Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Безмятежные годы (сборник)

ModernLib.Net / Детская проза / Вера Новицкая / Безмятежные годы (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Вера Новицкая
Жанр: Детская проза

 

 


Надо вам сказать, что Мартынова наша – кривляка страшная, воображает себя чуть не раскрасавицей, а с тех пор как ее учитель танцев хвалить стал, она думает, что и впрямь настоящая балерина. Да, кстати: а учитель-то наш препотешный, будто весь на веревочках дергается и ногами очень ловкие па выделывает – видно, что они у него образованные.

Теперь, как только танцы, Мартынова не знает, что ей на себя нацепить: и туфли то бронзовые, то голубые шелковые напялит, и бант на голову какой-то сумасшедший насадит. Нет, все еще мало! Вчера приходит, так вся и шуршит, сразу слышно, что юбка шелковая внизу, но только мы нарочно, чтобы помучить ее, будто ничего не замечаем. Уж она и подол приподнимает, и платье в горсть вместе с нижней юбкой загребает, чтобы больше шуршало, – оглохли все, не слышат. Тут она новое выдумала.

После перемены спускаемся все в танцевальную залу, а Мартынова, будто нечаянно, и расстегни себе пояс от платья, чтобы через прореху голубой шелк виден был.

Надо вам сказать, что на свою беду она и в классе сидит, и в паре танцует с Тишаловой, потому что они совсем одного роста.

Стоим в зале. Учителя еще нет, вот она и говорит Шуре:

– Ах, у меня, кажется, юбка расстегнулась, поправь, пожалуйста!

Шурка рада стараться; застегивает ей добросовестно все три крючка, а сама тем временем будто нечаянно развязывает тесемки от ее шелковой юбки.

Начинаем танцевать. Реверанс, шассе[30], поднимание рук – все идет гладко. Наконец вальс.

– Прошу полуоборот направо, – кричит учитель.

Конечно, все, кроме двух-трех, поворачиваются налево, не нарочно, не назло ему, а так уж оно всегда само собой выходит. Ну, учитель, понятно, ворчит, велит повернуться в другую сторону и танцевать вальс.

Танцует себе наша Мартынова и беды не чувствует, а из-под платья у нее виднеется сперва узкая голубая полоска, потом она делается все шире и шире. Мартынова начинает в ней путаться, и вдруг – шлеп-с! – юбка на полу. Она хочет остановиться, да не тут-то было: Шурка притворяется, что ничего не замечает, знай себе танцует и Мартынову за собой тащит. А та как запуталась одной ногой в юбке, так ее через всю залу и везет. Наконец вырвалась, живо подобрала с полу свои костюмы и, красная как рак, стремглав полетела в уборную.

Теперь все видели ее юбку…

На перемене наша компания житья ей просто не давала – то одна, то другая подойдет:

– Пожалуйста, Мартынова, не можешь ли свою юбку на фасон дать, мне страшно нравится, удобная, – прелесть!

И серьезно это так говорят, только Люба не выдержала, прыснула ей в лицо. Мартынова чуть не ревела со злости. Ну, я думаю, она больше этой юбки не наденет.

Глава XVI

Белые человечки. – Восьмерка

Если вы читали когда-нибудь «Дети Солнцевых»[31], то знаете, какая это интересная книга: просто не оторваться, так и хочется поскорее узнать, что дальше случится. Эта милая малюсенькая Варя, к которой противная пепиньерка[32] Бунина так придиралась, что даже ее любимые печеные картошки, злючка эдакая, отбирала, – так все это интересно, что можно обо всем на свете забыть. Я и забыла… Совершенно забыла, что у меня есть уроки.

Папочка с мамочкой были на журфиксе[33] у тети Лидуши, «винтили» там, а меня, конечно, дома оставили и вместо винта[34] сказали уроки приготовить. Я бы их непременно выучила, если бы мне под руку не попалась большая книга в светлом переплете, на котором две девочки нарисованы, – вот эти самые «Дети Солнцевых».

