Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дорога в жизнь (№2) - Это мой дом

ModernLib.Net / Детская проза / Вигдорова Фрида Абрамовна / Это мой дом - Чтение (стр. 2)
Автор: Вигдорова Фрида Абрамовна
Жанры: Детская проза,
Советская классика
Серия: Дорога в жизнь

 

 


Когда я вышел от Коробейникова, мне попался в дверях человек небольшого роста, чуть сутулый. Волосы ежиком, нос совсем плоский, лопаткой, и от этого лицо удивленное. Так и кажется: что-то человеку непонятно, вот сейчас начнет задавать вопросы. И он действительно спросил:

– Вы Карабанов?

– Карабанов, – слегка опешил я.

– Не удивляйтесь, что узнал. Ваш учитель описал вас в точности. А я к вам: Казачок.

– Казачок? Вот это дело! Что ж вы мне не ответили?

– Решил уж сразу с назначением явиться. Вот пришел за бумагами – и к вам. Мне уже обещано. А если не секрет, почему это вам вздумалось меня пригласить?

– Мне вас хорошо рекомендовали.

– Кто же это?

– Один молодой человек, который любит лес и речку, а одна особа, которая считает вас самым справедливым человеком на свете.

– О! Уж не Лида ли Поливанова? Значит, они с Витязем к вам попали? Это хорошо. Так едем, что ли? – И он подхватил со скамейки солдатский, обитый железом сундучок.

Перед обедом мы пошли встречать наших школьников. Мы увидели их еще издали: кто размахивая сумкой, раскатываясь по ледяным дорожкам, кто чинно и степенно, возвращались они из школы. Все меньше расстояние между нами – и вот отделились двое и со всех ног кинулись к нам. Гриша в последнюю минуту едва успевает затормозить; еще немного – и он, кажется, сбил бы Казачка с ног.

– Вы! Приехали!

А Лида вдруг как вкопанная останавливается в пяти шагах от нас и смотрит выжидательно.

– Лида, – зовет Казачок, – что же ты?

И она снова кидается к нему, видно уже поверив и больше ни о чем не помня.

– Вы! Приехали!

* * *

Ровно в восемь утра дом пустел, ребята уходили в школу. Оставалась одна Настя Величко, ее в первый класс не приняли: ей только недавно минуло семь лет. Обычно они с Леночкой, которой уже исполнилось пять, играли во дворе. Строили снежные города, лепили бабу. Они почти не ссорились, разве что одна другой запустит снежком в нос: короткие слезы – и снова дружба.

Мы с Настей тоже дружим. Она часто приходит в мой кабинет и тихо садится рядом со мной. Иногда, если ей кажется, что я отвлекся от работы, она полушепотом говорит мне что-нибудь, а чаще спрашивает. Вопросы – самые неожиданные:

– А вы знаете, як в лото гуляют?

– Вы кажете «двадцать пять», а я шукаю…

Настя любит сидеть на табуретке у окна. Сидит не двигаясь и подолгу глядит во двор.

– Не скучно тебе? – спросила как-то Галя.

– Нет, – ответила Настя и, помолчав, прибавила: – Я не так сижу, я думаю.

После ужина наступают часы, которых ждет весь дом. Дежурные мигом убирают со стола, и мы снова собираемся в столовой.

– Давайте почитаем, – просит кто-нибудь из ребят. Галя садится за стол, спокойно положив руки по сторонам книги. Единственная лампа стоит рядом с нею и освещает только страницы и эти спокойные руки.

Вся комната в полутьме, я едва различаю лица. Ребята сидят напротив Гали полукругом, в несколько рядов, тесно сдвинув стулья. За окном темень, снег, мороз, а у нас тепло и тихо, и с нами хорошая книга.

Ребята слушали чтение так, как обычно слушают ребята, свято веря: все, про что читают, истинная правда, все это было. Нет, даже не так: все происходит вот сейчас, в эту самую минуту. Умирает старик Дубровский… Лезет Архип в огонь спасать кошку… Мчится молодой Дубровский, чтобы освободить Машу… А Маша? Что же она ему отвечает?

