Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Всё на свете, кроме шила и гвоздя. Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове. Киев – Париж. 1972–87 гг.

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Виктор Кондырев / Всё на свете, кроме шила и гвоздя. Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове. Киев – Париж. 1972–87 гг. - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Виктор Кондырев
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


– Сегодня целый день ты будешь с великим поэтом! – пошутил В.П. – Не забывай почтительно смыкать вежды, когда лучи его славы будут ласкать и тебя.

Высадив Некрасова в центре Москвы, мы поехали к высотному дому, самому престижному жилому зданию во всей Москве, как объяснил поэт. Мне была горделиво показана Женина городская квартира, от самого потолка буквально до пола увешанная картинами. Такого великолепия я никогда не видел и, поверьте, до сих пор нигде не встречал. Десятки картин, чудесных по красоте или по большей части странных, каких-то, как говорили тогда, абстрактных, взволновали меня до испарины, хотя я лишь смутно догадывался, что передо мной некие шедевры.

Евтушенко перечислял художников, ни одного из имён я не знал, но ума хватило, чтобы понять сказочную ценность этой коллекции. Почему-то хотелось обниматься с хозяином, от восторга, надо полагать. Ужасно довольный, Женя показал фреску, нарисованную у входа, на стене коридора.

– Это Шагал, – просто сказал он.

Затем снова покатили на «Волге» по Москве. По киевской привычке я посматривал назад, не следят ли за нами, чем очень позабавил поэта. Больше часа проторчали в букинистическом магазине, где заведующий встретил Женю поясными поклонами. Женя вёл себя, как и подобает великому поэту и покорителю душ: улыбался и жал руки, взял номер телефона у трепещущей от нежного предчувствия девушки, пообещал позвонить, с вашего, сказал, позволения. Пообедали где-то в кафе. Женя отвез меня в Переделкино и угостил водкой…

Но что же всё-таки произошло потом у Евгения Евтушенко с Виктором Некрасовым? Почему за границей, никогда и нигде, они ни разу не попытались встретиться или хотя бы созвониться? Ни разу!

Позже я вернусь к этому…

Говорите членообразно!

В некрасовский дом я попал впервые в 1959 году. Зашли с мамой, которая разыскала и решилась навестить старого довоенного друга. Сам хозяин отсутствовал, но нас приветливо встретила домработница Ганя.

Это были времена, когда зелёный горошек считался тонким яством, томатный сок – элитным напитком, а на средних полках гастрономов годами возвышались мощные башни из банок печени трески, патиссонов и крабовых консервов, густо смазанных солидолом. Верхние же полки были заставлены «Рябиной на коньяке» с пожухлыми этикетками, «Спотыкачом» и «Цимлянским игристым».

Квартира Некрасова в Пассаже[1] меня потрясла. Умопомрачительное число занятнейших штучек, картинок, рамочек, рисунков, фотографий и вещиц наводило на мысль о безбедной и безоблачной жизни хозяина. А книг! Я безутешно обзавидовался.

Вырос я в полунищей семье провинциальных актёров-кочевников, не имевших за душой ни копейки, ни мебели, ни посуды. Всё наше семейное добро помещалось в трёх-четырёх чемоданах, нескольких тюках с постелью и двух больших фанерных сундуках, сколоченных театральным столяром. Из предметов роскоши бережно хранились довоенная гжельская ваза, золотистая коробка из-под конфет в виде книги «Сказки Пушкина» и красивая фарфоровая пудреница с барельефом на крышке.

Второй раз я вошёл в некрасовскую квартиру в августе 1962 года. Вечером Некрасов ушёл с мамой, Зинаидой Николаевной, на концерт, а утром теперь уж я убежал гулять по Киеву, пока все спали. Вернулся поздно. Дверь открыл сам писатель. Предложил чаю, но не сказал, где его взять. Был он радушен, немногословен и крупно пьян. Скупо расспросив о жизни, сел за обеденный стол, положил голову на руки и попросил поставить пластинку. Юный итальянский певец Робертино Лоретти сладчайшим голосом исполнил «Аве Мария». Хозяин требовал ставить пластинку ещё и ещё, и я, в душевном смятении от небесных звуков, беспрерывно запускал проигрыватель.

