Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Распятие

ModernLib.Net / Виктор Мануйлов / Распятие - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Виктор Мануйлов
Жанр:

 

 


И я поехал в отпуск. Но отпуск почему-то запомнился мне не очень. Может быть потому, что не оправдал моих ожиданий: и Нина выглядела как-то не так, как выглядела в моем воображении, и говорить нам оказалось через несколько минут не о чем, и вообще все было не так и не таким.

4. Июль 1974 года, среда, полдень

"Волга" выкатила на вершину увала, и перед моими глазами открылось что-то до боли знакомое. Ну да, вот слева поселок Первомайский, прямо – станция Донгузская, слева – наш военный городок. Еще дальше я различил поле аэродрома, раскачивающуюся на ветру "колбасу", серебристые тела припавших к бетонке самолетов. И непонятное, давно забытое волнение охватило мою душу. Я, конечно, не мог рассчитывать, что застану в полку хоть кого-то из тех офицеров, с кем служил почти два десятка лет назад, но если там заместителем командира полка по политчасти кто-то, похожий на майора Смирнова, то мне не миновать стать участником политического мероприятия, направленного на повышение и укрепление…

Я представил себе мой бывший полк, выстроенный по-эскадрильно, себя пред полком и сотни глаз, направленных на меня, ждущих чего-то необыкновенного. Что будет построение и политическое мероприятие, я ничуть не сомневался: ведь не каждый же день в полк приезжают его бывшие солдаты, да еще работники министерства, да еще на «волге», да еще из Москвы, да еще члены государственной комиссии.

Мы долго плутали по городку, все время упираясь в канавы, кучи земли и бетонные трубы. Раньше, сколько я помню, была прямая дорога от малюсенького деревянного вокзальчика, откуда я уезжал в отпуск, а потом уезжал совсем, и вела эта дорога прямо к нашей казарме – мимо поселковой школы, мимо солдатской столовой, мимо пустыря. Теперь все здесь было перерыто, и перерыто давно – зимой, скорее всего, – перерыто и брошено. Это было ясно из того, что канавы заплыли, осыпались, бетонные трубы вросли в засохшую грязь.

День был рабочий, то есть лётный, и ехать в казарму не имело смысла: там никого не должно быть. Разве что дневальные. Но мне хотелось заглянуть в казарму, посмотреть на свою бывшую койку, потрогать ее руками. Я почему-то верил, что в казарме все должно сохраниться так, как там было при мне. Но мы так и не смогли проехать к казарме и, спросив у солдата-артиллериста дорогу на аэродром, поехали туда.

До аэродрома от столовой – я это хорошо помню – было 1752 метра. Нас возили на аэродром редко, и мы почти всегда эти 1752 метра отмеривали пешком: утром после завтрака, потом на обед, потом на ночные полеты, кому они выпадали, потом с ночных. С ночных, случалось, и подвозили. И так почти каждый день в течение более двух лет. А еще дежурства, а еще – еще что-нибудь.

Помню, как расчищали железнодорожную ветку, по которой от станции подавали цистерны с горючим на склад ГСМ. Горючего на складе, как нам сказали, осталось будто бы на один боевой вылет полка, и мы работали так, словно завтра должна начаться война, которую без нашего полка не выиграть.

Было это зимой с пятьдесят шестого на пятьдесят седьмой год. Снежная зима выдалась, буранная. А 22 февраля – дождь да с грозой, а потом снегопад да с ветром, а потом мороз и тоже с ветром. Землю от неба не отличишь. И в это-то времечко я как раз дежурил на аэродроме, на стоянке своей эскадрилии. Вот уж было светопреставление – никогда не забуду. Весь снег, что намело за зиму, словно сдвинулся с места и пошел крутить во все стороны. Полдень, а ни зги не видать. И ветер такой, что хоть ложись на него: выдержит.

