовалась за родителей и мечтала встретить такого человека, с которым могла прожить всю жизнь в любви и согласии, избегая споров и конфликтов, а если они все-таки возникли бы, то немедленно гасить их, уметь прощать слабости друг друга.

Из Самары до Саратова плыли на большом и удобном пароходе. Таня и Женька быстро его обжили, однажды пробрались даже в машинное отделение и увидели людей с грязными закопченными лицами, перепачканных мазутом. Их вид произвел на Таню сильное впечатление. Она понимала, что кто-то должен работать в машинном отделении, но от этого не становилось легче на душе. И неожиданно страх овладел ею при мысли о том, что эти и подобные им люди когда-нибудь захотят изменить свое положение, прогуливаться и отдыхать на палубе, как родные Тани и другие господа. «Может, рабочим стоит больше платить за тяжелый труд, чтобы потом они могли отдохнуть достойно и хорошо», – подумалось ей. В гимназиях того времени уже бродили революционные настроения, но Таня не вникала в их суть.

В Саратове была иная жизнь, чем в Омске. Волга поражала красотой и задушевностью, в отличие от сурового Иртыша. Лучшие артисты и театры приезжали в город. Отец не отступал от своих убеждений и традиций. Он и в Саратове стал строить новую Казенную палату с квартирой для семьи управляющего. До этого они жили в Немецкой гостинице – лучшей в городе. В квартире при палате у Тани была своя комната, скромная, но удобная. Гостиная в квартире была увешана коврами – увлечение отца. Он особенно ценил привезенные из окрестностей Омска киргизские ковры ручной работы, немного грубовато сотканные, но поражающие своеобразием рисунка и удивительной прочностью.

– Они нас переживут, – как-то заметил он жене.

– Не говори такое при детях, у них еще вся жизнь впереди.

– Ты права, Женя, – согласился Николай Николаевич, – но я долго не проживу. – Он опустил голову и вздохнул. – Слишком много сделал добра, а таких людей Бог любит и старается, чтобы они были рядом с ним.

– Чушь мелешь! – возмутилась Евгения Викторовна. – Не слушайте его, дети! Идите поиграйте. А ты, Таня, помузицируй. Я люблю слушать твою игру на рояле…

Она умолкла, размышляя над словами мужа. Хотя внешне жизнь текла по-прежнему плавно, но даже в воздухе ощущалось напряжение, люди стали более нервными, нетерпимыми друг к другу.

По свидетельству писателя Константина Федина, «в городе был большой бульвар с двумя цветниками и с английским сквером, с павильонами, где кушали мельхиоровыми ложечками мороженое, с домиком, в котором пили кумыс и йогурт. Аллеи, засаженные сиренями и липами, вязами и тополями, вели к деревянной эстраде, построенной в виде раковины. По воскресеньям в раковине играл полковой оркестр. Весь город ходил сюда гулять, все сословия, все возрасты. Бульвар назывался Липками и под этим именем входил в биографию любого горожанина, как бы велик или мал он ни был… В аллеях продвигались медленными встречными потоками гуляющие пары, зажатые друг другом, шлифуя подошвами дорожки и наблюдая, как откупоривают в павильонах лимонад…»

В первые дни после приезда в Саратов Таня и Женька рвались в этот парк, но здесь им вскоре стало тесно, особенно на аллеях, где степенно прогуливались горожане. Рассматривать их день за днем скучно.

На площади возле университета по воскресеньям и праздникам шло народное гулянье, собиралась публика попроще, голосили парни под задорные саратовские гармошки: «Плыл я верхом, плыл я низом. У Мотани дом с карнизом…» Площадь шумела, клокотала, увлекая толпу в далекий мир, где все подкрашено, все поддельно, все придумано, в мир, которого нет и который существует тем прочнее, чем меньше похож на жизнь. Там был и паноптикум, где лежала восковая Клеопатра и живая змейка то припадала к ее шикарной пышной груди, то отстранялась. Была и панорама, показывающая потопление отважного крейсера «Варяг» в пучине океана. Были здесь Женщина-паук, Женщина-рыба, Человек-аквариум, театр превращений мужчин в женщин, а также обратно, театр лилипутов, хиромант, или предсказатель прошлого, настоящего и будущего, американский биомкоп, орангутанг, факир…

Таня, увлеченная красочностью зрелища и криками зазывал, никак не могла решить, на что истратить деньги – на Клеопатру, крейсер или орангутанга, но чем больше думала об этом, тем фальшивее и примитивнее казалось ей все происходящее на площади, и в конце концов она без сожаления покинула ее.

Внимание Тани привлек стоящий в стороне от балаганной суеты статный молодой человек. На плечи его была накинута куртка, что отличало мужественных взрослых техников от гимназистов, реалистов и коммерсантов. Таня подошла к нему и без всякого иного умысла, кроме интереса к истории Саратова, спросила:

– Я не здешняя. Рассказывают, что Саратов сначала был на левом берегу Волги, а потом перенесен на правый. По какой причине? Вы не знаете?

– Нет, – пожал плечами парень. – Саратов всегда благоволил бунтовщикам. И Степану Разину жители сдались без боя, и Пугачеву сразу подчинился гарнизон. У нас родился и жил Чернышевский. В 1893 году вернулся в Саратов из ссылки и в том же году помер. Кстати, я вам покажу каторжную тюрьму. Там в основном сидят политические!

– Мне всех заключенных жалко, – призналась Таня.

– А вы откуда родом? – поинтересовался парень.

– Из Рязани.

– Рязанская, – пренебрежительно заметил он.

– Я жила там, когда была совсем маленькой, – не оправдываясь, спокойно ответила Таня. – Знаю по рассказам мамы, что город был небольшой, но поражал обилием красивых церквей. Там сохранились остатки кремля, построенного в тринадцатом веке. Фрагменты стен, зубцы. В центре города располагалась церковь двенадцатого века. Подле нее стоял надмогильный памятник – княжеская усыпальница. Еще есть Архангельский собор. Но самый красивый и большой – Успенский кафедральный собор, чудо архитектурного искусства, построен мастером Яковом Бухвостовым. Вам, наверное, неинтересен мой рассказ?

– Отчего, – усмехнулся парень, – серьезно говорите, как взрослая девушка.

– Я скоро заканчиваю гимназию, – обиделась Таня, – буду классной дамой.

– Значит, тянете на медаль.

– Учусь так себе, но к экзаменам готовлюсь день и ночь. А в Рязани венчались мама и папа. Я не помню этот город, но люблю его. Мне нравятся рязанские друзья папы. Они часто навещают его. Люди спокойные, покладистые.

– А откуда быть у них гонору? Их веками давили татары, даже крымские, потом присоединили к Москве без особых усилий. Они исторически не привыкли жить свободно, самостоятельно, без чьей-либо опеки.

– Вы много знаете, – похвалила парня Таня.

– Кое-что, – небрежно заметил он. – Значит, не пойдете со мною к каторжной тюрьме?

– Не пойду, – уверенно произнесла Таня, – сегодня надо пораньше быть дома, папа сказал, что вечером возможен погром, опасно быть на улице.

– Ну, ступай, ря-а-азанская! – усмехнулся парень и, поправив куртку на плече, зашагал по мостовой.

Парень вызывал у Тани интерес внешне небрежным видом и необычными мыслями, она не прочь была еще раз увидеться с ним, ей показалось, что даже в толчее Липок ей не было бы скучно с ним и вообще не стыдно показаться вместе.

Погром состоялся на следующий день. По улице шла толпа хулиганов в нахлобученных на лоб кепках, в руках – у кого иконы, у кого палки или железные прутья. Громили еврейские квартиры, видимо, заранее вызнали адреса, грабили еврейские магазины, били евреев… Таня вышла из гимназии с подругой, еврейкой по фамилии Мейерович. Та сжалась от страха:

– Убить могут, Таня. В лучшем случае – изнасиловать или покалечить. В Саратове, конечно, погромы не чета кишиневским, так, больше для устрашения евреев и самовыражения русского духа. В Кишиневе никому пощады не бывает, здесь могут только попугать, но все равно страшно!

Таня пригласила подругу к себе домой, благо жила недалеко от гимназии. Они пробежали пару сот метров и захлопнули за собой заветные двери.

А когда на улицах утихло, Танина подруга пошла к себе. Таню обрадовало, что в Саратове организовываются дружины по сопротивлению погромщикам, состоящие сплошь из русских людей, но кое-что удивило: почему полиция не на стороне этих дружин. Позднее, в октябре 1905 года, во время крупного еврейского погрома был задержан податной инспектор Казначейской палаты ее отца, с группой боевой дружины, стрелявшей по громилам. Оружия полицейские у него не обнаружили, но нашелся свидетель, который утверждал, что видел, как податной инспектор стрелял и ранил в толпе ломового извозчика. Полиция ничего не имела против инспектора, кроме этих показаний, да и дружинники на допросах утверждали, что он к их числу не принадлежал. Отец Тани ходил на прием к городовому полицмейстеру, ходатайствовал за своего подчиненного. Полицмейстеру просьба отца пришлась не по вкусу, но он все-таки обещал разобраться. За недоказанностью причастности к боевым действиям инспектора обвинили в уличных беспорядках и на три года отправили в ссылку. Таня была поражена этим решением. Годы спустя она расскажет будущему мужу эту историю, когда он начнет пьесу «Самооборона», Однако вышла у него не трагическая, а комическая история.

При доме, где жила семья Лаппа, был двор. Там, как и в Омске, Николай Николаевич разводил цветы. Старался привить детям любовь к природе, чувство красоты. В самом дальнем конце их участка стоял небольшой флигель. В нем жил человек, тихий и незаметный. И вдруг однажды, в 1905 году, флигель едва не взлетел на воздух от сильного взрыва. В доме Лаппа посыпались стекла, вылетела даже одна рама, а Евгения Викторовна едва не упала в обморок от страха и еле удержала на руках маленького брата Тани, недавно родившегося Владимира. Флигель загорелся. Тихий сосед оказался революционером и начинял порохом бомбы для своих друзей, которых называли в народе бомбистами. Николай Николаевич резко отрицательно относился к бомбистам, считая, что кровью и смертями человеческими жизнь не улучшишь. Он решил отвлечь детей от воспоминаний об этой истории и на лето повез их отдыхать подальше от города, в деревню со странным названием Разбойщина. Деревня им не понравилась. Место неухоженное, дикое. На следующее лето Николай Николаевич поехал в немецкую колонию, что располагалась за мостом. Там жил немец Шмидт, очень деятельный и толковый человек. У него был роскошный дом с цветником и фруктовым садом. Шмидт купил землю около Разбойщины – большой участок с прудом, построил там купальню, дачи и сдавал их в аренду, даже давал лошадей для поездок в город и обратно. Николай Николаевич арендовал у Шмидта хорошую дачу. Это было чудесное место для гуляния на чистейшем воздухе. И от станции близко – два километра. В гости каждое лето стали приезжать сестры Николая Николаевича: Соня и Катя. Они после Рязани переехали в Москву с дедушкой и бабушкой. Тетя Катя вышла замуж за Сергея Язева, адвоката. У них родилась дочь Ирина.

Из различных переплетений человеческих судеб состоит жизнь, и нечего удивляться, что это случилось. Рано или поздно Таня должна была приехать в Киев. Тетя Соня вышла замуж за полковника Давидовича. Они перебрались в Киев вместе с бабушкой и дедушкой, который вскоре умер. Жили в хорошей просторной квартире на Большой Житомирской улице. Житомир – самый близкий к Киеву из больших украинских городов, и, видимо, поэтому в его честь назвали улицу и еще потому, что там доживали свой век офицеры-отставники; кстати, и после Великой Отечественной войны уходящим в отставку офицерам было разрешено селиться в Житомире. Не знаю, продолжение это традиции или совпадение – наверное, последнее. Потом и тетя Катя вместе с Ирой перебрались в Киев. Там собралась вся семья, кроме саратовских Лаппа. Не навестить родных, хотя бы однажды, Таня не могла. Она приехала в Киев после окончания гимназии на встречу со своей судьбой.

Татьяна росла ершистой, непокорной. Разбаловала мама – будучи родом из бедной семьи, она считала великим благом не заниматься тем, что за нее могли бы сделать другие. Придет Таня из гимназии, бросит верхнюю одежду на диван, и мать говорит: не подбирай, горничная уберет; неизвестно, как сложится жизнь, пока позволяют обстоятельства – ничего не делай.

Вспомните письмо Тамары Тонтовны Мальсаговой. По сути, она не ответила ни на один мой вопрос. Увы, старость заставляет видеть детство таким, каким оно позже представляется, и отдельные оставшиеся в памяти случаи зачастую обобщаются и дают неверную картину поведения и времени. Спроси у Татьяны Николаевны, когда она, уже в преклонном возрасте, давала первое интервью, о судьбе немца Шмидта, у которого их семья арендовала дачу, вряд ли ответила бы. Просто не помнит. Выселили ли его из Саратова, как всех немцев Поволжья? Умер ли он? И своей ли смертью? Память отсекает случаи и встречи, со временем становящиеся незначительными. Зато оставляет яркие личные моменты. Как прогуливала гимназию, как отец приходил за нею на каток в Коммерческий клуб и потом наказывал. Она не спорила и покорно становилась в углу на колени. На это не было для нее уроком. Оставаясь вечером дома, она читала то, что запрещал отец: «Ключи счастья» Вербицкой, повести Арцыбашева, а из разрешенных – Гоголя, Тургенева. Отец полагал, что ей рано читать романы о любви. Он был очень строгим, но отходчивым. И причиной тому, наверное, была актерская жилка, крепко сидевшая в нем. Он по-прежнему много работал, но и в Саратове играл в любительском спектакле в театре Чернышевского. Таня там тоже участвовала в массовке, в спектакле «Василиса Мелентьева» восклицала: «Царь идет! Царь идет!», срываясь на крик, от страха перед царем и публикой.

А мать, по характеру незлобивая, тем не менее частенько давала дочери шлепки.

– За что, мама? – притворно изображая раскаяние, сквозь слезы спрашивала Таня.

– У тебя глаза порочные! Так и буравишь ими мужчин! – сердилась Евгения Викторовна.

– Я просто подросла, мама, – оправдывалась Таня.

– И отца не слушаешься. Он запретил тебе бегать в театр, а ты пропадаешь там!

– Но ведь бесплатно хожу, с подругой. Она дочь хозяина театра Очкина. Сколько я опер пересмотрела! Разве это плохо?

– Отцу виднее, – не отступала Евгения Викторовна, – дочь действительного статского могла бы брать билеты!

Таня закончила министерскую гимназию в Саратове и, будучи награждена медалью, получила звание домашней учительницы и домашней наставницы, при желании продолжать образование ей был открыт доступ на Высшие женские курсы. Для поступления в женский медицинский институт требовалось сдать дополнительный экзамен при мужской гимназии. Она пошла работать классной дамой в реальное училище.

Классную даму Татьяну Николаевну реалистки училища считали ведьмой – разве что не летала на метле, а знала о них столько, сколько под силу знать только нечистой силе. Но дело было вовсе не в колдовстве. Просто иногда заходила она в туалет для преподавателей, разделенный с общим туалетом стеной, не доходящей до потолка. Поэтому невольно слышала разговоры реалисток, в перерыве между занятиями, и удивлялась, что девушки могут обсуждать такие подробности, которые взрослым гимназистам не придет в голову оглашать. Госпожа Елизова с упоением рассказывала, как учила любви неопытного гимназиста, как он смущался и пугался всякого ее предложения. Ее рассказ вызывал всеобщий хохот девушек. Госпожа Куркина хвасталась своим кавалером, который опрокинул ее в кустах и так быстро и ловко раздел, что она не заметила, как осталась в чем мать родила, что он всю ночь не слезал с нее, и она летала в облаках, счастливая, и ей казалось, будто до ближайшей звезды рукой подать и она достала бы эту звезду, если бы не мешал взгромоздившийся на нее кавалер.

Две реалистки – Наседкина и Орлова, брюнетка и блондинка – смеялись над родителями, которые отпускают их вместе куда угодно, а им только этого и надо. Они довольны, научились делать друг другу приятное не хуже, чем юноши девушкам, и при этом спокойны – не забеременеют, в отличие от госпожи Нечаевой, которая находится в положении, уже на втором месяце. В ответ госпожа Нечаева рассмеялась и сказала, что аборта не боится, а пока получает удовольствие с кем хочет и сколько и как пожелает и она, и партнер.

Поначалу реалистки не боялись классной дамы, обязанной следить за порядком на занятиях. Совсем еще девчонка, многие ученицы были едва ли не вдвое крупнее ее. Преподаватель Закона Божьего однажды спросил у учениц: «Где же ваша классная дама?» – и увидев Таню, хрупкую, молоденькую, рассмеялся: «Как же она справляется с вами?!»

Но Таня вскоре проявила характер, и это произошло бы независимо от подслушанных в преподавательском туалете ученических откровений.

Волевое лицо, окаймленное густыми, коротко подстриженными волосами, большие серо-зеленые глаза, мягко очерченные полные губы, целеустремленный взгляд, женственный земной облик. Она поняла, что закончилась беспечная домашняя жизнь, началась работа с людьми, которых она не знает и морали которых не исповедует. Зря родители считают ее ребенком. Она уже взрослая настолько, что готова полюбить, но лишь человека достойного, интеллектуального, умного и, разумеется, любящего ее.

На ближайшем уроке она рассаживает за разные парты Наседкину и Орлову, те в смятении меняют места, и из их уст до нее доносится проклятие: «Ведьма! Чистая ведьма!» Она заставляет проснуться прикрывшую руками глаза госпожу Куркину. «Идите домой и выспитесь! – приказывает Таня. – Чаще занимайтесь, вам это необходимо больше, чем другим ученицам. Вы не хватаете звезд с неба!» Нечаева просится в туалет, ее подташнивает. «Что-нибудь не то съела», – объясняет реалистка классной даме, но Таня не сочувствует ей. «Обратитесь к гинекологу!» – советует она. Госпожа Нечаева сначала от удивления открывает рот, а потом зло проговаривает: «Ведьма! Чистая ведьма! До всего докапывается!»

Тем не менее в классе устанавливается порядок, реалистки боятся «ведьмы» и ведут себя в рамках приличия. Таня, довольная девочками, радушно улыбается им. «Вроде и не ведьма», – шепчет Наседкина Орловой, но не решается снова сесть с подругой за одну парту.

Наступают каникулы. В своем рассказе мы забежали на год вперед. В Киеве Таня была прошлым летом, в 1908 году. Пришло приглашение от тети Сони навестить ее в Киеве. Не имея своих детей, она очень любила племянницу, просила брата: «Отпусти ко мне Таню». Отец спросил у дочери:

– Хочешь поехать?

– Хочу, – уверенно сказала Таня. И вот первый раз в жизни она отправилась в самостоятельное путешествие, с двумя пересадками – в Тамбове и Воронеже. Николай Николаевич, конечно, волновался, но, подумав, сказал дочери:

– Ты уже взрослая. Можешь ехать.

Глава вторая

Саратов – Киев – Саратов – Киев

Лето 1908 года. Каникулы. Таня впервые ехала в другой город одна, и ей хотелось выглядеть в глазах окружающих взрослой девушкой, для которой это путешествие обычно и нисколько не страшит ее. Она вспомнила рассказ одного из подчиненных отцу податных инспекторов о том, как он перевозил по железной дороге большую сумму денег. Уложил их в обычный холщовый мешок, в вагоне поезда закинул его на верхнюю полку и сделал вид, что забыл о нем, что этот мешок не представляет для него никакой ценности. И все попутчики так посчитали, и хотя среди них были люди внешне не очень надежные и, возможно, нечистые на руку, они тоже забыли об этом мешке. Только устраиваясь спать, инспектор достал мешок, помял его, как подушку, и положил под голову. Приблизительно так же поступила со своим чемоданчиком Таня. Она небрежно задвинула его под лавку, сделав вид, что нисколько не дорожит им, словно он набит не дорогими вещами, а соломой. При пересадке для его переноса она наняла носильщика, гордо вышагивала впереди него с уверенностью, что носильщик не улизнет с вещами. У кондуктора она запросила чаю со сливками.