– «Нет, – отвечала она. – Поздно, я обвенчана, я жена князя Верейского.

– Что вы говорите! – закричал с отчаянием Дубровский. – Нет, вы не жена его, вы были приневолены, вы никогда не могли согласиться!

– Я согласилась, я дала клятву, – возразила она с твердостью, – князь мой муж, прикажите освободить его и оставьте меня с ним. Я не обманывала. Я ждала вас до последней минуты… Но теперь, говорю вам, теперь поздно. Пустите нас».

– Тьфу! – плюется Лира.

– Минутой бы раньше, – с досадой шепчет Витязь.

– Ума решилась! – восклицает Горошко.

Галя, хмурясь, приподнимает руку – она не любит, когда ее прерывают.

– «…Несколько дней после он собрал всех своих сообщников, объявил им, что намерен навсегда их оставить, советовал и им переменить образ жизни.

– Вы разбогатели под моим начальством, каждый из вас имеет вид, с которым безопасно может пробраться в какую-нибудь отдаленную губернию и там провести остальную жизнь в честных трудах и изобилии. Но вы все мошенники и, вероятно, не захотите оставить ваше ремесло.

После сей речи он оставил их, взяв с собой одного. Никто не знал, куда он девался…»

– Плохой конец, – неодобрительно говорит Ваня Горошко. – И зачем он их обзывает? «Мошенники», скажи пожалуйста! Сам же с ними разбойничал, а сам обзывает.

– Ну, это он так. С горя. Сгоряча, – вступается за Дубровского Король.

И всякий раз все они тянутся посмотреть – толстая ли книга? Много ли еще осталось? С сожалением вздыхают, когда дочитана и перевернута последняя страница. И терпеть не могут плохих концов. А концы все плохие: и в «Дубровском», и в «Муму»…

…Я любил эти вечерние часы, когда ребята уже вернулись из школы. Как когда-то в Березовой Поляне, и здесь, в Черешенках, каждый день приносил мне новое. Я узнавал о ребятах то, чего прежде не знал. И все-таки не оставляло меня странное чувство. Мне казалось, в Березовой все было иначе – ярче, значительней – и ребята и события. Там мне было трудно. А здесь? Тишь да гладь…

А может, я просто скучал о Березовой?

* * *

Однажды перед вечером, выйдя на крыльцо, я увидел возле сарая огромную груду поленьев; дверь завалена, к сараю не пройти. Что такое? Только сегодня после обеда мы с ребятами, кто постарше и покрепче, пилили и кололи дрова, а потом четвертому отряду было поручено сложить поленницу и убрать щепки. Неужели не выполнили?

Я зашел в комнату четвертого отряда, поискал глазами командира.

– Витязь, почему ваш отряд не выполнил задания?

– Как так не выполнил? – изумился Гриша. – Про что вы, Семен Афанасьевич?

– Вам поручено убрать дрова, а они лежат навалом.

– Что вы, Семен Афанасьевич! Кто вам сказал? Мы все сложили, все убрали, до последней щепочки, даже снег подмели, Василий Борисович видел!

В искренности Витязя не может быть никаких сомнений.

И вдруг из-за чьего-то плеча высовывается остренькое личико Любопытнова. Он чересчур мал ростом для своих одиннадцати лет, белобрысые волосы у него легкие как пух и встают дыбом при малейшем дуновении, а глаза в длинных ресницах, голубые и странной формы: полукругом, снизу срезанные – так рисуют дети восходящее солнце. И вот этот Любопытнов говорит пискливым, восторженным голосом:

– А я знаю! Это когда Колька на сарай лазил! Он полез по дровам на крышу, а они и посыпались.

Это не ябеда, Любопытнов говорит открыто, при самом Катаеве, – просто он в восторге, что может сообщить такую интересную новость.

– Он свалился, а потом опять полез! А потом соскочил! А потом опять! А они и посыпались! Меня по ноге стукнуло – во!

Любопытнов задирает штанину. На коленке у него изрядный синяк. Но и на синяк он не жалуется, он добавляет так же оживленно:

– А я посмотрел-посмотрел и ушел. Холодно было потому что!