Помните, как у Пушкина в "Капитанской дочке" буран описан? Так вот, этот буран был похлеще. И, между прочим, в тех же самых местах. Топчась под крылом своей "десятки", я все время почему-то вспоминал этот Пушкиным описанный буран. И от самолета старался ни на шаг не отходить. Так до самого вечера, до смены, и топтался на одном месте, приткнув к колесу винтовку восемнадцатого года выпуска – треть стрелкового вооружения нашего полка, позабыв начисто наставления гарнизонного особиста, по которому выходило, что такие вот бураны – самое благодатное время для всяких шпионов и диверсантов.

Двое суток с небольшими перерывами бесновался буран. За это время намело такие сугробы, что, когда расчистили железнодорожную колею, в туннеле из снега потерялся и паровоз-«кукушка», и цистерны с горючим.

Еще хорошо помню, как приехали мы в полк после окончания ферганской школы младших авиационных специалистов. Было это в октябре 1955 года. Встретили нас "старички", отслужившие по пять-шесть лет, а срок службы в авиации был тогда определен в четыре года, лишь чуть позже его скостили еще на год.

Так вот, встретили нас "старички" – все сплошь сержанты и старшины. Все в хромачах, в суконных гимнастерках и таких же галифе, ушитых так, что неизвестно, как в штанины пролазили ступни ног. Мы, салаги, по сравнению с ними выглядели неряхами и штрафниками, хотя на нас было новенькое хэбэ.

Еще в школе нас приучили тянуться перед всяким, у кого на погонах желтела хотя бы одна лычка, а тут от этих лычек в глазах сплошная рябь. Ну, думаем, влипли: находимся теперь строевым мимо каждого сержанта и старшины. Но ходить строевым не пришлось. Первая же попытка кого-то из нас была встречена дружным смехом, а потом один из старичков популярно объяснил нам, что мы не пехота, мы – авиация, а там, где начинается авиация, там что-оооо? Так что там?.. Пра-а-авильно: там кончается порядок. В этом все дело… Они были патриотами своего рода войск и незаметно внушили это чувство и нам, салагам.

По утрам нас поднимал старшина эскадрильи Лушкин, недавно сменивший черные артиллерийские погоны на голубые авиационные. Но он не орал благим матом: "Подъем, эскадрилья!", а дергал за одеяло, укрывавшее салагу, и бубнил: "Вставать! Вставать!" Потом вел нас на зарядку за угол казармы, где мы, сбившись в кучу, дымили махоркой, а сам Лушкин стоял на углу и смотрел, не покажется ли дежурный офицер или еще какое начальство. Если кто показывался, он тут же начинал кричать: "Ать-два! Ать-два-а! Отставить! Шестое упражнение на-ачи-и-и… – най! А-ать-два-а!" И если мы все еще переминались с ноги на ногу, то он показывал нам свой маленький веснушчатый кулачок и делал зверское лицо. Мы нехотя рассредоточивались и начинали размахивать руками, вспоминая, как гоняли нас в школе свирепые взводные.

А в сотне метров от нас, за решетчатым забором, уже топали строевым взводы пехотного батальона полигонной охраны, и оттуда неслись вдохновенные голоса пехотных старшин: "Тя-ани носок! Вы-ыше ногу! Левой! Левой! Левой!"

Эти звуки действовали на нашего Лушкина, как на старого барабанщика звуки полкового оркестра: он выпячивал грудь, окидывал нас орлиным взором, его "ать-два" начинали звенеть на самой высокой ноте, будто он хотел перекричать всех старшин пехотного батальона, но на нас его вдохновение не производило никакого впечатления, – или обратное тому, чего от нас ожидал старшина, – и Лушкин быстро потухал, вспомнив, видимо, что перед ним авиация, а не пехота или даже артиллерия.

И что интересно: почти не занимаясь шагистикой, наш полк на гарнизонных парадах выглядел всегда лучше замуштрованной пехоты. На парадах мы старались изо всех сил не ударить в грязь лицом: мы ходили, высоко вскинув голову, выпятив развитые спортом груди, словно от того, как мы пройдем перед гарнизонным начальством и поселковой публикой, зависела наша жизнь, и наш вольный шаг разительно отличался от тупого трамбования земли пехотными ротами. Даже служака Лушкин отмечал эту разницу…

После "зарядки" мы, стараясь не шуметь, заправляли постели, умывались и шли в столовую.