«Чай слишком жидкий», – строго заметила она ему, и он принес ей другой стакан, где сливок было достаточно. Вела она себя смело, охотно вступала в разговоры, говорила твердым голосом, но давалось это все ей с трудом, и иногда сердце замирало от страха. Больше всего девушку страшило, что ее не встретит на вокзале муж тети Сони – перепутает вагон или опоздает. Но дядя Витя оказался на редкость пунктуальным человеком и, когда Таня выходила из вагона, перехватил из ее рук багаж. Они наняли извозчика и поехали на Большую Житомирскую. Тетя Соня была несказанно рада приезду племянницы. Приготовила праздничный обед, расспрашивала о делах Николая Николаевича и Евгении Викторовны, интересовалась здоровьем их детей. Таня еле успевала отвечать на вопросы. В разгар беседы в комнату вошел юноша, внешне ничем не приметный, поздоровался с гостьей.

– Познакомься, Танечка. Это – Миша. Мы с его мамой, Варварой Михайловной, занимались во Фребелевском институте и с той поры дружим.

– Что-то слышала о нем, – вяло заметила уставшая от двух суток пути Таня.

– Неужели ты не знаешь о Фребелевском институте? – удивилась тетя Соня. – Там изучали новые пути дошкольного образования. У Варвары Михайловны очень хорошая и веселая семья. Миша – старший из ее детей. Он тоже окончил гимназию. Куда собираешься поступать, Миша?

– На медицинский факультет императорского университета. На первый курс, – промямлил юноша, – университет Святого Владимира!

Он был слегка ошарашен самостоятельностью и уверенностью в себе юной гостьи. Девушка понравилась ему своей необычностью. Отнюдь не кукольной примитивной красотой, а неисчерпаемой женственностью, своеобразно приятным магнетического свойства лицом, от которого он не мог оторвать взгляда.

После обеда тетя Соня проводила Таню в спальню, отдохнуть с дороги. Там они продолжили разговор о семейных новостях. А когда вернулись в гостиную, застали там Мишу. Казалось, что он все это время не покидал комнату, даже не поднимался со стула.

– Ты поздравь Мишу, – сказала тетя Соня, – он получил сегодня пятерку!

– На последнем экзамене, – оживленно добавил юноша.

– Поздравляю, – улыбнулась Таня, не формально, но милостиво, словно сделала одолжение. Она боялась выглядеть перед юношей из такого огромного города, как Киев, неуклюжей провинциалкой.

– Ты не поедешь сегодня на дачу? – поинтересовалась у гостя хозяйка дома.

– Поздно уже, – почему-то покраснел Миша.

– Вот и хорошо! – улыбнулась тетя Соня. – Тогда покажи Тане город!

Михаил тут же вскочил со стула, изъявляя готовность и показать Тане город, и вообще, если потребуется, защитить ее. Он еще не отдавал себе отчета, что пленен ею, но интуитивно чувствовал, что встретил девушку из своей мечты.

– Всем гостям нашего города сначала показывают Киевско-Печерскую лавру, – сказал он, – пойдем, Тася?

– Пойдем, – согласилась девушка, удивленная столь официальным предложением, звучащим из уст юноши, и тем, что он назвал ее не Таней, а Тасей. Потом она привыкла, что его близкие и друзья, все, кроме тети Сони, стали звать ее Тасей.

– Если бы меня попросили угадать твое имя, то я бы сказал – Тася, – позже объяснил он ей. – Не знаю почему, но когда впервые увидел тебя, то подумал, что такая интересная девушка непременно зовется Тася, именно Тася, Тасенька, а не Таня.

Показывая Лавру, Михаил то походил на гида, то на друга-собеседника. Надолго они задержались у росписи в трансепте Владимирского собора, где перед римским прокуратором Пилатом стоял Христос. Он выглядел нетрадиционно, с отнюдь не божественным, а простым мужским лицом. Холщовая одежда, подпоясанная веревкой, спадала до его пят. Поверх виднелась темная накидка. На возвышении, в белом прокураторском одеянии, скрывающем, по-видимому, хилую фигуру, восседал Пилат. Рядом с ним сидел слуга, может, один из друзей Христа или летописец, введенный в сюжет росписи художником, и записывал то, что говорили Христос и Пилат. За спиной Пилата расположились стражник, палач с топором, прочая свита. Поражала маленькая седая головка Пилата, пугали темные глаза. Величественный Христос и рядом с ним ничтожный человек, но, судя по мутным глазам, смертельно злой и, будучи облеченным властью, способный покуситься на жизнь святого.

– Христу не хватает боли в лице, – заметил Михаил Тане, – он еще не прошел Голгофу, но уже пострадал за людей. А Пилата я представлял себе более грозным и крупным, но, пожалуй, художник изобразил его реалистично. У человека с физическими недостатками возможен комплекс неполноценности, неистощимая злоба ко всем, кто умнее и красивее его.

Тане было интересно слушать Михаила, но, замолчав, он еще долго не отходил от этой росписи. И она тактично не торопила его. «Он о чем-то размышляет, значит, ему нужно вникнуть в суть сюжета». И потом, когда они прогуливались по Купеческому саду, Михаил еще долго находился под впечатлением увиденного.

Молодые люди стали много времени проводить вместе. Тетя Соня успела вкратце рассказать Тане о семье Булгаковых, чувствуя, что племянница проявляет интерес к новому знакомому.

Отец Михаила, Афанасий Иванович Булгаков – старший сын священника Ивана Абрамовича и Олимпиады Ферапонтовны Булгаковых. Уроженец Орла. В 1885 году окончил Киевскую духовную академию со степенью кандидата богословия. Кроме древних языков знал немецкий, французский, английский. Затем защитил диссертацию в академии и получил степень магистра. И наконец стал доктором богословия, ординарным профессором.

Мать, Варвара Михайловна Булгакова, урожденная Покровская, – дочь соборного протоиерея города Карачева Орловской области. Окончила Орловскую женскую гимназию с программой мужских гимназий. До замужества два года учительствовала. Свадьба состоялась в Карачеве, затем молодожены переехали в Киев.

– Миша безумно влюблен в тебя, но ты можешь не понравиться Варваре Михайловне, – однажды серьезно заметила тетя Соня. – У тебя слишком самостоятельный характер, а она хотела бы иметь послушную невестку.

– Миша увлечен мною, я это чувствую. Но, по-моему, до предложения руки и сердца еще далековато!

– Ближе, чем ты думаешь, – загадочно улыбнулась тетя Соня, – он сгорает от чувства к тебе, я-то вижу, Танечка, меня не обманешь! Он даже стал меньше времени уделять братьям и сестрам, хотя семья у них очень дружная. Варвара Михайловна это заметила и недовольна. Наконец, она может просто ревновать Мишу к тебе.

– Как это? – удивилась Тася.

– Как женщина, родившая сына, которого может у нее хотя бы частично отнять другая женщина. Миша прочитал массу книг. Уже в девять лет он прочитал «Собор Парижской Богоматери». Трудолюбив в отца. Ты знаешь, что сказала Варвара детям, когда они подросли? «Я хочу всем вам дать настоящее образование. Я не могу оставить вам богатое наследство. Но могу вам дать единственный капитал, который у вас будет, – это образование». И еще – она не терпела, когда дети бездельничали. Миша хочет стать врачом, но он уже пишет стихи, пока шуточные, но Чехов тоже поначалу был врачом и писал юморески. Я хочу, Танечка, чтобы у вас с Мишей хорошо сложилась жизнь. Поэтому терпи, не перечь Варваре Михайловне, если даже она будет не права.

Таня зарделась:

– Я не бездельничаю. Работаю классной дамой. Столько вожусь с реалистками, что к концу дня срываю голос. Деньгами мне поможет папа. Я никому не буду обузой. Но я не уверена, что Миша так сильно любит меня, как вы говорите.

– Не спеши, Танечка, у вас еще все впереди, – потрепала ее по плечу тетя Соня. – Миша очень любит маленьких детей. В свободное время играет с ними, рассказывает веселые истории. Им так интересно, что они ходят за ним с открытыми от удивления ртами. Он непременно захочет иметь своих детей… Значит, нормальную семью… Ты меня понимаешь, Таня?

После разговора с тетей Соней Таня решила серьезнее отнестись к встречам с Михаилом. Но серьезнее не получалось. Устроили пикник на берегу Днепра. Михаил взял лодку. Тася села на весла, а он стал ее раскачивать, чуть не перевернул и смеется: «Нет, грести ты не умеешь», пересел на весла, чтобы не утруждать Тасю. Вечерами часто ходили в Купеческий парк, где играл симфонический оркестр – из «Руслана и Людмилы», Вторую Венгерскую рапсодию Листа. Миша потом наигрывал ее на рояле, хотя музыке не учился. Напевал арии из «Фауста», «Аиды», «Травиаты». Радовался и удивлялся тому, что Тася знает много опер. «Ты что, из оперного театра не вылезала? – однажды спросил он у нее. – А когда занималась?» «Успевала делать и то и другое», – хвасталась Тася, скрывая, какой нагоняй получала от матери за ежевечерние посещения театра. За Купеческим был Царский сад. Один незаметно переходил в другой, становясь лесом с громадными деревьями. Там Михаил набрался смелости впервые поцеловать Тасю, и она обвила его голову руками, прильнула к его груди. Было темно, но Тасе показалось, что у Миши от радости светятся глаза. Она сказала ему об этом.

– А у тебя блестят зеленым цветом, как у кошки! – весело заметил он. – Ты – ведьма. Ты свела меня с ума! Тебе не страшно в этом лесу? Сюда могут нагрянуть разбойники!

– С тобою я никого не боюсь! – вымолвила Тася, и они опустились на траву.

Об этом времени Михаил Булгаков потом восторженно написал в зарисовке «Киев-город», назвав его «экскурсом в область истории», очень близкую и памятную ему: «Весной зацветали белым цветом сады, одевался в зелень Царский сад, солнце ломилось во все окна, зажигало в них пожары. А Днепр! А закаты! А Вырубецкий монастырь на склонах! Зеленое море уступами сбегало к разноцветному ласковому Днепру. Черно-синие густые ночи над водой, электрический крест Святого Владимира, висящий в высоте…

Словом, город прекрасный, город счастливый. Мать городов русских.

Но это были времена легендарные, те времена, когда в садах самого прекрасного города нашей родины жило беспечальное юное поколение. Тогда-то в сердцах у этого поколения родилась уверенность, что вся жизнь пройдет в белом цвете, тихо, спокойно, зори, закаты, Днепр, Крещатик, солнечные улицы летом, а зимой не холодный, не жесткий, крупный ласковый снег… А вышло наоборот».

Но до этого «наоборот» у Таси и Михаила было еще несколько лет. Много это или мало? Вопрос чисто риторический. Счастье не измеряется временем. Можно прожить в любви и согласии всю жизнь, годы, месяцы, дни… Лично я однажды был счастлив три года, однажды два дня, каждый раз понимая, что счастье было обманчивым, но уверен, что находился в земном раю.

У Михаила была счастливая семья. Позднее Булгаков говорил: «…Образ лампы с абажуром зеленого цвета. Это для меня очень важный образ. Возник он из детских впечатлений – образа моего отца, пишущего за столом». Михаил обожал мать. «Мама, светлая королева», – сказал о ней он. Она располнела после семи родов, но осталась подвижной, ловкой и, даже овдовев, с увлечением играла в теннис. Она обладала сильным, властным характером и умело управляла своим сонным королевством. С этим вскоре пришлось столкнуться Тасе и терпеть, как учила тетя Соня. Тем не менее общаться с такой семьей, тем более жить в ней было интересно и радостно. В доме царила музыка и жили книги. Надежда, сестра Михаила, рассказывала: «По вечерам, уложив детей спать, мать играла на рояле Шопена. На скрипке играл отец. Он пел, и чаще всего «Нелюдимо наше море».

Вся семья, от мала до велика, ходила в Купеческий сад, на симфонические концерты. Почти каждую весну в Киев приезжал Шаляпин и пел в «Фаусте», популярнейшей опере начала века. Читали Пушкина и Льва Толстого, Гоголя и Салтыкова-Щедрина, Фенимора Купера и Бунина. Именно об этом времени вспоминал позже писатель Михаил Булгаков в «Белой гвардии»: «…И весна, весна и грохот в залах, гимназистки в зеленых передниках на бульварах, каштаны и май и, главное, вечный маяк впереди – университет…»

Кажется удивительным, что такой автобиографический писатель, как Булгаков, нигде в своем творчестве не упоминает Тасю. Видимо, он считает нескромным писать о своей любви, боится «сглазить» свое счастье, и поэтому она выступает в обобщенном образе «гимназисток в зеленых передниках». Михаил старался чаще бывать на Большой Житомирской, у тети Сони. Жил на даче, в Буче, но почти каждый день приезжал, чтобы погулять с Тасей. Тетя Соня спрашивала: «Тебе нужно ехать в Бучу?» – «Не надо». – «Ну и оставайся ночевать. А завтра с утра снова гулять пойдете». Михаил ценил каждый час, каждую минуту пребывания с Тасей, а может, уже так любил ее, что разлука с нею даже на непродолжительное время была для него тягостной и мучительной.

Родители Михаила были людьми богобоязненными, а его тянуло к светской жизни. Он выделывал на велосипеде невероятные трюки и зигзаги, не только стараясь поразить своей смелостью воображение Таси, но и просто из озорства, из желания сделать невозможное, недоступное другим. В Киеве организовалась первая футбольная команда, и одним из ее лучших игроков стал Михаил Булгаков. Вовлек в команду братьев – Колю и Ваню. Есть их фотография в спортивной форме. В советское время, возможно, возникла бы знаменитая футбольная троица – братья Булгаковы. И Тася, между прочим, со своей тонкой фигурой, выносливостью, волевым характером могла стать профессиональной гимнасткой. И не было бы у них времени и сил слушать оперы и читать серьезные книги, то, что создала мировая культура.

Тайная любовь рано или поздно становится явной для людей, окружающих влюбленных. И Варвара Михайловна, вопреки своему мнению о том, что сыну еще слишком рано думать о женитьбе (а в том, что он влюблен, у нее не было сомнения), решается пригласить Тасю в Бучу. Она видит, что Миша счастлив, когда рядом эта девушка, отнюдь не нахальная, воспитанная, любящая, как и Миша, музыку, книги, совершенно бескорыстно увлеченная ее сыном, но своенравная, с характером, и может влиять на Михаила не меньше, если не больше, чем мать. Это не устраивает Варвару Михайловну, но она не хочет рушить счастье сына и лишь словесно изредка намекает ему, что о женитьбе думать рано.

Тася отправляет домой обстоятельное письмо о том, что встретила прекрасного юношу, трепетно ее любящего, что их чувства взаимны. Николай Николаевич и Евгения Викторовна сдержанны в своем ответе дочери, предлагают ей еще год поработать в Саратове классной дамой, надеясь, что за год улягутся страсти первой любви, что молодые трезво разберутся в своих чувствах.

Ближе к осени Тася возвращается в Саратов. Ей кажется, что оборвалась ниточка к прекрасной жизни, связывающей ее с Мишей. И она не могла не оборваться, ведь они живут в разных городах, в приличных, морально нравственных, но все-таки разных по характеру семьях: служилой – у Тани, более светской – у Миши. Таня чаще ходит в театр, хотя безумно устает в училище. Она уверена, что походы в театр, столь любимый Мишей, сближают их души, и этому не могут препятствовать никакие семейные разногласия, никакие расстояния. Они переписываются. Ее письма нежны и чувствительны, его – полны страсти и неодолимого желания быть вместе, без чего он не мыслит свою жизнь. Михаил пишет, что она нравится его сестрам, они считают ее милой, славной девушкой. Они договариваются о встрече в будущем году. Тася обещала приехать в Киев на Рождество, но у брата Жени были неприятности в гимназии, и его послали в Киев к тете Соне, чтобы развеялся, пришел в себя. Тетя добра, благоразумна, хорошо подействует на него. А Тасю направили в Москву, к бабушке. Во всем этом не было умысла разлучить Тасю и Михаила. Их отношения пока не принимали всерьез. Неожиданно из Киева приходит депеша от близкого друга Михаила Саши Гдешинского: «Телеграфируйте обманом приезд. Миша стреляется». Отец Таси посчитал телеграмму мальчишеской шалостью и отослал ее в письме своей сестре в Киев, сопроводив подписью: «Передай своей приятельнице Варе». Позже Николай Николаевич понял, что поступил легкомысленно. Чувства влюбленных были настолько глубоки, что выставлять их на обозрение даже родственников было нетактично. А между тем телеграмме предшествовал такой разговор Михаила с приятелем.

– Я без нее жить не могу. Хожу по местам наших встреч. Читаю-перечитываю ее письма – не помогает. Болит душа. Бесконечно. Как будто часть ее, живую, оторвали и увезли в Саратов, и пока обе части не соединятся, страдания не кончатся.

– Ты преувеличиваешь, Миша, – утешал его Гдешинский, – просто ты тоскуешь. Время лечит. Посмотришь, скоро тоска утихнет.

– Саша, ты же музыкант и должен понимать, что одна половина оперы не может звучать без другой. Только вместе они целое произведение! Гармоничное!

– Но оперы бывают разные, – замечал Саша, – трагедийные, комические, можно спеть арию, одну, другую, они полновесно звучат и вне опер.

– Я пою одну арию – «Арию разбитого сердца». Ее не знает никто, кроме меня. Но поверь мне, это ария разорванной души!

– Так что делать, Миша?

– Напиши Тасе, что если она не приедет, я застрелюсь.

– Ты серьезно, Миша? Возьмешь пистолет, приставишь дуло к виску и…

– Да, – без раздумий ответил Миша. Испуганный Саша поспешил на телеграф.

В ответ пришла от Таси большущая телеграмма с уверениями в любви, верности, в том, что их разлучили временно и он, когда захочет, может приехать к ней в Саратов. Михаил перечитал эту телеграмму десяток раз, выучил наизусть и почувствовал, как затихает боль в душе, не проходит совсем, но уже не так пронзительна и мучительна, как раньше. Он не подозревал, что тогда Тася спасла ему жизнь. В первый раз… Впрочем, он не осознавал это и в других случаях, разговор о них еще впереди. Он читал «Сатирикон», юмористов Аверченко, Тэффи, Дона Аминадо… На минуты отвлекался, но потом снова возвращался мыслями к Тасе. Целый год он не учится, едва не доходит до умопомешательства. Жизнь без Таси кажется ненужной, но он вспоминает ее телеграмму, последующие полные любви письма и продолжает жить как в тумане, но когда он временно рассеивается, ищет пути к дальнейшей жизни. Переживания вызвали у него поток сознания, он начинает глубже вникать в судьбы родных, друзей, в происходящее вокруг него. Неожиданно он говорит сестре Надежде: «Вот увидишь, я буду писателем».

Лишь через несколько лет Михаил Булгаков понял, в каком опасном для жизни состоянии находился, понял, когда застрелился его близкий друг Борис Богданов. Летом он бывал у Булгаковых почти ежедневно, да и зимою частенько заходил. Борис ухаживал за Варей, сестрой Михаила. Это ни для кого не было секретом. Но по хмурому виду Бориса можно было догадаться, что его сердечные порывы ответа не находят. Варя принимала Бориса, как и других товарищей брата, но особых чувств к нему не испытывала. Они несколько раз уединялись. Наверное, для серьезных разговоров. Однажды Борис пришел к Булгаковым с большим букетом цветов, поставил его в вазу, стоящую на столе. У Михаила мелькнула мысль, что он решил добиться от Вари согласия на свадьбу и, чтобы поставить точку в их отношениях, пришел с букетом делать предложение сестре и получил отказ. Иначе цветы стояли бы в комнате Вари, а не в гостиной. Чувствуя, что с другом творится неладное, Михаил на следующий день зашел к нему. Борис лежал на постели. Они поговорили о службе Бориса в инженерных войсках. Потом Борис попросил Мишу посмотреть, нет ли денег в кармане пальто, висевшего у двери на вешалке. Едва Михаил отошел к двери, Борис выстрелил себе в голову. На стуле, у постели, лежала папиросная коробка, на крышке которой было написано: «В смерти моей прошу никого не винить». Он смотрел на лужицу крови у головы Бориса, потрясенный случившимся и тем, что уже не может помочь другу, а еще тем, что несколько лет назад сам мог лежать где-нибудь бездыханным, если бы не верил в любовь к нему Таси. Наверное, не в постели, а в Царском саду, где они впервые с Тасей познали близость и поклялись в вечной любви. Тася… Ее телеграмма… Ее искренние слова и чувства спасли его тогда от рокового шага. Борису Богданову не для кого было жить, а у Миши была Тася, пусть далеко, в Саратове, но была. И вот он все это прошел.