Перед сном я поступью тигра в уссурийской тайге обошёл квартиру.

В коридоре у кухонных дверей висел настенный телефон. В квартире Виктора Платоновича телефону было отведено особое место – около кухни, на бойком месте, подальше от кабинета, но поближе к Гане. Рядом на стене висел аккуратно разграфлённый лист картона – домашняя телефонная книга. И приклеена фотография с рукописной надписью – Ганя держит трубку и говорит: «Виктора Платоновича нема!» Она отвечала на все звонки. Некрасов поднимал трубку, лишь когда случайно был неподалёку от телефона.

Ганя сортировала и отсеивала звонивших, как завзятая секретарша. Кто? Чего надо? Когда будет, передам! И далеко не всегда она беспокоила хозяина, который если и был дома, то занимался важными делами у себя в кабинете – то ли писал письма, то ли читал, копался в бумагах или валялся с транзистором на тахте. Не говоря о периодах неусыпной выпивки, когда он уже сам, бывало, кочевряжился, если его и звали к телефону.

Нас с мамой Ганя полюбила с первого нашего знакомства, поэтому телефонных затруднений никогда не возникало, а вот другие, бывало, немало дергались, пытаясь дозвониться до Вики…

Так вот.

Громадная гостиная. Потолки недосягаемой высоты. Слева – два окна, прямо – наискосок дверь в кабинет. Посередине необъятный стол – сидевшие напротив с трудом дотягивались, чокаясь друг с другом. Справа громоздилась махина, называемая «кавалеркой», что-то вроде массивного, тёмного дерева полубуфета. На нем бронзовый Дон Кихот на Россинанте работы скульптора Кавалеридзе. Электрический самовар. И несколько небольших фарфоровых ваз, кофейников и сахарниц, часто разбивавшихся. Желающие склеивали их столярным клеем на скорую и неумелую руку.

Слева от двери в кабинет – зеркало на стене, козетка и тумбочка с большим рижским приемником ВЭФ, первой послевоенной модели. Эта модель, выпущенная ещё при Сталине, позволяла слушать иностранные станции на русском языке. До появления транзисторов это было первостатейной необходимостью.

Старинный ломберный столик с семейными фотографиями, а над ним – литография Кете Кольвиц, подаренная Леонидом Волынским. Ещё левее – комод, портреты предков.

Обшарпанный диван, на его полочке – старая фарфоровая чернильница с крышкой в виде всадника. Ею пользовался, по семейному преданию, Ленин в эмиграции. В красивых ампирных рамках на стене три итальянские акварели одного из дедушек Некрасова. Телевизор был задвинут в угол, смотрели его нечасто.

Все оставшиеся места были заставлены книжными шкафами. В одном из них – все иностранные издания Некрасова. Множество, по правде сказать. В гостиной повсюду – разношёрстные сувениры, фигурки, всякие шкатулки, африканские маски и серебряные посудинки…

Виктор Платонович обильно описывал все парижские интерьеры. А вот о своей киевской квартире он почти нигде не упоминал. Так, деталь-другую…

На стол к чаю ставились сине-голубые тарелки из разрозненного сервиза торгового дома Мюра и Мерилиза, разнокалиберные чашки и выкладывались салфетки, заправленные в серебряные кольца. Чай для хозяина подавался в подстаканнике. Тонкий ломтик лимона, положенный в стакан в начале чаепития, оставался там в течение всего вечера. Лимон считался фруктом изысканным, и взятый по рассеянности второй ломтик мог привлечь к вам недоумённое внимание старожилов стола.

Робко присмотревшись, я заметил, что все сидящие за столом вели себя воспитанно – пользовались ножом, не стучали ложкой по стакану, вытирали губы краешком салфетки. Руки держали по-заячьи, прижав локти к бокам.

Хозяин вёл себя гораздо раскованнее, лимон из чая вылавливал пальцами, салфеткой вовсе не пользовался, а локти демонстративно водружал на стол, делая над стаканом как бы шалашик из рук.