А "старички" в это время все еще спали. Потом они не спеша поднимались, позевывая и потягиваясь, пили молоко с пряниками, которые покупали в гарнизонном магазине, а за молоком кто-нибудь из них бегал рано поутру в поселок, зато мы, вечно голодные, в столовой могли есть их утреннюю кашу – в качестве добавки к своей порции. Но вот от КПП доносилось нетерпеливое пипиканье, "старики" срывались с места все сразу и неслись на улицу, где уже стояла машина с офицерами-технарями.

В те поры (еще до хрущевской ревальвации с девальвацией), надо заметить, механик авиационный получал триста рублей жалованья теми старыми-престарыми деньгами. А если еще классность, да выслуга, да какая-нибудь должность – вроде старшего механика или командира отделения, – то наскребалось рублей пятьсот и даже больше. Моя мать, помнится, работая уборщицей, получала тоже триста рублей, да нас у нее было двое. Но это так, к слову…

Так о чем это я? Ах, да! Значит, завтракали они вышеописанным образом, обедали вместе с нами, а ужинали… Ужинали они тоже в столовой, но теперь вместо чайника с молоком появлялся чайник с самогонкой. "Старички" причащались и убывали в неизвестном направлении, то есть в направлении своих солдаток, разведенок и прочих особ женского полу.

К нам, салагам, "старички" относились безразлично – в казарме и очень заботливо – возле самолетов: мы были их сменой, и чем скорее они поставят нас на ноги, тем скорее кончится для них служба и начнется дембель, гражданка, свобода.

Еще помню, как адъютант нашей эскадрильи внушал старшине Лушкину:

– Как только уйдут эти, чтобы дисциплина в эскадрильи была во! Понял? Иначе вытурю из армии. Понял?

Лушкину было уже много лет, – наверное, за сорок, – на его морщинистой шее сидело трое ребятишек, старуха-мать и больная жена, так что перспектива быть вытуренным из армии ему никак не улыбалась. И он все чаще и чаще покрикивал на нас, раздавал наряды вне очереди, но мы, быстро освоившись, научились водить его за нос, потому что Лушкин, до конца моей службы по крайней мере, так и не смог понять, какие такие порядки в этой авиации, если, скажем, одного будить нельзя, потому что он с ночных полетов, а другого, потому что он собирается на ночные.

Попетляв по разрытым переулочкам, "волга" выбралась наконец на дорогу, ведущую к аэродрому.

Я узнал ее – эту дорогу длиною в 1752 метра. На ней теперь, правда, лежал асфальт, но все равно это была та дорога. Какой длинной она казалась в морозную утреннюю темень, в метель, в дождь или в знойный полдень! И какой же короткой она показалась сейчас…

Как и в прошлые годы, на аэродроме КПП не имелось. Зато появилось приземистое кирпичное строение, возле которого сбились в кучу с десяток самых разных легковушек – примета нового времени. В те годы – в те! – машина была у "бати" – зеленый "газик" с брезентовым верхом. И все. И у кого-то из офицеров, в том числе и у лейтенанта Саяпина из нашей эскадрильи, был мотоцикл, на котором он гонял по степи, добывая себе синяки и ссадины на сурчиных норах.

Остальные ездили на полковой машине или на велосипеде. У кого он имелся, разумеется.

Я выбрался из машины, попросил шофера подождать и, оглядываясь по сторонам, направился к штабу полка. И опять вспомнилось…

Тогда же, в октябре 55-го, я шел вот по этой самой дорожке, а навстречу мне высокий человек в рыжих собачьих унтах, кожаной куртке и шлемофоне. Я посмотрел на него с любопытством и пошел дальше.

– Товарищ рядовой! – раздалось за моей спиной.

Я обернулся.

– Вы почему не приветствуете офицера?

Я пожал плечами.

– Откуда видно, что вы офицер? Вот когда я увижу ваши погоны…

– Вы что, недавно в полку?