Он выберет самую блестящую профессию, самую достойную Таси. Он станет врачом. А там… будет видно. В его сознании рождаются мысли, образы людей, вырастающие в необычные судьбы. Не обязательно выдуманные. Иногда их рождает сама жизнь. Счастье, что они с Тасей любят друг друга беззаветно, беспечально, что настроены на одну душевную волну. Они много переписываются. Тася первая из семьи рано утром бросается к почтовому ящику, чтобы никто не перехватил письма от ее Миши. Смерть Льва Толстого, отлученного от Церкви, взволновала, и до глубины души, их обоих. Миша с болью в сердце внимал словам одного из своих современников: «Гр. Л. Н. Толстой – это живой укор нашему христианскому быту и будитель христианской совести… Усыпляется совесть этим мнимо христианским бытом, и сладко сознание, что можно считать себя последователем Христа, сделав Его Крест украшением своей жизни, но не нося на себе тяжести этого Креста».

Тася в Саратове ловит в газетах каждую строчку о судьбе великого писателя и философа. Под стеклом у окна с местной газетой «Листок» столпились люди. Тася медленно, но упорно пробивается к стеклу. Бросается в глаза заголовок: «Исчезновение Л. Н. Толстого». И строчки дальше: «Потрясающую весть принес телеграф. Исчез из дома неизвестно куда великий писатель земли Русской. Видимо, тяготился тем, что ему приходилось жить в некотором противоречии со своим учением, на что многие довольно бесцеремонно ему и указывали. Чуткая душа Толстого не могла не страдать от этого…»

Чье-то грубое плечо оттеснило Тасю от газеты, но она снова пробралась к ней. Толкаются люди, перед глазами мелькают отдельные строчки: «Местопребывание неизвестно. Первые шаги безрезультатны. Графиня Софья Андреевна покушалась на самоубийство…»

Тася вздрогнула, подумав, как бы она перенесла потерю Миши, и не удивительно, что он безумно страдал, расставшись с нею.

«Один землевладелец Одоевского уезда видел Толстого в поезде Рязанской дороги, между Горбачевой и Белево, на пути в Оптину пустынь…» На следующий день газета писала: «Не только великие люди, а самые обыкновенные, чувствуя приближение смерти, часто ищут одиночества. Они отворачиваются к стене от семьи, от друзей и просят оставить в покое… Не ищите же его! Разве не долг наш свято исполнять волю уходящих от нас в путешествие, из которого нет возврата? Толстой недаром сказал, что он не вернется. Он ушел, но не старайтесь найти след старческих ног. Не бойтесь. Он не умрет. Не погибнет. Дайте ему покой, а жить он будет вечно».

Тася почувствовала демагогию и фальшь в этих словах и в поисках места, где могла бы успокоиться, собраться с мыслями, прошла по взводу на пристань, к самой реке. Тьма опускалась на Волгу. Бледнели под густым дождем сигналы бакенов. «Как это дать погибнуть великому человеку, если его еще можно спасти? – лихорадочно работало сознание. – Толстой все свое творчество посвятил устройству человеческой жизни. Человечество обязано спасти Льва Николаевича в минуты его отчаяния или безрассудства, а не смаковать в газетах, что он ушел, ушел, ушел…»

Тася возвращалась по улице, где была вывешена газета.

И вдруг чей-то печальный, но громкий голос известил:

– Граждане! Скончался Лев Николаевич Толстой!

Люди замерли в оцепенении, спазм сжал горло Таси, и перед ее глазами качнулись дома, наклонилась пристань и заколыхалась в туманной дымке толпа. В полуобморочном состоянии Тася присела на парапет набережной – с уходом из жизни Льва Николаевича Толстого должна была измениться эпоха. Тася еле добралась до дому, легла в постель и, проснувшись ночью, обретя немного сил, села за письменный стол, чтобы рассказать о своих чувствах Мише, и подумала о большом счастье, пришедшем к ней, ведь у нее есть человек, с которым можно поделиться самым сокровенным.

Неоценимы для объяснения событий того и последующего времени краткие записи сестры Михаила Надежды, в замужестве Булгаковой-Земской, сделанные в Буче. Она наиболее объективна в оценке семейных отношений и достаточно строга к своему старшему брату, хотя очень любила его, и он доверял ей многое из того, о чем думал, мечтал. И такие в лучшем смысле слова родственные отношения у них сохранились почти на всю жизнь. Впечатления описаны по горячим следам, а в 1940 году к ним сделаны примечания, не искажающие, а уточняющие события, более правильно понятые ею со временем. Видимо, после смерти брата.

«27 июля 1911 г. Миша доволен: приехала Тася <…> и мама во избежание Мишиных поездок через день в Киев хочет пригласить Тасю на дачу…» «Буча. 31 июля 1911 г. Приехала на эти последние летние дни к нам Тася Лаппа: живет у нас с 29-го. Я ей рада. Она славная. <…> Миша занимается к экзаменам и бабочек ловит, жуков собирает, ужей маринует». «На рождественские каникулы 1911/12 г. Миша уехал в Саратов: Миша у знакомых гостит в Саратове (в семье Лаппа. – B. C.)». «Вернулся Миша из Саратова» (15.1.1912). 30.V. 1912: «Миша уехал на урок в Саратовскую губернию». «Летом 1912 г. служит контролером на дачных поездах (студенческий приработок). Бывает у Лаппы в Саратове». Приписка к записи 11 августа 1912 года: «Разъехалась наша дача на это лето. Жорж давно вычеркнут из нашей компании. Миша – и говорить нечего…» Сделана приписка в 1940 году: «Мишино увлечение Тасей и его решение жениться на ней. Он все время стремится в Саратов, где она живет, забросил занятия в университете, не перешел на 3-й курс». 20 августа 1912 года: «Миша вернулся en deux с Тасей; она поступает на курсы в Киеве. Как они оба подходят по безалаберности натур! (В 1940 году исправлено: «по вкусам и стилю».) Любят они друг друга очень, вернее – не знаю про Тасю, но Миша ее очень любит…» (16 октября 1916 года сделано примечание: «Теперь бы я написала наоборот».) И дано пояснение: «Мишин отъезд в село Никольское – Тася едет с ним».

Обогнав ход развития событий, я хочу обратить внимание на уточнение Надежды от 16 октября 1916 года о любви Миши к Тасе: «Теперь бы я написала наоборот». Очень важное замечание, но в нашем повествовании оно станет понятным после описания весьма не банальных отношений молодых супругов после войны, смутного времени, а затем Октябрьского переворота, порушивших многие судьбы. Возможно, в 1916 году Надежда почувствовала, что в любви Михаила к Тасе наступило некоторое охлаждение. Но вернемся к ее воспоминаниям в самый разгар любви молодых: «В Киеве я зашла в нашу квартиру за книгами, Тася в большой шляпе. У Миши экзамены – последний срок, или он летит из университета: что-то будет, что-то будет (пояснение 1940 года: «Иначе его исключат, университет ему больше отсрочки не даст»). Миша много со мною говорил в тот день (вставка 1940 года: «Беспокойная он натура, и беспокойная у него жизнь, которую он сам по своему характеру себе устраивает»). Изломала его жизнь, но доброта и ласковость, остроумие блестящее, веселость незлобивая, когда его не раздражают, остаются его привлекательными чертами. (Вставка 1940 года: «Он бывает обаятелен и этим покоряет окружающих».) Теперь он понимает свое положение (пояснение 1940 года: «речь идет об экзаменах»), но скрывает свою тревогу, не хочет об этом говорить, гаерничает и напевает веселые куплеты из оперетт, аккомпанируя себе бравурно на пианино… Хотя готовится, готовится… Грустно, в общем». (Примечание 1940 года: «Экзамены в ту осень; гостившие у нас два дня Миша и Тася привезли много шуму, гаму и хохоту… Дело идет к свадьбе».)

Доставив и себе и семье немало волнений, Михаил все-таки продолжает учебу в университете. Тася рада за него. Варвара Михайловна теперь не бросает на нее, как еще недавно, косые осуждающие взгляды. Миша уже хорошо знаком с Николаем Николаевичем и Евгенией Викторовной – Тасиными родителями. И в жизни Михаила Булгакова наступают волнительные, порою грустные, но, в общем, благодатные времена. Звезда любви освещает по-новому и делает не таким печальным и безнадежным убийство в городском театре на глазах всей публики председателя Совета министров П. А. Столыпина, человека неоднозначного, умного реформатора и жесткого начальника, создавшего жуткие по условиям нахождения в них вагоны для перевозки заключенных, до сих пор используемые в системе КГБ (ФСБ) и носящие имя «столыпинских». Но реформы его были глубоки и эффективны, и жаль, что не воплотились в жизнь.

Миша очень переживал последовавшую вскоре смерть отца, но сам не заметил, как после этого изменилась жизнь в семье, при отце более строгая, с непременным воскресным чтением Евангелия. В доме Булгаковых царило оживление, Мише не хотелось грустить, когда рядом была Тася. По нечетным субботам устраивались журфиксы – собиралась молодежь. Коля играл на гитаре, Ваня – на балалайке. Пели, шутили, танцевали. Веселье нарушил отъезд Таси. Миша пишет ей, что готов приехать в Саратов, чтобы увидеть ее на несколько минут, увидеть и тут же сесть в обратный поезд. Накал его чувств к Тасе невероятен. Брат матери, дядя Коля, дарит ему двадцать пять рублей, и на Рождество Миша приезжает в Саратов. Трогательная встреча на вокзале. Миша осыпает лицо Таси поцелуями, обнимает ее, держа букет цветов за ее спиной. На влюбленных обращают внимание прохожие, удивленно качают головами: «Это же надо, чтобы в наше время так любили! Открыто! Никого не стесняясь! Как безумные! Значит, есть еще на свете настоящая любовь!» Родители Таси встречают Михаила приветливо и любезно. И хотя жизнь в семье Лаппа не столь весела и разнообразна, как в доме Булгаковых, Миша этого не замечает. Его благодарят за то, что он привез из Киева бабушку Таси – Елизавету Николаевну.

На Рождество устроили елку, пели, танцевали, но больше сидели, говорили о житейских делах. Миша даже не пытался шутить или лицедействовать, он был полностью поглощен Тасей. Евгения Викторовна выделила Мише отдельную комнату, но он больше времени проводил в Тасиной спальне, куда никто и никогда в их присутствии не заходил. И без объяснений было ясно, что Тася скоро уедет в Киев.

Евгения Викторовна, в знак расположения к будущему дочери, дарит ей золотую браслетку шириной с палец, состоящую из мелких колечек. Браслетка была очень красивой, удобно лежала на руке. У замка на пластинке была выгравирована буква «Т». Михаил часто брал у Таси эту браслетку как амулет, приносящий счастье. И что интересно, через десяток лет Тасина браслетка спасла их от голода. О ней через шесть десятков лет Татьяна Николаевна рассказывала первому своему интервьюеру. В преклонном возрасте человек иногда выдает желаемое за действительное. Тем более ни в одном из своих произведений, даже в самых ранних, Булгаков не вспоминает об этой чудесной и спасительной для них драгоценной вещице. Существовала ли она? Да! Михаил пишет из Владикавказа двоюродному брату Константину: «Узнай у дяди Коли, целы ли мои вещи? Кстати, сообщи, жив ли Таськин браслет?» 16 февраля повторяет свой вопрос брату: «Сообщи мне, целы ли мои вещи и Тасин браслет?»

В это время молодая семья жила во Владикавказе и очень нуждалась. Судя по воспоминаниям Татьяны Николаевны, браслет вскоре прибыл к хозяевам, и о его судьбе я поведаю позже.

Первый же Мишин приезд в Саратов едва не поломал планы родителей Таси. Они не спешили с браком дочери, хотели, чтобы она освоила профессию классной дамы, но Тася, заранее договорившись с Мишей, настаивала на поездке в Киев, для дальнейшей учебы. Николай Николаевич, посоветовавшись с женой, предложил дочери посетить Париж, думал, что она не устоит перед соблазном увидеть волшебный и притягательный город. Обиделся брат Таси. Женька заладил: «Хочу учиться у Пикассо». Отец не растерялся и сказал Тасе: «Хорошо, и ты поезжай с братом». Но Тася наотрез отказалась. «Отказалась от Парижа!» – воскликнула Евгения Викторовна и с удивлением посмотрела на Мишу, как на факира, заколдовавшего дочь.

Отец задумался, почесал бородку и прямо посмотрел в глаза Тасе.

– Ладно, только сначала поработай год. Хочу посмотреть, можешь ты работать или нет.

Миша растерялся, стал говорить, что Тасе не стоит пропускать год учебы. Николай Николаевич понимал его состояние и не стал с ним ни спорить, ни соглашаться. Но Тасе потихоньку и не без укора заметил:

– Поработаешь год, тогда, пожалуйста, катись! – И решил с женой лишь на лето отпустить дочь в Киев, чтобы к осени она вернулась на работу.

В 1911 году Тася снова прибыла в Киев, но на вокзале ее никто не встретил. У тети Сони незадолго до этого умер муж, и у Варвары Михайловны тоже. Горе сблизило их еще больше. Но в отношении Таси мнения у них расходились. Тетя Соня мечтала, чтобы у ее племянницы с Мишей все устроилось хорошо. Варвара Михайловна противилась их союзу. Тася сама добралась до Большой Житомирской, где ее поджидал Миша. Признался, что страшился идти на вокзал, хотя знал о приезде Таси. Боялся: вдруг она не приедет, что тогда станет делать? А вместе с тетей Соней, верным другом его и Таси, легче будет принять решение. Сразу повез Тасю на дачу. Ехал хмурый.

– Ты не рад, что я приехала? – удивилась Тася. Миша в ответ покачал головой:

– Рад. Очень. Но мама…

– Она настроена против меня? – опечалилась Тася.

– Да нет, во всяком случае, об этом помалкивает, – засмущался Миша. – Мама завела роман с доктором Воскресенским. Он мне не симпатичен, вот и все. А ты считаешь, что вскоре, почти сразу после смерти отца она имела право заводить роман с другим мужчиной? Он даже остается ночевать на даче. Где-то отдельно… Но это не играет роли. Я помню отца как живого, помню наши разговоры, его голос, жесты… А тут заявляется другой мужчина. Может, хороший человек, но другой. Я не осуждаю маму. Только удивляюсь, что она так быстро забыла отца…

Видимо, огорчительный поступок матери настолько врезался в память Михаила Афанасьевича Булгакова, что в романе «Белая гвардия» похороны матери Турбина по времени, с точностью до дня, совпадают с началом романа Варвары Михайловны и доктора Воскресенского.

Позже в своем дневнике сестра Михаила Надежда напишет: «Миша стал терпимее с мамой – дай Бог. Но принять его эгоизма я не могу». В той же записи от 28 декабря 1912-го говорится, что у Миши «созрело желание стать писателем…» Далее, 8 января 1913 года: «Миша жаждет личной жизни и осуществления своей цели… Мне хотелось бы, чтобы исполнились его планы, чтобы он счастливо и спокойно зажил с Тасей… Хочется посмотреть, как закончится близкая к развязке их эпопея – дай Бог, чтобы вышло по их, по-хорошему…»

Надежда думает о предстоящей свадьбе Миши и Таси, хотя, как покажет жизнь, до развязки их эпопеи еще очень далеко, и неизвестно, наступит ли когда-нибудь она… В полном смысле слова. Когда чужими становятся души…

Надя и впоследствии младший брат Михаила – Ваня – наиболее благожелательны к невесте Михаила, и она отвечает им взаимностью и вниманием. Сохранилось письмо Таси к Надежде Афанасьевне Земской от 3 апреля 1914 года. С 1912 года та жила в Москве и училась на филологическом факультете Высших женских курсов. Домой, в Киев, обычно приезжала на рождественские каникулы и летом.

«Дорогая Надя!

Поздравляю тебя с праздником. Шлю тебе самые лучшие пожелания. Желаю весело провести Пасху, очень жалею, что ты не в Киеве. Целую.

Тася».

Было бы преувеличением сказать, что с отъездом Нади положение Таси в семье Булгаковых ухудшилось. Дружная и сплоченная семья Булгаковых не могла не принять Тасю как невесту, а тем более – как жену Михаила. Просто не стало рядом близкого задушевного друга, которому можно поведать женские тайны.

Очень интересные и нетрафаретные мысли о семье Булгаковых высказывает в своих воспоминаниях писатель Константин Паустовский, учившийся с Михаилом в одной гимназии: «Семья Булгаковых была хорошо известна в Киеве – огромная, разветвленная, насквозь интеллигентная семья. Было в этой семье что-то чеховское от «Трех сестер» и что-то театральное. Булгаковы жили на спуске к Подолу против Андреевской церкви – в очень живописном киевском закоулке. За окнами их квартиры постоянно слышались звуки рояля и даже пронзительной валторны, голоса молодежи, беготня и смех, споры и пение. Такие семьи с большими культурными и трудовыми традициями были украшением провинциальной жизни, своего рода очагами передовой мысли. Не знаю, почему не нашлось исследователя (может быть, потому, что это слишком трудно), который проследил бы жизнь таких семей и раскрыл бы их значение хотя бы для одного какого-нибудь города – Саратова, Киева или Вологды. То была бы не только ценная, но и увлекательная книга по истории русской культуры».

Паустовский упускает из виду, что такими были дворянские семьи, и писать о них в эпоху советской власти было делом безнадежным и опасным. Однако есть подробный фактический материал в России – история семьи Булгаковых. О творчестве и жизни писателя издано немало книг, и весьма нетрудно сложить из них роман «Семья Булгаковых». Ведь сейчас появились новые сведения и о самом Михаиле Афанасьевиче, включая допросы его в ГПУ, и истории жизни в Париже его братьев: биолога Николая Афанасьевича и балалаечника, таксиста, поэта (в одном лице) Ивана Афанасьевича. Даже нашлись его стихи, напечатанные в белогвардейском журнале «Константиновец» за 1922 год, стихи незаурядные, написанные в местах поселения белогвардейцев – в Галлиполи и Горном Джумае: «Почему так грустно, тяжко мне среди развалин? Почему в сугробах мысли нет живых проталин? Почему не бьется сердце, как бывало прежде? Не болит оно, сжимаясь, в сладостной надежде? Почему живу я только старым и забытым? Почему сегодня завтра для меня закрыто? Неужель бесцельно, глупо жизнь моя прожита и сижу я, словно баба в сказке у корыта?»

Октябрьский переворот разбросал эту уникальную семью по России и миру, и не будь ее члены дворянского происхождения, им, без сомнения, удалось бы добиться значительных успехов и в прежней России, и за ее рубежом. Но, к сожалению, не мог приспособиться к эмигрантской жизни младший брат Ваня, полностью не раскрывшийся как поэт и заглушавший тоску вином.

Но Тасе, можно сказать, повезло: она входила в дружную, бурлящую мыслями, импровизациями и весельем интеллигентную семью Булгаковых, где часто шелестели страницы читаемых книг, чего, конечно, не мог услышать Константин Паустовский, о чем только догадывался. Михаила и его родных поразил рассказ Ивана Алексеевича Бунина «Господин из Сан-Франциско», читан был по нескольку раз, и не случайно в романе «Белая гвардия» свое внимание на нем заостряет Елена. Михаил считал, что этот рассказ гармонически совершенен, поэтичен – подлинный шедевр русской, а может, и мировой литературы. Но молодой Булгаков, в будущем писатель, часто использующий в своем творчестве, особенно в раннем, реалии, не заметил, а может, почувствовал, но не сказал о том, что герой действительно был далеко не полностью выдуманным. Вспомним начало рассказа, о котором Тася сказала уверенно: «Читаешь, и кажется, что видишь этого господина, его семейство, даже известно, откуда он нажил деньги». Она была права. «Господин из Сан-Франциско – имени его ни в Неаполе, ни на Капри никто не запомнил – ехал в Старый Свет на целых два года, с женою и дочерью, единственно ради развлечения. Он был твердо уверен, что имеет полное право на отдых, на удовольствия, на путешествие во всех отношениях отличное. Для такой уверенности у него был тот довод, что, во-первых, он богат, а во-вторых, только что приступал к жизни, несмотря на свои пятьдесят восемь лет. До этой поры он не жил, а лишь существовал, правда, очень недурно, но все же возлагал все надежды на будущее. Он работал не покладая рук – китайцы, которых он выписывал к себе на работы целыми тысячами, хорошо знали, что это значит! – и наконец увидел, что сделано уже много, что он почти сравнялся с теми, кого некогда взял себе за образец, и решил передохнуть».