Взяла я ее только картинки посмотреть, ну, потом хотела взглянуть, какая там первая глава, нарочно даже не садилась, стоя смотрела, но как начала, так до половины одиннадцатого и читала не отрываясь. И дольше бы просидела – потому что я потом-таки уселась и даже очень удобно, – но от усталости уж плохо понимать стала, да и противная Глаша сто раз надоедать приходила:

– Марья Владимировна, извольте спать идти!

Ничего больше и не оставалось, как в кровать бухнуться, потому как голова страшно трещала, то есть… болела. Уж какое же тут учение? Одна надежда – авось на следующий день не спросят. Наверняка даже не должны спросить, так как отметки у меня по всем предметам имеются.

Иду на следующее утро.

География благополучно сошла, даже весело, потому что меня, слава Богу, не вызывали, а то радоваться нечему было бы, ведь урока я и не читала.

Сегодня Люба отличилась; я не смеюсь, она, правда, хорошо отвечала, только один раз вместо Индийского океана в Северный Ледовитый заехала, но уж это по моей вине. Страх я люблю на уроке Любу смешить, она сейчас «готова» и потом уж остановиться не может, хохочет-заливается – ну, и весь класс за ней.

Вызвали ее к карте. Я вынула носовой платок, сделала на одном углу узелочек, всунула в него второй палец – получилась голова в колпаке. Потом третий и первый я вытянула как две руки и завернула их краями платка так, что рубчик пришелся у меня посреди ладони, – вышел смешной-пресмешной маленький белый человечек в халате и ночном колпаке.

Люба моя стоит себе, палочкой по карте водит, а Армяшка глядит на нее, радуется, и спину нам повернула. Тут мой человечек из-под парты и выскочил! Люба фыркнула, но живо подобрала губы и дальше рассказывает. Тогда я стала дрыгать вторым пальцем, что в узелок продет, – человечек мой так и закивал головой, знай себе поклоны отвешивает. Тут уж не одна Люба, со всех сторон фыркать начали. Даже Зернова не устояла (она редко смеется, но ужасно потешно, потому сама-то она не то на канарейку, не то на попугая похожа – и вдруг птица хохочет!).

Армяшка зашикала на нас, и мой старикашка живо под парту юркнул, но только Терракотка отвернулась, он опять тут как тут – и кланяется все ниже и ниже, а класс хохочет все громче и громче. Вот тут-то Индийский океан и оказался в Северном Ледовитом.

– Что за глупый смех? – разозлилась Армяшка и живо так обернулась лицом к классу.

А я себе преспокойно сидела, руку с человечком локтем подперла, чтобы всем видно было. А когда она вдруг повернулась, что мне делать? Я скорее невинную физиономию скорчила и ну сморкаться, благо платок около самого носа был… Фи!.. Не дай Бог никому так высморкаться!.. Ведь на ладони-то моей приходились полы халатика, а они впопыхах и распахнулись… Вот гадость!.. И ведь есть же люди, которые обходятся без носовых платков!..

По счастью, урок скоро кончился, и мы с Любой стрелой помчались в уборную – я отмываться, а она за компанию. Вдруг – бух! Не могли остановиться и с размаху влетели прямо во что-то мягкое – головами в живот учителя истории. А учитель этот милый-милый, толстый-толстый. Мы сконфузились, даже извиниться не сообразили и полетели дальше. Нам-то ничего, не больно, мы в мягкое попали, а ему каково? Головы у нас твердые.

А ведь это, может быть, опасно?.. У одной знакомой барышни от ушиба рак сделался. Вдруг у него рак сделается? Нет – два рака, ведь его две головы ударили. Бедный милый толстяк! Он, говорят, такой славный, его все в старших классах любят.

Кажется, он-то и показывает в физическом кабинете такие интересные опыты из истории… Впрочем, наверняка не знаю. А что, собственно, можно из истории на опытах показать? Ведь не войны же! Ведь не дерется же он с ученицами? Интересно. Надо будет старших спросить.

А беда-то все-таки над моей бедной головушкой стряслась.