– Недавно, – продолжал я невоенный разговор, понимая, что передо мной не просто офицер, а офицер, обличенный высокой властью. – Но уже вполне привык ко всяким розыгрышам, – добавил я.

– Хорошо, можете идти.

– Благодарю вас, – я повернулся, тоже отнюдь не по-военному, и пошел своей дорогой.

Это была первая моя встреча с подполковником Барановым…

После войны миновало всего лишь десять лет…

5. 24 января 1957 года, утро

Я стою перед заместителем командира полка по летной подготовке подполковником Барановым так, как и положено стоять солдату перед командиром: руки по швам, грудь вперед, глаза "едят" начальство. Есть глазами начальство даже удобно: безо всякого видимого нахальства рассматриваешь это начальство, подмечая каждое изменение в его лице. Что же до "руки по швам и грудь вперед", то здесь все довольно-таки условно: на мне надето столько всякого, что я скорее похож на пингвина, чем на бравого солдата: огромные, на два размера больше, валенки, ватные штаны, толстая куртка на вате с большим цигейковым воротником и солдатская шапка с опущенными и завязанными под подбородком ушами. Так что где там грудь, а где все остальное, не сразу и разберешь.

Зато подполковник Баранов, по сравнению со мной, выглядит щеголем: он в короткой кожаной куртке на меху, на голове шлемофон, на ногах уже знакомые мне рыжие собачьи унты – все то же, будто на дворе не январь, а октябрь, когда я повстречал подполковника Баранова впервые, и будто не прошло с тех пор больше года. Конечно, подполковнику что! Он сейчас сядет в кабину Ила, включит обогрев и – полетел! А ты дожидайся его тут на тридцатиградусном морозе.

Подполковник только что принял от меня рапорт, что машина к полету готова, и хмуро разглядывает меня с ног до головы. Я знаю, почету он хмурится, но молчу: как механик самолета я не имею права докладывать о готовности самолета к полету – это дело техника. Но техника моего, лейтенанта Дятлова, нет, и мне приходится отдуваться за него. Краем глаза я уже заметил Дятлова, то появляющегося, то пропадающего среди сугробов: опять проспал мой Саня, опять у него будильник барахлит, и придется ему, судя по настроению подполковника, подставлять начальству одно место. Тут уж я своему командиру ничем помочь не могу. Знал ведь, что сегодня утром на разведку погоды полетит сам Баранов, знал и все равно проспал.

– Так, так, – еще больше хмурится Баранов, – значит, говорите, готов? – и он, повернувшись к самолету и окинув его взглядом, начинает двигаться вдоль фюзеляжа от носа к хвосту. Вот постучал унтом по переднему колесу, как это делают шоферы, посмотрел, сняты ли заглушки с двигателей, провел перчаткой по обшивке возле лючка, за которым стоят аккумуляторы, понюхал кожу: не пахнет ли электролитом, не подтекают ли аккумуляторы.

Я иду за ним следом, переваливаясь с боку на бок, снег хрустит под нашими ногами, мороз пощипывает нос и щеки. Я иду за подполковником спокойно, уверенный, что придраться летчику не к чему, что машина и в самом деле готова к полетам, что все в ней исправно и будет работать как… хотел сказать: как часы, да спохватился, потому что на часах не полетишь, они могут идти или не идти, спешить или отставать, и если чья-то жизнь может зависеть от этого, то разве что раз в столетие и у одного на миллион, а тут каждый полет зависит от самолета, а сам самолет от тебя и других людей, и я должен верить себе и другим, летчик должен верить нам и своему самолету. Нет, мой Ил будет работать как самолет, он не подведет, потому что Дятлов – опытный техник, и я не новичок в своем деле, служу уже по третьему году, осталось мне чуть больше восьми месяцев, и вчера мы с техником все проверили и все сделали. Поэтому я спокоен.