К таким вольностям все привыкли – это был застарелый знак протеста против суровых замечаний тёти Сони в детстве: «Убери локти со стола!» Неистребимый дух противоречия, пошучивал Вика, увы, мне! Таки увы…

Ближе к ночи хозяин поднимался из-за стола и с некоторой строгостью объявлял: «Сон! Сон! Сон!» – мол, пора и честь знать. Засидевшиеся гости конфузились и спохватывались, как бы опомнившись…

Окружали тогда Некрасова люди, любимые им, уважаемые или просто ему симпатичные.

В свою очередь, они тоже любили, ценили, уважали его. Переживали за него и почти всегда были готовы ему помочь. Почти, но не всегда – потому что В.П. своими капризами или некрасивыми выходками во время более или менее протяжных запойчиков, бывало, доводил всех до остервенения. Ну и чёрт с тобой, мог сказать кто-нибудь, расхлёбывай сам, моей ноги больше у тебя не будет! Но потом обычно всё утрясалось, отношения налаживались, причём Вика сам старался помириться. Как бы шутливо извинялся, горько якобы каялся и обещал подумать, каким образом больше не выбрасывать пьяных коников, продолжая, однако, попивать.

На трезвую голову посмеивался, мол, запой – это его пегас, муза, ясная нимфа и тайный советник и вообще – средство общения с богами на Олимпе… И люди улыбались, прощали и всё забывали.

У него не было друзей-собутыльников. Все его постоянные друзья были непьющими, а редкие приходящие собутыльники не были друзьями.

Ближайших друга было два. В Киеве – Леонид Волынский, в Москве – Семён Лунгин.

И ещё друг – инженер Исаак Пятигорский и жена его Ева, но это был скорее очень близкий приятель по чаепитиям и непоздним вечерним прогулкам по Киеву – ему всегда надо было утром рано вставать, на работу.

Писатель Леонид Волынский был известен тем, что командовал специальным взводом, который после Победы разыскал спрятанные фашистами в штольне картины Дрезденской галереи. Я его знал мало, встречался раза три-четыре и произвёл на него, как понимаю, отталкивающее впечатление своим суетливым энтузиазмом при виде бутылки…

В 1965 году, когда я поправлялся после тяжёлой травмы в шахте, Виктор Платонович пригласил меня погостить в Дом творчества, в Ялту. Лёня Волынский, его красивая жена Рая и ещё несколько хороших знакомых очень опасались, что Вика в один прекрасный момент решит со мной нешуточно выпить. Опасения их блистательно оправдались. Утром на второй день В.П., раскрыв тяжёлый пляжный зонт и уложив на лежак Зинаиду Николаевну, обратился ко мне с лестным предложением сбегать за четвертинкой.

Что я мигом и исполнил. Но выпить мы не успели, увидев приближавшихся Волынских. В.П. слегка запаниковал, а я вдруг придумал – вылил водку в маленькую мисочку для омовений Зинаиды Николаевны и прикрыл большой губкой. Когда все пошли купаться, мы с горечью обнаружили, что губка впитала всю водку. Пришлось губку выжимать и сосать, под радостный смех мамы, которая думала, что это очередная шуточка её Викочки. Впоследствии этот эпизод был обессмертен Некрасовым в его «Эпиталаме водке».

А тогда после ещё пары чекушек наш маневр был наконец разоблачён Лёней, и Виктор Платонович был отправлен спать. Мне же уничтожающим тоном было сделано внушение, что Вике пить нельзя. Это необходимо знать! Говоря по правде, я тогда отчётливо этого не понимал, думал, просто человек не дурак выпить, как я сам, что в этом такого?!

Потом я видел Волынского уже смеющегося и потрясающе ироничного. Ко дню рождения В.П. изготовившего большую потешную нашейную медаль «За успехи и кое-какое поведение». Сам же он готовился произнести речь в честь юбиляра и вручить рукописную грамоту. Гости шумели, колготились, расползались по углам и были невнимательны.

– Тише, земляне! – взывал Лёня и привычно шутил: – В этот незаурядный день я буду говорить по возможности членообразно!

