Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Проза: женский род - В ролях (сборник)

ModernLib.Net / Виктория Лебедева / В ролях (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Виктория Лебедева
Жанр:
Серия: Проза: женский род

 

 


Виктория Лебедева

В ролях (сборник)

О людях и для людей

Признаюсь, мне в последнее время изрядно поднадоела всякая эта такая условная проза. Нынче ведь правят литературный бал различного сорта и качества фентези, антиутопии и другие гипотетические тексты сослагательного наклонения, повествующие о том, что могло бы быть в России, а не о том, что происходит у нас на самом деле и в наши дни – для кого счастливые, а для кого и окаянные. Боятся, что ли, креативные писатели нашей суровой действительности? А может, отдельных ее властных представителей, которые нынче крепко взялись за телевидение и журналистику, но пока что, слава Богу, не лезут в собственно художественную литературу. Многие, как бы апокалиптические авторы, пугают, как бы подмигивая и пришепётывая: я, господа, ужас и макабр описываю, я – крутой интеллектуал, я матом ругаюсь, но вы же понимаете, товарищи, что всё это – понарошку и к действительности отношения мало имеет, мы ж с вами люди просвещенные, политкорректные, одной крови, да?

Это – элита, а вот и с другого, попсового боку – менты, ворьё, офисный планктон, одуревшие от денег насельники Рублевки. Чернуха, переходящая в гламур и возвращающаяся обратно.

Виктория Лебедева – реалист. Плюс – качественный прозаик, знающий цену букве, слову, предложению. Добавляющий что-то еще к сумме тех знаний о человеческой натуре, которые дала миру русская литература.

Она принадлежит к небольшому кругу писателей «новой искренности», которые с каждым годом всё увереннее и увереннее заявляют о себе. Будь это наиболее среди них известный автор трогательной «Нефтяной Венеры» Александр Снегирев, или Марта Кетро, вчера еще исключительно «сетевая писательница», или московский врач Мария Ульянова (Улья Нова), или только-только делающая первые шаги во «взрослой литературе» Татьяна Замировская из Минска, или обнинский ученый-экономист, он же оригинальный прозаик Петр Ореховский, или Андрей Мухин, летописец лихой «Горбушки».

Литературная судьба у этих литераторов складывается трудно, что не вызывает лично у меня никакого удивления. Автору не тусующемуся, не кучкующемуся, не желающему плыть в струе всегда трудно – что при советской власти, что при антисоветской, что при нынешней.

Вот почему я с удовольствием и сам прочитал и вам рекомендую книгу Виктории Лебедевой «В ролях». Она о людях и для людей. История современной сибирской «душечки» – знаковая, узнаваемая, образная. «Что с нами происходит?» – некогда спрашивал Василий Шукшин. – «Вот что с нами происходит», – отвечает ему из XXI века Виктория Лебедева.

Евгений Попов

В ролях

Роман

Часть I

<p>Глава 1</p>

Галина Алексеевна любила Любочку без памяти. Память же об отце ее старательно из сердца вытравляла-вымарывала, отчего сменила цивилизованную Слюдянку на Богом забытое красноярское село Выезжий Лог. Да и что, скажите, было вспоминать, кроме собственной глупости, кроме горячих южных речей да переспелого черного винограда, которым до октября заедала клятвенные обещания жениться и увезти – к джигитам, солнцу и витаминам. Но к джигитам и солнцу заезжий шабашник, то ли грузин, то ли армянин, а может, и вовсе азербайджанец, отправился в гордом одиночестве; по-подлому отправился, тайком, побросав на поле любовных битв нехитрые трофеи: полысевшую зубную щетку, безопасную бритву и пару лезвий «Нева» на умывальнике, в палисаднике на веревке – носки черные, совсем еще новые, носки бежевые дырявые да пару семейных трусов, а под сердцем – ее, Любочку.

Бабка у Галины Алексеевны была женщина старой закалки, то есть строгих правил. Не посмотрела ни на то, что единственная внучка, ни на то, что уже почти тридцать и полное право имеет решать за себя сама, – отказала от дому и точка: иди куда хочешь, на глаза не показывайся, как в темном девятнадцатом веке прямо. Вот и оказалась беременная Галина Алексеевна в Выезжем Логе.

Не было в этом медвежьем углу не то что беломраморного вокзала, как в Слюдянке, а даже захудалого полустаночка, рельсы не петляли по распадкам, под окнами не катило холодные прозрачные воды славное море Священный Байкал. На сопках вокруг поселка стеною стояли вековые сосны. Сосны рубили и сплавляли вниз по Мане-реке – до Енисея; ничем другим местные не занимались, так что работать пришлось в леспромхозе.

Аборигены на беременную Галину Алексеевну смотрели косо, особенно бабы. В селе царили скука и грязь, и так было жалко бесцельно загубленной жизни! Тут-то и был выдуман вместо подлого кавказского шабашника грек – интернационалист, спортсмен, коммунист и, наконец, просто красавец, геройски павший на далекой солнечной родине от руки коварного мирового империализма.


Поначалу никто, конечно, не поверил ни одному слову, открыто насмехались даже, но стоило Любочке появиться на свет, и злые языки были прикушены, а всеобщая неприязнь сменилась всеобщим благоговением. А еще Галина Алексеевна вышла замуж за местного.

Любочку, эту хорошенькую черненькую бесовку, просто невозможно было не любить! Данный факт был тем очевиднее, чем старше девочка становилась. Всем, что необходимо для женского счастья, щедро оделила ее природа – были тут и вьющиеся смоляные локоны, и ямочка на левой щеке, и матовая смуглая кожа, и большой чувственный рот, и пара стройных ножек, и огромные глазищи, темные и сладкие, словно южный виноград.