Ребята кто почтительно, а кто с одобрением разглядывают синяк.

– Ого! С такой отметиной не потеряешься.

Ясно одно: до них еще не доходит, что их общий труд сведен на нет какой-то дурацкой выходкой. А Катаев сидит на подоконнике и пренебрежительно, боком поглядывает на Любопытнова.

– Ничего не понимаю! – говорю я. – Катаев! Ты лазил на крышу?

– Лазил, – отвечает он хладнокровно.

– И развалил поленницу?

– Развалил.

– Гордо отвечаешь, – сказал я. – Придется сложить дрова.

– А кто будет складывать? – с интересом спросил Катаев.

– Ты.

– Я? Вот еще! Больно надо! Дрова и так хороши, что в поленнице, что в куче.

– Что ж, ладно. Витязь, собирай отряд, одевайтесь и сложите дрова.

– Семен Афанасьевич, – робко возразил Крикун, – а как же, ведь сегодня в школе кино? Нам уже идти пора.

– Сегодня вам в кино не идти – будете убирать дрова.

В первую минуту Катаев отнесся к моим словам вполне равнодушно, просто не поверил им. Но когда ребята столпились у вешалки, разбирая шапки и натягивая пальто, он всполошился и соскочил с подоконника:

– Я сам пойду!

– Сиди, сиди отдыхай, – мирно ответил Крикун.

– Семен Афанасьевич! – закричал Катаев. – Пускай они в кино идут! Пускай идут, а то хуже будет!

– Оставьте, – велел я. – Катаев сам справится.

Катаев нахлобучил шапку, рывком вдел руки в рукава куртки и выскочил за дверь. Ребята повалили за ним, вышел я и с крыльца увидел, как он с остервенением принялся за работу.

– Идите отсюда! Чего не видали? – огрызнулся он на Витязя, Любопытнова и еще двоих-троих, кто сунулся ближе.

– Давай вместе! Быстро кончим, и вое пойдем, – предложил Витязь.

– Не пойду я. Подумаешь, кино я не видал, – сквозь зубы отвечал Николай. – Да идите же вы! Опоздаете!

Когда мы возвращались, я еще от калитки увидел: у сарая аккуратно сложена поленница; в свете луны голубел раскиданный метлой снег, и на нем – ни щепочки. Надо сказать, одному человеку тут пришлось изрядно поработать.

Заслышав нас, Катаев выскочил на крыльцо:

– Не опоздали?

– Один складывал? – спросил я вместо ответа.

– Любопытнов помогал, – ответил он угрюмо.

– Кто ему разрешил? Любопытнов, кто тебе разрешил вмешиваться не в свое дело?

– А вы придираетесь! – закричал Катаев. – Ко мне придираетесь… потому что я с вами спорил, когда вы про планы говорили!

– Да ты, я вижу, просто дурак, – ответил я с сердцем.

– А вы… Вы не имеет права выражаться… Обзывать не имеете права!

Вечером ко мне постучался Василий Борисович.

– Я хочу сказать, – начал он с порога, – что не согласен с вами.

«Не успел приехать и уже не согласен», – мелькнуло у меня.

– Вы, наверно, думаете, – продолжал он: – «Вот, только приехал и уже лезет со своими несогласиями».

Невольно смеясь, я признался, что и впрямь так подумал. А в чем же несогласие?

– Во-первых, Любопытнов ни в чем не виноват. Он решил помочь товарищу, и я не вижу в этом преступления.

– Преступления нет, конечно, но есть такое понятие – дисциплина. Катаев был наказан…

– Наказан? Да разве можно наказывать трудом? Я понимаю так: испортил работу – сделай ее заново, разрушил – восстанови. И если Любопытнов не пошел в кино, остался с товарищем и помог ему, то убейте меня, не знаю, за что его укорять. И что это значит: «Не вмешивайся не в свое дело»? Мне кажется, мы их как раз тому и учим, чтоб они во все вмешивались. Нет, тут вы ошиблись.