– Да замолчите же вы! – радостно вопил В.П. – Перестаньте ловить курицу!

Это было любимое в ту пору выражение Некрасова.

Оно означало, что в доме происходит столпотворение, все беспорядочно перемещаются, сталкиваются, перекрикивая друг друга, что очень напоминает ловлю всем миром курицы, вырвавшейся из рук и суматошно летающей по комнате…

И вдруг Лёня умер, молодым, от сердечного приступа. Некрасов переживал неимоверно.

Он лишился заветного и любимого друга, конгениального собеседника, язвительного и проницательного толкователя советских передовиц и передач Би-би-си, острослова и выдумщика, каких мало…

В те далёкие времена у Некрасова, по-моему, не было друзей-холостяков, ни в Киеве, ни в Москве. У всех были семьи, а главное – жёны, которые, по его мнению, часто мешали настоящей, то есть мужской, дружбе.

Вика искренне полагал, что жёны и дети являются ярмом для свободы его друзей, и часто прилюдно сокрушался об их нелёгкой судьбе. Но ему, старому холостяку, жёны прощали даже такую предвзятую оценку, ну а детям было абсолютно наплевать.

Явных недругов у Некрасова тогда было мало, ещё меньше нескрываемых врагов.

Одним словом – мудак!

В начале семидесятых годов каждый вечер сотни тысяч людей затаённо внимали радиостанциям, знаменитым «голосам» – Би-би-си, «Голосу Америки», «Свободе», «Немецкой волне».

Ежедневно сообщались волнительные новости о геройских актах противоборства с советской властью. Тогда любили говорить – «конфронтация». В Москве властвовал над умами Александр Солженицын и гремело имя академика Андрея Сахарова.

И решил вдруг Сахаров с женой Еленой Боннэр приехать в Киев. По-моему, в конце 1971 года. Просто так, чтоб развеяться и повидаться с Некрасовым. С известным киевским вольтерьянцем, не инакомыслящим, но подписантом, как тогда, не без некоторой гордости, называли себя те, кто подписывал письма протеста.

Поводов для протестов хватало – того обидели власти, того оскорбили, тому намяли бока на улице, а того просто арестовали. За антисоветскую агитацию – это, мол, вам не фунт изюма, важно поджимали губы официальные лица. Звучало устрашающе, но что это такое, эта самая агитация, никто толком объяснить не мог…

Вика рассказывал о посещении Сахарова чуть иронично.

Понимаешь, Андрей абсолютно беспомощный, Елена Боннэр над ним как квочка. Это съешь, а это не надо, даже масло на хлеб ему намазывает! А он сидит, улыбается милой улыбкой и говорит, говорит, довольно интересно иногда. Когда же он умолкает, начинает говорить Елена. И тогда очень скоро начинаешь мечтать о передышке…

– Но главное, – Вика широко раскрывал глаза и делал паузу, как бы по Станиславскому, – он всё ест подогретое, даже селёдку! Всё подогревается на пару, представь себе!

Но человек он, конечно, милейший и, знаешь, бесстрашный!..

Будучи весной 1974 в Москве, Некрасов навестит Сахарова в больнице. Вместе со Львом Копелевым и Владимиром Войновичем. Фотопортрет академика, сделанный неверной рукой подвыпившего писателя, получился сравнительно удачным. Чего не скажешь о групповом снимке, выполненном гораздо менее твёрдой рукой Владимира Войновича.

Через несколько лет Елена Боннэр попросит, чтобы Вика сопровождал её в Норвегию на заочное торжественное вручение Сахарову Нобелевской премии мира. Позже, во время горьковской ссылки Сахарова, уже став прославленной диссидентской женой, она будет не раз приезжать в Париж, но не выкроит времени, не повидается с Виктором Платоновичем…


К началу семидесятых годов партийные власти уже не раз выказывали Некрасову своё раздражённое недовольство.

Письмо от 30 января 1972 года: «В квартиру вошли трое. Старший – подполковник, гад с ненавидящими глазами. И двое – помоложе».