Когда Галина Алексеевна смотрела на Любочку, ей хотелось немедленно посадить девочку на колени и дать вкусненького – конфету или пряник, а потом целовать и тискать, зарывшись носом в темные пахнущие солнцем кудри, гладить по волосам и сюсюкать в точеное маленькое ушко. Любочкин отчим Петр Василич, бригадир и во всех отношениях солидный положительный человек, испытывал точно такое желание, тщательно подавляемое.


В принципе, жизнь наладилась. В леспромхозе семья считалась за элиту, Любочка была как-никак дочерью бригадира, пусть и приемной. А все-таки Любочкина мать была городская, не деревенщина какая-нибудь, и желала дочери лучшей участи. Если Галине Алексеевне случалось прочесть в газете «Правда» об успехах советского балета, она тут же видела Любочку в розовой пачке, с высокой прической и великолепными оголенными плечами на сцене Большого театра – Любочка высоко подбрасывала стройные ножки в шелковых чулках и пела громким голосом – совсем как Любовь Орлова; когда же в клуб привозили кино, Галина Алексеевна, с виду такая серьезная и здравомыслящая женщина, сидя рядом с мужем в темном зале, всегда представляла Любочку в роли главной героини, будь то почетная доярка или заграничная миллионерша. Второе было, впрочем, предпочтительнее – у этих хрупких девушек из трофейных фильмов были такие пышные, такие богатые платья! «Жизнь ученых, – в который раз пересматривая фильм “Весна”, рассуждала Галина Алексеевна, – тоже по-своему неплоха…» Вообразить Любочку знаменитым советским математиком или химиком было Галине Алексеевне, конечно, намного сложнее, чем балериной или кинозвездой, ведь собственное ее образование ограничивалось семью классами, но и тут материнское воображение, слепое, словно сама Фортуна, вполне справлялось, услужливо рисуя перед глазами линейку, пробирки и снежно-белый накрахмаленный халатик на два пальца выше колена (кстати, о крахмальных халатиках – стать знаменитым хирургом было бы тоже неплохо). А что сделалось с Галиной Алексеевной, когда первый человек покорил просторы космоса?! (Самой Любочке в тот год исполнилось семь, и о космических планах матери она так никогда и не узнала, но кто поручится, что энтузиазм Галины Алексеевны, перенесенный из Выезжего Лога на московские или ленинградские земли, в результате не помог бы Любочке стать в один ряд с Валентиной Терешковой и Светланой Савицкой?)

Планы заметно поскромнели уже на первом году обучения – в школе у Любочки дела с самого начала пошли неважно, она не вылезала из троек. В результате от карьеры врача, космонавтки и ученой Галина Алексеевна, скрепя любящее материнское сердце, отказалась. От пения через некоторое время пришлось отказаться тоже – медведь, наступивший девочке на ухо, был непростительно велик и неповоротлив. Но Галина Алексеевна не унывала: кино и балет ведь никуда не девались, для этого (по скромному мнению Галины Алексеевны) учиться было совершенно не обязательно – особенно для кино.

Галина Алексеевна вообще не слишком верила в пользу обучения. Взять, к примеру, школу – ничего-то из школьной программы уже не вспоминалось, ни физика, ни история. «Читать-писать научили, и спасибо, – рассуждала про себя Галина Алексеевна, – а денежку считать каждый и без всякой математики сумеет, жизнь заставит», – поэтому Любочку за тройки ругала не слишком. Но материнская энергия требовала выхода, и девочка восьми лет от роду была отдана в кружок художественной гимнастики. Для этого Петр Василич, пользуясь служебным положением, после обеда гонял леспромхозовский автомобиль в соседнее село, побольше. Рядом с шофером на сиденье подпрыгивала Любочка – в смоляных волосах неизменные белые банты, в мешочке для сменки чешки и синее трико до колен. Добирались не больно-то быстро – девочку постоянно тошнило, машину приходилось останавливать. Но Галина Алексеевна была непреклонна, и в результате Любочка научилась стоять на руках, делать колесо и садиться на шпагат.

Любочка росла и расцветала. Положительно, она была рождена для красивой жизни. «Стоит только подтолкнуть ее в нужном направлении, – думала Галина Алексеевна, – и всё тогда пойдет как по маслу». Она подолгу беседовала с дочкой – обстоятельно, словно со взрослой; учила житейским хитростям, советовала, с кем да как себя вести, по мере сил расширяя девичий кругозор.

Воспитательная работа принесла свои плоды – Любочка рано научилась угождать мальчикам и не обращать внимания на девочек. Мальчики решали за Любочку задачки и дрались за честь донести от школы до дома ее портфель (бывало, что и до первой крови), девочки Любочке завидовали и заискивали перед нею или же фыркали презрительно, но фырканье тоже было результатом зависти, ведь Любочка, и от этого никуда не деться, была в Выезжем Логе первая красавица.

Еще предметом тайной девичьей зависти были Любочкины наряды – шикарные и воздушные, с голыми плечами и пышными юбками, совсем как в трофейных фильмах. И ведь что самое обидное: все эти королевские туалеты пошиты были вовсе не из заморских шелков и бархатов, а из «веселых ситчиков», которые завозили в сельпо, – шить Галина Алексеевна действительно умела. Шить у нее, строго говоря, получалось гораздо лучше, нежели обогащать девичий кругозор, и Любочкины платья всегда оказывались чуть шире, чем ее представление о природе вещей, которое ограничивалось мальчиками, модой, фильмами и книжками «про любовь», да малой толикой домашнего хозяйства.

Любочке очень нравилось, когда мальчики из-за нее дрались. Она их даже подначивала – обещала портфель одному, а в последний момент отдавала другому, просила решить какой-нибудь пример позаковыристее, допустим, Васю, а списывала нарочно у Пети. Или наоборот – в математике, как известно, от перемены мест слагаемых сумма не меняется. В итоге после уроков за школой случался очередной «мужской» разговор, рвались, к неудовольствию родительниц, пуговицы и рукава, зрели синяки на насупленных физиономиях, втаптывались в грязь шарфы и шапки. Мальчишкам такие баталии даже льстили, среди общей уравниловки давая почувствовать себя настоящими мужчинами – рыцарями и воинами. Да и Любочка стравливала их вовсе не со зла, а ведомая неистребимым самочьим инстинктом, который не по зубам никаким революциям и коммунистическим строительствам.