Я с детства помню эту кость, которая становится поперек горла и мешает сказать: «Да, я ошибся».

– Не буду врать, не буду отпираться, – сказал я, стараясь проглотить эту проклятую кость, – вы правы, это я сгоряча. A все же Любопытнов должен был спросить меня, или вас, или командира.

– Разрешите, мол, помогу товарищу? Да вы же первый подумали бы: «Ах ты хвастунишка!» Уж решил помочь, так и помогай без рекламы. Правильно я говорю?

– Ну, правильно.

– А теперь еще… насчет дурака. Тоже сгоряча?

– Да как же вы не понимаете, что я бы и сыну так сказал?

– Ну, по-моему, и сыну не обязательно. Но с этими детьми мы еще не заслужили права разговаривать по-отцовски. Мы знаем их без году неделя, а если говорить по совести вовсе не знаем. И друзьями им еще не стали.

– Никто-никто из ребят в Березовой Поляне не обиделся бы на меня. Там каждый мальчишка отличил бы грубость от резкого слова, сказанного сгоряча.

– Опять сгоряча?

– Ну да, сгоряча. Он такую чушь понес: я, мол, в отместку к нему придираюсь. Мелкая душа ваш Катаев.

– Уж и мой!

Василий Борисович встал, прошелся по комнате:

– Хотел бы я знать, что за плечами у этого мальчишки.

– Зачем?

– Как зачем? Чтоб лучше понять природу его грубости, чтоб увидеть, откуда она.

– А вы не думаете, что грубость Катаева не от каких-то сложных причин, а от давно укоренившегося хамства?

– Нет, не думаю, – твердо сказал Василий Борисович, – Вспомните сегодняшний случай. Он привел в порядок эти самые дрова не потому, что боялся вас или меня, не потому, что боялся ссоры с ребятами, – он просто не допускал, чтобы из-за него кто-то лишился удовольствия. Нет, Семен Афанасьевич, я думаю, мы должны помнить простую вещь: если неудача – ищи причину в себе.

* * *

Ну что ж. Я искал. Мне казалось, ошибки не было в моем к нему отношении, кроме того злополучного «дурака», не было слова, сказанного зря, поступка, который мог его понапрасну оскорбить, задеть. Напротив, задевал и оскорблял он сам всех, походя, без разбору и без всякой видимой причины.

Казалось, его с колыбели обуял дух противоречия, и он поутру просыпается со словами «нет» на устах. «Нет!» – твердил он, не выслушав, не дослушав, не вслушавшись. «Нет!» – выражало его лицо и зеленые, прозрачные, как виноградины, глаза. «Нет, нет, нет!» – слышалось в каждом его ответе. Он всегда говорил так, словно ему перечили, не говорил – огрызался.

Однажды преподавательница русского языка Ольга Алексеевна вызвала Катаева отвечать заданное на дом. Он долго молчал, потом начал, немилосердно путаясь и спотыкаясь:

– «Как ныне сбирается вещий Олег… вещий Олег…»

Он так и не переполз с первой строчки на вторую, Ольга Алексеевна так и не добилась от него – куда же и зачем сбирался вещий Олег.

– Придется поставить тебе «плохо», – сказала она.

Прошло несколько дней. Ольга Алексеевна стала читать ребятам на память отрывок из «Записок охотника» – запнулась, поправилась, снова запнулась… И в тишине раздался голос Катаева:

– Придется поставить вам «плохо»!

– Выйди из класса, – сказала Ольга Алексеевна.

И он вышел, не упустив случая легонько хлопнуть дверью. В тот же вечер происшествие обсуждалось на нашем общем собрании.

– А что я такого сказал? – сверкая глазами, кричал Катаев. – Что я такого сказал? Если ученик забыл, так это плохо? А если она сама забыла, так это очень прекрасно?

– Пойми, – сказал Василий Борисович, – Ольга Алексеевна допоздна проверяла ваши тетради, пришла в класс с головной болью, ну и запамятовала – ведь это не стихи, которые задано выучить. Как же ты смел так грубо сказать ей?

– Я не грубо сказал, я справедливо сказал! – снова взорвался Катаев.