Ивану Алексеевичу Бунину в этом рассказе хотелось показать трагедию человека, достигшего неимоверным трудом богатства, но не сумевшего даже воспользоваться им для отдыха, хотелось показать своеобразный срез человеческой жизни. Герой умирает в пути. «Испытав много унижений, много человеческого невнимания, с неделю пространствовав из одного портового сарая в другой, тело мертвого старика из Сан-Франциско снова попало на тот же самый знаменитый корабль, на котором еще недавно с таким почетом везли его в Старый Свет. Но теперь уже скрывали его от живых – глубоко опустили в просмоленном гробе в черный трюм… Но там, на корабле, в светлых, сияющих люстрами залах, был, как обычно, людный бал в эту ночь».

Жизнь и смерть соседствуют, и человечество, зная, что оно смертно, старается не упустить ни дня для бурного веселья. И помогает ему развеять возможную возникшую тоску от длительного путешествия специально нанятая пара влюбленных, для развлечения пассажиров разыгрывающая целый спектакль из ярких чувств, темпераментных желаний и горящих огнем страсти взглядов, бросаемых друг на друга. «И никто не знал ни того, что давно наскучило этой паре притворно мучиться своей блаженной мукой под бесстыдно-грустную музыку, ни того, что стоит глубоко под ними, на дне темного трюма, в соседстве с мрачными и злостными недрами корабля, тяжко одолевавшего мрак, океан, вьюгу…»

– Он или его предки были родом из России, не обязательно русскими, но родившимися здесь, – заметила Тася, когда Михаил, вслух перечитывавший рассказ, дошел до места, где приводилось описание господина из Сан-Франциско: «Нечто монгольское было в его желтоватом лице с подстриженными серебряными усами, золотыми пломбами блестели его крупные зубы, старой слоновой костью – крепкая лысая голова». – Кажется, что он давно перебрался из нашей черты оседлости евреев в Америку. Золотыми пломбами и сейчас гордятся евреи. И жена его по описанию внешне похожа на еврейку – «женщина крупная, широкая и спокойная». Спокойная оттого, что обеспечена, а муж успел американизироваться и вместе с другими американцами, задрав ноги, до малиновой красноты лиц накуривался гаванскими сигарами и напивался ликерами в баре…

Миша внимательно посмотрел на Тасю, словно впервые открыл в ней склонность к анализу.

Он и не подозревал, насколько она тогда была права.

В 1989 году, очутившись в гостях у двоюродной сестры Елены Буровой в городке Монте-Вью под Сан-Франциско, я не преминул воспользоваться возможностью посещения Колма – именно здесь на местном мемориальном кладбище для богатых мог быть похоронен прототип бунинского господина из Сан-Франциско. В конторе кладбища переговоры с его служителями вели моя сестра, ее муж Геннадий и сын Саша. Им удалось выяснить, что действительно в одном из склепов кладбища хранится просмоленный гроб с покойником, привезенный на корабле из Европы. И если мы назовем фамилию усопшего, то нам покажут склеп, где он находится. Увы, Бунин не оставил людям имени своего героя, и художнически поступил правильно, господин из Сан-Франциско – обобщенный образ богача, измученного достижением богатства, и настолько, что у него не хватило даже сил для отдыха.

Я обошел все четыре почерневших склепа, постоял у каждого, отсчитывая год похорон от времени написания рассказа – 1915 года, но к точному решению не пришел. Были захоронения 1903, 1907, 1913 годов, и где покоится бунинский господин из Сан-Франциско, я не обнаружил, но почти не сомневаюсь, что стоял у его могилы.

Один известный писатель назвал литературу кладбищем прообразов, и возможно, был редкий случай, когда я находился не у литературной, а у натуральной могилы литературного героя.

Потом Тася снова вернулась к этому рассказу, к моменту, когда «вежливый и изысканно поклонившийся хозяин, отменно элегантный молодой человек, встретивший их, на мгновение поразил господина из Сан-Франциско: он вдруг вспомнил, что нынче ночью, среди прочей путаницы, осаждавшей его во сне, он видел именно этого джентльмена, точь-в-точь такого же, как этот, в той же визитке и с той же зеркально причесанной головою».

– Это, похоже, продолжение невероятной истории, – таинственно прошептала Тася. – Один из папиных сослуживцев был отправлен в Америку для ознакомления с системой местного сбора налогов, и он рассказывал, что видел наиболее близкий к пирсу Сан-Франциско остров Алькатрас (остров пеликанов), где находится самая страшная в Америке тюрьма для опасных преступников. Она почти не охраняется, так как со всех сторон остров омывает океан, где обычная температура воды четыре градуса по Цельсию. Преодолеть до города водное расстояние в две мили не может ни один человек. Преступникам специально подавали подогретую воду, чтобы они не привыкли к холодной. Но нашлось восемь человек, рискнувших вплавь добраться до берега. Шестеро погибли в пути, и их тела выловили полицейские, а двоих не обнаружили ни мертвыми, ни живыми. По всему городу расклеили портреты беглецов и пообещали за указание места их нахождения миллионную премию. Я думаю, что господину из Сан-Франциско мог ночью привидеться один из бежавших, но не пойманных преступников, и, встретив его наяву, он поразился. Посмотрим, что дальше пишет о герое Бунин: «Удивленный, он даже чуть было не приостановился. Но так как в душе его уже давным-давно не осталось ни даже горчичного семени каких-либо так называемых мистических чувств, то сейчас же и померкло его удивление: шутя сказал он об этом странном совпадении сна и действительности жене и дочери, проходя по коридору отеля. Дочь, однако, с тревогой взглянула на него в эту минуту: сердце ее вдруг сжала тоска, чувство страшного одиночества на этом чужом, темном острове…»

– Ну и придумщица ты, Тася, настоящий мистик! Беглец-то этот, наверное, не был из России, – сказал Миша, чтобы рассеять гнетущее настроение, и все засмеялись, даже Тася улыбнулась.

В семье Булгаковых читали и Гоголя, и Салтыкова-Щедрина, и Гюго, и Мопассана, и символистов… Михаил и Тася жадно впитывали прочитанное, но Тасина цель состояла в том, чтобы больше узнать нового и интересного, а Михаил проходил школу писательства в разных жанрах, направлениях, течениях, мысленно выделяя то, что ближе его душе, движению мыслей… На первом плане у него были Гоголь и Салтыков-Щедрин.

Его поездки в Саратов не прекращались. Однажды они с Тасей, спустившись по взводу к Волге, увидели дым на пароходе, а затем огонь, быстро прыгавший с нижней палубы на верхнюю, из каюты в каюту. Потушить огонь не удавалось, и тогда раздался зычный голос, приказавший:

– Поднять якорь! Рубить веревки!

Освобожденное от оков судно отошло от стоянки, но поплыло не к центру реки, а по течению, вдоль пристани, поджигая все, что встречалось на пути, – лодки, склады, амбары, трактиры…

Люди метались по пристани, растерянные и ошарашенные случившимся, но никто не догадался подогнать буксир к судну и увести его подальше от портовых строений. А тем временем охваченная пламенем пристань гудела от раздуваемого ветром огня, трещали горящие столбы, стены, крыши… Загорались даже деревянные ступеньки взводов, отрезая людям путь к спасительным улицам города. Началась паника. Миша тащил Тасю наверх, крепко держа за руку. Лицо его пылало от близости огня, душа – от возмущения. Впервые Тася услышала от него слова резкого негодования. Потом она прочитает их в рассказе «№ 13. – Дом Эльпит-Рабкоммуна», где героиня Пыляева Аннушка в холодные дни отрывала паркет от пола, бросала его в печку и устроила пожар, спаливший дом. «Люди мы темные. Темные люди. Учить нас надо, дураков…» – впервые в жизни причитала, размыслив над происходящим. Об этом Михаил думал еще тогда, на Волге, наблюдая людскую глупость, пустившую горящий пароход по течению, вдоль саратовской пристани.

Тася вспоминала, как Миша вглядывался в горизонт, где Волга сливалась с небом, мечтая увидеть другие страны, другую жизнь.

– Завидую Бунину, – сказал он, – повидал многие страны. Наверняка заезжал в Сан-Франциско. Говорят, что интереснейший город и вполне европейский.

Увы, так сложится жизнь Михаила Булгакова, что он, кроме рассказа Бунина, ничего не узнает о Сан-Франциско. Здесь 27 мая 1878 года родилась гениальная танцовщица Айседора Дункан, создательница новых форм свободного танца, далеких от стиля американских шоу, поэтому не нашла признания в Америке и, как некоторые американцы, искренне поверила в рабоче-крестьянскую победу в далекой и суровой России, которая с восторгом приняла ее. Здесь она вышла замуж за Сергея Есенина – признанного певца земли Русской. Но постепенно начинала понимать фальшь и утопию идей коммунизма, видя разрушенную голодную страну. Ее случайная и трагическая смерть, возможно, была не так страшна по сравнению с той, что, очень вероятно, ожидала бы ее, если бы она осталась в Советской России. В Сан-Франциско жил Марк Твен, в конце девятнадцатого века здесь нередко проводил время будущий писатель Джек Лондон.

В центре города, напротив художественной галереи, находится уникальный памятник жертвам холокоста.

На земле, за колючей проволокой, лежат фигуры мертвых людей, покрытые пропитанными гипсом бинтами, и стоит, протянув руку к проволоке, лишь одна фигура, как надежда на жизнь целого народа.

За сквером по Филберт-стрит стоит церковь Святого Петра, строительство которой длилось пятнадцать лет. Неподалеку от нее на Русском холме ставили свои постройки первые русские в Сан-Франциско. Церковь эту часто и справедливо называют собором, ибо роскошно ее внутреннее убранство и ошеломляет своим величественным видом святилище, созданное из многочисленных видов оникса и мрамора. Справа перед святилищем расположена копия «Пьеты» (Оплакивание Христа), скульптуры Микеланджело, хранящейся в Ватикане.

Во множестве частных галерей можно увидеть скульптуры русских художников: Шемякина, Медведева, Межберга…

Одно из главных строений города – Сити-холл, на мраморных ступенях которого стоял Никита Сергеевич Хрущев, приехавший сюда на открытие Организации Объединенных Наций. Увидев запруженную машинами площадь, он подумал, что американцы специально нагнали сюда много машин, чтобы поразить его воображение. Но скрыть свое восхищение городом он не мог, увидев старинные трамвайчики, собранные со всего мира, исполняющие роль фуникулеров и всегда облепленные туристами, увидев стадо бизонов, пасущихся в центре одного из парков, где за небольшую плату можно снять часть зеленого газона и устроить семейный пикник; заглянув в единственный в Америке Театр оперы и балета с постоянной труппой и узнав, что билеты сюда проданы на сезон вперед, Никита Сергеевич обещал американцам превратить в русский Сан-Франциско Владивосток, будучи в этой возможности искренно уверен не меньше, чем в построении в России коммунизма через двадцать лет.

В Сан-Франциско находится самый большой в городе зал на десять тысяч мест. Концерт открытия обычно заканчивается увертюрой Чайковского «1812 год». Кстати, исполнением этой увертюры дирижировал сам Чайковский при открытии Карнеги-холл в Нью-Йорке. Другой руководитель России, Михаил Сергеевич Горбачев, часто бывает в Сан-Франциско. На территории бывшей военной базы стоят два домика его фонда, сотрудники которого договариваются о лекциях Горбачева в университетах, в том числе о лекции, где рассказывается об экологической угрозе со стороны России другим странам. Один анонимный житель города сказал: «Мне жаль детей, родившихся в Сан-Франциско. Как грустно, что они вырастут и узнают, что все другие города не такие, как их город». Очень жаль, что здесь не побывали Булгаковы. Память о них наверняка осталась бы в городе. Здесь пели Аделина Патти и великий Карузо, выступала знаменитая театральная актриса Сара Бернар. В 1933-м сюда приехал из Санкт-Петербурга танцор и балетмейстер Джордж Баланчин (Георгий Баланчивадзе). Здесь гастролировала знаменитая русская балерина Анна Павлова, ставили оперу Бородина «Князь Игорь», балеты Чайковского.

В течение пятнадцати лет консерваторию Сан-Франциско возглавлял выходец из России композитор Эрнст Блох. В возрасте трех лет сюда из России был привезен ставший потом известным скрипачом и дирижером Иегуди Менухин. Здесь обретали вдохновение скрипач Исаак Стерн, пианист Владимир Горовиц. Симфоническим оркестром Сан-Франциско дирижировал Юрий Темирканов. Многие широко известные певцы, композиторы, актеры, родившиеся в России, работали в Сан-Франциско и принесли славу Америке: Софи Такер, Эл Джонсон, Джек Бенни, Эдди Контор, Майкл Тилсон Томас, художник Антон Рефриджер и те, о которых я писал выше. Сюда приезжали и выступали с громадным успехом Елена Образцова, Дмитрий Хворостовский, Владимир Спиваков, Мстислав Ростропович…

К счастью, для настоящего таланта нет границ, и пусть Михаил Булгаков, мечтавший вырваться из страны, которая не признавала его, не печатала, мог более широко раскрыть свой талант за границей и вообще продлить там жизнь, заслужил признание именно в Америке, где впервые было выпущено полное собрание его сочинений. Это победа гения и… скромной, умной, верной ему и отважной спутницы его жизни Татьяны Николаевны Лаппы, о чем многие не знают, а кое-кто не хочет отказываться от иного мнения. Но до этого времени, как говорят, утечет немало воды, а мы оставили наших юных героев на пороге важнейшего события в их жизни – на пороге свадьбы. Впрочем, перешагнуть этот порог было им не так просто. Родители не советовали дочери спешить со свадьбой. Наступали нестабильные времена, страну сотрясали волнения и беспорядки, не за горами была война с Германией. Николай Николаевич и Евгения Викторовна понимали, что только истинное чувство сохранит в такое напряженное и смутное время молодую семью. Они, конечно, не могли предвидеть, насколько страшны будут предстоящие события в стране, не могли знать, что отец невесты, действительный статский советник Николай Николаевич Лаппа трагически погибнет в 1918 году, но опасения их имели под собою реальную почву.

30 марта 1913 года Варвара Михайловна пишет Наде в Москву о предполагаемой свадьбе сына: «Миша совершенно измочалил меня. В результате я должна предоставить ему все последствия безумного шага: на 26 апреля намечена свадьба. Дело обстоит так, что все равно они повенчались бы, только со скандалом и разрывом с родными. Пошла к о. Александру Александровичу (можешь представить, как Миша с Тасей меня выпроваживали скорее на этот визит!), поговорила с ним откровенно, и он сказал, что лучше, конечно, повенчать их, что «Бог устроит все к лучшему…». Бабушка и сейчас не хочет слышать о свадьбе. Сонечка же старается принимать самое активное участие. Но самая симпатичная роль была Кати. Она старалась все привести к благополучному концу, и все время ее симпатии были на стороне «безумцев…».

Никаких свидетельств о том, что Булгаковым не нравилась Тася, а Лаппа-Давидовичам не по душе был Михаил, в переписке и дневниках нет. Очевидно, что бабушка и мать Михаила считали опрометчивым шагом свадьбу студента с девушкой, только что окончившей гимназию.

Об отношении к этой свадьбе младших Булгаковых говорит письмо старшей сестры Веры к Наде: «Вся молодежь, конечно, очень довольна и подшучивает над Тасей и Мишей. Я рада в конце концов за них, а то они совершенно издергались, избеспокоились, изволновались и извелись. Теперь же может наступить некоторое успокоение… После свадьбы Миша и Тася поселятся в Тасиной комнате, до Бучи, а в Буче будут вместе с нами…»

Перед свадьбой Михаил сочиняет шуточную пьесу. Значительно позже, в интервью журналисту, Татьяна Николаевна станет упорно отрицать ее существование, даже назовет Надиной фантазией, вымыслом. Даже если это был вымысел, то стоило его придумать. Шуточная пьеса могла только поднять настроение молодым. И в этом случае хочется верить Надежде Афанасьевне, женщине честной и благородной, правдивой даже в мелочах. Будем считать, что предсвадебная пьеса выпала из памяти Татьяны Николаевны, а может, в юные годы, занятая свадебными хлопотами, она не придала ей значения, и пьеса забылась. Называлась она «С миру по нитке – голому шиш». В ней участвовали: Бабушка – Елизавета Николаевна Лаппа, Доброжелательница солидная – мать (Варвара Михайловна), Доброжелательница ехидная – тетя Ириша (Ирина Лукинична Булгакова), Доброжелательница – тетка Таси (Софья Николаевна Лаппа-Давидович). Хор молодых доброжелателей – братья, сестры и друзья. В пьесе был такой диалог: «Бабушка: Но где же они будут жить? Доброжелательница: Жить они могут вполне спокойно в ванной комнате. Миша будет спать в ванне, а Тася – на умывальнике».

Осень 1912-го и зиму 1912/13 года Миша и Тася провели вместе, почти не расставались. Ходили в театр, раз десять слушали «Фауста», знали наизусть, а каждый раз получали удовольствие. Мать Михаила вызвала Тасю к себе:

– Не женитесь, ему еще рано.

– Но мы любим друг друга.

– Это не ответ, – стояла на своем Варвара Михайловна. – Пусть сначала закончит университет.

– Я ему не мешаю учиться, – покраснела Тася, что смутило Варвару Михайловну. Она задумалась, устремив взгляд в окно, потом спросила:

– Что-нибудь случилось?

– Ничего, – тихо ответила Тася.

– А где деньги, что прислал тебе отец на свадьбу, на подвенечное платье?

– Разошлись. Сама не знаю куда.

– Не знаешь, – вздохнула Варвара Михайловна и не решилась продолжать разговор.

Она боялась услышать от Таси то, о чем подозревала, и не без оснований. Тася была беременна. Это чувствовалось по особенному вниманию Михаила к невесте, когда он старался вести ее под руку, особенно спускаясь или поднимаясь по ступенькам. К тому же значительная сумма, присланная Николаем Николаевичем из Саратова, не могла разойтись так быстро. Даже в пожилом возрасте Татьяна Николаевна тактично сказала, что деньги ушли на врачебное вмешательство. Она пошла на аборт без раздумий, чтобы Мишина мама не обвинила ее в том, что, забеременев, она таким образом принуждает сына к свадьбе или что ребенок будет мешать его занятиям. А это, возможно, был единственный шанс у Михаила Афанасьевича Булгакова стать отцом, иметь своего ребенка. Ведь он потом болезненно любил детей. Ребенок мог стать тем стержневым человеком в семье, который бы скрепил ее навеки. Но молодые тогда не думали об этом. Поляк Голомбек открыл бильярдный зал с восемью столами. Недалеко от зала была пивная. Студенты, в том числе и Михаил, пропадали там почти все свободное время.

Перед свадьбой, еще из Саратова, Тася послала в Киев заявление о приеме на Высшие женские курсы, на историко-филологическое отделение. Ответ пришел положительный. Заявление, конечно, было предлогом приехать в Киев. Николай Николаевич Лаппа понял это и сказал, что будет присылать дочери пятьдесят рублей в месяц. За ней приехал Михаил. Помогал одному из Тасиных братьев по математике. Потом где-то купил обручальное кольцо и напугал Евгению Викторовну. «Вы что, обвенчались? Скрытно? Тайком от всех?!» Тася еле успокоила ее.

В залах городской аудитории открылась выставка, и Тася с Михаилом были в числе первых ее посетителей. Саратов гордился одним из старейших и крупнейших в России Радищевским музеем и хорошим училищем живописи. Музей существует до сих пор, хотя теперь называется Радищевской галереей, а училище за годы советской власти не вырастило ни одного сносного художника, так как воспитывало учеников в стиле социалистического реализма. А до революции художники воспитывались на западных образцах. Набор красок некоторым землякам казался чересчур ярким. Лицей славился барбизонцами и любителями боголюбовской иконы. Тут были представлены даже супрематисты, смущавшие иных саратовцев загадочными геометрическими начертаниями, сделанными из сурика и сажи. Мише и Тасе выставка понравилась.