А однажды, в четвертом классе на школьной практике, Любочка превзошла себя саму – из-за нее подрались сразу три девочки. Любочка, собственно, была не так уж виновата. Просто Петр Василич накануне вечером вернулся из Красноярска, где «обменивался опытом», и привез Любочке новые ботинки – взрослые, красные, с высокой шнуровкой. Разве могла Любочка устоять и не примерить? Нет, это было выше ее сил. Поэтому на практику вместо унылых резиновых сапог пришла в обновке. О, как алела она среди перегнивших желтых опилок!

Но, увы, работать в такой обуви оказалось совершенно невозможно. Даже дойти до конторы леспромхоза не удалось без приключений – Любочка поскакала было через пребольшую прегрязную лужу по досочкам, да и застряла на самой середине. Казалось, крушение неизбежно – доска предательски застонала под ногами и дала трещину, грязная вода набросилась на алые ботинки и студеной волною рванулась сквозь шнурки, Любочка отчаянно взмахнула руками, готовая рухнуть в мутные воды самой глубокой леспромхозовской лужи. Ее спас Лёнька Сидоров – со спокойным достоинством вошел в воду (в отцовских сапогах, доходивших почти до бедер, это было не так уж сложно), подхватил падающую Любочку на руки и, ко всеобщей зависти, вынес на берег. Каждая девочка в тот момент захотела оказаться на месте Любочки, а каждый мальчик – на месте Лёньки.

Счастливая Любочка в благодарность звонко чмокнула спасителя в щеку. Это получилось как-то случайно – просто она очень обрадовалась, что новым ботинкам больше ничего не угрожает… Покрасневший Лёнька глупо заулыбался.

– Шлюха! – крикнула толстая Маша и в слезах рванулась вон из леспромхоза. И откуда только слово такое услышала? А еще отличница. Впрочем, чего не скажет женщина, пусть и маленькая, в запале, когда речь заходит о многолетнем (еще с первого класса) тайном и светлом чувстве, которое на глазах буквально тонет в какой-то несчастной луже, да еще по вине смазливой троечницы Любочки!

Любочка от неожиданности опешила, но через мгновение все поняла и разревелась от обиды.

– Сама шлюха! Дура жирная! – вступилась за Любочку Люська Волкова. Люська тоже сохла по Лёньке, и сейчас он выглядел в ее глазах настоящим рыцарем. А вот зависть девичья никуда не девалась, она требовала выхода. Потому и решила Люська быть достойной своего героя и, отбросив мучительную ревность, заступиться за Любочку.

Толстая Маша была в гневе страшна, как бывают страшны только очень некрасивые девочки. Она тут же развернулась и набросилась на Люську с кулаками. А Люська эта была чуть не вполовину меньше Маши. И тогда за маленькую Люську вступилась Дудукина, отрядная активистка. Разумеется, Дудукина тоже втайне преследовала свои корыстные цели – ей нравился Вовка Цветков (которого Любочка чаще прочих допускала до своего портфеля и своих задачек). Стоит ли говорить, что Вовка не обращал на Дудукину ну совсем никакого внимания? Только не из тех была активистка Дудукина, которые сдаются. «Сейчас или никогда!» – решила она и ринулась в бой – спасать Люську и отвоевывать внимание Вовки Цветкова. Что тут началось! За пару минут, пока девчонок растаскивали, в ход успело пойти всё – и зубы, и ногти, и таскание за волосы, и истошный боевой визг. А слышали бы вы, что наговорили друг другу три примерные пионерки!

Шум стоял невообразимый. Прибежала учительница; рабочие, побросав дела, примчались следом. Галдели все; объяснить взрослым, что произошло, пытались хором, перекрикивая друг друга, так что вообще ни слова не было слышно. И только Любочка, уже почти не всхлипывая, стояла в стороне и была вроде как ни при чем.

Она это умела – оказываться вроде как ни при чем. Должно быть, поэтому девочки ее сторонились. Вроде Любочка была довольно дружелюбной, обидеть нарочно никого не старалась, в гости всех тянула, а вот не клеилось у нее с девчонками, и всё тут! Подружат-подружат с полгода, да и рассорятся из-за пустяка. За время учебы со всеми подружить успела, даже с толстой Машей. Но настоящей подруги, которая на всю жизнь, словно сестра, и от которой никаких секретов, – никогда не было. Однажды, по малолетству, Любочка спросила у Галины Алексеевны:

– Мам, почему со мной девчонки не дружат?

– Завидуют, – зевнула мама. – Но это даже хорошо.

– Что завидуют? – удивилась Любочка.

– Что не дружат. Стало быть, мужика не уведут – некому будет. Это вы сейчас маленькие, а потом…

– Что потом?

– Суп с котом! Потом за хорошего мужика глазки-то повыцарапываете, помяни мое слово. Ладно, хватит попусту болтать. Ты посмотри на себя! Ты у меня – раскрасавица. Вырастешь и в город уедешь. В Красноярск. Или хоть в Иркутск. А может, аж в самую Москву заберешься. Станешь знаменитой артисткой. Ну и нужны тебе тогда эти дуры деревенские? Поди лучше на двор, папины рубахи повешай!

<p>Глава 2</p>

Так ли навязчива была Галина Алексеевна в своем желании отдать дочку в артистки? Нет, нет и нет. Она была даже не оригинальна. Такую неоригинальность можно извинить – в то время в стране (да и в мире) бушевали страсти по актерству, а кино, с легкой руки Владимира Ильича Ленина, вождя мирового пролетариата, давно считалось «важнейшим для нас искусством».