Оля Борисова подняла руку:

– Дайте я скажу!

– Говори, – разрешил Король.

– Разве Катаев нагрубил один раз? Он всем грубит. Ему ничего нельзя сказать, он сразу кидается, как дикий зверь.

– Потому что я не трушу! Не подхалимничаю!

– А все остальные трусят? – с интересом спросил Митя. – И я трушу?

– Ты, может, не трусишь, а все – конечно… Если бы не трусили, так и отвечали бы по справедливости.

– Умный ты человек, а какой вздор несешь! – сказал Baсилий Борисович. – Разве тут все оттого разговаривают друг с другом по-человечески, что один другого боится? А ты и правда отвечаешь так, будто вокруг тебя враги. Неужели ты не понимаешь, что сказал Ольге Алексеевне грубость?

– Не понимаю! – с вызовом ответил Николай.

– Как же мы постановим? – спросил Король.

Короткое молчание.

– Пускай попросит прощения у Ольги Алексеевны, – предложила Оля.

– Не буду я просить прощения!

Недаром говорили только Оля да Король, а остальные молчали. Их не задевало за живое, что Катаев нагрубил. Им было любопытно, и только. Вот нагрубил, а теперь не хочет прощения просить и, наверно, не попросит, вот молодец! Молчали, к моему огорчению, даже Витязь и Лида – питомцы и почитатели справедливого Казачка.

– Витязь, – сказал я, – Катаев в твоем отряде. Как ты думаешь, что нужно делать?

Я, видно, застал Гришу врасплох; он с интересом глядел на Николая, а не подумал, что и сам должен будет решать его судьбу. Он заерзал на стуле, вздохнул.

– Что ж… надо извиняться, – сказал он наконец.

– А ты что скажешь, Вася?

Коломыта пожал плечами – дескать, кто ж его знает…

– А ты, Лида? А ты, Степа?

– Это он сам пускай решает! – вспыхнув, ответила Лида.

А Искра, секунду подумав, спокойно сказал:

– Я бы, конечно, извинился.

Катаев сидел красный, насупленный.

– Мы хотим, чтоб Николай попросил прощения, – начал я, – чтоб он сказал Ольге Алексеевне: «Простите меня, я поступил грубо». Но ведь чтоб так сказать, надо понять свою вину. Зачем нам, чтобы Катаев просил прощения, как попугай. Поэтому предлагаю: пускай за него извинится Королев. Придется тебе, Дмитрий, просить прощения у Ольги Алексеевны от имени всего нашего дома. Как ты считаешь?

– Считаю – правильно! – сказал Король.

– Проси, раз тебе хочется, – вздернув подбородок, бросает Катаев.

– Чтоб очень хотелось – не скажу. Да, видно, придется.

* * *

На другой день, как только прозвенел звонок, мы с Митей входим в четвертый класс «А». Ребята встают. Здесь только трое наших – Катаев, Лира и Витязь. Остальные незнакомы мне. Все с любопытством смотрят на нас. Удивлена и пожилая учительница.

– Ольга Алексеевна, – говорит Король, – от имени нашего детдома прошу простить Катаева за грубость.

Он умолкает. И сразу все чувствуют – за этим должно последовать: «…Обещаем, что больше этого не будет». Но как обещать за Катаева?

Король ловит мой взгляд и добавляет решительно:

– Мы постараемся, чтоб больше этого никогда не было!

Учительница наклоняет голову.

– Мне было бы дороже, если бы извинился сам Катаев, – говорит она.

К ужину Катаев не выходит.

– Голова болит. Можно, я лягу? – спрашивает он у Гали, которая нынче дежурит. Спрашивая, он глядит в сторону.

– Ложись, конечно, – отвечает Галя.

…Вечер, весь дом уснул, мы сидим в кабинете – я за книгой, Галя за учебниками: решила все повторить за семь классов, чтоб ни в чем не отстать и во всем уметь ребятам помочь.