– Есть движение мысли, – заметил Михаил, – есть новаторство – хорошее или плохое, точно пока мне непонятное, но новаторство.

Таня была горда за своих земляков, даже разрумянилась после слов Миши. Несколько раз они гуляли по саду Онегина. В саду росли пальмы, они обрамляли фонтан, бассейн которого подсвечивался красными лампочками. Медленно плавали по кругу жирные стерляди. По аллеям гуляли принарядившиеся саратовцы – мужчины в строгих костюмах, пышнотелые дамы в декольтированных платьях, с брошками и веерами на длинных золотых цепочках. В олеандрах горели бумажные фонарики. В гротах из ноздреватого камня, обвитого плющом, на диванчиках флиртовали парочки. Струнный оркестр играл попурри из «Травиаты». Михаил подпевал ему, и Тасе показалось, что таким счастливым и спокойным она прежде видела его очень редко. Его состояние передавалось ей, и верилось, что эта благодать продлится, но долго ли? Она старалась об этом не думать. А свадьбе Тася не придавала особого значения – они давно были близки с Михаилом, и физически и духовно, и их союз не разрушить никому. Они повенчались 26 апреля 1913 года, когда страна праздновала трехсотлетие основания дома Романовых. Михаил хотел купить какой-нибудь сувенир, выпущенный к юбилею, но потом раздумал – лишних денег не было.

Описание свадьбы предоставим своеобразным «оппонентам» – Тасе и Мишиной маме. «Фаты у меня, конечно, не было, подвенечного платья тоже, – вспоминала Татьяна Николаевна, – я куда-то дела все деньги, что отец прислал. (Мы уже знаем – куда. – B. C.) Мама приехала на венчание – пришла в ужас. У меня была полотняная юбка в складку. Мама купила блузку. Венчал нас о. Александр. Почему-то под венцом хохотали ужасно. (Наверное, от счастья, пройдя через немало препятствий, и от формальности происходящего. – B. C.) Домой после церкви ехали в карете. Помню, много было цветов…» А вот что написала Варвара Михайловна сестре Наде: «…Только что поднялась с одра болезни, куда меня уложила Мишина свадьба. У меня еще хватило сил с честью проводить их к венцу и встретить с хлебом-солью и вообще не испортить семейного торжества. Свадьба вышла приличная. Приехала мать Таси, была бабушка, Сонечка, Катя с Ирочкой (тетка Таси и ее двоюродная сестра), Иван Павлович, 2 брата Богдановых, 2 брата Гдешинских и Миша Клинович (это все близкие друзья Михаила), который попал случайно, и вся наша фамилия в торжественном виде. Встретили цветами и хлебом-солью, выпили шампанского (конечно, донского), читали телеграммы, которых с обеих сторон оказалось штук пятнадцать, а потом пошли пить чай. А потом у меня поднялась температура до 39 градусов, и я уже не помню, как упала в постель». Опасения Варвары Михайловны насчет учебы оказались напрасными. После свадьбы Михаил не пропускал занятия. Ходил в библиотеку – в конце Крещатика у Купеческого сада тогда открылась новая общественная библиотека с хорошим читальным залом. Булгаков эту библиотеку очень любил. Он брал Тасю с собой, и она читала какую-нибудь книжку, пока он занимался. Разговора про литературу тогда никакого не было. Он собирался быть врачом, и как считала Тася, он бы был врачом хорошим. Она рассказывает о первых послесвадебных месяцах: «Мы ходили с ним в кафе на углу Фундуклеевской, в ресторан «Ратце». Вообще он к деньгам так относился: если есть деньги – надо их сразу использовать. (Не был транжирой, хотел доставить удовольствие Тасе. – B. C.) Если последний рубль и стоит тут лихач – сядем и поедем! Или один скажет: «Так хочется прокатиться на авто!» – тут же другой говорит: «Так в чем же дело – давай поедем!» Мать ругала за легкомыслие. Придем к ней обедать – ни колец, ни цепи моей. «Ну, значит, все в ломбарде!» – «Зато мы никому не должны!..» На что жили? Михаил давал уроки… А мне отец присылал 50 рублей в месяц. 10–15 рублей платили за квартиру, а остальное все сразу тратили… Зимой катались по извилистым горкам на специальных санях – занимались бобслеем».

Тася училась только первую половину года, затем бросила. Говорила, что эта учеба была ей не нужна, а на самом деле не хватало денег, чтобы платить за нее.

Мальчики из семьи Булгаковых нежно относились к Тасе. Младший – Иван – говорил ей: «Тася, ну сделай мне ребенка, я его нянчить буду». Николка закончил гимназию, а Ваня не успел. Замечательный, душевный был парнишка. У него доброта на лице была прописана и глаза притягательные, располагающие к себе. Когда в 1919 году Миша с Тасей оказались во Владикавказе, оба брата ушли с белыми. Николай попал в Загреб, выучился там на врача, затем они с Иваном оказались в Париже. Николай долго переписывался с Михаилом, хотя для последнего это было чревато крупными неприятностями, старался помочь Мише в продвижении его произведений на Запад. А Ваня пристрастился к выпивке, играл на балалайке во второсортных русских кабаках. Опустился, перестал писать стихи, а они у него были весьма недурными. Неожиданно пропал, больше не дал о себе знать. Николай, ставший известным врачом, на время бросил работу, чтобы разыскать брата. Ходил по кафе, трущобам, ночлежным домам и даже притонам. Не мог бросить брата на произвол судьбы. Не щадил себя, не прекратил поиски даже зимой, сильно простудился и умер. Наверное, не только от простуды, но от щемящего душу чувства одиночества. Мать скончалась в 1922 году. Михаил был далеко и недосягаем. Иван пропал. Жить Николаю стало тоскливо и не для кого. Организм не хотел сопротивляться болезни. И знания врача он не использовал. Наверное, сам хотел уйти из жизни и умер. Распалась дружнейшая семья. Мужей Нади и Лили репрессировали, а позже, посмертно, реабилитировали. Каждый доживал свою жизнь с трудом и в одиночестве. Лишь у Михаила была Тася – вернейшая и преданная ему подруга. Она вспоминает, что еще в 1913 году Михаил принес домой кокаин и сказал, что надо попробовать.

– Зачем? – спросила она.

– Нужно. Я будущий врач и должен знать, как действует этот препарат на больного, – серьезно произнес Миша.

«Я по молодости лет, по глупости согласилась, – призналась много лет спустя Татьяна Николаевна, – вместо того чтобы устроить скандал. Мы жили мирно, никогда сильно не ссорились, но тут я должна была проявить характер, а вместо этого сама попробовала наркотик, зная, какие от него бывают беды. После кокаина у меня возникло отвратительное чувство, тошнить стало. Спрашиваю у Миши:

– Ну, как ты?

– А я спать хочу, – неопределенно ответил он и уснул.

Утром я к нему снова бросаюсь с вопросом:

– Как ты себя чувствуешь?

– Да так себе, – отвечает он, – не совсем хорошо.

– Не понравилось?

– Нет, – говорит, и тут я успокоилась, а зря.

В том же году одна поехала на Рождество в Саратов. На поездку обоих не хватило денег. Миша сказал: «Поезжай одна, а я буду сидеть и заниматься. Никуда без тебя ходить не буду, даже бриться». Я поехала. В Саратове была уже тетя Катя с маленькой дочкой Ирой. Помню, как Ира подходит к отцу и спрашивает: «Дядя Коля, ты о деле Бейлиса читаешь?» Этот Бейлис был евреем, и его обвиняли в убийстве мальчика Ющинского в ритуальных целях. Показания давала некая Вера Чибиряк. В Киев, где проходил суд, приехал писатель Владимир Галактионович Короленко. Он защищал подсудимого. Писателя поддержали другие деятели культуры. И когда Бейлиса оправдали, то в городе был праздник, которого до и после этого не было. Украинцы, русские, евреи обнимались, поздравляли друг друга, даже целовались, но не потому, что был оправдан именно Бейлис, а потому, что победила правда и справедливость.

Моему приезду родные очень обрадовались. Дело в том, что в 1913 году застрелился мой брат Константин. Оставил записку, что потерял веру в жизнь, в ее ценности. Видимо, одним из первых заметил, что они стали блекнуть. Родители не отходили от меня. Накупили мне всяких хороших вещей, а мать подарила золотую цепь, очень длинную и толстую, как веревка, в палец толщиной. Ее отец привез из Германии, где лечился от подагры. Приехала я в Киев с массой еды, смотрю – Михаил без меня действительно не брился. У него выросла смешная рыжая бороденка. Он тут же побрился, и мы пошли к Варваре Михайловне. А потом дома пировали.

Как началась Первая мировая война – я не помню. Цены на продукты сразу не изменились. А вот Миша увидел идущих на вокзал солдат и пригорюнился, наверное, думал, что не все из них вернутся домой. Я стала волноваться, понимая его мысли и сочувствуя им».

Здесь мы прервем воспоминания Татьяны Николаевны и обратимся к рассказу Михаила Булгакова «Киев-город», где он точно указывает дату окончания спокойной благодатной жизни: «Легендарные времена оборвались, и внезапно и грозно наступила история». 1917 год был началом ее апогея, а у всякой истории есть предыстория, и началась она значительно раньше.

Глава третья

Жена земского врача

Киев жил прежней жизнью, хотя война набирала темпы. Этому нечего удивляться. Запасы продовольствия, одежды и медикаментов были столь велики, что не могли исчезнуть сразу и дать населению повод для паники.

Тася ходила в маленький магазин «Лизель» на Крещатике. Там были ветчина, колбасы, сосиски, масло – и все в богатом ассортименте. Она покупала московскую колбасу, а масло – мекковское.

Неожиданно исчезла из саратовского дома Таси ее сестра Софья. Познакомилась с красивым офицером и, никого не предупредив об уходе, сбежала из дому. Устроилась медицинской сестрой и служила в госпитале, желая быть рядом с офицером-любовником. Николай Николаевич узнал об этом и страшно разгневался. Хотел отказаться от дочери, но она написала письмо, в котором искренне просила прощения. И когда вернулась в Саратов, то дома шума не было. Сестра была красива, оригинальна и смела в поступках.

– Ты своего добилась, вышла замуж, – сказала она Тасе. – А я познала, что такое любовь, познала без венчания… Ну и что?

– Но вы поженитесь? – спросила Тася.

– Кто с кем? За мною теперь ухаживает командир полка! Я женщина заметная, не пропаду! – уверенно заявила Софья.

В Киев к Тасе она приезжала в 1915 году шикарно одетой, остановилась в лучшей гостинице, привезла рассыпчатое и очень вкусное печенье «Каплетэн», большую коробку шоколада «Гола-Петэр» и бутылку рома. Старалась богатыми подарками поразить воображение Таси.

– Ты напиши родителям, что я живу прекрасно, – попросила она Тасю, сказала развязным тоном, а у самой на ресницах слеза. Это была первая травма, нанесенная войною семье Лаппа. За год до этого Тася и Миша провели лето в Саратове. Экзамены за третий курс он сдал успешно, ну а здесь его поджидала своеобразная врачебная практика. В Саратов стали поступать с фронтов первые раненые. Евгения Викторовна организовала на свои и общественные средства госпиталь небольшой – всего на двенадцать коек. Михаил был оформлен в госпиталь медбратом, и, возможно, это спасло его от мобилизации на фронт. Работал каждый день, делал перевязки, принимал раненых и размещал их по палатам. Исполнял и другие поручения врачей. Тася помогала матери в организационных делах. Вернувшись в Киев, она работала в подобном госпитале у тети Кати. Кормила раненых. Повара давали ей два огромных ведра с едой, и она тащила их на пятый этаж. Поначалу было очень тяжело, потом немного привыкла. Она нравилась больным приветливым отношением, вниманием к ним. Они просили ее написать письмо домой, любили поговорить с ней, раскрыть душу, посоветоваться. Возвращалась домой уставшая до предела. Михаил не раз говорил: «Поработала, и хватит». Но на следующий день она снова тащила наверх тяжеленные ведра.

Наступал 1916 год, пора заключительных экзаменов. Число экзаменов сократили с четырех до одного. Отправляясь на него, Михаил надел Тасин браслет, на счастье. Университет он закончил с отличием, с золотой медалью. Выпускники закатили грандиозное празднество. Тася рассказывала, что Михаил никогда не был пьян, пил мало. Один раз только она видела его нетрезвым – после того, как он со студентами отмечал окончание учебы. «Знаешь, я пьян», – сказал он, придя домой. «Тогда ложись». – «Нет, пойдем гулять».

Они с Тасей пошли вверх по Владимирской и вернулись только под утро. Утром, протрезвев, Михаил задумался о будущем. Оно виделось ему весьма расплывчатым. На фронте русская армия не добилась успеха. Военный министр Сухомлинов был арестован и обвинен в противозаконном бездействии. Булгаков записался в Красный Крест, то есть добровольно поступил в один из киевских госпиталей, подчиненных Красному Кресту. Вскоре госпиталь перевели поближе к передовой, в Каменец-Подольский. Михаил поехал один, а потом прислал телеграмму: «Приезжай». Тася взяла немного вещей и тронулась в путь. Муж встретил ее и привез в маленький домик, расположенный в саду, где росли чудесные розы. И городок понравился ей, старый, но опрятный, чистый. Тася впервые увидела Михаила в военной форме зауряд-врача, и ей показалось, что он возмужал. Дом, где они снимали комнату, находился неподалеку от госпиталя. И фронт был недалеко – всего в пятидесяти километрах. В госпиталь приезжал Николай Второй. Произвел хорошее впечатление своей выдержкой. Он беседовал с больными, серьезно, внимательно выслушивал и давал подчиненным указания исполнить их просьбы. Наиболее отличившимся в боях вручал боевые награды – кресты. Жалел тяжело раненных, переживал, но старался этого не показывать.

И не спешил покинуть госпиталь, хотя адъютант напоминал ему о том, что надо куда-то ехать. В царской свите выделялся офицер в чалме. Рассказывали, что это бухарский эмир. Он построил два дворца в восточном стиле в Ялте и еще один – в Феодосии. Царь однажды приехал к нему в ялтинский дворец. Эмир был счастлив. Как-то раз, прогуливаясь по ялтинской набережной, он заглянул в шляпную лавку и с первого взгляда влюбился в мастерицу. Потом построил для нее каретный двор, что-то вроде конки или современного таксопарка. Когда началась революция, следы эмира затерялись.

Приезд царя в госпиталь был своеобразным сеансом психотерапии.

– Сегодня у многих больных нормализовалась температура, – заметил Михаил Тасе.

– И я чувствую себя лучше, – улыбаясь, сказала она.

Пришло сообщение, что наши войска заняли Черновцы, и госпиталь перевели туда. Но положение на фронте было шатким, и военный начальник сказал Булгакову: «Зачем вызвал жену? Будет эвакуация». Тасе пришлось уехать в Киев, а когда госпиталь прочно обосновался в Черновцах, она вернулась туда. Квартирмейстер позаботился о хорошей комнате для них. Михаил устроил Тасю медсестрой в свой госпиталь, который специализировался на лечении гангренозных больных. Он почти что целый день ампутировал им ноги. А Тася эти ноги держала.

– Держи крепче, – говорил он ей.

– Стараюсь, – отвечала она, хотя ей становилось дурно и от вида крови, и от самого жуткого для нее процесса операции, и от сознания, что после этой операции больной станет калекой. Михаил, видимо, прочитал ее мысли:

– Ничего. Станет калекой, зато будет жить. Добрые люди помогут!

Наверное, он думал о себе, так как всегда подавал деньги нищим, не скупился. Работы было много, и Тася постепенно привыкала к адскому труду. Почувствует себя плохо, понюхает нашатырного спирта и снова идет к операционному столу. Михаил научился так быстро резать ноги, что она еле успевала за ним. Он опережал даже опытных хирургов. Когда работы стало меньше, Михаил послал Тасю в Киев, навестить мать, узнать, как живут родные, и отдохнуть, хоть немного. Но долго без нее оставаться не мог, вызвал к себе. Он встречал ее в Орше, где был пропускной пункт. А у него для Таси пропуска не было – не разыскал нужного человека, который эти пропуска выдавал. На счастье, попался неграмотный дежурный солдат. Миша подсунул ему рецепт, и солдат согласно кивнул, мол, проходите. В начале июля 1916 года война отодвинулась от Черновиц благодаря успешным действиям генерала Брусилова. В тридцатых годах о нем напишет роман известный писатель Юрий Львович Слезкин, с которым Булгакова и Тасю, начиная с жизни во Владикавказе, надолго свяжет судьба. Роман будет называться «Брусиловский прорыв».

Устав за день в госпитале, Тася вечерами размышляла, как замотала, закрутила ее семейная жизнь. Жила бы себе в Саратове, дома, под опекой отца и матери, ходила бы в театр Очкина, в Липки, на набережную Волги… И все-таки ни на мгновение не пожалела, что жизнь свела ее с Мишей, с ее любовью. Она готова была пойти с ним на край света. И не только потому, что так положено верной, преданной жене, но и по зову сердца.

Неожиданно в середине сентября Михаила вызвали в Москву.

Сестра Надя позже вспоминала: «Весь выпуск медицинского факультета университета получил звание ратников ополчения 2-го разряда – именно с той целью, чтобы они не были призваны на военную службу, а использовались в земствах. Опытные земские врачи были взяты на фронт, в полевые госпитали, а молодые выпускники заменили их в тылу, в земских больницах». Пробыв месяц в Черновцах, Михаил и Тася отправились за новым назначением в Москву. Успели сходить в Малый театр, в ресторан «Прага»… Михаил хотел доставить Тасе удовольствие, пусть на несколько часов пребывания в шикарном ресторане, отвлечь ее от крови, стонов раненых, нервной больничной обстановки.

Но где он раздобыл деньги на посещение «Праги»? Наверное, ответ на этот вопрос можно найти в письме сестре Наде от 3 декабря 1917 года, где есть параграф под номером три:

«В Тверском отделении Московского городского ломбарда заложена золотая цепь под № Д111491 (ссуда 70 руб., срок, включая льготные месяцы, был 6 сентября). Я послал своевременно переводом и в заказном проценты и билет в ломбард, прося вернуть билет по адресу дяди Коли (брат матери – Николай Михайлович Покровский, врач-гинеколог, у которого в Москве останавливались киевские Булгаковы. – B. C.) после того, как ломбард погасит проценты и сделает отметку. Однако до сих пор билет еще не вернулся. Тася страшно беспокоится об участи дорогой для нее вещи. Если найдешь время, наведи справку у заведующего Тверским отделением… Тася и я целуем тебя крепко.

Михаил».

Позже Татьяна Николаевна вспомнит давние события тех лет: «В Москве Михаила срочно отправили в Смоленск; в Москве мы даже не зашли к дядьке (Николаю Михайловичу Покровскому. – B. C.)».

Михаил в военной форме прошелся с Тасей по центру Смоленска, мимо торговых рядов, остатков стен бывшего кремля, зашли в самое высокое и красивое здание города – чудесный Успенский собор. Полюбовались его росписями, великолепием убранства… и сразу пошли в военную управу. Переночевав в убогой гостинице, утром отправились поездом в Сычевку, крошечный уездный городишко, где находилось Управление земскими больницами. Пожилой управляющий посмотрел на них поверх очков и вздохнул:

– Извините, господа, идет война, выбора нет. Будете работать в Сычевском уезде, в селе Никольском. Там отнюдь не самая худшая больница в наших краях. Желаю успехов.

Управляющий не отходил от них ни на шаг, подобрал для поездки пару лошадей и рессорную пролетку, чтобы не слишком трясло в пути.

– Должны добраться, – поразмыслив, заключил он.

Был конец сентября, шли дожди, бурые листья покрыли булыжные мостовые, и красивая даже осенью среднерусская природа не радовала глаз. Михаил с жалостью смотрел на Тасю, когда она, скользя по сырой земле, пыталась взобраться в пролетку. Он помог ей подняться на сиденье, устроился рядом, обнял за плечи. Пролетка тронулась с места. Ехали по еле различимой дороге, едва не увязая в грязи. Унылая картина тяготила душу. Сорок верст одолели лишь к концу дня. В Никольское приехали поздно. Никто их не встретил.