Последний урок – русский, входит Барбос. А выучить задано было стихотворение «Ты знаешь край, где все обильем дышит». Стихотворение чудесное, если б я только вспомнила про него, непременно выучила бы, но это – если бы вспомнила, а я…

Вызывают Зернову. Она, конечно, на совесть ответила, как и полагается первой ученице. Потом Бек. Та хоть не первая, а знала назубок. Потом вдруг – вот тебе и раз! – Старобельскую. У меня душа в пятки ушла, ведь я ни единого раза не читала, только вот сейчас Зернову да Бек прослушала. Нечего делать, подхожу к столу, начинаю:

– «Малороссия», стихотворение Алексея Толстого.

И пошла-пошла плести. Стихотворение-то я все до конца сказала, но слов в нем, кажется, больше моих собственных оказалось, чем толстовских. Барбоска меня несколько раз поправляла, а обыкновенно что-что, а уж стихи да басни я всегда с шиком рапортую.

– Неважно, – говорит. – Что ж это вы так плохо знаете?

Ишь ты! Не учивши, да хорошо знать? Слава Богу, что и так оттарахтела… то есть ответила…

Я молчу, а Барбос опять:

– Отчего же вы не знаете, а?

Вот чудачка!

– Да потому, – говорю, – что я не учила.

– Как не учили? Совсем?

– Совсем, даже не читала.

Барбос глаза вытаращил.

– Красиво, нечего сказать. Понадеялась, что помнит, и не дала себе даже труда повторить. Очень стыдно.

Тут уж я глаза вытаращила:

– Что повторить? Да я никогда в жизни этого не учила.

– Так почему ж вы все-таки знаете?

Как почему? Нет, положительно Барбосина ума решилась и самых простых вещей не понимает. Что ж она, проспала что ли, как Юля с Зерновой старались?

– Да ведь Бек и Зернова сейчас отвечали, ну, я и слышала, оттого и знаю.

– И это вы всегда таким способом уроки учите? – спрашивает учительница.

– Нет, – говорю, – обыкновенно я дома учу, а вчера некогда было.

– Как некогда? А что ж вы делали?

– «Дети Солнцевых» читала.

– Как? И ваша мама позволяет вам читать посторонние книжки прежде, чем вы окончите уроки?

Нет, Барбосина-то того, совсем швах, все что-то неразумное сегодня плетет. Она, кажется, думает, что моя мамуся совсем глупая.

– Конечно, нет, – говорю, – никогда не позволяет, а только вчера запрещать некому было. Мама уехала, а я на одну только минутку взяла книгу посмотреть, да так интересно…

– Что и про уроки забыли? – подсказывает Барбос.

– Да совсем я забыла, так до половины одиннадцатого и просидела.

– Все это прекрасно, – говорит, – а только это нехорошо, больше «восьми» поставить не могу.

И – о ужас! – в журнале, в клеточке против моей фамилии, уже красуется жирная «восьмерка».

Никогда, никогда еще такого срама со мной не случалось! Ну что я мамочке скажу? Из-за Барбоса, да еще за стихи – «восемь»! Ох, и подкузьмили меня «Дети Солнцевых»!

Не особенно мамочка обрадовалась этому еще небывалому украшению в моем дневнике и по головке меня не погладила, когда я ей принуждена была рассказать, как накануне вечер провела. Правда, стыдно. Нет, уж больше этого не случится никогда, баста!

Чуть не забыла: к нам новенькая поступает на место Зубовой, которую исключили.

Глава XVII

У тети Лидуши. – Володина компания

В субботу вечером я упросила мамусю отвезти меня к тете Лидуше, я уж сто лет у нее не была. Папочка с мамочкой хитрые – частенько туда «винтить» отправляются, а меня, небось, не берут. До винта-то я, положим, охотница небольшая – очень надо себе голову сушить! И смотреть-то жаль на этих несчастных винтеров: думают-думают, трут себе лбы, точно мозги массажируют. (Как будто не так говорят? Ну да ладно, сойдет!) И что за удовольствие? Ну, а пойти у тети Лидуши на все посмотреть, все перетрогать – вот до этого я охотница страшная. Мамуся-то не очень одобряет, когда я в ее комнате хозяйничаю, но тетя Ли-душа все позволяет.