– Мне кажется, я знаю, что делается у него внутри, – говорит вдруг Галя. – Я помню себя в детстве. Очень трудно понять, почему нельзя сказать вслух то, что думаешь. Это кажется лицемерием, ханжеством. Он забыл стих – ему поставили «плохо». Он считает: учительница забыла – ну и…

– Я вижу, ты считаешь, что он прав.

– Нет. Но он мне по душе. Вот он не боится и тебе резко отвечать, а ведь он понимает, что зависит от тебя. Нет, есть в этой его грубости какая-то прямота, что-то такое… как бы тебе сказать…

Я жду, но Галя никак не находит слова.

– Мудрено что-то, – говорю я. Мы долго молчим.

– Сеня, – говорит вдруг Галя, – ты можешь сердиться, но я погладила его по голове.

Вот так раз!

– Когда это?

– Когда ребята легли спать. Я обошла спальню, а у его постели остановилась – ну и провела по волосам. Он сделал вид, будто не слышит.

– Ну знаешь ли! Мы с тобой не больно далеко уйдем, если так будет – я ругаю, а ты по головке гладишь!

Галя молчит. Не согласна со мной. А почему не согласна?

– Послушай, – дня через два сказала Галя Катаеву, – я хочу предложить тебе роль в пьесе. Мы готовим к вечеру «Горе-злосчастье».

– Не буду, – ответил Катаев. – А кого играть?

– Королевича. Заморского королевича.

– Ну, буржуя. Не хочу. Большая роль?

Он вроде бы отказывался. Но Галя продолжала:

– Там все роли маленькие, вот погляди. Сегодня вечером в спальне у девочек устроим репетицию.

Была в этой нехитрой пьеске роль царевны Анфисы – жены заморского королевича. Все девочки наотрез отказались ее играть.

– Мальчишки потом дразнить будут…

Галя тщетно уговаривала их. Выручил Ваня Горошко:

– Я буду царевна.

Он тут же принялся мастерить себе костюм – юбку выпросил у кого-то на селе, а сам начал шить кокошник, раздобыв где-то и ленты и бусы.

Лева Литвиненко ходил за Галей по пятам:

– Галина Константиновна, дайте мне роль! Я умею две мимики, вот посмотрите…

Сначала нам показалось, что обе «мимики» к нашему случаю мало подходят. Лева очень убедительно изображал испуг – у него даже волосы вставали дыбом и глаза чуть не выскакивали из орбит. И он умел косить – сводил зрачки к самой переносице. Но этим фокусом Галя ему, к его великому огорчению, заниматься запретила:

– Так недолго и косым остаться.

– А испуганный-то в пьесе есть, – заметил Митя. – Купец-то, помните? На него разбойники нападают, он и пугается.

Лева посмотрел на него влюбленным, благодарным взглядом. На том и порешили.

Роль Горя исполнял Любопытнов. Он очень натурально пищал и весь был такой вертлявый, востроносенький, – почему-то как раз таким мы и представляли себе Горе-злосчастье.

* * *

Люди толстые и румяные чаще всего добродушны. Наша повариха подтверждала ту печальную истину, что внешность бывает обманчива. Марья Федоровна была женщина хмурая и на язык резковата. Это меня не пугало – Антонина Григорьевна из Березовой Поляны тоже ведь не отличалась ангельским характером. Но вот беда: первый же обед, сготовленный Марьей Федоровной, показал, что она не похожа на Антонину Григорьевну в главном.

– Все есть в этом супе, только вкуса нету, – пробормотал Лира и был прав.

– Души нет в вашем борще, вот что я вам скажу, – сообщил как-то поварихе Василий Борисович.

– Еще чего – душу в борщ класть! – последовал ответ.

– Не в борщ, а в работу свою, чтоб ребят накормить как следует. Понимаете?

Но это не вразумило ее.

Еще непримиримее разговаривала она с ребятами.

– Как тресну поварешкой по лбу, узнаешь! – сказала она однажды Крикуну, человеку чрезвычайно покладистому, который ничего такого вовсе не заслуживал.

Я, как умел, миролюбиво стал объяснять Марье Федоровне, что с детьми так разговаривать нельзя.