Далее я цитирую воспоминания Татьяны Николаевны: «Там был двухэтажный дом врачей. Фельдшер пришел, принес ключи. Наверху была спальня, кабинет, внизу – столовая и кухня. Мы заняли две комнаты, стали устраиваться. И в первые же дни привезли роженицу. Я пошла в больницу вместе с Михаилом. Роженица была в операционной, конечно, страшные боли; ребенок шел неправильно. И я искала в учебнике медицинском нужные слова, а Михаил отходил от нее, смотрел, говорил мне, что искать».

В рассказе Михаила Булгакова «Крещение поворотом» участие Таси в операции не упоминается, возможно, по причинам литературного свойства, возможно, и по другим. Но ее участие легко угадать. И мы представили себе, что в ее руках книга Додерляйна «Оперативное акушерство».

«…Поворот всегда представляет опасную для матери операцию», – читает Тася.

Холодок пополз у нее по спине вдоль позвоночника.

– «…Главная опасность заключается в возможности самопроизвольного разрыва матки». Булгаков повторяет вслед за Тасей:

– Само-про-из-воль-но-го…

– «Если акушер при введении руки в матку вследствие недостатка простора или под влиянием сокращения стенок матки встречает затруднения к тому, чтобы проникнуть к ножке, то он должен отказаться от дальнейших попыток к выполнению поворота…» – четко, но быстро читает Тася, чувствуя волнение Михаила, у которого на счету каждая минута.

– Дальше, дальше, – торопит он.

– «…Совершенно воспрещается пытаться проникнуть к ножкам вдоль спинки плода…» – продолжает Тася.

– Примем к сведению, – бормочет Михаил.

– «Захватывание верхней ножки следует считать ошибкой, которая… может дать повод… к самым печальным последствиям», – взволнованно произносит Тася.

– Немного неопределенные, но какие внушительные слова.

И в виде заключительного аккорда Тася громко читает:

– «…С каждым часом промедления возрастает опасность…»

– С каждым часом промедления, – повторяет Михаил.

Часы составляются из минут, а минуты в таких случаях летят бешено.

Даже фрагменты этого рассказа показывают, насколько трудно приходилось неискушенному в работе врачу и его жене в первое время пребывания в Никольской больнице. Более понятными становятся последующие воспоминания Татьяны Николаевны, хотя с описываемой поры минуло шесть десятков лет. «Потом, в следующие дни, – четко, не сомневаясь в своих словах, произносит она, – стали приезжать больные, сначала немного, потом до ста человек в день… Кстати, муж роженицы увидел Булгакова и говорит: «Смотри, если ты ее убьешь, я тебя зарежу». Вот, думаю, здорово. Первое приветствие. Принимал он очень много. Знаете, как пойдет утром… не помню, с какого часа, не помню даже, чай ли пили, ели ли чего… И, значит, идет принимать. Потом я что-то готовила, какой-то обед, он приходил, наскоро обедал и до самого вечера принимал, покамест не примет всех. Вызовов тоже было много. Если от больного приезжали, Михаил с ними уезжает, а потом его привозят. А если ему нужно было куда-то ехать, лошадей ему приводили, бричка или там сани подъезжали к дому, он садился и ехал. Диагнозы он замечательно ставил. Прекрасно ориентировался… В Вязьме, куда мы потом попали, я хотела помогать ему в больнице, но персонал был против. Мне было тяжело, одиноко, часто плакала…»

Можно понять настроение молодой женщины, попавшей после Саратова и Киева в глухомань, где не то что сходить в театр – поговорить с образованным городским человеком – проблема. Муж, мечтавший о славе и деньгах, с утра до ночи занят адовой работой. Но это не должно было сломить дух Таси, женщины отважной и целеустремленной, а главное – преданной мужу, любимому мужу, с которым она начала жить еще задолго до свадьбы, от которого ждала ребенка, но сделала аборт, чтобы не усугублять и без того неважные отношения с его матерью. Гинеколог предупреждал ее, что первый аборт в молодом возрасте опасен для здоровья, что потом она может не иметь детей, но даже такая опасность ее тогда не остановила. Она готова помогать мужу в работе, но ее лишают даже этого – не желает младший персонал! Тася понимает, что одно слово Михаила, одно твердое его приказание заставило бы замолчать медсестер и акушерок, но он почему-то не стал с ними даже спорить, согласился молча, не обсудив с нею ничего, даже не посоветовавшись. Поставил перед фактом, и точка. Тоска и крах прежних нежных и уважительных отношений с мужем мучают ее. Она пишет в Москву Наде небольшое письмецо, в котором скрыт крик ее больной, измученной души:

«Милая Надюша, напиши, пожалуйста, немедленно, что делается в Москве. Мы живем в полной неизвестности, вот уже четыре дня ниоткуда не получаем никаких известий. Очень беспокоимся, и состояние ужасное. Как ты и дядя Коля себя чувствуете? Жду от тебя известий. Привет дяде Коле. Целуем тебя крепко.

Твоя Тася».

«Твоя Тася», а подписи Михаила нет. Возможно, он не знал даже об этом письме, хотя написано оно вроде бы от обоих. Примерно в это же время Наде пишет Михаил: «Я в отчаянии, что из Киева нет известий. А еще в большем отчаянии я оттого, что никак не могу получить своих денег из Вяземского банка и послать маме. У меня начинает являться сильное подозрение, что 2000 р. ухнут в море русской революции. Ах, как бы мне пригодились эти две тысячи!

В начале декабря я ездил в Москву по своим делам, с чем приехал, с тем и уехал (пытался демобилизоваться по диагнозу «истощение нервной системы», но безуспешно. – B. C.). И вновь тяну лямку в Вязьме, вновь работаю в ненавистной мне атмосфере среди ненавистных людей. Мое окружение настолько мне противно, что я живу в полном одиночестве…» А где же Тася? Любимая жена? О ней в письме ни слова. На первый взгляд, очень странным выглядит его чересчур резкое охлаждение к ней, к своему единственному и верному другу, делающему все возможное в этой глуши для того, чтобы он не чувствовал себя одиноким. Она готова терпеть любые трудности, делает все, чтобы Михаил не замечал их: «Баня была в стороне от дома, ее по-черному топили. Там такая жара была и… дым. Я потом долго кашляла… Но старалась, чтобы Миша не видел этого». Он что-то пишет. Тася просит дать ей прочитать, заранее зная, что в любом случае – понравится ей его труд или нет – она похвалит его, поддержит мужа, замученного тяжелой работой, о которой он позже написал в рассказе «Вьюга». «Ко мне на прием по накатанному санному пути стали ездить сто человек крестьян в день. Я перестал обедать. Арифметика – жестокая наука. Предположим, что на каждого из ста моих пациентов я тратил только по пять минут… пять! Пятьсот минут – восемь часов двадцать минут. Подряд, заметьте. И кроме того, у меня стационарное отделение на 30 человек. И кроме того, я делал операции».

Обычно в трудные времена любящие сердца тянутся друг к другу, находят друг у друга отдохновение. Но что же происходит между Мишей и Тасей? Она спрашивает у него: «Что ты пишешь?» – «Я не хочу тебе читать. Ты очень впечатлительная, скажешь, что я болен…» Сказал только название – «Зеленый змий».

Михаил мечтал стать врачом, хорошим, известным, и случай набраться медицинского опыта для него, несмотря на все трудности, выдался необыкновенный. Он признается: «Я успел обойти больницу и с совершенной ясностью убедился, что инструментарий в ней богатейший… Затем мы спустились в аптеку, и сразу я увидел, что в ней не было только птичьего молока». Это фрагмент из его рассказа «Полотенце с петухом». Он узнает, что все это добыто стараниями его предшественника Леопольда Леопольдовича Смерчека, чеха, выпускника Московского университета, проработавшего в Никольском более десяти лет с не меньшей нагрузкой, чем Булгаков.

Что же томит, разрывает его душу? Это мы в некоторой степени узнаем из уже цитировавшегося его письма Наде: «Ах, отчего я опоздал родиться! Отчего не родился сто лет назад. Но конечно, это исправить невозможно! Мучительно тянет меня вон отсюда, в Москву или Киев, туда, где хоть и замирая, но все еще идет жизнь. Придет ли старое время? Настоящее таково, что стараюсь жить, не замечая его… не видеть, не слышать.

Недавно в поездке в Москву и Саратов мне пришлось все видеть воочию, и больше я не хотел бы видеть. (В феврале 1918 года он ездил в Москву и был там демобилизован по состоянию здоровья. Вернувшись в Вязьму, он немедленно уехал с женой в Киев. А в декабре 1917 года – именно этим месяцем датировано письмо – он по пути в Москву заехал в Саратов, чтобы по поручению жены навестить ее отца и мать. – B. C.) Я видел, как серые толпы с гиканьем и гнусной руганью бьют стекла в поездах, видел, как бьют людей. Видел разрушенные и обгоревшие дома в Москве… Тупые и зверские лица… Видел толпы, которые осаждали подъезды захваченных и запертых банков, голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров, видел газетные листки, где пишут, в сущности, об одном: о крови, которая льется и на юге, и на западе, и на востоке, и о тюрьмах. Все воочию увидел и понял окончательно, что произошло».

Михаил Афанасьевич понял, что мир, тот его мир, в котором он старался себя проявить, разрушен навсегда. Мимо него прошла Февральская революция, когда Россия, даже по признанию Ленина, «за четыре месяца вошла в число самых цивилизованных держав мира», когда первый демократ, ставший во главе страны, умнейший и интеллигентнейший министр Временного правительства Александр Федорович Керенский не отдал под суд своего бывшего соученика по гимназии Владимира Ульянова, имея на руках документы о получении им денег от немцев на расшатывание России при помощи революции, на ослабление своего противника по войне. Пощадил коварного и словоблудного человека, считая, что по законам демократии правительство должно быть коалиционным и в него должны войти большевики, пощадил Ленина и был жестоко предан им, обещавшим народу землю, которая ему не принадлежала и не была отдана, а страна стала обреченной на разруху и голод.

Во время Февральской революции даже до Таси дошли отзвуки знаменитого приказа № 1, по которому в войсках отменялось прежнее обращение к офицерам, и вместо «ваше благородие» следовало говорить: «господин офицер», и солдатам разрешалось ездить в одном транспорте с офицерами, даже в железнодорожных поездах. Прислуга предупредила Тасю: «Я вас буду теперь называть не барыня, а Татьяна Николаевна, а вы меня – Агафья Ивановна».

Авторы-булгаковеды, наверное находясь под влиянием величия писателя, стараясь даже не бросить тень на гения, очень мягко, а иногда и как бы между прочим, описывают этот период его жизни. Даже Татьяна Николаевна в своих воспоминаниях вскользь замечает, что «годы в Никольском и Вязьме были омрачены возникшей по несчастной случайности привычкой к морфию. Он чувствовал себя все хуже, избавиться от болезни не удавалось вплоть до 1918 года». И лишь в своем последнем интервью Леониду Паршину она более правдиво и несколько иначе объясняет происшедшее с Булгаковым – земским врачом – и то, что пришлось испытать ей – жене земского врача: «Это полоса была ужасная. Отчего мы и сбежали из земства… Он был такой ужасный, такой, знаете, какой-то жалкий был… Я знаю, что там у него было ужасное настроение… Да, не дай бог такое…»

Самой Тасе тоже приходилось нелегко, в ее семью пришло горе. Летом 1917 года в Никольском гостила ее мать с младшими братьями – Колей и Вовой. В это время старшего из братьев – Евгения – отправили на фронт, и он погиб в первом же бою. В детстве Тася часто ссорилась с Женькой, но любила его больше других братьев, ценила за увлечение живописью. Ведь он побывал в Париже и брал уроки у Пикассо. И если бы не революция, остался во Франции. Считал, что в трудную годину должен быть дома, помогать семье. Привез из Парижа свои оригинальные эскизы. Не хвастался тем, что его хвалил известный художник. Лишь сказал, что Пикассо обещал заниматься с ним. Узнав о гибели сына, Евгения Викторовна упала в обморок. Михаил долго приводил ее в сознание. Она плакала до самого отъезда и боялась, что ей станет еще хуже, когда она увидит вещи сына, которые привез его денщик. Не могла удержаться от рыданий и Тася. Миша был взволнован, переживал гибель Евгения и чувствовал себя неважно, жаловался, что во время операций теряет контроль над собой. Плохим самочувствием объяснил то, что в эти дни произошло с ним. Привезли ребенка с дифтеритом, и Михаил стал делать трахеотомию. Надрезал горло и вставил в него трубку. Ему помогал фельдшер, которому вдруг стало дурно. Он сказал: «Я сейчас упаду, Михаил Афанасьевич». Медсестра Степанида успела перехватить трубку.

Михаил отсасывает из горла пленки и вдруг спокойно говорит Тасе: «Знаешь, мне кажется, пленка в рот попала. Надо срочно сделать прививку». Тася предупредила, что у него распухнут губы, лицо, начнется зуд в руках и ногах. Но он стоит на своем: «Делайте». А когда и в самом деле возник зуд и опухло лицо, он крикнул Тасе: «Сейчас же зови Степаниду!» Приходит медсестра. Он ей: «Принесите быстрее шприц и морфий!» Тася знала, что Михаил человек сильный, терпеливый. Думала, что выдержит боли, хотя бы в дальнейшем. Степанида ему впрыснула морфий, и он сразу уснул. Ему это понравилось. И в последующие дни, как только становилось неважно, он опять вызывал фельдшерицу. Тасе стало страшно. Что-то с Михаилом случилось неладное? Такую слабость он никогда раньше не проявлял. Может, расстроился оттого, что она забеременела, но ей казалось, что больше всего на него подействовало крушение мира, в котором он жил, хотел стать блестящим врачом, но почувствовал всю безысходность бытия, пытался при помощи морфия уйти от действительности, хотя бы на время забыться. На нее не смотрел. Только отдавал распоряжения фельдшерице. Та не может ослушаться врача. Опять впрыскивает. Но малую дозу. Он чувствует это и требует сделать еще один укол. Вот так все началось.

Я специально включил в воспоминания Татьяны Николаевны вторую версию о том, на основе чего у Михаила Афанасьевича наступило привыкание к морфию. Возможно, об этом она не решалась сказать интервьюеру, но письмо к Наде в Москву о разбитом вдребезги прошлом, мысли об этом могли привести к изменению в психике, и ему на какое-то время стало безразлично, что с ним будет, тем более что он не родился сто лет назад и прошлого уже не вернуть. А возможно, он, испытавший прежде действие кокаина, находясь в сильном нервном расстройстве, решил выйти из него с помощью другого наркотика. Обо всем этом остается только догадываться. Дадим слово самому Михаилу Афанасьевичу, приведя фрагмент из его рассказа «Морфий»: «Первая минута: ощущение прикосновения к шее. Это прикосновение становится теплым и расширяется. Во вторую минуту внезапно проходит холодная волна под ложечкой, а вслед за этим начинается необыкновенное прояснение мыслей и взрыв работоспособности. Абсолютно все неприятные ощущения прекращаются. Это высшая точка проявления духовной силы человека. И если б я не был испорчен медицинским образованием, я бы сказал, что нормально человек может работать только после укола морфием».

Но есть в этом рассказе эпизод, где не упоминается имя Таси, имя человека, решившегося на неравную и почти безнадежную борьбу с наркоманией, борьбу за спасение своего мужа. Булгаков, как, впрочем, и в других произведениях, не упоминает имя жены. Но в рассказе «Морфий» это она, Тася. Вчитайтесь в эпизод, где действуют герой рассказа и фельдшерица. «Я слышу, сзади меня, как верная собака, пошла она. И нежность взмыла во мне, но я задушил ее. Повернулся и, оскалившись, говорю:

– Сделаете или нет?

И она взмахнула рукою, как обреченная, – все равно, мол, – и тихо ответила:

– Давайте сделаю.

Через час я был в нормальном состоянии. Конечно, я попросил у нее извинения за бессмысленную грубость. Раньше я был вежливым человеком. Она отнеслась к моему извинению странно. Опустилась на колени, прижалась к моим рукам и говорит:

– Я не сержусь на вас. Нет. Я теперь уже знаю, что вы пропали. И себя я проклинаю за то, что я тогда сделала вам впрыскивание.

Я успокоил ее как мог, уверив, что она здесь ровно ни при чем, что я сам отвечаю за свои поступки. Обещал ей, что с завтрашнего дня начну серьезно отвыкать, уменьшая дозу.

– Сколько вы сейчас впрыснули?

– Вздор. Три шприца однопроцентного раствора.

Она сжала голову и замолчала.

– Да не волнуйтесь вы!

…В сущности говоря, мне понятно ее беспокойство.

Привычка к морфию создается очень быстро. Но маленькая привычка ведь не есть морфинизм?..

…По правде говоря, эта женщина единственно верный настоящий мой человек. И в сущности, она и должна быть моей женой…»

Рассказ написан в 1927 году, но сюжетом его стали события десятилетней давности, когда была в разгаре болезнь Булгакова.

Поначалу Тася растерялась. Она знала, что Михаил болен, но как лечить его? К кому обращаться? Он понимал ее сомнения и однажды жалостливо произнес: «Ведь ты не отдашь меня в больницу? Не отдашь?» Вид был у него настолько несчастный, что у Таси сжалось сердце. Но все-таки он боялся, что она отправит его лечиться. И однажды он воспользовался сильными болями у нее под ложечкой и почти что насильно впрыснул ей морфий. Видимо, считал, что, будучи больна сама, она никогда не донесет на него. К тому же он знал, что она ждет ребенка. Не хотел его. То ли из эгоизма, то ли из-за трудностей, связанных с его рождением. У него была одна забота – достать опиум. Детей он любил, но чужих. Тася думала, что так не бывает, что свой ребенок ему будет ближе и любимее, чем другие. Одно его слово – и она оставила бы ребенка, несмотря на революцию, на неизвестное будущее. Она понимала, что и у Михаила, и, возможно, у нее это последний шанс иметь ребенка, создать крепкую полноценную семью. Миша часто впадал в угнетенное состояние и молча лежал на диване или садился за стол, подперев голову руками. Не отговаривал Тасю оставить ребенка, но и не хотел его рождения. Тася, видя его состояние, ревела, как маленькая девочка, вспоминая, что и отец и мать очень хотели нянчиться с внуками. И она мечтала о ребенке, тем более от Миши. В воображении рисовала себе крепкого улыбающегося малыша, поднятого вверх руками Миши. От этой картины, от счастья замирало сердце. Но радостное видение вскоре исчезало. Однажды Миша намекнул, мол, какой ребенок может родиться у морфиниста.

– Но я здорова, совершенно здорова! – возразила Тася. – На меня и кокаин и морфий подействовали одинаково отвратительно. После них была рвота и неприятное ощущение.

Михаил недовольно скривил лицо. Запас морфия в аптеке, оставленной Леопольдом Леопольдовичем, уже кончался. Михаил дважды в день впрыскивал себе морфий. Тася боялась, что состояние его ухудшится, и попросила сделать ей аборт. На минуту он замешкался, наверное, осознал, на что идет, лишает себя потомства. Ведь у него семья была больше, чем у Таси. Понимал, сколько радости принесет его ребенок матери, сестрам и братьям. Потом лицо его стало жестоким. Тася уже ничему не удивлялась. Она понимала, что Миша теперь не тот, кто был раньше, когда нежно и неудержимо ухаживал за ней. Она заплакала. Он сделал вид, что не замечает ее слез, приказал идти в операционную. Кажется, аборт он делал первый раз в жизни. Крестьяне не обращались к нему с подобной просьбой, считая прекращение деторождения делом богопротивным. Полистал медицинскую книгу и натянул на руки резиновые перчатки…

После аборта не разговаривал с Тасей.

– Ну как? – спросила она.