Возможно, Галина Алексеевна со временем и оставила бы имперские амбиции относительно Любочкиного будущего, как это случалось со многими и многими матерями до и после нее, но… В таких случаях принято говорить: судьба распорядилась иначе. Презабавная это штука – судьба. В первый момент, когда она начинает распоряжаться нами, мы безоговорочно верим в высший знак и в указующий перст, мы, словно голодные галчата, открываем алчные клювики навстречу манне небесной. Но по прошествии часов (дней, лет) вдруг оказывается, что судьба-то вовсе не одарила, а посмеялась, и что насмешка эта довольно зла. А самое обидное – иногда она действительно одаривает, и никто не умеет угадать, где одно, где второе. Это, впрочем, лирика. Галина Алексеевна, с ее-то характером, ни минуты не сомневалась – сейчас перст судьбы тычет персонально в Любочкину сторону.

Небо снизошло на землю в лице В.С.Высоцкого. Его сопровождали съемочная бригада и персональный милиционер. Галине Алексеевне было не важно, кем задуманы эти съемки, кто выбрал это место и кто автор сценария, – праздные вопросы ее отродясь не занимали. Важно было только одно – здесь, в Выезжем Логе, не обозначенном ни на одной приличной карте, у черта на куличках, теперь на самом деле можно сниматься в кино – только руку протяни, поднажми где надо, и вожделенная синяя птица счастья будет послушно клевать с ладони, словно глупая домашняя курица.

Вечером Галина Алексеевна и Любочка сидели голова к голове на пружинной двуспальной кровати, с трепетом перебирая открытки и журнальные вырезки, откуда советские кинозвезды многозначительно улыбались только им одним, Галине Алексеевне и Любочке, никому больше, и Володя Высоцкий (так уж им обеим казалось) улыбался чуть шире остальных. Потом звезды театра и кино снова были сложены аккуратной стопочкой, перевязаны атласной голубой лентой, бережно уложены в круглую жестяную коробку из-под печенья и водворены обратно на тумбочку перед трельяжем. Галина Алексеевна, покрывая коробку белейшей кружевной салфеточкой собственного производства, думала: «Действовать и еще раз действовать!» – и размахивала воображаемой саблей, а Любочка вообще не могла думать, она глупо онемела от счастья, что сегодня, пусть издалека, пусть только краем глаза, видела живого Высоцкого! Того самого! Который ах как пел в «Вертикали»!

Поначалу Галина Алексеевна попыталась было заполучить народного любимца в квартиранты. Ночь напролет нашептывала мужу: «Упроси да упроси Михалыча, к кому как не к нам?» – и жарко прижималась всем телом к мускулистой натруженной спине. А действительно, к кому же еще – у них был самый богатый дом на селе. И телевизор у них у первых появился, и холодильник ЗИЛ. С холодильником, правда, глупо получилось, его по незнанию в кухне около печки поставили, стенка в стенку, так что он двух месяцев не проработал, но все же… Подумаешь, холодильник! Петр Василич в выходные в Красноярск съездил на леспромхозовской машине, туда и назад, и новый холодильник привез, всего и делов. И дом у них – большой да светлый, почти на самом высоком месте стоит, так что издалека видно, и готовит Галина Алексеевна – дай бог каждому, даже самые привередливые пальчики оближут…

Увы, с жильем не получилось – наутро узнала Галина Алексеевна, что все давно уж говорено-переговорено, обскакала ее эта выскочка Вострикова! И куда только киношное начальство смотрело?! Поселили такого человека низко, у самой воды, и добро бы еще в доме, а то во флигеле нежилом, на огороде, словно шабашника какого, да не одного, а вместе с милиционером… Тьфу, срам! А Галине Алексеевне в квартиранты достались художник по свету и его молодой ассистент.

– Это надо же, как на Пырьеву похожа! – выдохнул ассистент, впервые увидев Любочку.

– Да ну, брось! Волосы разве черные. Пырьева-то по-бледнее будет, пожалуй, да и попышнее, – не согласился художник. Любочку, впрочем, оценил по достоинству – это сразу стало заметно по масляному блеску в глазах и по заблудившимся рукам, которые вдруг растерялись, куда бы пристроить рюкзак с вещами.

– А кто это – Пырьева? Уж не знаменитого ли режиссера дочка? – подобострастно засуетилась Галина Алексеевна.

– Да нет, жена, – усмехнулся ассистент. – Молода и бесподобно красива, вроде дочки вашей. Да вы сами увидите скоро, она приедет через пару дней. Впрочем, ваша, пожалуй, получше будет! – и подмигнул Любочке.

Любочка смутилась и убежала в свою комнату. В неполных четырнадцать лет она выглядела взрослой девушкой, но, по сути, была еще совсем ребенком и комплименты от взрослых мужчин принимать не умела.


Когда местных попросили сняться в массовке, Галина Алексеевна и Любочка пришли в восторг. С вечера обе суетились, было накрахмалено и отглажено восхитительное атласное платье с открытой спиной и юбкой, многослойной, словно торт «Наполеон». Материал Петр Василич по случаю купил в Красноярске, отстояв многочасовую очередь, выкройку придумала сама Галина Алексеевна. Любочка в этом платье выглядела как настоящая кинозвезда. А еще Галина Алексеевна разрешила дочке обуть лакированные белые туфли на каблуке, которые сама носила только в клуб и в гости, и надеть шелковые чулки. Всю ночь мать и дочь проворочались без сна в предвкушении завтрашних съемок, а наутро Галина Алексеевна сделала Любочке высокую прическу «бабетта» (в просторечье – «вшивый домик») и настоящий маникюр, чтобы девочка стала совсем уж неотразимой и чтобы все, кому следует, ее обязательно заметили.


Любочка ужасно волновалась, потому из дома выскочила загодя и бежала, летела по-над дорогой, по самой кромке обочины, по жухлой, ломкой траве, чтобы белых лаковых туфель не замарать; руками отводила от себя колючие, липкие репьи, которые хищно, да все без толку скользили по алым атласным оборкам, и на пятачок перед сельпо примчала, запыхавшись, самая первая.