А квартирка у нее как игрушечка, веселая, уютная, маленькая, – страшно люблю маленькие комнатки!

Вот мы с мамочкой пошли туда и Ральфика прихватили, – ведь он им тоже немножко родственник, потому – не будь Леонида Георгиевича, так и он бы на свет не явился, то есть явиться-то, пожалуй, явился бы, но не был бы членом нашей семьи. Значит, Л. Г. ему вроде крестненького или приемного папаши. Вот и надо в нем «родственные чувства поддерживать» (это любимое выражение тети Лидуши).

Нам, конечно, были очень рады, и тетя сейчас же снарядила Леонида Георгиевича за меренгами и виноградом, которые я страшно люблю. Кондитерская у них под боком, фруктовый магазин тоже – на чудненьком месте квартира! – так что он мигом туда слетал.

Уселись мы рядком вокруг Selbstkocher’a и беседовали. Уютно так, хорошо! Тут и одного интересного-преинтересного вопроса коснулись: дело в том, что в пятницу мое рождение – событие немалой важности, а они, видно, не знают, что мне подарить. Вот хитрецы, ловко так выспрашивают! Я тоже ловко так, будто ничегосеньки не понимаю, стала им объяснять, что у нас в гимназии у всякой девочки альбом для стихов есть, куда и ученицы, и учительницы что-нибудь пишут, а у меня, мол, нет. Поняли, преотлично поняли, многозначительно так переглянулись. Будет альбом!

А меренги какие дивные были, пальчики оближешь! Даже Ральф себе лапу облизал – правда! Дома у нас мой черномазик за чаем всегда на отдельном стуле около меня восседает, ну, и тут затребовал, не успокоился, пока его к столу не пододвинули. Ем я, а он умильно так на крем смотрит, голову скривил, глаза скосил, почмокивает и облизывается, а передними лапами на стуле перебирает и даже немного подвизгивает от нетерпения. Он в этом отношении совсем в меня: крем, шоколад и ореховую халву обожает. Ну, как отказать? Дала ему большой кусок с кремом, да он, дурень, половину себе на лапу и уронил. Ничего, чистенько потом вылизал.

Попили мы, поели, поболтали да в половине десятого уже и дома были.

В воскресенье я утром раненько уроки выучила, потому что днем должны были прийти Люба и Володя, а он нас снять обещал, – до сих пор все еще не приходилось.

Прилетел, как всегда, веселый, сияющий, только около левого глаза здоровеннейший синяк, или скорее даже «желтяк», с лиловыми разводами, – последний крик моды такое сочетание цветов, как он уверяет.

– Это, – говорю, – кто ж тебя так благословил?

– Пострадал, Мурка, невинно пострадал из-за хлеба насущного, во время избиения младенцев.

– Что еще за избиение?

– А, видишь ли, у нас такой устав военный существует, чтобы новичкам, значит, горбушек и не нюхать, – это, мол, только для старослужащих.

– Что ты там еще врешь?

– Ел боб, не вру!

– Что это за «ел боб» такой?

– А это, видишь ли, потому, что божиться грешно. Нельзя, говорят, Бога всуе поминать. Ну, а «ел боб» сказать – какой же грех? А все равно клятва: соврать, значит, не моги.

– Ну, ладно, а синяк-то все-таки откуда?

– Говорю, невинно пострадал. Прихожу вчера в столовую, а на моем приборе горбушка лежит, пузыристая такая, как губка, не от нижней корки – та все одно что подметка, – а верхняя (Володя даже при одном воспоминании облизнулся). И ведь знаю, придут «старики», отымут. Я ее живо цап – да в карман, только откусил, сколько в рот влезло. Не успел еще и разжевать толком, как уж вся гурьба и нахлынула. Они как придут, сейчас первым долгом розыск горбушек. И тут то же самое: «Красногорский, а твой хлеб где?» – кричит самый наш верзила и горлан Дубов. Я и ответить не успел, а он: «А жуешь что? А? Краюхи утаивать? Старших обжуливать? Эй, братцы, вытряхнуть из него горбушку!»

– И вытряхнули?