Он ничего не ответил. Сел за стол, подперев голову руками. Сидел дольше обычного. Потом засуетился, поднялся из-за стола. Видимо, организм требовал очередной порции наркотика. Тася надеялась, что кончатся запасы морфия в аптеке бывшего врача и отвыкание от наркотика начнется само собой. Но этого не случилось. Однажды она сама предложила сделать укол и вместо наркотика впрыснула ему дистиллированную воду. Он неподвижно просидел минуту, другую, а потом, поняв, что его обманули, разразился руганью. Тася никогда не видела его таким раздраженным и злым. Видимо, привыкание к наркотику усилилось, и требовались все большие дозы. Летом, когда в Никольском гостила Мишина мама с младшими детьми, она заметила, что Миша похудел, стал нервным, но Тася успокоила ее, объяснив его состояние усталостью и недомоганием. Сейчас уже ничего скрыть было нельзя. Михаил поехал в Вязьму с просьбой о демобилизации, но ему отказали. Зато по своим рецептам он набрал немалое количество опиума. Вернулся веселым, даже бодрым. Тася решила воспользоваться его хорошим расположением и повторила трюк с дистиллированной водой. Михаил разъярился, схватил со столика горящий примус и швырнул его в сторону Таси. К счастью, пока он разворачивался с примусом, она успела скользнуть за дверь комнаты. Долго не возвращалась, прикладывая ухо к двери, пока не услышала характерный звук надломленной ампулы, а затем и легкое похрапывание. Примус валялся на полу в болотце керосина. Чудо, что не начался пожар.

После приема наркотика Михаил чувствовал успокоение. Даже пробовал писать. Тася просила показать написанное, но он только отшучивался: «Нет. Ты после этого спать не будешь. Бред сумасшедшего».

18 сентября 1917 года, после долгих просьб и хлопот, Булгакова переводят в Вяземскую городскую земскую больницу. С одной стороны, этот перевод поднимает ему настроение. Читаем в рассказе «Морфий»: «Уютнейшая вещь керосиновая лампа, но я за электричество. И вот я увидел их вновь, наконец, обольстительные электрические лампочки!.. На перекрестке стоял живой милиционер <…> сено устилало площадь, и шли, и ехали, и разговаривали, в будке торговали вчерашними московскими газетами, содержащими в себе потрясающие известия, невдалеке призывно пересвистывались московские поезда. Словом, это была цивилизация, Вавилон, Невский проспект.

О больнице и говорить не приходится. В ней было хирургическое отделение, терапевтическое, заразное, акушерское… В больнице был старший врач, три ординатора (кроме меня), фельдшера, акушерки, сиделки, аптека и лаборатория. Лаборатория, подумать только!.. Я стал спать по ночам, потому что не слышалось более под моими окнами зловещего ночного стука, который мог поднять меня и увлечь во тьму на опасность и неизбежность».

А с другой стороны, страшный недуг продолжал преследовать его. Наркотическое заболевание заметила медсестра Степанида, потом другие в Никольской больнице. Михаил понял, что оставаться здесь нельзя. Он просил отпустить его – не разрешили. А тут именно в Вязьме потребовался врач, и его перевели туда. В рассказе «Морфий» описывается сценка, которая, наверное, произошла между Тасей (в рассказе Анной) и Булгаковым.

«Страшнейшую убыль морфия в нашей аптеке я пополнил, съездив в уезд… Достал еще в одной аптеке на окраине – 15 граммов однопроцентного раствора, вещь для меня бесполезная и нудная… И унижаться еще пришлось. Фармацевт потребовал печать и посмотрел на меня хмуро и подозрительно…

Анна. Фельдшер знает.

Я. Неужели? Все равно. Пустяки.

Анна. Если не уедешь отсюда в город, я удавлюсь. Ты слышишь?»

Возможно, подобные разговоры происходили между Тасей и Михаилом. В своих воспоминаниях Татьяна Николаевна характеризует это время «ужасной полосой», не раскрывая подробностей своих мучений. Не хочет выглядеть несчастной, унижать любимого человека даже после шестидесяти лет разлуки. Но все-таки вспоминает: «В Вязьме нам дали комнату. Как только проснусь – «иди ищи аптеку». Я пошла, нашла аптеку, приношу ему. Кончилось это – опять надо. Очень быстро он его использовал. Ну, печать у него есть – «иди в другую аптеку, ищи». И вот я в Вязьме там искала, где-то на краю города еще аптека какая-то. Чуть ли не три часа ходила. А он прямо на улице стоит, меня ждет. Он тогда такой страшный был… Вот помните его снимок перед смертью? Вот такое у него лицо было. И одно меня просил: «Ты только не отдавай меня в больницу». Господи, сколько я его уговаривала, увещевала, развлекала… Хотела все бросить и уехать. Но как посмотрю на него, какой он, – как же я его оставлю? Кому он нужен? Да, это ужасная полоса была».

Татьяна Николаевна недоговаривает о том, что аптекари все реже и реже отпускали ей опиум.

Фармацевт самой большой аптеки в центре города, в очередной раз рассматривая Мишин рецепт, усмехнулся в усы:

– Кого же он лечит, доктор Булгаков? Почему не указана фамилия больного? Пусть перепишет рецепт!

Тася бежит домой, Миша переписывает рецепт, ставит первую пришедшую на ум фамилию. Но фармацевт, разглядывая рецепт, не спешит отпускать опиум. Берет пачку старых рецептов, вытаскивает из нее Мишины рецепты и вскидывает брови.

– Милейшая! Бог с ними, с фамилиями. Но дозы все время увеличиваются! Разве так лечат? Что это за болезнь, требующая роста доз? Если это рак, то больной должен находиться в больнице. А тут похоже не на самолечение рака, а на развитие у больного наркомании! Не плачьте, милейшая. Я вижу ваше бледное измученное лицо, мне искренне жаль вас, но я не могу способствовать развитию болезни. Поймите и извините меня, милейшая! – говорит он и возвращает Тасе рецепт. – Скажите доктору Булгакову, что опиум – штука опасная. Хотя он это и без меня знает. Надо лечиться!

Тася в слезах прибегает домой. Михаил встречает ее нервный, с горящими глазами:

– Принесла?

– Нет. Фармацевт сказал, что увеличивается доза, что он не может отпустить опиум.

Неожиданно Михаил достает из-под подушки наган и нацеливает его на Тасю:

– Вы все против меня. Беги в другие аптеки. Не принесешь – убью.

Тася от страха не может слова вымолвить и, пятясь, покидает комнату. В двух других аптеках ей тоже отказывают. Видимо, фармацевт из центральной аптеки успел предупредить коллег. В четвертой, самой дальней аптеке, ей отпускают лишь однопроцентный раствор. Чтобы он дал эффект, его надо впрыскивать десяток раз. И сдачу фармацевт не дает, опустив глаза. Он понимает, зачем ей опиум. Пусть раскошеливается.

Михаил по ее ошарашенному виду понимает, что она принесла не то, что он хотел. Разворачивает пакет и бросается на Тасю с кулаками. Она увертывается от его ударов, но не всегда удачно, и думает про себя: «Борьба так борьба! Я буду уменьшать дозу! Все равно буду!»

На трое суток Миша исчезает из дома. Наверное, ездил в Москву, к коллеге-товарищу, специалисту по наркологии, ездил советоваться. А Тася за эти дни буквально постарела: на лбу появились первые морщины, впали щеки, поникли плечи. Она думала только о Мише – где он, не случилось ли с ним самое страшное?

Сердце ее радостно забилось, когда она услышала в передней его шаги. Он медленно снимает пальто:

– Я не голоден, а ты? Чем питалась без меня?

– Ничем.

– Трое суток? Ты – сумасшедшая! Сделай мне укол. – И называет дозу меньше прежней.

Тася в душе ликует и мысленно благодарит его коллегу. Все-таки наставил на ум. Вместе бороться легче. Потом с ней начинается истерика. Все накопленные за эти страшные времена отрицательные эмоции выплескиваются. Михаил стоит рядом с нею, но она уткнулась в подушку, боится посмотреть ему в лицо. Вдруг там, вместо сострадания к ней, ненависть или равнодушие.

– Женька погиб! – вдруг вскрикивает она, впервые и глубоко осознав гибель брата. – Что с мамой, отцом? Они могут не пережить это! – рыдая, голосит она. И снова слезы, слезы… До полной вымотанности, усталости. До расслабления.

Потом она хочет спросить у Михаила, будет ли у нее еще ребенок, не потеряла ли возможность рожать детей – ведь он делал операцию, находясь под действием наркотика, – но боится задать ему этот вопрос, боится не столько за себя, сколько за него: как бы отрицательный ответ не изменил желание покончить с болезнью. Достаточно маленького срыва, и все ее старания, советы товарища-коллеги пойдут прахом. Потом, выйдя замуж вторично, она узнает жестокую правду, узнает, какую цену заплатила за свою первую любовь. Сначала огорчится, а затем успокоится. Поймет, что настоящая любовь бывает одна, а потому стоит любых лишений и жертв. И не покажется ей чем-то выдающимся желание Михаила застрелиться из-за ее неприезда в Киев. Тогда ей, по сути еще девчонке, с громадным трудом удалось подобрать слова вечной любви, слова умудренной любовью женщины, которые остановили Михаила от рокового поступка. И борьба с его наркоманией покажется нормальной обязанностью жены, несмотря на угрозы, избиения. Кстати, его наган она потом выбросила в глубокую канаву, за чертой города. Было страшно, но она спасла мужа, человека. Она вовсе тогда не думала, что спасает для мировой литературы жизнь великого в скором будущем писателя и что за это ей должны быть бесконечно благодарны люди. Она не думала об этом даже тогда, когда Михаил Булгаков стал гордостью русской литературы. Она беспокоилась в Вязьме, что он сорвется, и сказала: «Знаешь что, надо уезжать отсюда в Киев. Ведь и в больнице уже заметили». А он в ответ: «Мне тут нравится». Она доказывает свое: «Сообщат из аптеки, отнимут у тебя печать, что ты тогда будешь делать?» В общем, скандалили, скандалили, наконец Михаил поехал, похлопотал, и его освободили по болезни, сказали: «Хорошо, поезжайте в Киев». И в феврале они с Тасей уехали.

Потом он подтвердит это в рассказе «Морфий»: «Внешний вид: худ, бледен восковой бледностью. Брал ванну и при этом взвесился на больничных весах. В прошлом году я весил четыре пуда, теперь три пуда пятнадцать фунтов. Испугался, взглянув на стрелку… Анна приехала. Она желта, бледна. Доконал я ее. Доконал. Да, на моей совести большой грех. Дал ей клятву, что уедем в середине февраля».

Тася несказанно рада, что в Вязьме он стал что-то писать. Это явный симптом выздоровления, хотя неизвестно, когда оно наступит окончательно. Отвыкание, и полное, наступило где-то после 1918 года.

19 февраля 1918 года сестра Варя пишет Наде из Москвы:

«У нас Миша. Его комиссия освободила от военной службы… 22 февраля выдала ему удостоверение, что он в Вяземской городской земской больнице «выполнял свои обязанности безупречно». И этому можно и должно верить. Болел, но лечил, иногда через силу, в полузабытьи, но честно, как мог, используя неоценимый опыт, полученный в Никольской больнице…»

В Москве Михаил и Тася успели на последний поезд, уходящий в Киев.

– Ну и везет нам, Тася! – впервые за долгие месяцы мучительной болезни улыбнулся он, а ей показалось, что в его зрачках загорелась красная лампочка под зеленым абажуром.

Он ехал домой насколько мог счастливый, обнимал Тасю и не подозревал, что их ожидают трудности не меньшие, чем уже пережитые. Ночь затемнила окна, а он смотрел в стекло, где отражались его и Тасина тени.

Поезд был теплый, чистый, проводники аккуратны, вежливы – наверное, потому, что этому составу выпала участь стать последним посланцем России на Украине. В Киеве уже были немцы или вот-вот должны были занять его. Тася легла на нижнюю полку, потом привстала и просидела до утра. Непонятное волнение охватывало ее: вдруг Миша еще не полностью вылечился. Врачи предупреждали, что его болезнь, в общем-то, неизлечима, единицам удается вырваться из ее цепких губительных объятий, проявив неимоверную силу воли. Тася боялась встречи с Варварой Михайловной. Миша еще выглядел худо. Как поведет он себя в Киеве? Не дай бог, вернется прошлое, и Варвара Михайловна упрекнет: «Я говорила, что вам не надо жениться». Тася страшилась ее укоров. Она любила Мишу даже в минуту, когда он был страшен; ревела, оплакивая свою судьбу, но любила. Она ревновала его к молодой помещице, жившей напротив Никольской больницы в полуразвалившемся доме, когда Михаил уезжал по вызову. Тася иногда посматривала в окно, минует он дом помещицы или остановится у его покосившейся калитки. Однажды остановился. Тася думала, что сойдет с ума. Но, к счастью, он вскоре вернулся. Видимо, передавал какие-то лекарства. Потом Тася приказала себе просто не смотреть в сторону этого дома, если Михаил шел или ехал мимо него. И вскоре ревность исчезла, по велению души. И когда помещица заходила к ним в гости, Тася, сославшись на занятость, выходила из комнаты, где находились ее муж и соседка. Но другая боль поселилась в душе – вдруг не разорившаяся помещица окажется на пути Миши, а более богатая и обольстительная женщина? Устоит ли он против ее чар? Она гнала от себя эту мысль.

Как-то на одном из заброшенных кладбищ, на дальней окраине Саратова, она обнаружила надгробную плиту, которую муж поставил жене, с которой прожил в любви и согласии сорок два года, четыре месяца и два дня. На дни считал счастье, проведенное с супругой. «Сейчас такая любовь редка», – услышала она за своей спиной кряхтенье старика. «Почему? – возразила она. – И сейчас есть верная, настоящая любовь». Старик попытался засмеяться, но вместо этого закашлялся и, махнув рукой, зашагал прочь от Таси. И еще вспомнился случай, когда Тасе отказали нервы, на мгновение она готова была без сожаления расстаться с жизнью. Это было в феврале 1917 года. Михаилу дали отпуск, и они провели его в Саратове. Гуляли мало. Миша играл с отцом в шахматы, ждал, когда тот вернется с работы, поужинает, и тянул его к шахматной доске, где были уже расставлены фигуры. Тасе нравилась Мишина спортивная разносторонность, причем всюду успешная. Он ловко гонял футбольный мяч, точно бил по воротам, но после забитого гола шел от ворот понурый – ему жалко было и противников, и вратаря, достающего мяч из сетки. Зато радовался, когда сани неслись по бобслейной трассе, не задевая ограждений, набирая скорость, и говорил Тасе, обнимавшей его: «Покрепче обнимай, будет меньшим сопротивление воздуха». Тогда соревнования по бобслею не проводились, и время прохождения ими трассы никто не замерял, но среди катающихся непререкаемым было мнение, что Михаил и Тася – самая быстрая пара. Отца в шахматы Михаил обыгрывал, но не слишком часто. «Вы устали после работы, Николай Николаевич», – говорил Михаил и возвращал слабый ход.

Из отпуска ехали в Никольское уже в марте, озеро перед ним оттаяло, а другого пути, как перебраться через него на лошадях, не было. Лошади неохотно вошли в ледяную воду, двигались медленно. И вдруг Тася почувствовала, что ее лошадь погружается в воду, все глубже и глубже. Михаил уехал далеко. Спасения в холодной воде нет. Обувь уже промокла, вода просачивается под одежду. Вспомнились неожиданно все несчастья: и Мишина болезнь, и бесконечная беготня за опиумом по зимним вяземским улицам, в шубе и валенках, потом унылое возвращение домой. Злой, чужой взгляд Миши – принесла или нет? И думы о ребенке, который мог бы у них быть, но теперь его не будет. Не для кого жить. Мише она сейчас нужна больше как медсестра. Отец и мама живут хорошо, а она вдалеке от них гибнет и плачет ночами. Зачем ей такая жизнь? Лошадь перестала сопротивляться и уже коснулась мордой воды. Но тут Тася увидела сгорбленную спину Михаила. Он тяжело ступал по пожухлой траве, выходил на берег. Бледный. Шатающийся. Никому не нужный. «Как? – вдруг возмутилась ее душа. – А мне? Я его жена! Я люблю его и спасу, сделаю для этого все, хотя выздоровление случается очень редко!» Тася рванула повод с такой силой, что не ожидавшая этого лошадь вырвалась из ила и, испуганно от напряжения раздувая ноздри, поплелась к берегу. Тасю охватил такой прилив чувств к Михаилу, такая досада на себя за слабость, которую она едва не проявила, что защитная система организма спасла ее от заболевания, неминуемого, наверное, в других условиях, в другом состоянии души. А Михаил простудился, хотя и натирал ноги и грудь спиртом.

«Дохтур захворал, – говорила больным Степанида. – Он тоже человек. Не каменный. Приезжайте через три дня. Должен оправиться. Жена его чаем поит. С малиной. Приезжайте».

Поезд прибыл в Киев по расписанию, но Тасю и Мишу никто не встречал. В городе уже были немцы, но вели себя спокойно. Местные красотки нацепили широкополые шляпы, стараясь современно выглядеть перед иностранцами, вели себя гостеприимно, но достойно, и немцы, знакомясь, целовали им руки. Но ночами было тревожно: под немцев работали местные мародеры и распоясавшиеся грабители. В семье Булгаковых не знали, когда прибудет поезд. Немцы, оккупировавшие вокзал, на вопросы не отвечали. Тася и Михаил наняли извозчика. Киев их встретил первым теплом. Был март 1918 года. Первые дни ушли на разговоры о годах разлуки, о том, что с ним произошло. Михаил о своей болезни помалкивал, но его бледность и нервозность не могли ускользнуть от взгляда Варвары Михайловны.

– Чего это с ним такое?! – спросила она, грозно посмотрев на Тасю. Этого разговора Тася ждала давно, готовилась к нему, но вдруг все доводы и объяснения выскочили из головы. Она вспомнила наставления Евгении Викторовны: «Если не знаешь, что сказать, то говори правду, дочка». И Тася поведала Варваре Михайловне свою печальную историю. Варвара Михайловна не поверила в случайность заболевания и назидательно изрекла:

– Время сложное. Меняется жизнь. И неокрепшие души с нею не справляются. У кого роман с кокаином, у кого с морфием… Но это еще никого не спасало от реалий жизни. Слава Богу, вас, Тася, это не коснулось. – Мать Михаила перешла на «вы», для того, чтобы, наверное, подчеркнуть опасность и неординарность ситуации. – Я ведь предупреждала, что вы чересчур молоды для брака с моим сыном, но вы меня не послушались. Теперь сами расхлебывайте эту историю. И не просите у меня помощи. Все, что произошло с Михаилом, было без меня. Я вас с ним, конечно, не оставлю в беде. И очень надеюсь, что вы ему поможете. Я по вашим глазам вижу, что вы его любите до сих пор. Похвально.

– А разве могло быть иначе? – удивилась Тася. – Миша выздоровел. Почти. Он резко уменьшил дозы наркотика.

Варвара Михайловна усмехнулась:

– Это там, в глубинке, было тяжело с опиумом. В Киеве он продается в любой аптеке. Боритесь за мужа и моего сына. – Голос у Варвары Михайловны неожиданно дрогнул. – Я тебе сочувствую, Тася…

Тася не ожидала, что в Киеве ее ждет повторение вяземского ужаса с Михаилом. Она думала, что его нервирует присутствие немцев, ведущих себя как дома. Позднее он напишет в «Белой гвардии»: «Велик был и страшен год по Рождестве Христовом 1918-й, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс. <…> Когда же к концу знаменитого года в Городе произошло уже много чудесных и странных событий, и родились в нем какие-то люди, не имеющие сапог, но имеющие широкие шаровары, выглядывающие из под солдатских серых шинелей, и люди эти заявили, что они не пойдут ни в коем случае… на фронт, потому что на фронте им делать нечего. <…> Тальберг сделался раздражительным и сухо заявил, что это не то, что нужно, пошлая оперетка. И он оказался до известной степени прав: вышла действительно оперетка, но не простая, а с большим кровопролитием. Людей в шароварах в два счета выгнали из Города серые разрозненные полки, которые пришли откуда-то из-за лесов, с равнины, ведущей к Москве. Тальберг сказал, что те, в шароварах, авантюристы, а корни в Москве, хоть эти корни и большевистские.

Но однажды, в марте (перед приездом Михаила и Таси в Киев. – B. C.), пришли в город серыми шеренгами немцы, а на головах у них были рыжие металлические тазы, предохранявшие их от шрапнельных пуль, а гусары ехали в таких мохнатых шапках и на таких лошадях, что при взгляде на них Тальберг сразу понял, где корни».