Потихонечку вокруг нее стала собираться шумная стайка одноклассников. Мальчики с деланым равнодушием отводили глаза, а Вовка Цветков так был восхищен, что норовил исподтишка подкрасться и посильнее дернуть за пышную юбку. Любочка злилась, уворачивалась, волнуясь за оборки, да разве от Вовки увернешься? Девочки сгрудились вокруг и благоговейно щупали богатый материал, играющий на солнце, ворковали, выпытывали, где да почем, и, по всему видно, завидовали ужасно – даже те, кто, старательно позевывая, спешил объявить: это, мол, ничего, мне мамка к концу лета и получше сошьет! Да что там девчонки, даже взрослые с пристрастием рассматривали Любочку и меж собою негодовали шепотом: «Куда мать смотрит?!», – но любовались, любовались вопреки собственному негодованию, потому что не девочка, а статуэтка фарфоровая! На пыльном пятачке перед сельпо Любочка была в тот момент единственным ярким пятном, только за нее и можно было зацепиться досужему взгляду среди окружающей скуки и серости.

И Любочку действительно заметили.

– Господи! Э-это что за чучело?! – воскликнула художница по костюмам, за руку выводя ее из толпы прочь. – Через сорок минут уже Высоцкому с Золотухиным сниматься, а тут… Убрать! Немедленно убрать!

И бедная, ничего не понимающая девочка, не успевшая даже удивиться, вдруг почувствовала, как все разом отстраняются, стараются отшагнуть подальше, будто знать не знают никакой такой Любочки, а за спиной уже зарождаются предательские, исподтишка, смешки и словечки.


Художница по костюмам, кажется, никогда в жизни так не смеялась. Она потом много лет рассказывала друзьям-приятелям о глупой сибирской пейзанке, о деревенской куклёшке, которая объявилась на съемочной площадке, словно на бал разряженная, хотя достаточно было обыкновенного ситцевого сарафана и скромного платочка. Этот эпизод казался художнице по костюмам тем слаще, тем большими обрастал деталями, чем старше и непривлекательнее становилась она сама.

А Любочка никогда в жизни, кажется, не рыдала так горько. Она бежала со съемочной площадки прочь, опасно оступаясь на глупых каблуках, несла в ладонях у самого лица свой позор и соленые свои слезы, и слезы проливались через край, и позор проливался. Как оглашенная ворвалась она во двор, скинула ненавистные лакированные туфли куда-то на грядки и понеслась к дому босиком, раздирая вдрызг мамины шелковые чулки. Она уже в сенях выпрастывалась из облачного крахмального платья, алый атлас трещал по швам и терял крючки, только Любочке это было безразлично, ей казалось, что она немедленно умрет, едва коснувшись кровати, и потому сейчас больше всего на свете хотелось окунуть голову в мягкую прохладную подушку.

Она прорыдала до вечера. Галина Алексеевна ходила по кухне из угла в угол, прислушиваясь к малейшему шороху за Любочкиной дверью, и чувствовала себя непоправимо виноватой. Чувствовала, а до конца все-таки не понимала, что сделала не так, – пусть тот, кто осмелится сказать, что ее Любочка не была в тот день самой красивой, даже красивее Пырьевой, первым камень бросит… да пусть у нее глаза лопнут, если Любочка – не самая-самая раскрасавица!

<p>Глава 3</p>

Часам к семи съемочный день закончился, и домой вернулись осветители-квартиранты. Младшему, утром от начала до конца наблюдавшему сцену на съемочной площадке, Любочку было очень жалко – такая красивая, яркая и такая наивная девочка, – и поэтому он, пошептавшись немного с Галиной Алексеевной, без стука вошел в комнату плача и с места в карьер предложил Любочке прямо вот сейчас пойти и познакомиться с Высоцким. Он врал, конечно, сам он был знаком с ним лишь мельком, по работе, и уж, разумеется, не настолько близко, чтобы представлять ему первую встречную сельскую девчонку, но надо же было что-то сказать, чтобы прекрасная Несмеяна отвлеклась и перестала реветь.

Несколько секунд Любочка еще всхлипывала по инерции, а потом подняла заплаканные глаза и, заикаясь от слез, тихо спросила:

– А как же мы к нему пройдем? У него ведь милиционер постоянно дежурит, я сама видела.

Тут молодой квартирант не выдержал и расхохотался.

– Ну, ты даешь! – сказал он растерявшейся Любочке, когда отсмеялся. – Какой же он милиционер? Это артист, Валерий Золотухин. Между прочим, он в этом фильме главный. А в форме ходит, потому что у него роль такая. А он в нее вживается. Ну, вроде у них, у актеров, так принято.

– А-а, – протянула Любочка. Она больше не нашла что сказать.

Когда Любочка, уже умытая, подправившая «бабетту», съехавшую набок, одетая нарядно и скромно – в белую ситцевую кофточку и голубую юбку с широким поясом, – выходила из дому вслед за молодым ассистентом, мама едва слышно шепнула ей:

– Ни в чем ему не отказывай, поняла?!

За время метаний по кухне у нее уже созрел новый план относительно Любочкиного светлого будущего, и по этому плану все выходило даже более складно и просто. Галина Алексеевна, подкармливая, обстирывая и обихаживая квартирантов, быстро выведала у них всю подноготную и вполне оценила, сколь лакомый кусочек подан к ее столу в лице молоденького мосфильмовского ассистента. Москвич, прямо напротив киностудии живет – это раз. Зарабатывает прилично – это два. Армию отслужил – три. А самое главное, четвертое – холост. Любочка ему явно нравится – пять. Да он этого и не скрывает. Петр Василич (вот кстати!) вернется из Красноярска только завтра к вечеру. И, если все удачно сложится, если Любочка особо артачиться не будет, найдется способ мальчика быстренько захомутать. Для женщины удачное замужество – девяносто девять процентов успеха. Главное теперь, чтобы он до срока не узнал, сколько Любочке лет, а то испугается, пожалуй. Вот и история со съемкой оказалась на руку, погуляют-погуляют, глядишь, и нагуляют чего. А Любочка, бедненькая, так плакала!