– Вытряхнули, да еще как! Вот и орденом сим за отличие снабдили, – докончил он, показывая на «последний крик моды».

Весело там у них! Я бы всегда битая ходила, потому горбушки, да еще такие пузыристые, до смерти люблю.

В ожидании Любы мы пошли в мою комнату, то есть Володя пошел, а меня мамочка позвала примерять платье, которое портниха принесла.

Возвращаюсь, смотрю: Володя что-то кончает писать и с шиком расчеркивается. О ужас! Альбом-то Ермолаевой, она дала мне, чтобы я ей что-нибудь на память написала!

– Ты что там царапаешь?

– Да уж очень чувствительные все вещи у этой девицы понаписаны, вот например:

Ручей два древа разделяет,

Но ветви их, сплетясь, растут,

Судьба (ах!!.) два сердца (ох!..) разлучает,

Но мысли их в одном живут…

От горячо любящей тебя подруги Муси Старобелъской.

Володя расхохотался:

– Душедрательно!.. Сногсшибательно! Ел боб, я умилен!.. Мурка, Мурка, неужто ты ничего еще глупее не выдумала?

Вот противный, вот бездушный, смеет смеяться над такими дивными стихами!

Я ему отвечаю одним только словом:

– Дурак!

– Рад стараться, ваше превосходительство!

Даже не рассердился, урод!

– Знаешь, Муська, я так тронут, так умилен, что не мог воздержаться и в порыве восторга тоже написал сей неведомой девице разумный совет, как быть счастливой, слушай:

Когда хочешь быть счастлив,

Тогда кушай чернослив,

И от этого в желудке

Разведутся незабудки.

Писал

Ой-ой-ой

Как избитый герой.

Тмутаракань. 31 февраля 1914 года.

И прибавил:

– Небось, пишете, пишете, а нет чтобы разумный, истинно дружеский совет подруге дать. Коли она этим недовольна будет, уж не знаю, чем ей и угодить.

Вот противный мальчишка! Вот чучело! Но надо ему отдать справедливость, смешное чучело.

Я злюсь, но начинаю хохотать, а за моей спиной тоже кто-то заливается-хохочет. Это Люба незаметно вошла – мы за своими литературными разговорами и звонка не слышали.

– А! – воскликнул Володя, низко раскланиваясь. – Честь имею кланяться.

– Здравствуйте, – говорит Люба.

– А осмелюсь спросить о дражайшем здравии и благоденствии мадемуазель Армяш-де-Терракот? – продолжает он балаганить.

– Здорова и вам кланяется, – отвечает Люба.

– Тронут… двинут… могу сказать, опрокинут, – и, перекувырнувшись ногами кверху, Володя падает на пол.

Тут в дело вмешался Ральфик, примчавшийся, как угорелый, на этот шум. Володькины ноги дрыгали еще в воздухе, когда он, подпрыгнув, ловко вцепился в края его «пьедесталов» и казенному имуществу грозила крутая беда.

Ну, нахохотались мы и надурачились, что называется, вволю, пока не вспомнили про фотографию. Чуть-чуть опять не забыли!

Володя сделал несколько снимков в разных позах: и нас с Любой вдвоем, и с Ральфом втроем, и порознь всех троих. Увидим, удачно ли выйдет. С ними еще что-то нужно делать, проявлять как-то, и то еще не сразу верно получится, а сперва на стекле все будет вверх ногами. Ну, да это глупости, посмотреть все-таки можно: только перевернуть пластинку – и ноги окажутся внизу, а голова там, где ей полагается.

После обеда Володя скоро уехал вместе с дядей Колей, который тоже у нас обедал. Бедный дядя мой что-то притих, кажется, у него на душе кошки скребут. Мамуся говорила, что, быть может, его скоро возьмут на войну, тогда ему придется уехать и оставить Володю одного. Конечно, он не трусит и противных япошек с радостью поколотит, но мамуся говорила, что он страшно огорчен разлукой с Володей. Подумайте только, ведь у бедного дяди умерли жена и его первый старший сын Саша, один только единственный Володя и остался, еще бы душа не болела! Бедный дядюшка! Мне так за него грустно сделалось, что и дурачиться охота пропала. Уселись мы с Любой тихо и чинно в моей комнате на диванчик и стали беседовать.