– Да как еще с ними разговаривать? – сварливо начала она. – Какие они такие особенные, ваши дети?

Тормоза – вещь необходимая, но я знал, что их-то у меня нехватка. Поэтому я не заорал: «Больше вы здесь не работаете!», а сказал очень тихо и очень отчетливо:

– У них нет никого, кроме нас, можете вы это понять? Если женщина с собственными детьми худо обращается, у нее вместо сердца осиновая чурка. А уж если с сиротами… Так вот: еще раз скажете грубое слово – уволю.

Она пробормотала то ли «подумаешь», то ли «больно надо» и отвернулась к духовке.

…И вот еще один вечер, пора ужинать. Загремели посудой дежурные. Уже стояли на столах плетенки с хлебом, уже нес целую башню из тарелок Крикун. Придерживая подбородком край верхней тарелки, он водрузил башню на стол и снова отправился на кухню. Через минуту заглянул туда и я.

Когда я переступил порог, Марья Федоровна стояла ко мне спиной, приподняв крышку одного из трех наших огромных чайников – должно быть, проверяла, скоро ли закипит.

– Марья Федоровна, – сказал Катаев, который тоже дежурил, – а что это каша какая пересоленная, прямо горькая!

– И так слопаете, – ответила она, не оборачиваясь.

Катаев посмотрел на меня с любопытством. Крикун – с испугом.

Эх, если бы не сорвался тогда у меня с языка «дурак»! Ну, да ладно!

– Марья Федоровна, с завтрашнего дня вы здесь больше не работаете, – сказал я сухо.

Она обернулась на мой голос. В лице этой женщины было все, что считают признаками добродушия: оно и круглое, и румяное, и нос вздернутый, и даже ямочки на щеках… но – вот поди ты! – от этого оно казалось только еще злее и неприветливее.

Она не ответила мне и молча стала швыряться всем, что попадало под руку: отлетели тряпка, веник, загремела алюминиевая ложка. Раскидывая все на своем пути – табуретка, щетка, ведро словно шарахались от нее, – она пошла из кухни. На пороге обернулась, крикнула злобно:

– Выдумают тоже – за кашу увольнять!

– Не за кашу. И в семье случается недосол, пересол – это дело поправимое. Увольняю не за кашу – за грубость. У нас в доме – люди, не свиньи. Они едят, а не лопают. Понятно? Я вас предупреждал. Крикун, поди скажи ребятам, что ужин запаздывает.

Не обращая больше внимания на злую бабу, я снова поставил на огонь котел с кашей, подлил молока, потом наклонился и подбросил дров. За моей спиной яростно хлопнула дверь.

Остаться без поварихи, когда на руках шестьдесят человек детей, – это не шутка. И все-таки я ни минуты не жалел о сделанном. Хамство заразительно. Нет уж, будем пока справляться сами.

* * *

Галя раздобыла в районе ящик яиц, села на попутную машину и поехала в Черешенки. По пути, у дверей роно, ее приметил инспектор, окликнул. Галя умолила шофера остановиться.

– К вам тут один мальчик направляется, захватите, – сказал инспектор Кляп.

– Одну минутку…

Минутку шофер обещал повременить. Но, конечно, минутка потянула за собой и другую и десятую. На пороге вновь появился Кляп:

– Подождите еще, надо выправить документы.

Шофер ждать отказался. Галя соскочила с машины, а шофер, которому изрядно надоела эта канитель, столкнул ящик с яйцами наземь. Раздался, как принято говорить, характерный треск.

Наконец документы были выправлены, еще через полчаса удалось снарядить сани, и Галя с мальчиком могли ехать.

– Помоги, пожалуйста, втащить ящик, – попросила Галя.

Он молча повиновался.

– Понимаешь, какая беда, – пожаловалась Галя. – С таким трудом удалось добыть эти несчастные яйца… а тут такая неприятность.

Мальчик сидел в санях, придерживая рукой сундучок, и безучастно слушал. На нем были меховая ушанка, хорошее, теплое пальто. Он не проявил ни малейшего сочувствия, напротив, почти отвернулся от Гали.