Когда ассистент вывел Любочку за калитку, от его бравого настроя и следа не осталось. Ну как, скажите, он поведет эту девочку к самому Высоцкому? Как?! Этот вопрос настолько его обеспокоил, что он по дороге решил зайти с Любочкой к операторам и выпить для храбрости, благо у операторов всегда было что выпить.

Операторы как раз квартировали где-то между осветителями и Высоцким, и этот попутный визит Любочке странным не показался. В доме было накурено и шумно, пахло самогонкой и свежими огурчиками, а сами операторы были уже порядком навеселе и потому искренне обрадовались вновь прибывшим, тем более что мужское общество оказалось разбавлено такой приятной барышней.

Это для Галины Алексеевны двадцатидвухлетний ассистентик был мальчишкой; Любочке же он казался совершенно взрослым дяденькой, которого стоило во всем слушаться. Вот и мама сказала: «Во всем его слушайся», – или как она там сказала? Поэтому, когда «дяденька»-осветитель поднес ей полстакана самогонки и велел: «Пей!», она безропотно, словно горькое лекарство во время болезни, выпила все без остатка, даже не задохнулась, как положено настоящей леди.

– Ого! – присвистнули мужики, протягивая онемевшей от ожога Любочке закуски. И снова кто-то отметил, что она похожа на Пырьеву, и снова начался спор, насколько похожа да кто лучше, голова немножечко закружилась, стало душно, нестерпимо захотелось пить, Любочка потянулась к столу и залпом выпила из первой попавшейся чайной чашки, это оказалась опять самогонка, девочка зашлась в кашле, мужики засмеялись, каждый старался похлопать ее по спине, чтобы кашель прошел, кто-то принес студеной колодезной воды в ковшике. Любочка припала к нему и жадно глотала, обливаясь, но головокружение не проходило, закрывались сами собою глаза, сила кружения от этого только увеличивалась, круг делался шире, шире, а потом Любочка оторвалась от пола и полетела…


Она приземлилась на заботливо подстеленную кем-то соломку. Тошнота была нестерпимой, ломило в затылке. Кто-то в темноте лихорадочно шарил по Любочкиным ногам, раздвигая, неуклюже забирался под подол, поглаживал по спине и по груди и невнятно шептал, шептал, а Любочка от страха не могла разобрать ни единого слова. Наконец она с трудом разглядела в темноте молодого квартиранта-осветителя. Глаза его были полуприкрыты, рот изломан мученической складкой. «Дяденька» крепко схватил Любочку за тоненькое запястье и стал водить ее рукой по брюкам, по расстегнутой ширинке. И перепуганная Любочка вдруг ощутила в ладошке секретного зверька, который в детстве водился в кармане у папы. Когда Любочка была маленькая, ей больше всего нравилось играть с Петром Василичем в «по кочкам, по кочкам, бух в ямку», а за конфетами и пряниками норовила она, к неудовольствию родителя, залезть самостоятельно, прямо в карман брюк. Карман, помимо сластей, таил в себе некую тайну, Любочка это чувствовала. Она сначала забоялась, ощутив за тканью присутствие чего-то живого и непонятного, но потом, осторожно вынимая дрожащими пальчиками печенья и леденцы, безотчетно старалась коснуться загадочного трепещущего предмета, и делалось ей от этого немного страшно и немного стыдно. Петр Василич из-за этого сердился, хоть и старался не подать виду, и спросить напрямую, кто живет в его кармане, девочка не решалась. И вот сейчас, здесь…

Ее начало рвать, но настырный кавалер, казалось, не замечал. Впрочем, это было немудрено, двадцатидвухлетний «дяденька» был едва ли не пьянее Любочки. Ему удалось-таки задрать юбку, но дальше дело не пошло – он задышал громко, неловко потыкался Любочке чуть выше колена, дважды нелепо дернулся и, словно комар, насосавшийся крови, отвалился в сторону, после чего громко, пьяно засопел, а у Любочки по ноге потекла горячая липкая жижечка, выпущенная секретным зверьком. Любочка снова заплакала, и ее снова стошнило.

Скоро в голове чуть-чуть прояснилось, но в ногах по-прежнему ощущалась слабость. Любочка осторожно выбралась из-под квартиранта и с опаской выглянула из заваленного сеном сарайчика. Сначала ощутила студеное дуновение паники, потом не без труда узнала собственный задний двор и успокоилась вдруг. Над Маной-рекой стояла половинка луны, и каждую звездочку было видно над головой так же отчетливо, как на карте звездного неба в кабинете физики. Любочка шатаясь добрела до колодца и долго лила из ведра за шиворот звенящую воду, жадно прихватывая губами непослушные струйки, стекающие по щекам и подбородку, тщательно, по-бабьи подоткнув юбку, отмывала липкое бедро, и ее опять рвало в траву. Ощущение стыда и грязи было нестерпимым, мокрые дрожащие руки двигались машинально, словно отлаженный вспомогательный механизм. Начался озноб. Потихонечку, стараясь не разбудить мать, Любочка прокралась в дом. Ей снова хотелось коснуться подушки и насовсем умереть – даже сильнее, чем утром.

Едва Любочка забралась в прохладную постель и натянула на себя одеяло, дверь скрипнула и в проеме возникла страшная темная фигура. Любочка ойкнула и нырнула под одеяло с головой.

– Ох и дура ты у меня, ох и дура… – беззлобно вздохнули в проеме голосом Галины Алексеевны.

Галина Алексеевна прекрасно видела, как пьяный квартирантик подводит Любочку к сенному сараю, и радовалась, что Москва у девочки в кармане; она подглядывала и подслушивала под дверью – и разглядела все, что время суток позволяло ей разглядеть. И несмотря на темноту, прекрасно поняла, что Любочка осталась невинной, а стало быть, глупо поднимать шум, никаких доказательств совращения малолетней нет и быть не может, а позор на все село Любочке тоже ни к чему, без того ей сегодня досталось.