Михаил считал, что приход немцев в Киев связан с большевиками, в них корни, и это какой-то сговор между ними. Михаил не любил большевиков за их несбыточные обещания людям охватить весь мир революцией и сделать его счастливым. Может, от этого у него сдали нервы, и он вернулся к прежней скверной привычке, от которой почти избавился в Вязьме. Тася не знала, что с ним делать. Бросить – ни в коем случае. Но как спасти? Василий Павлович, муж Варвары Михайловны, высказался твердо: «Надо, конечно, действовать!» И Тася, не имея сил ослушаться, снова начала ходить по аптекам. Опиум продавали без рецепта, и можно было взять несколько пузырьков в разных местах. Миша сливал их содержимое в стакан и выпивал разом, потом мучился желудком. Потом, как и в Вязьме, попробовала через шприц вместо опиума впрыснуть ему дистиллированную воду. Он бросил в нее этот шприц. В другой раз – горящую лампу. В Вязьме – примус, здесь – лампу. Неожиданно нацелил на Тасю браунинг. Где он его взял? Нашел? Снял с убитого? Или на что-то выменял у шароварников? Тася браунинг у него выкрала и отдала братьям: «Девайте куда хотите. Но чтобы в нашем доме его не было!» Милый Ваня, он, кажется, больше других в семье сочувствовал Тасе и унес оружие. А потом Тася, собрав волю в кулак, заявила Михаилу: «Я больше в аптеки ходить не буду. Там записали твой адрес, фамилию, звонили в другие аптеки, мол, не брала ли я у них морфий. Они сказали, что брала, что собираются у тебя отнять печать». Тут Миша побледнел, как умирающий. Он больше всего на свете боялся потерять печать. Без нее он не смог бы практиковать. И тут случилось чудо: постепенно он стал осознавать, что с наркотиками шутки плохи, надо кончать. Трудно ему приходилось, но он терпел. Тася была уверена, что принудил его к этому не только страх потерять практику. Рядом была мать, братья, сестры. Перед ними, считавшими его надеждой семьи, было стыдно. И еще спасло его неодолимое предначертание Божье, или называйте его как хотите, давнее предначертание совершить в жизни такое, чего еще никто не сотворил. Оно незримо поселилось в нем и вело его к спасению. Тася чувствовала это, но успокоилась только тогда, когда над дверями его кабинета появилась табличка о том, что доктор Булгаков лечит венерические болезни. Тася была уверена, что он станет известным в Киеве врачом. Быть может, его великое предначертание в другом, она не знала, но была безумно рада, что вернула его к жизни. Вспомнив все унижения, страхи, обиды, испытанные за последние годы, она расплакалась, но быстро вытерла слезы. «Самое страшное не длится вечно», – подумала она и улыбнулась, спокойно и радостно, как в старое беспечальное время.

Мишин кабинет посещали люди небогатые, но это не беспокоило Тасю, она считала, что теперь ее муж занят важным делом: составляет графики приема лекарств, следит за состоянием здоровья пациентов. Он – ответствен перед ними, как перед своей семьей, перед женой, даже более внимателен к их нуждам, так как родные могут простить огрех или забывчивость, но платные больные – никогда. Одно или два-три грубых слова, не говоря об ошибках или неправильном диагнозе, – и прощай практика, к которой он стремился. Раздражительное отношение Миши к себе она объясняла исключительно его тяжелым болезненным состоянием, она помнила, как нежен и щедр он был к ней, глаза его сияли от любви. Все это должно вернуться рано или поздно, надо только дождаться, чтобы Миша стал прежним. Она сделала все, чтобы он мог работать.

Татьяна Николаевна вспоминает: «Когда мы весною 17-го года уезжали из Саратова, отец дал мне ящик столового серебра – мое приданое. Мы и в этот раз не хотели брать его, тащить, но отец настоял – пригодится. Теперь я решила его продать… Мы купили все необходимое для приема больных. Я помогала Михаилу во время приема – держала за руки больных, когда он впрыскивал им неосальварсан. Кипятила воду… Горничной в доме уже не было. Обед готовили сами – по очереди. После обеда – груда тарелок. Как наступает моя очередь мыть, Ваня надевает фартук: «Тася, ты не беспокойся, я все сделаю. Только мы потом с тобою в кино сходим, хорошо?» И с Михаилом ходили в кино – даже при петлюровцах ходили все равно. Раз шли – пули свистели под ногами, а шли».

Михаил в заботах преодолевал заболевание, и Тася отходила от переживаний. Она помнила высказывание известного врача, с которым она тогда советовалась, что наркомания неизлечима и от нее вылечиваются единицы, и это бывает чудо. Тася внутренне гордилась собою, что этот единичный случай произошел при ее участии.

В доме Булгаковых снова собиралась молодежь. Шутили. Пели. Николай Леонидович Гладыревский как старый друг семьи помогал Булгакову принимать больных. Бывал в доме и его брат – Юрий. «Пел «Эпиталаму», ухаживал за Варей, – вспоминал Николай Гладыревский, – они пропадали где-то вместе с Михаилом, у них были какие-то общие дела, думаю, что дамские… Но я ничего об этом не знал, и никто не знал…» Николай ошибается. Тася была в курсе их «общих дел», но заранее дала себе зарок не упрекать Михаила за его похождения – боялась погубить отношения с мужем, она просто решила подождать, когда они восстановятся полностью.

Татьяна Николаевна помнит, что «когда Михаил вел прием, мы с ним (Юрием) часто болтали в соседней комнате, смеялись. Михаил выходил, спрашивал подозрительно: «Что вы тут делаете?» А мы смеялись еще больше… Пели, играли на гитаре… Михаил аккомпанировал и дирижировал даже… В это время у нас жил Судзиловский – такой потешный. У него все из рук падало, говорил невпопад. Лариосик на него похож».

Поскольку Татьяна Николаевна заговорила об одном из героев пьесы «Дни Турбиных» – Лариосике, роли, моментально сделавшей популярным в Москве артиста МХАТа Михаила Яншина, то уместно будет заметить, что в трудные для Михаила Афанасьевича времена Яншин, завидев его на улице, переходил на другую сторону, чем очень раздражал драматурга, принесшего ему широкую известность.

Вероятно, Тася преувеличивала, говоря о возвращении былых отношений с Михаилом. Она его любила беззаветно, еще больше, как больного ребенка, которого выходила. Возможно, есть преувеличение и в том, как описывала дочь Вариного мужа – Ирина Леонидовна Карум – мнение своего отца об отношениях Михаила с женой: «Он (отец) очень жалел тетю Тасю, к которой М. А. относился высокомерно, с постоянной иронией и как к обслуживающему персоналу…» Учитывая натянутые отношения между Булгаковым и Карумом, следует считать эти слова лишь частично правдивыми, но не обращать на них внимания нельзя. Татьяна Николаевна рассказывала, как в 1919 году Михаил опоздал на Пасху к заутрене, прошатавшись где-то, и сказал матери, жившей отдельно от детей: «Ну, меня за тебя Бог накажет». Он частенько потом это повторял. И чаще всего – в адрес Таси. Кстати, Карум, в каких-то своих чертах, станет прообразом Тальберга в «Белой гвардии», как и многие другие люди и родные, окружавшие молодого Булгакова. Казалось, и особенно внешне, что жизнь семьи на Андреевском спуске, чем-то напоминавшем Тасе саратовский спуск к Волге, называемый взводом, но более живописном и благоустроенном, потекла ровно и не без благоденствия. И в это время на семью Таси посыпались несчастья. Отец ее собрался в Саратове выйти на пенсию, он уже отслужил двадцать пять лет, но руководство не хотело терять опытного аккуратнейшего работника, и его упросили остаться – перевели в Москву. Мать Таси с Володей остались в Саратове. В это время выяснилось, что отношения Евгении Викторовны с Николаем Николаевичем разладились – оказывается, у него была любимая женщина и связь с нею зашла так далеко, что он собрался уйти из семьи. Узнав об этом, Евгения Викторовна с Володей поспешили в Москву. Произошел скандал, и сердце отца не выдержало. Тася потом думала, что, возможно, мать сама подтолкнула мужа к измене. Напрасно она запрещала ему участвовать в благотворительных концертах, тем более – стать артистом. Человеку нужна в жизни отдушина. Напряженная канцелярская работа и привела Николая Николаевича к разрыву с семьей. Он сделал блестящую карьеру в Казенной палате, но был артистичен по натуре, душа его изнывала от казенщины. Запрет свой Евгения Викторовна обосновывала тем, что в театральных кругах у обаятельного мужа могут появиться поклонницы, а нашлась женщина и вне театра, но, наверное, душою созвучная его артистичной натуре. Говорят, что на похоронах она, стоя возле гроба, буквально заходилась в рыданиях, а Евгения Викторовна, хотя и в траурном одеянии, но осталась дома и молилась за упокой души мужа.

Евгения Викторовна после смерти мужа бросила квартиру в Саратове, забрала все вещи и уехала с Володей к дочке Соне в Петроград. Высокая и красивая сестра Таси Соня, в свое время бежавшая из семьи с неизвестным офицером, бросила своего военного и с помощью другого поклонника выехала в Петроград, где поступила в театральное училище. Познакомилась там с актером Александринского театра Вертышевым и вышла за него замуж. Там, в Петрограде, Володя устроился в военное училище. В одно из воскресений он пошел на базар и не вернулся. Поиски его оказались тщетными. А вскоре от сыпного тифа умер Николай – последний брат Таси. Успел проститься с матерью. Евгения Викторовна осталась с Вертышевым и Соней, ездила с ними на гастроли, помогала Вертышеву в гримерской работе. По сути, Тася осталась без родных. Михаил сочувствовал ей, но особой теплоты не проявил.

Тася, глотая слезы, как-то у него спросила:

– Ты помнишь, как играл с папой в шахматы?

– Помню, – отозвался Миша, – он средне играл, я ему иногда проигрывал, чтобы не расстраивать.

– А он тебя очень любил. Цепь подарил, столовое серебро, а мама – золотой браслет. Они хотели, чтобы мы жили хорошо, в достатке.

– Хорошие люди, – согласился Михаил, но даже не подошел к плачущей жене, не утешил ее.

Тася стала чаще задумываться о таком сложнейшем чувстве, как любовь. Не знаешь, где найдешь и где потеряешь. Вроде бы ругань между влюбленными – последнее дело, а может, и нет. Отойдут люди, освободятся от накопившихся претензий и обид и снова мирно живут. Тася удивлялась, почему всю жизнь нельзя прожить в любви и согласии. Ведь еще совсем недавно Михаил, узнав, что его встреча с Тасей переносится, хотел застрелиться. Она поверила в его любовь, безмерную, как тогда говорили – до гроба. И любовь отца с матерью казалась Тасе вечной. И тут Тася ошиблась. Не хотелось бы брать пример с Сони – бежала из дому, потом кто-то покровительствовал ей, но в конце концов устроила жизнь и ею довольна. «Все решает судьба, и она у каждого своя, – подумала Тася, – я Мишина жена и останусь ею, что бы с ним ни случилось. Страшнее того, что пережила с Мишей, уже не должно быть. А сейчас в доме Булгаковых становится веселее, почти как в те годы, когда я впервые появилась там».

Тася весьма наивно полагала, что никто в жизни не причинит ей зла, лишь потому, что она сама его никому не причиняла. Постоянно открывала дверь незнакомым больным, не спрашивая, кто идет, и у нее с шеи могли сорвать золотую цепь, подаренную отцом. Людям, прошедшим Вторую мировую войну, странно сейчас принимать слова Татьяны Николаевны, что при немцах порядок в Киеве был идеальный. Продукты были любые. И модницы одевались шикарно. У Таси не было каких-либо политических предубеждений. Турбин в «Белой гвардии» говорит Малышеву: «Я – монархист», но это не значит, что взгляды Булгакова совпадали с мыслями одного из героев повести. Михаил был суеверен, часто спрашивал, даже по незначительному поводу: «Клянешься смертью?!» Тася вздрагивала от этих слов, ей казалось, что она всегда говорила и говорит правду, кроме тех случаев, когда шло лечение. Зачем ей, даже по пустякам, обманывать любимого мужа? И требование от нее такой страшной клятвы обижало, а иногда пугало. Она думала, что какие-то люди часто подводили Мишу в жизни, поэтому он требует от всех клятвенного подтверждения своих слов. Но она здесь при чем? Неужели он в чем-то обманывал ее и теперь не верит ей сам? Наверное, все его суеверия есть не что иное, как побочные рецидивы перенесенной им страшной болезни. И у нее наблюдается смещение понятий, наверное, тоже от немыслимых переживаний. Кому-то она сказала, что мама была дамой-патронессой небольшого госпиталя, а на самом деле – города, госпиталь она только организовала, и еще Тася забыла, что любила играть в винт… Но когда забываешь о мелочах, можешь не вспомнить о главном и важном. А вот случай, позднее описанный в «Белой гвардии». Михаил рассказывал о нем Тасе, что, впрочем, делал редко, не желая то, что еще не увидело бумагу, произносить вслух. Но потрясенный увиденным, Михаил в этом случае не удержался, рассказал жене. В «Белой гвардии» этот эпизод выглядел так: «В ночь со второго на третье февраля у входа на Цепной мост через Днепр человека в разорванном и черном пальто с лицом синим и красным, в потеках крови, волокли по снегу два хлопца, а пан куренной бежал с ним рядом и бил его шомполом по голове. Голова моталась при каждом ударе, но окровавленный уже не вскрикивал, только ухал… «А, жидовская морда! – исступленно кричал пан куренной. – К штабелям его, на расстрел!»

В глазах Михаила было столько беды и разочарования, что, окончив чтение, он тяжело вздохнул:

– Человек ни за что убивает человека. Иногда мне кажется, что самое страшное на земле чудовище – это человек. Он может быть умным, гуманным, благородным, но если дает волю своим звериным инстинктам, то может превратиться в чудовище.

Тася поведала Михаилу, как они с матерью в Саратове спасли от погрома еврейку-гимназистку, напомнила ему суд над Бейлисом, на защиту которого, независимо от национальности, встали честные люди.

– Всех не спасешь, – вздохнул Михаил, – твердых, принципиальных людей немного. Сегодня он честный человек, а завтра – большевик! А послезавтра, если будут угрожать его жизни, станет под знамена Петлюры. На честных людях должен держаться мир, но как заметил еще Эразм Роттердамский: «Иногда побеждает не лучшая часть человечества, а большая».

Неожиданно глаза Михаила холодно заблестели, что бывало с ним в период болезни. Тася испугалась и поспешила перевести разговор на другую тему, как-то развеселить мужа, и рассказала случай о том, как она с его сестрами ходила по селам, обменивала старые вещи на крупу.

– Одна из покупательниц мне говорит: «Я о це хочу», – и показывает на золотую браслетку. Мы даже оторопели от неожиданности и не знали – смеяться или нет. Потом на обратном пути хохотали до упада, вспоминая эту женщину и ее слова: «Я о це хочу!»

– Губа не дура, – заметил Михаил, но не прекратил раздумий.

Тася, чтобы не мешать ему, тихо вышла из комнаты. Он даже не заметил этого, погруженный в свои мысли. Его должны были мобилизовать, врачом, в военное время издается приказ, и изволь ему подчиняться. В Киеве часто менялась власть, и, наверное, Михаил думал о том, как избежать очередной мобилизации, объявленной новоиспеченными руководителями Украины. Он не был монархистом, но считал, что власть для него существует одна, та, при которой он и его родители получили специальность, работу, при которой он и Тася закончили гимназии, он стал врачом; этой власти он подчинится беспрекословно. Он взял в руки газету с заметкой об организации Добровольческой армии – на последней странице газеты «Последние вести» в отделе «Хроника» 14 декабря 1918 года привели приказ генерала Деникина о подчинении ему всех войск на территории России и мобилизации всех офицеров. 15 ноября утренняя киевская газета «Последние известия» в статье «Вчерашний день» сообщала: «На улицах обращало на себя внимание необычное передвижение небольших отрядов, среди которых преобладали офицеры добровольческих частей». События развертывались с ужасающей быстротой, со сменой декораций и кровопролитием.

Татьяна Николаевна вспоминает об очередном захвате города Петлюрой, после того, как гетман бежал с немцами: «…Михаил вернулся на извозчике, сказал, что петлюровцы уже вошли в город. А ребята – Коля и Ваня – остались в гимназии. Мы все их ждали, а они к петлюровцам попали в ловушку».

Соседка Булгаковых по Андреевскому спуску рассказывает: «Часовня была против гастронома нынешнего – туда отнесли офицеров убитых… Около Андреевского спуска была небольшая церковь, там тоже масса трупов… И на улицах лежали».

19 декабря во всех церквах Киева с утра звучали колокола. Днем приехала Директория: «Винниченко, Петлюра, Швец, Андриевский… Всюду национальные флаги, всюду народ… Слышится почти исключительно украинская речь…» И потом в «Белой гвардии» Булгаков донесет до нас голоса из тех ныне далеких времен, голоса двух прапоров, за которыми шагали, «мирно давя хрустальный снег, молодецки гремели ряды, одетые в добротное, хоть немецкое, сукно». «Я на ваший мови не розмовляю». «Тримай их! Офицеры, офицеры, офицеры… Я их бачив в погонах!»

Дочь соседа Булгаковых потом вспоминала: «Как-то у Булгаковых были гости; вдруг слышим, поют: «Боже, царя храни…» А ведь царский гимн был запрещен. Папа поднялся к ним и сказал: «Михаил, ты уже взрослый, но зачем же ребят под стенку ставить?» И тут вылез Николка: «Мы все тут взрослые, все сами за себя отвечаем!» А вообще-то Николай был у них самый тактичный…»

Несмотря на смену властей, город не казался сильно разгромленным. И при немцах, и при белых, и при красных мусор убирался. Кто был ничем, еще не стал всем. Свалок не было. Летом работали кафе, рестораны. Особенно много появилось польских кафе. Пел Вертинский. Уводил от мирских забот.

При Петлюре было страшнее, чем при немцах. Начались погромы. Татьяна Николаевна вспоминает, что «при красных на улице совсем было пусто, все по домам сидели, никто не показывался. Потом уже потихонечку вылезать стали. Облавы устраивали, чтобы на работу шли, но у меня было удостоверение о туберкулезе (Мишенька постарался), потом и другие удостоверения, освобождающие от работ, появились у людей. По вечерам ходили в кино».

Татьяна Николаевна утверждает, что интеллигенция в основном ждала белых. Генерала Бредова, гордо восседавшего на белом коне, встретили хлебом-солью. Обстановка была торжественная. Вернулась законная власть.

Тася рассказывала Михаилу об Александре Федоровиче Керенском, какой это был культурный, образованный человек, как старался в России привить демократию. Частную собственность считал неприкосновенной. Издал указ о постепенном переходе земли к крестьянам. Антон Иванович Деникин позже распорядился, чтобы крестьяне отдавали владельцам земли одну пятую урожая. Это было справедливо.

А брать в свои руки чужую землю незаконно. Потом у Ивана Алексеевича Бунина в эссе «Окаянные дни» появилась отличная фраза о том, что Ленин в Петрограде поселился в особняке Кшесинской, который ему никогда не принадлежал. Земли свои многие помещики заложили в банки и даже перезаложили. Нельзя было рушить банковскую систему. А Ленин заманивал народ свободой, бесплатной раздачей землицы, обещал передать рабочим фабрики и заводы… Александр Федорович, юрист по профессии, разумеется, на такое пойти не смел, тем более обманывать народ. Тасе казалось, что одна из его ошибок заключалась в том, что в июле 1917 года, когда большевистские ячейки во многих городах самоликвидировались, не внимали своему «заграничному» вождю, Керенский не запретил партию большевиков, считал, что она должна, как и любая другая партия, присутствовать в Учредительном собрании, а до него – во Временном правительстве, за что и поплатился. Поспешил уравнять солдат в правах с офицерами, в светских взаимоотношениях, а русское офицерство не было готово относиться к бывшим своим вестовым как к равным им людям. Объявил «Заем свободы», но он провалился. Генерал Юденич, приближаясь к Петрограду, отдавал земли и усадьбы бывшим помещикам. Крестьяне смекнули, что тут свободой не пахнет. И в закон Керенского не вникли. Даже стали постреливать в спины белых. А его правление было умным и на удивление демократичным, не хуже, чем в самых цивилизованных странах. Спасенный им от законного ареста Ленин как предатель России, получивший от немцев деньги на ее расшатывание, был им спасен как друг детства из Симбирска, а потом предан им и осыпан громкими и подлыми оскорблениями. Ленин чувствовал, что Керенский понимает его планы – захватить мир при помощи мировой пролетарской революции.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8