– Ты откуда? – спросила она.

– Ниоткуда, – холодно ответил мальчик.

– Как тебя зовут?

– Ну, Крещук.

– А имя?

– Ну, Федор.

– Как же это, Федя, ниоткуда?

– Все равно не скажу, – ответил он.

Галя до того удивилась, что и про битые яйца забыла. Разговор так и не завязался. О чем бы она ни спросила, Федя отвечал: «Не скажу».

– Ну что ты так? – сказал наконец возница. – С тобой по-доброму, по-хорошему, а ты все одно волчонок какой.

– Мне не надо по-доброму, – последовал ответ.

– Ух, трудно вам, должно быть, – покачал головой возница. – Ежели каждый с этаким норовом.

Когда они приехали, я вышел им навстречу. Галя представила мне Федю, а сама опять захлопотала вокруг злополучного ящика; кликнула ребят, и с величайшими предосторожностями они стали сгружать ящик с саней. Из щелей текли желтые ручейки.

– Ах, жалость какая! – донесся до нас Галин голос.

– Вот… на человека им наплевать. Им всегда какой-нибудь ящик важнее… – произнес новичок.

В изумлении я остановился.

– Кто это они?

Он дернул подбородком: они, мол, и все.

Я так и не понял, что же скрывается за этим местоимением. Они – учителя? Или они – взрослые вообще? Или – чем черт не шутит – женщины?

Я отвел его на кухню: все уже давно пообедали, и в столовой шли занятия. Поручил Лире накормить новичка. Лира тотчас заметался: тарелку! Ложку! Хлеба побольше!..

– Вот хлебай борщ, – сказал он через минуту, ставя перед Федей полную до краев тарелку, а сам сел напротив, подперев щеки кулаками, и стал внимательно смотреть Феде в лицо.

Федя немного похлебал и отложил ложку.

– Ешь! – возмутился Лира.

– Не хочу.

– Ешь, говорят!

– Да ты что привязался? Не буду я больше.

Федя устало отвернулся. Потом достал из кармана платок и вытер лоб.

– Твой платок? – спросил я.

– А то чей же?

– Поел? Ну, пойдем, познакомлю с товарищами.

Он поднялся, мы вышли из кухни.

– Скажи, – спросил я, – почему метка у тебя на платке «Ф. Г.», если ты Крещук?

Он исподлобья глянул на меня, тотчас отвел глаза и сжал губы: мол, все равно ничего от меня не добьешься.

– Ну, как знаешь, – сказал я.


По бумагам понять, откуда он родом, где его семья и почему он ушел из дому, не удалось. Из школы документов не было. Но Крещук сказал, что ему двенадцать лет и что учился он в четвертом классе.

Я был убежден, что фамилия у него другая, он сменил ее, чтобы не отыскали его семью. Когда я был мальчишкой, так делали нередко; иные беспризорники даже и забывали свою настоящую фамилию, называли себя привычным прозвищем, кличкой, приросшей к ним за время бродяжничества. Но то было в двадцатых годах, а сейчас уже тридцать пятый, ребята сбегают из дому все реже. И потом, видно, что в семье о Феде заботились: пальто у него не новое, но добротное, крепкая обувь, белье аккуратно заштопано. На его светлой рябенькой рубашке у плеча, видно, был вырван клок, и чья-то заботливая рука положила штопку разными нитками: голубой, розовой, белой – по цветам ткани. Такими не бывают вещи мальчика неухоженного.

– Кто штопал? – мимоходом спросил я.

– Сам, – был ответ.

Через несколько дней я показал ему дырку в кухонном полотенце и попросил:

– Почини-ка.

Он было вскинулся, потом вспомнил, замялся… Галя дала ему иголку, нитки, он хмуро и неловко поковырял иглой минуты две и молча отложил полотенце. Все было ясно, и он только глазами сказал: «Поймали… ну и ладно».

– Послушай, – сказал я ему, – зачем нам играть в прятки? Зачем тебе выдумывать? Силком тебя никто домой не отправит. Скажи, как оно есть на самом деле, и мы вместе решим.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18