Держатся они, как полагается, уверенно, но чуть растерянно – у них нет ни ордера на обыск, ни даже санкции на допрос. Прошли в гостиную, успокоили: встреча абсолютно не протокольная, решили просто зайти, поговорить. Сели вокруг стола. Мама от волнения чуть не предложила чаю, но спохватилась вовремя. Вначале даже шутили, но потом перешли на серьёзный тон.

Подполковник начал обстоятельно: вы уважаемый, серьёзный человек, Виктор Платонович, а ведёте себя иногда, как московские антисоветские пройдохи.

Из письма Некрасова ко мне: «Имеется, например, информация, что вы не только храните самиздат, но и распространяете его. Где этот самиздат, покажите нам его, наберитесь мужества, наконец… Обещаем вам, что никаких санкций не последует, просто мы хотим помочь вам выпутаться из этой некрасивой истории».

Гость посоветовал Некрасову хорошенько подумать и, возможно, одуматься, пока не поздно. Чекист привирал по привычке – уже было поздно…

Письмо ко мне от 2 сентября 1972 года:

«В августе вызвали в райком. И опять та же тягомотина – если партия говорит, что ты ошибся, то надо это признать, а оправдания никого не интересуют. …Я напомнил высокому собранию кое-кого из современных классиков, которых они в свое время топтали и атукали, ставших сейчас снова классиками. Смотрели смуро, скучливо посапывали, о чём говорить, всё и так ясно». В.П. сам давно понял, что ничего им не докажешь, и решают-то дело не здесь, а повыше. Но артачился, делал экскурсы в историю, время покажет, уверял, кто прав, кто виноват. Надеялся, что дойдёт дело до общего собрания и он сможет наконец высказать перед коллегами всё, что думает, «выдать им на полную железку».

Письмо ко мне от 19 сентября 1972 года:

«Вызвали на партком и зачитали обвинения. Для начала приплели “отрыв от масс партии, непосещение партсобраний и неуплату взносов”. Потом перешли к более серьёзным вопросам – дружба с Иваном Дзюбой, Солженицыным, Сахаровым. Огорчались, что “не раскаялся, не сделал выводов из критики, опять отстаивал свои неверные позиции”…»


А жизнь тем временем течёт помаленьку, как он любил говорить. Конец лета, в Киеве никого нет. Сосед Саша Ткаченко заходит редко, Рафуля Нахманович на съёмках, новый друг Люсик Гольденфельд в Крыму. С Евусей Пятигорской отношения заметно портятся – она ждёт худшего и не скрывает этого, и В.П. ругает её, как падшую духом. «Любимые москвичи тоже чувствуют неладное», пишет он, затаились. Выжидают, чем всё это закончится, и прикидывают, как вести себя с Некрасовым.

Советская власть решила применить испытанную методу: чтобы рыбка задохнулась, достаточно слить воду из аквариума – отпугнуть и отогнать от Некрасова всех друзей, приятелей и знакомых. И сильно, надо сказать, в этом преуспела. Для Некрасова это была беда.

Друзей он никогда не осуждал и не позволял их хулить другим.

– Мои друзья плохими людьми быть не могут! – не раз говорил В.П. – На то они и мои друзья!

Поэтому, когда наступили отвратные и тяжёлые для него времена, он отказывался верить, что многие из них согласятся на разрыв. Всегда искал любой повод, ничтожный или даже идиотский, чтобы оправдать бывших друзей. Продолжая не понимать, как можно изменить многолетней дружбе. Горько отмахиваясь от доводов, что у всех есть свои соображения, своя жизнь, семья, проекты, служба. И в один прекрасный момент советская власть вынудила всех их признать, что как это ни обидно, досадно, больно, но Некрасова надо сторониться…

После смерти Лёни Волынского и Исаака Пятигорского и особенно после кончины в 1971 году Зинаиды Николаевны Вика остался абсолютно один. Многие, слишком многие из его старых знакомых и даже друзей не отвечали на телефонные звонки, на письма или даже не замечали на улице, избегали здороваться! Верные, многолетние, любимые друзья! В.П. это очень обижало, он переживал, дёргался, замыкался в себе, совсем потерялся.