Люблю я свою комнатку – маленькая, уютная, особенно когда фонарик зажгут: он такой голубовато-зеленый, аквамариновый, и свет от него мягкий, точно лунные лучи, – а вы ведь знаете, как я луну люблю; при ней все точно в сказке, такое таинственное и будто колышется – красиво. А на душе и хорошо, и чуть-чуть жутко!

Уф, устала! Вот расписалась!

Глава XVIII

Новенькая. – Карлик и великан. – Сашин журнал

Сегодня к нам привели, наконец, новенькую. Мы думали, она экзаменоваться будет, да нет, она экзамен уже выдержала раньше, в том городе, где ее папа служил, а как его сюда перевели, ну, и ее в нашу гимназию пристроили, благо вакансия нашлась.

Сидим мы на русском уроке и пишем все ту же несчастную «Малороссию», которую я тогда не знала. Только в этот раз я ее назубок выучила – и говорить, и писать. Так вот, строчим мы, тут вдруг дверь сама собой открывается, точно по волшебству – потому что через стекло выше ручки не видать, чтобы ее кто-нибудь отворял, – распахивается и входит классная дама пятого «А», а с ней новенькая.

Новенькой-то и Бог велел быть ниже ручки, на то она и «седьмушка»[35]. Ну, а Шарлотте Карловне можно и успеть уже подрасти, так как ей лет пятьдесят, верно, будет – да вот не успела, так коротышечкой и осталась. Ужасно у нее вид потешный: ножки коротенькие – кажется, будто она на коленях ходит, – зато голова и руки ничего себе, почтенные. А голос! По-моему, у нашего швейцара Андрея много приятнее будет, и манеры покрасивее, да и руками он меньше размахивает. Не любят ее в гимназии: злющая-презлющая, во все классы нос сует.

А новенькая – миленькая, фамилия ее Пыльнева, хорошенькая, и вид у нее такой святой.

Пока мы свою «Малороссию» дописывали, Шарлотта Карловна с Женюрочкой пошепталась, сдала ей новенькую, попрыгала-попрыгала перед дверью, уцепилась наконец за ручку и исчезла. Ужасно смешная!

Она немка, ее фамилия Беккер, и все девочки как одна уверяют, что она невеста нашего учителя чистописания Генриха Гансовича Раба, тоже немца. Вот интересно, если бы они поженились! Он высокий-превысокий, ходит в струнку вытянувшись, а на макушке препотешный кок торчит. Под ручку им гулять и думать нельзя, разве «под ножку», потому она ему, верно, чуть-чуть выше колена пришлась бы. Он через нее не то что перескочить, а прямо-таки перешагнуть может.

Написала вот все это, и припомнился мне один наш знакомый, – очень высокого роста, толстый и с такими большими ногами, что галоши его ни дать ни взять маленькие лодки, да при этом еще и страшно близорукий. Вот идет он себе однажды по Невскому, а перед ним дамочка. Вдруг он чувствует: под его ногой что-то хрустнуло. И дамочка как вскрикнет, как начнет его бранить, как начнет плакать! Оказывается, она вела на шнурочке крошечную какой-то очень редкой породы собачоночку, а он-то сослепу не доглядел, и бедная тютинька погибла под «лодкой». Вот ужас! Вдруг и Раб так наступит, и от Шарлотки только мокренькое место останется. Как сказала я это Любе, думала, она умрет со смеху, – хохотала, успокоиться не могла.

Да, а за чистописанием-то мы сегодня как скандалили! Нечего сказать, показали хороший пример новенькой. И всегда-то за этим уроком шалят, а сегодня уж очень расходились.

Евгении Васильевны, по обыкновению, в классе не было. И пошли – кто закусывать, кто апельсины есть. А потом корками стрельбу затеяли. Раб знай себе повторяет:

– Не шлить, сдеть смирн!

Он всегда так потешно говорит, точно отщелкивает каждое слово.