Пыхтя и изо всех сил стараясь умерить свое пыхтение, из-за сугроба появляется техник-лейтенант Дятлов, одетый точно так же, как и я, – лишь на шапке у него офицерская кокарда, – и, дохрустев снегом до подполковника, вскидывает к шапке руку в меховой рукавице. Но из-за толстых одежек руку ему как следует не согнуть и до шапки не дотянуться, а он старается и поэтому невольно тянет к руке голову – и лицо у него от напряжения и мороза становится багровым.

– Товарищ подполковник! – кричит лейтенант Дятлов, выбрасывая изо рта клубы пара. – Техник-лейтенант Дятлов…

Баранов с усмешкой, не сулящей технику ничего хорошего, вяло отмахивается от него.

– Опоздали, лейтенант. Мне уже механик доложил, – и нетерпеливо указывает подбородком на формуляр, который Дятлов держит под мышкой.

Лейтенант поспешно стягивает зубами рукавицу, раскрывает формуляр на нужной странице и протягивает подполковнику толстую амбарную книгу одной рукой, а привязанный к ней шпагатом карандаш – другой.

Баранов быстро чиркает в формуляре, Дятлов захлопывает его и облегченно выдыхает воздух углами рта: рукавица все еще болтается у него в зубах.

– Чего он? – спрашивает Дятлов у меня, когда подполковник начинает подниматься по стремянке в кабину самолета.

– У-у! – делаю я страшные глаза. – Ругался на чем свет стоит! Сказал, что разжалует техника в ефрейторы…

Дятлов машет рукой: "А ну тебя, балаболка!" и бежит к стремянке: во время запуска двигателей ему положено торчать наверху, возле кабины летчика.

Вот и штурман со стрелком-радистом заняли свои места.

– К запуску! – кричит Дятлов с верхотуры.

– Есть к запуску! – отвечаю я и вглядываюсь в черное чрево реактивной трубы.

Вот в глубине ее между лопатками вращающейся турбины блеснула яркая вспышка и тут же рассыпалась по черным стенам удлинительной трубы остренькими огоньками, вслед за этим спиралью закрутилось красное, почти бордовое пламя, взвыли лопатки компрессора, в лицо мне дохнуло жаром и керосиновой вонью.

– Есть пламя! – ору я и, покуда летчик проверяет работу двигателя на холостых оборотах, греюсь в горячих упругих струях, а потом бегу к правому двигателю.

Но однажды – дело было летом, и жара стояла страшенная, – глядение в реактивную трубу едва не стоило мне головы. Вот уж взвыли турбины, раскрученные электростартером, пора бы появиться пламени, но его нет и нет. Исходя из инструкции, я складываю руки крестом и ору: "Нет пламени!" Дятлов, поглядев на меня, склонился к летчику, а я снова приблизился к реактивной трубе, чтобы вовремя разглядеть остановку двигателя: нельзя вторично его запускать, пока турбина не встанет окончательно.

А день солнечный, и солнце как раз напротив, светит вовсю, и ни черта в этой трубе не видно из-за него и не слышно из-за шума других самолетов. Я уж взялся руками за реактивную насадку, голову сунул в черную пасть, и вдруг… Вдруг там, в гулком чреве, напичканном жаропрочной сталью, вспыхнуло яркое пламя и бросилось мне в лицо. Движимый инстинктом самосохранения, я присел, и присел вовремя, но волосы мне спалило, и глаза обожгло тоже, так что я несколько дней ходил, как слепец, с трудом различая силуэты близких предметов.

Оказалось, что штурман на своем "рояле", как мы называли пульт с тумблерами, не включил зажигание. Летчик, уж не помню кто, когда Дятлов доложил ему, что нет пламени, спросил у штурмана, все ли он там включил, и тот, глянув, обнаружил один рычажок, торчащим вверх, нажал его, сработало зажигание, а так-как в трубе скопилось керосина уже порядочно, и весь он от жары превратился в пар, то и шарахнуло, едва не оторвав мне голову.

Дело это не стали раздувать, зрение у меня через неделю восстановилось, и все пошло по-прежнему. А мне, стало быть, есть что вспомнить, чем похвастаться, если нет ничего другого.