Его не печатали, шпыняли на собраниях, бранили на партийных и писательских комиссиях, недоучки поучали, а хамы издевательски ухмылялись ему в лицо…

И говорил он мне как-то грустновато, что надо же, мужик в коридоре ему локоть одобрительно жмёт, дескать, молодец, так держать, а на собрании той же рукой голосует за осуждение. При этом В.П. считал, что имеет дело с какими-то извращенцами, не понимая, что это обычные ухватки советских партийных писателей.

– С тобой могут, – жаловался, – выпивать в буфете и распахивать объятия при встрече, а с трибуны – оплёвывать говном!

А потом оправдываться, удручённо кивая головой, вспоминая о дружбе и о службе…

Наиболее бесшабашные и отчаянные люди произносили слова в его защиту, порядочные помалкивали, выражая сочувствие. Изворотливые заболевали и отсутствовали на собраниях, чувствовали себя счастливо отделавшимися…


В 1969 году я заехал в Киев, едучи в отпуск из армии.

– Ты помнишь, – говорил Вика через несколько лет, – как ты зашёл ко мне вечером, без звонка? Когда ты позвонил, а потом я услышал возглас Гани и топот сапог по паркету? Я подумал, ну всё, за мной пришли! То есть уже тогда, нагрянь кагэбисты ко мне, я бы не очень удивился…

Усадив меня за стол в большой комнате, Вика тогда уселся напротив и закурил. Ганя подала борщ с огромным комком сметаны.

Она благоволила ко мне и с одобрением наблюдала, как я бесшумно ел, не стуча ложкой о тарелку, и отламывал хлеб кусочками. Развязных за столом гостей Ганя не терпела и, бывало, полупрезрительно отзывалась на кухне об ушедшем госте, мол, говорят, талантливый поэт, «алэ исты не вмиэ, повыснэ над тарилкой, кыдь-кыдь – и нема!». На десерт подан был кисель в блюдечке, и принято было попросить добавку, чтоб польстить поварихе…

А утром Виктор Платонович повёл меня на заброшенное и разрушенное еврейское кладбище.

Странный, тоскливый вид являли сотни памятников, лежавших вповалку и вперемежку на земле, как бурелом в тайге. Мы шли по необъятному полю руин, мимо поверженных стел с надписями на иврите, мимо разбитых на куски плит со звёздами Давида и семисвечниками, искорёженных оград, выпотрошенных могил, загаженных склепов с оторванными дверями. Уже сброшенные на землю плиты были старательно расколоты, поставлены дыбом и стянуты в кучи. Обходили осколки керамических портретов, табличек, веночков, шестиконечных звёзд…

Невольно оглядываешься, ждёшь какой-то беды, тишина смущала, хотя чего тревожиться, мы одни…

Трава по колено, тёплый ветерок, шум далёких автомашин… Но жутковато, хотя и ясный день.

Что тут непонятного, спокойно говорил Виктор Платонович, сделали это люди, ненавидящие евреев. Вкладывали душу и силы. Не считались со временем. Но размах этой ненависти не укладывается в голове, прямо-таки страшно…

Сейчас уже не так тягостно, тихо рассказывал В.П., когда мы бродили среди могил, стараясь не наступать на плиты. А вот когда он впервые попал сюда, глаза вылезли из орбит. Пугала беспричинность изуверства. Вандалы? Варвары? Громилы? Просто хулиганы такое не сделают, тут нужен импульс, мощный порыв или приказ! Да и зачем потом оставлять такой ужас, не убирая руины, в назидание, что ли?..

Вика оборачивался, посматривал, мол, что скажешь?.. Он сделал несколько фотографий, на горькую память. Пачку этих фотографий забрали во время обыска и не вернули, несмотря на напоминания. Снимки на экспертизе, отвечали…


Окончательно исключили Некрасова из партии в конце мая 1973 года, на заседании Киевского горкома КПУ.

А началось всё около десяти лет назад, когда после издания некрасовских путевых очерков «По обе стороны океана» в «Известиях» появилась заметка «Турист с тросточкой».