Какой тут «смирн»! Вдруг – бац! – Рабу корка прямо в лысину летит. Скандал! Это Бек хотела в Зернову пустить, потому что та уж больно старательно писала, чуть не на весь класс сопела, язык даже на пол-аршина выставила, – да перемахнула. Вот он разозлился, я его еще никогда таким сердитым и не видывала: покраснел весь, встал и объявил, что в таком классе он не останется больше и пойдет жаловаться классной даме. Мы, конечно, перетрусили, стали его упрашивать, умаливать:

– Генрих Гансович, пожалуйста, никогда больше не будем… Простите… Генрих Гансович, пожалуйста…

А Шурка-то вдруг на весь класс как ляпнет:

– Пожалуйста, простите, Генрих Гусевич…

Это вместо Гансовича-то! Как привыкли мы его так между собой величать, она по ошибке и скажи. Уж не знаю, слышал он или нет, – вернее, что нет, но наконец смягчился, простил и остался в классе. Он ведь добрый, славный, вот потому-то мы так и дурачимся.

Только я вернулась из гимназии, кончила переодеваться и собиралась идти свои противнейшие гаммы барабанить (и кто только эту гадость выдумал?), слышу: звонок! Ну, мало ли кто звонит, мне что задело? Но, оказывается, дело-то мне было. Входит Глаша и дает мне какую-то обгрызенную, вкривь и вкось сшитую маленькую синюю тетрадочку, такого вот роста, как если обыкновенную тетрадь вчетверо сложить.

– Это, – говорит, – барышня, Снежинский маленький барчук сверху принес, сунул мне в руку, вам, значит, велел передать, а сам со всех ног бежать.

Открываю. Тетрадочка маленькая, зато буквы в ней очень большие и кривые… Бумага хоть и линованная, но строчек там точно никогда и не существовало: буквы себе с горы на гору так и перекатываются. Читаю:


«ЕЖЕНЕДЕЛЬНЫЙ ЖУРНАЛ

посвящается Мусе от Саши Снежина.

Отдел политики и литературы.

Милая моя брюнетка,

Умница моя,

Сладкая конфетка,

Я люблю тебя».

Первые буквы в строчках черно-черно написаны, и раз по пяти каждая подчеркнута, так что и слепой увидит, что, если читать сверху вниз, выйдет «Муся». Что ж, молодец, правда хорошо?


Потом дальше:


«ЛЮБОВЬ ИНДЕЙЦА ЧИМ– ЧУМ Роман.

Сочинение Саши Снежина.


Было очень жарко, и индеец Чим– Чум хотел пить, и тогда он стал собирать землянику в дремучем лесу около Сахары, где рычали тигры и ефраты, и тогда он видит: кто-то идет, – и он зарядил свой лук и хотел выстрелить, но он увидел, что идет дивной красоты индейка Пампуся.

– Милая Пампуся, – говорит Чим– Чум, – я страшно люблю тебя, женись на мне.

– Хорошо, – говорит индейка, – я женюсь на тебе, если ты меня любишь; но если ты меня любишь, то подари мне золотой браслет, который на ноге у нашей царицы Пул-Пу-Люли.

– Хорошо, – говорит Чим– Чум, – подарю, – и индеец пошел к Пуль-Пу-Люле, а индейка Пампуся раскрыла свой зонтик и села на спинку ручного тигра, и тигр ее повез прямо на квартиру, где жил ее папа Трипрунгам.

(Продолжение в следующем №)»


Ведь, право, не слишком уже плохо? Только вот почему это Ефрат рычать стал и потом все «и» да «и», даже читать трудно. Не очень у него хороший дар слова. Насчет «ятей»[36] тоже прихрамывает, кажется, Саша их не признает, «яти» сами по себе, а он сам по себе. Ничего, еще успеет выучиться, ведь ему еще неполных девять лет.

Меня удивляет мамуся. Что же она, забыла, что ли, что ее единая-единственная дочь должна в пятницу родиться и что ей исполнится ровнехонько десять лет? Никаких приготовлений – ничего. Ни пакетов не приносят, ни спрашивают меня так, знаете, обиняками, чего бы я хотела, – ничего. Странно. Забыть, конечно, не забыли, но что же? Что??