Уже ревут оба двигателя, выбрасывая из сопел яростный поток газов, в котором даже на значительном расстоянии не удержать вытянутой руки. Над утрамбованным снегом рулежной полосы клубятся бешеные вихри, куски снега и льда, вырываемые потоком газов, пронизывают эти вихри – и все это уносится в степь и там приникает к земле в ужасе перед силой и мощью человека.

Самолет качнулся и присел на переднюю стойку. Дятлов, махнув рукой, горохом катится со стремянки и тащит ее в сторону, а я выдергиваю из-под колес красные колодки.

Самолету некогда, он рвется в небо, сжигая в камерах сгорания ручьи керосина из туймазинской нефти.

Вот он медленно двинулся вперед, шумно выдыхая сжатый воздух из тормозной системы, и сминаемый снег натужно хрустит под его колесами.

Вот он развернулся на рулежной полосе и покатил вдоль строя своих пока еще спящих близнецов-братьев, нетерпеливо порыкивая двигателями. За ним тянется струя горячего воздуха, в вихрях которой дробятся и плавятся далекие холмы с голубоватыми снегами, черный жук дальней приводной радиостанции.

Вот вышел на взлетную…

Еще один разворот и…

Мы с Дятловым стоим рядом и смотрим, как наша "десятка" мчит по взлетной, как задирает нос; еще немного – и она пошла вверх, оставив на земле снежные вихри, которым ее не догнать, и они стушевываются и белым туманом уплывают в степь.

– Так чего он сказал-то? – пристает ко мне техник. – Только не трави.

– Да чтоб мне провалиться, товарищ лейтенант! Так прямо и сказал: быть технику-лейтенанту ефрейтором. С чем вас от души и поздравляю! А лычки, так уж и быть, за мной.

Дятлов некоторое время топчется на месте, догадывается наконец, что подполковник ничего не сказал мне, да и не мог сказать, а потом просит:

– Ты приберись тут и приходи греться.

Он топает к тепляку, где его ожидает "слив отстоя", как у нас называют всякие нахлобучки – сперва от техника звена, потом от инженера эскадрильи, потом… Много у техника самолета начальников, поставленных над ним, а подчиненных у него – один только я да электрик Леха Прельков, и тот временно – уже скоро два месяца – переведен на другой самолет… по причине нехватки технического состава срочной службы. Но Дятлов не любит командовать. Мной он, во всяком случае, не командует. Он меня просит. И за это я готов для него расшибиться в лепешку.

Я поспешно сворачиваю чехлы и укладываю их так, чтобы при рулежке соседние машины не раскидали их по стоянке, делаю еще кое-какие дела и трушу к тепляку – деревянной избушке, похожей на баню. Избушка наполовину занесена снегом, из ее трубы валит черный дым – это в буржуйку сунули кусок резинового ската. Сейчас буржуйка раскалится до красна и в тепляке будет, как в Ташкенте, и кто-нибудь обязательно скажет: "Лучше маленький Ташкент, чем большая Сибирь". Я, правда, уже почти не чувствую холода, и неуклюжая моя одежда вроде как разносилась и не кажется такой неудобной, но все-таки скорее в тепляк: там тепло, там травят всякие истории и анекдоты, там щупленький Правдин с маленьким плутоватым личиком вполне серьезно загибает такое, что от хохота качается тепляк и пламя выбивается из буржуйки наружу, подпаливая чей-нибудь ватный зад.

Но я не успеваю. Я трушу к тепляку, а навстречу мне тянутся техники и механики самолетов, распаренные, еще не отошедшие от смеха. Значит, погода в зоне та, что надо, и вся эскадрилья сейчас поднимется в воздух. Это означает еще и то, что моя "десятка" вот-вот пойдет на посадку, и дай бог, если я успею искурить самокрутку из крепкой алатырской махорки.