Его вроде бы беззаботные заметки об Америке довели чуть ли не до икоты партийных вышестоящих товарищей. Ничего страшного на первый взгляд, приятный и несколько простодушный рассказ об увиденном в Америке…

Ясное дело, понимающе улыбались умельцы читать между строк, он вроде описывает пороки и язвы капитализма, а на деле приглашает нас сравнивать их нравы и порядки с неповторимой дремучестью нашей социалистической родины.

А Некрасов, рассказывая об Америке, и не думал проводить идеологические диверсии, подрывать основы. Думал, что рассуждает по справедливости – есть с чего брать пример и нам у них, и им у нас. И там, и здесь прекрасные люди, красивые города, раздольная природа и великая литература. Давайте не ругать, а хвалить друг друга, для начала хотя бы фифти-фифти, пятьдесят на пятьдесят…

Это потом он начал понимать, что именно вот такие невинные, казалось бы, кухонные разговорчики о взаимопонимании и мягкие призывы к взаимным уступкам и есть самая страшная угроза для советской власти!

Раньше о Некрасове говорили как о мастере диалога, а теперь открыли в нем умельца междустрочного повествования. За это его и кусали, и облаивали, и рвали в куски.

А благодарные читатели, едва приоткрывшие щелочку на западную жизнь, мельком увидев её набросок, восхищались отважной наивностью и эзоповскими ухватками автора.


Некрасов вспоминал, как в Сталинграде вступал он в партию, веря в правое дело, в великого Сталина, в настоящих коммунистов. Хотел быть как они.

«Вступал с открытым сердцем, с чистой душой».

И дошёл он таким искренним коммунистом до самой Польши, и был тяжело ранен, и вернулся в родной город, и отпраздновал Победу, не сомневаясь, что эту войну выиграл не только наш народ, но и коммунистическая партия…

И теперь, вернувшись из обкома после исключения и полежав на диване в кабинете, он впервые почувствовал некую досаду, которая томила его всю оставшуюся жизнь, в Киеве, Париже, Лондоне или в Осло.

«Почему не бросил этот самый партбилет, давно жёгший тебе грудь, в лицо тем, кого не уважаешь?.. Ну, не бросить, а спокойно положить на стол и сказать: “У нас разные взгляды на многое. И на главное в том числе. Я не могу состоять больше в этой партии”. И как бы все засуетились, забегали бы, просили не делать этого шага, забрать билет обратно… Надо было так сделать, но не сделал. И даже не из трусости. А по глупой уверенности, что надо биться до конца…»

Позже, за границей, Некрасов обескураженно вздохнёт:

– Одним словом – мудак!

Мы не будем столь категоричны, хотя раздражение писателя понять можно…

Подумать только, ещё несколько лет, и умрут все свидетели тех времён, а сами времена будут казаться такими же нереальными и стародавними, какой нам в детстве казалась эпоха, скажем, аракчеевщины…

Гелий Снегирёв

В предотъездные, очень трудные для Некрасова времена одним из самых верных и близких среди малочисленных оставшихся с ним киевских друзей был Гелий Снегирёв, писатель и режиссёр Киевской студии документальных фильмов.

Познакомился я с Гелием Снегирёвым в сентябре 1966 года, вскоре после памятного митинга в Бабьем Яре. Там Некрасов публично объявил, что в этот день в 1941-м было расстреляно тридцать тысяч евреев. За один день!

Открытый роскошный лимузин с тремя киношниками с достоинством подъехал к Пассажу. Машину взяли напрокат для каких-то съёмок, и пока суд да дело, они решили шикануть по Киеву. Позвали Некрасова съездить на студию документальных фильмов. Покрутили носами, когда тот сказал, что без Витьки не поедет, но не возражали.

На студии всем гамузом завалились в просторный кабинет Снегирёва, очень растроганного таким счастливым явлением. Гости выставили принесённые бутылки и закуску, без промедлений выпили и безнаказанно зашумели. Гелий принимал как хозяин, выставил на письменный стол стаканы и тарелки, достал деньги и послал кого-то ещё за бутылкой. И как хозяин, он не мог омрачить благодушие дорогих визитёров нехваткой водки! Или огорчить тоскливым состоянием недоперепоя, как говаривал В.П.