А все-таки, придя к дочери, в первую голову не пожалела, не обняла, а обругала дурой. Дура и есть, такой шанс упустила, как тут матери не переживать?!

Галина Алексеевна за сегодняшними мечтами о Москве, кажется, перестала понимать, что Любочке нет еще четырнадцати, а потому дело казалось ей вполне поправимым. Она присела на краешек кровати рядом с дочерью и начала увещевать, поминая столицу, кинозвезд и большую зарплату, и из этого невнятного шепота Любочка с ужасом поняла, что мама не только не ругает ее за ночные похождения, но просит, чтобы Любочка завтра же… снова… а у папы… в кармане… а он… под юбку, а… а-аа-ааа-аааа-ааааа!


До рассвета Галина Алексеевна успокаивала бьющуюся в истерике дочь, но та лишь подвывала и больно брыкалась, и пришлось Галине Алексеевне убираться восвояси. Петр Василич, к обеду вернувшийся из Красноярска, нашел дочку совершенно больной. Бледная под цвет собственной наволочки Любочка лежала на постели, ничего не ела и ни с кем не хотела говорить, а от Петра Василича, со стыда, и вовсе отвернулась к стене, натянув на голову сразу и подушку, и одеяло; Галина Алексеевна, против обыкновения, была тише мыши, по дому ходила на цыпочках и глаза опускала долу. Молодой московский соблазнитель (к счастью для него) давно уже был на съемочной площадке. Он, поутру проснувшись в сарае, не вспомнил ровным счетом ничего, даже давешнего похода к операторам, и на работу отправился с совершенно чистой совестью, хоть и с тяжелой похмельной головой. Таково уж было счастливое свойство этого молодого дикорастущего организма – напиваться до беспамятства, и уж кто-кто, а его старший коллега прекрасно знал, сколькими неприятностями в будущем грозило мальчику это свойство. Вот и сегодня, потихоньку отозвав в стороночку и ничего не объясняя, скомандовал: «Хозяйскую шалаву пальцем не сметь трогать, малолетка!», – на чем посчитал инцидент исчерпанным.

Уже к вечеру сарафанное радио в лице соседки бабки Дарьи донесло Петру Василичу и про ночные похождения Любочки, и, главное, про поведение Галины Алексеевны, не идущее ни в какие ворота, и он, ворвавшись во двор с белыми от ярости глазами, долго и от души учил жену подвернувшимся под руку мокрым полотенцем, а она даже не пыталась сопротивляться, потому как прекрасно знала свою вину. Любочка еще пару дней поболела, а потом проголодалась и соскучилась, да и поднялась с постели, и всё в доме пошло по-старому, словно ничего не было.

<p>Глава 4</p>

Если в Выезжем Логе уже не мазали ворота дегтем, виною был, всего вероятнее, дефицит дегтя. Во всем же остальном правила сельской морали соблюдались неукоснительно, и, случись вышеупомянутое происшествие летом любого другого года, Любочка могла бы навсегда забыть о своем добром имени. Но в тот момент дела киношные настолько завладели аборигенами, что следить за моралью им было недосуг. И стар и млад чуть не до рассвета слонялись вокруг дома Высоцкого, дабы лишний раз, ну хоть краем глаза… Несли в узелках нехитрые свои подношения, подбирались поближе по кустам, что твои партизаны. Словом, им было вовсе не до Любочкиного морального облика. К тому же Петр Василич был сам себе не враг: шума поднимать не стал, даже от дома постояльцам не отказал. Уж как там было в доме – другой вопрос: на ночь Любочку запирали на ключ, на стол ставя стакан воды, под стол – ржавое ведро без ручки, Галина Алексеевна стала тише воды ниже травы, она теперь даже говорила полушепотом; поездки в Красноярск были до поры забыты, а сам Петр Василич, кажется, находился во всех комнатах сразу, и стоило кому-нибудь из московских гостей подойти к Любочке ближе чем на два метра, как за спиною шаркали шаги и слышалось хриплое покашливание с ноткою угрозы. Но настоящая буря, при других обстоятельствах вполне способная попереломать молоденького осветителя, не состоялась.

Долго ли, коротко ли, пропело красное лето и зима покатила в глаза, засим покатила и московская съемочная группа – домой, к цивилизации. Покатила, вместо киношного шума и суетни оставив местным зимнюю сибирскую скуку. Все как один мальчики в Выезжем Логе взялись за семиструнки и теперь денно и нощно пощипывали их, заглядывая в самоучитель; девочки же крутили высокие хвосты на затылке, тайком таскали из шкатулок массивные материнские серьги, повязывали косынки на манер Нюрки-Пырьевой и старались (не слишком при этом преуспевая) говорить низким грудным голосом. На пике мужской моды оказались вдруг серые в полоску свитера и красные футболки, а женщины стали без прошлого небрежения носить обыкновенные резиновые сапоги. Аборигены судили да рядили, и всех громче слышно было, конечно, бабку Дарью – сарафанное радио.

К слову вспомнилась и Любочка.

– Лопни мои глаза, коли сбрехну! – божилась бабка Дарья и крестилась одышливо. А потом рассказывала, всякий раз подбавляя подробностей, точно маслица в кашу, как тащил Любочку молодой – пьяненькую и покорную, – в сенной сарай, да как Алексеевна, бесстыжие глаза ее, им свечку держала, да как гонял наутро Алексеевну Петр Василич по двору дрыном. Про дрын она, положим, привирала, зато в остальном… Только бабке Дарье не больно-то верили на селе. А чуть погодя Никифоровна, учетчица, делая шестимесячную завивку, по секрету рассказала Верочке-парикмахерше, что на самом деле бабка Дарья все напутала, карга старая, – ведь это Любочка застала мамашу с молодым ассистентом, поплакала да отцу шепнула, и уж наутро, действительно, Петр Василич гонял Галину Алексеевну по двору, только не дрыном вовсе, а метлой, у них завсегда у крыльца метелка стоит, потому как Галина Алексеевна, хоть и гулящая, а на селе первая хозяйка. Поэтому, кстати, Петр Василич пошумел-пошумел, да и простил жену. Где такую хозяйку сыщешь? Ну и привык, не без того. А девочку несовершеннолетнюю в такие дела путать – это бабка Дарья уж хватила, быть того не может.