Я обиваю о порог валенки, открываю дверь в тепляк – и мне в лицо бьет теплый воздух, настоенный на табачном дыме, горелой резине и на тех запахах, которые присущи плотной массе распаренных здоровых мужиков. В тепляке где-то под самым потолком горит тусклая лампочка, в буржуйке еще что-то постреливает, а из угла, задернутого легкой дымкой, раздается возмущенный голос старшего лейтенанта Чуприкова, старшего техника нашего звена, распекающего моего Дятлова за опоздание.

Заметив меня, Чуприков замолкает и какое-то время молча сверлит злыми глазами Дятлова и молча же кидает злые взгляды на меня: он явно не выговорился. Конечно, ему ничего не стоит просто выставить меня за дверь, но я с такой стремительностью кидаюсь к буржуйке, так клацаю зубами и дрожу челюстью, что Чуприков выгонять меня не решается.

– Ну ладно, – говорит он, нахлобучивая на голову шапку. – Вы тут не очень-то рассиживайтесь. – И уходит.

Я достаю махорку и бумагу и начинаю сворачивать цигарку.

– Ты не спеши, – благодушно говорит мой командир и протягивает мне "беломорину". – Я сам встречу.

– Вот Чуприков, – рассуждаю я, потому что у меня появилось время не только покурить, но и порассуждать. – Вот этот Чуприков… ну, совсем несознательный элемент: живет с лейтенантом Дятловым дверь в дверь, а разбудить своего подчиненного не может. И, небось, радуется, когда сосед его опаздывает на службу. Ведь радуется, а, товарищ лейтенант?

Мой Дятлов заполняет формуляр и привычно ворчит на свой будильник. Скоро и он уходит. Я расстегиваю куртку, сажусь поближе к огню и закуриваю папиросу – блаженство! Для всех сейчас самые трудные минуты: из тепла да на мороз, да лазай по обжигающе холодному самолету, делай то да это, чтобы минут через пятнадцать-двадцать машина была готова к вылету, которого может и не быть. Всякое случается…

Я, кажется, задремал, иначе бы услыхал, как кто-то вошел в тепляк.

– Эдак можно и нос прижечь, – произнес этот кто-то над моей головой.

Я открыл глаза, увидел знакомые рыжие унты и вскочил на ноги.

– Сидите, сидите, – положил мне на плечо руку подполковник Баранов. – Ночью-то что делаете?

– В основном сплю, товарищ подполковник, но все равно спать хочется.

– Мда-а, – протягивает он неопределенно, присаживается на табуретку рядом со мной, открывает дверцу буржуйки. Пошевелив в ее чреве щепочкой уже тускнеющие угольки, достал папиросы, предложил: – Курите.

Я осторожно беру папиросу из серебряного портсигара. Мы дымим и сосредоточенно смотрим на слабые язычки пламени, пробегающие по углям.

– Разрешите обратиться, товарищ подполковник, – поворачиваю я голову к Баранову.

– Ну, что у вас?

Подполковник чем-то недоволен, может, тем, что я отвлек его от каких-то важных дум. На его крупном лице, испещренном мелкими морщинами вокруг глаз и крупными – на лбу и около рта, отражаются красноватые отблески слабого огня, и кажется, что эти думы его вырываются наружу и бродят по его лицу.

– Извините, товарищ подполковник, я хотел спросить, за что вам присвоили звание Героя Советского Союза? А то одни говорят за одно, другие – за другое.

– Ну и что же говорят эти одни-другие?

– А всякое, товарищ подполковник. Говорят, будто вы повторили подвиг Гастелло, но случайно остались живы. Другие говорят, что в войну вы летали на ястребках, а не на бомберах.

– Надо же, – покачал головой Баранов. – А я и не подозревал, что обо мне легенды ходят.

– Ну, может, и не легенды, – опускаю я его на грешную землю, – а все-таки интересно знать: вместе же служим.

– А ты сам откуда?.. Ершов твоя фамилия, кажется?

– Ершов, товарищ подполковник. А сам я из Ростова… – И уточняю: – Из Ростова-на-Дону.

– Вот как? – чему-то удивился летчик. – И в войну там был?

– Нет, в войну не был. То есть сперва, когда немцы первый раз взяли Ростов, был, а потом, когда наши отбили его, мы с матерью в станицу ушли. За Дон.