Расстались мы тогда с Гелием счастливыми друзьями, с объятиями и клятвами в верной дружбе…

Что мог сделать Некрасов, видя, как Гелий Снегирёв льнет к нему, старается быть рядом, хочет поддержать его, а заодно, вероятно, и себя самого? Он и сам тянулся к Гелию, стараясь не втягивать его никуда, ни в какие диссидентские затеи.

Естественно Некрасову и в голову не приходило прекратить общение с Гелием. Наоборот, он чрезвычайно ценил их дружбу, радовался его приходам, переживал за семейные ссоры.

Перед отъездом Некрасова их беседы участились. Меня не опасались, и я иногда слушал их разговоры. Гелий говорил безудержно и занятно, а Вика быстро утомлялся от такого словесного потока, слушал рассеянно, хотя и не прерывал. Гелий горячился и всё рассказывал о волновавшем его Спшке визволення Украши – Союзе освобождения Украины, которую в тридцатых годах создало само ГПУ, чтобы потом прозорливо разоблачить эту якобы антисоветскую организацию.

Специально втянули людей в смертельное дело, а потом – бац! – раскрыли заговор! Кто сейчас помнит об этом, а если рассказать – кто поверит? Но сколько под это дело забрали киевских интеллигентов, лучших украинцев. И всех расстреляли, сволочи! А его, Гелия, мама была членом этого союза и, по всему, осведомителем ГПУ!

Вика задумчиво смотрел на киевские крыши. Эта история, вероятно, не была для него особой новостью. Что ты, Вика, помнишь о тех событиях, спрашивал Гелий. Некрасов пожимал плечами, мол, что тут говорить…


В те времена принято было, понизив голос и приникнув телом к собеседнику, сообщить, что пишется кое-что «в стол». Часто разговор на этом и заканчивался, потому что рассказчик, сообщив эту приватную новость, замолкал и на подстёгивающий вопрос нетерпеливого собеседника отвечал мимикой. Мотал головой, закатывал глаза и складывал губки на манер печального Пьеро. Понимавший толк в конспирации собеседник больше не настаивал и начинал мысленно ворошить ящики своего письменного стола, может, там что-то крамольное завалялось…

У Некрасова «в столе» было четыре вещи – «Персональное дело коммуниста Юфы», «Мраморная крошка», «Король в Нью-Йорке» и «Ограбление века». По приезде в Париж «Юфа» и «Крошка» были сразу же напечатаны Виктором Перельманом в его журнале «Время и мы».

Я перепечатал на машинке стыдливо скрываемые вещицы «Король в Нью-Йорке» и «Ограбление века». Вика не хотел их публиковать, слишком уж эти рассказы, на его взгляд, отдавали ребячеством. Потом В.П., вклеив в «книжечку» несколько вырезанных из газет и журналов картинок, попросил переплести. Начертал красиво на обложке «Два рассказа». И вырисовал вензель VN. Эту миленькую штучку я обнаружил за книгами лишь через пятнадцать лет после его смерти!

Потом совершенно случайно выяснится, что «Короля в Нью-Йорке» Некрасов читал на квартире у писателя Лазаря Лазарева в Москве, перед отъездом. И Лазарев очень обрадуется, что рассказ этот нашелся, и немедленно его опубликует. А «Ограбление века», где Некрасов отыгрывается на Корнейчуке, я считаю совсем уж мелковатым рассказиком. Но лет пять назад и эту вещицу тоже напечатали, без моего ведома…


Гелий продолжал заходить, приносил цветы. Коротая время на кухне, шутил с польщённой комплиментами Милой и принимал близко к сердцу мелкие домашние жалобы мамы. Рассказывал в лицах за чаем, как его дядя, почитаемый украинский писатель и видный партийный лизун Вадим Собко, предупреждал о пагубных последствиях и яростно ругал его: «Зачем тебе эта дружба! Плюнь на этих подонков-антисоветчиков, пошли их всех… На хера тебе этот Некрасов?! Выведи эту шайку на чистую воду, а мы тебе на партбюро поможем!»


  • Страницы:
    1, 2, 3