Глава XIX

Мое рождение. – Подарки. – Как Пыльнева переводит

Вот и настало и прошло 20 декабря – день моего рождения. Пришелся он на пятницу, на будний учебный день, и я этому очень рада.

Разбудили меня, как всегда, раненько. Я живо-живо встала – и бегом в столовую. А там уж мамуся сидит в своем красном с белыми звездочками капотике[37], который я страшно люблю и называю «мухомориком». Обыкновенно, уходя в гимназию, я бегу целовать мамочку, когда она еще свернувшись калачиком в своей постели лежит, потому что рано вставать она ой-ой как не любит. В этом отношении она тоже вся в меня. Тут же, смотрю, поднялась и сидит за самоваром, а посреди стола, по положению, громадный крендель с моими буквами. Крендель-то кренделем, все это прекрасно, а еще-то что?

– Уж не знаю, Муся, будешь ли ты довольна нашим с папой подарком, пожалуй, не угодили. В прошлом году ты этого очень хотела, да я позволить не могла, а в этом, может, уж пыл-то у тебя и поостыл, – говорит мамуся, а вид у нее хитренький, глаза так и смеются. Ужасно я ее такой люблю!

– Уж извини, – говорит, – если не понравится. Вот посмотри.

А в столовой на качалке лежит что-то, даже видно несколько этих «чего-то», и прикрыто маленькой скатертью. Мне почему-то и невдомек было взглянуть туда.

Сперва хватаю сверток, который поверх скатерти. Что-то тяжелое, холодное… Коньки!.. Уж не снимаю, а сдираю скатерть, а там целый костюм для катания на коньках! Весь серенький и отделан сереньким же мехом, таким, знаете, что будто снегом посыпан, – шиншилла называется. И муфта такая же, и шляпа, немножко сумасшедшего фасона, назад, и отделанная голубым.

Нет, вы не можете, не можете понять, до какой степени я обрадовалась!.. Всю прошлую зиму я просила-упрашивала мамусю позволить мне учиться на коньках, – ни за что. А уж я вам говорила: мамочка как упрется, ни в жисть не уступит. Правда, что она никогда так, зря, не упрямится, этот раз тоже причина была: в начале прошлой зимы у меня был сильный бронхит, ну, вот она и боялась, чтобы я на льду опять не простудилась. В этом году я уже и не пробовала просить, думала, все равно не позволят, а мамуся-то, умница, сама вспомнила. А еще хитрит: «может, не угодила». Дуся, милая, золото мое!

Вообще она хитрющая, с костюмом тоже как ловко устроилась. Примеряла мне портниха темно-синее платье, что мне шили, и говорит:

– Барышня, будьте такая добрая, померьте вот эту подкладку юбочки и жакетки, а то девочка-то эта больна теперь, сама не может, а вы ей как раз под рост подойдете.

Ну, я, понятно, померила, хоть и терпеть этого не могу. А оно вон кто, изволите ли видеть, «больной девочкой» оказался. Ловко!

У нас в гимназии полагается в день своих именин весь класс, всех классных дам и учительниц конфетами угощать. Вот я папочку и попросила, потому что покупка фруктов и сластей у нас в доме в его ведении.

– Только, – говорю, – чтобы мало не было.

Он и постарался, целых четыре фунта купил. Папуся мой тоже молодчинище!

В этот день в гимназии весело-превесело было. Многие – вся наша компания – знали, что мое рождение, не без того, чтобы и другим сказать. А остальные, как увидели, что я тащу коробищу с конфетами, – несла я ее конечно в руках, отдельно, потому как где ж ее в ранец-то упихать? – и смекнули, в чем дело. Таня Грачева да Рожнова – есть у нас такая, одной с Грачевой породы – ужасно со мной сразу ласковы сделались, на них всегда нежность нападает ко всем именинницам, то есть к их коробкам, они все около них так и крутятся. Ну, и меня удостоили.

Поздравляли, целовали меня почти все, в том числе и Евгения Васильевна так ласково-ласково меня обняла. Славная она, милюсенькая.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7