– Ну а после войны… может, слыхал что-нибудь про взрыв в Батайске? Как раз в этот день, 24 января сорок третьего года. Сильный, должно быть, взрыв был…

– Что-то говорили про партизан… будто они мост взорвали или поезд на левом берегу Дона. Точно не знаю. Но взрыв, говорят, точно, был страшенный – в Ростове стекла вылетали.

– Про мост не знаю. Может, и было что-то. А вот склады, которые у немцев в Батайске были… Не слыхал про склады?

Я пожал плечами: про склады я не слыхал.

6. Июль 1974 года, среда, полдень

Что ж, здесь кое-что изменилось: тополя, которые мы сажали весной 56-го, выросли в большие тенистые деревья, и в них сейчас шумно суетились воробьи; от штаба во все стороны вели асфальтированные дорожки, обсаженные подстриженным кустарником; еще дальше, там, где когда-то стоял тепляк нашей эскадрильи, вытянулось еще одно приземистое кирпичное строение непонятного назначения. Вот, кажется, и все. И чего-то не хватало. Я присмотрелся внимательно и понял, что не хватало парашютной вышки-тренажера.

Мне не раз, из любопытства, доводилось прыгать с этой вышки… Кидаешься вниз, сердце сжимается в малюсенький комочек, а в метре от земли – рывок, и ты глупо смеешься, задираешь голову кверху: совсем ведь невысоко, и готов снова лезть наверх и прыгать… Да, парашютной вышки почему-то не было. Скорее всего, ее перенесли в другое место. Или она обветшала: деревянная все-таки была, – и ее сломали…

Что еще? Еще почему-то не видно нигде людей. Раньше было многолюднее. Не потому, что раньше, а потому что так оно и было на самом деле. А тут ни души… Впрочем, нет, вон на дорожке показалось два человека. Скорее всего, это летчики. Не хватало еще, чтобы они застали меня таким вот озирающимся по сторонам. И я заспешил к штабу.

Открыв дверь под дребезжащий звон тугой пружины, я поднялся по знакомым ступенькам и очутился перед совершенно незнакомым и каким-то неуместным барьером, за которым сидел солдат с красной повязкой на рукаве. Увидев меня, он нехотя привстал, привычным движением одернул гимнастерку и провел руками вдоль ремня, проверяя, нет ли лишних складок.

– Вы к кому? – спросил он, разглядывая меня настороженно.

– Не знаю, – ответил я откровенно и улыбнулся. – Я служил в этом полку двадцать лет назад. Случай представился оказаться в этих краях – не мог не зайти.

– Не положено.

– Что не положено? – удивился я.

– Сюда не положено. Здесь штаб.

– А куда же тогда положено, если не в штаб? Вы лучше позовите дежурного офицера. Или кого-нибудь из начальства.

– Дежурный в столовой. А начальство…

И он вдруг вытянулся и уставился на кого-то за моей спиной.

Я оглянулся. За моей спиной стояли двое в летной форме, – наверное, те, которых я заметил на дорожке.

– Здравствуйте, – произнес я и снова принялся объяснять, кто я такой и почему здесь оказался.

– А документы у вас имеются? – спросил тот из них, что постарше, с настороженностью следя за каждым моим движением, будто я сейчас из бокового кармана выхвачу пистолет и начну из него палить.

Я достал паспорт и удостоверение офицера запаса, в котором значилось, что с 55-го по 57-й год я проходил воинскую службу в качестве механика авиационного в этом самом полку. Протягивая неизвестному свои документы, я успел пожалеть, что так легкомысленно отмахнулся от предложения Вадима Петровича связаться с обкомом партии – не было бы этой настороженности, а все было бы проще и, пожалуй, приятнее.

– Что ж, действительно, служили у нас… И что же вас привело к нам?

– Простите, а с кем имею честь?

– Майор Твердохлебов, – назвался старший. И добавил: – Заместитель командира полка по политчасти.


  • Страницы:
    1, 2, 3