Через пару деньков в парикмахерскую (и тоже на шестимесячную завивку) зашла Алевтина-продавщица, и Верочка, а следом и весь Выезжий Лог узнали наконец настоящую правду: все-то переврала бабка Дарья, не Петр Василич Галину Алексеевну застукал, а она его. Потому что не просто так Петр Василич в Красноярск повадился – у него там полюбовница беременная, двадцатипятилетняя, в аптеке работает. Натуральная блондинка с во-от такими огромными голубыми глазами. А Галины Алексеевны школьная подруга (Галина-то Алексеевна в школе в Красноярске училась, будто не знали) встретила Петра Василича на улице с молодухой этой брюхатой под руку, да и отбила жене телеграмму. Вот приехал он поутру из Красноярска, тут его Галина Алексеевна и встретила, тепленького. Мокрым полотенцем отходила по щекам (молодец баба!), да три недели не разговаривала, так что Петр Василич аж в ногах у ней валялся и прощения просил. И молодуху красноярскую бросил. Куда ей, молодухе, до Галины-то Алексеевны, Алексеевна на селе – первая хозяйка, все знают. Ну, Галина Алексеевна, конечно, отомстила мужу – не по злобе и не по блядству, а так, чтобы неповадно было. Но не с ассистентом, а с самим художником по свету (ничего себе мужчина, видный, положительный, плохо только – женатый). А Василичу так и надо. Тоже молодец, хрен старый. Помирать уж пора, а он, гляди-тко, дитеночка на стороне заделал!

Что ни говори, последняя версия показалась односельчанкам всего больше похожей на правду. Да вот незадача – Петр Василич детей иметь не мог, ранение. Галина Алексеевна была его второй женой, а первая потому и ушла, что ребенка хотела, но не получилось. Об этом весь Выезжий Лог знал. Впрочем, помозговав еще с неделю, женщины высчитали, будто молодая любовница в свою очередь гуляла от Петра Василича направо-налево (вот ему!) и забеременела вообще неизвестно от кого, да на том и успокоились. Только сарафанное радио пребывало в праведном гневе.

– Погодите! Принесет Любка в подоле, тут и посмотрим, чья правда! – кипятилась бабка Дарья.

Но в подоле совершенно неожиданно принесла бабки Дарьина восемнадцатилетняя внучка. Она училась в Красноярске в педучилище и летом приезжала домой на каникулы, а тут съемки…

После такого удара посрамленная бабка Дарья наконец оставила Любочку в покое. При встрече, правда, всегда демонстративно отворачивалась и бурчала под нос: «Тьфу, подстилка мосфильмская!», – но так тихо, что Любочка ни разу ее не расслышала.


Любочка росла на диво крепкой девочкой, психика у нее была здоровая, характер оптимистический, а потому совсем скоро первый неудачный опыт забылся, а страх и отвращение к интимной жизни сменились жгучим подростковым любопытством. Она больше не чуралась местных парней, с удовольствием бегала в клуб на танцы, и если случалось дамам приглашать кавалеров, выбирала всегда могучего восьмиклассника – второгодника Миролетова. Миролетов притискивал Любочку близко-близко, так что становилось трудно дышать, и жадно водил квадратной лапищей по ее оголенным торчащим лопаткам. От этого Любочкино нутро теплело и тревожилось, а коленки приятно слабели. После танцев Миролетов вел Любочку домой самыми темными улицами, и его могучая рука спускалась все ниже, а ее нутро делалось все тревожнее, и в конце концов все разрешалось жадными и неумелыми поцелуями у какого-нибудь забора или дерева да прокушенными до крови губами. Дальше, однако, дело не заходило – Миролетов, несмотря на свою внушительную внешность, был, увы, девственником и о том, как вести себя с женщиной, знал только теоретически.

Многие пытались отвоевать Любочку у Миролетова, да не тут-то было – кулаки у него были пудовые. Конечно, тайком Любочка тискалась не только с ним – числились в ее послужном списке и Вовка Цветков, и Лёнька Сидоров, и так, по мелочи, но все это – Любочка точно знала – было по-детски и совершенно несерьезно.

Куда больше ее занимало кино, которое где-то там, в далеких и загадочных мосфильмовских стенах, за семью печатями вызревало для будущего триумфального проката. И вот почему занимало: в конце лета Любочке все-таки удалось принять участие в съемках.

Всех сельчан опять пригласили на массовку – продавца Носкова и бригадира Рябого, посадив на одну лошадь, с позором везли по улице, а жители должны были молча стоять по обочине и смотреть с укоризною. И тут уж Любочка была в первых рядах! Она слишком хорошо запомнила прошлый горький опыт, а потому наряжаться не стала – надела линялый ситцевый халатик да простой белый платок. Но зато из-под белого платка на ломаную бровь сползал тугой смоляной локон, губки презрительно и чуть насмешливо складывались в ниточку, а обвиняющие глаза готовы были прожечь злодеев насквозь. (Этот локон, эта презрительная складка и испепеляющий взгляд были тщательно отрепетированы накануне – дома перед зеркалом, пока Петр Василич не заметил. Автором идеи и режиссером-постановщиком была, конечно, Галина Алексеевна.) В тот день Любочка расстаралась – оттерла локтем нахалку Дудукину, отстранила на все согласного Цветкова и очутилась прямо напротив камеры. И ее взаправду снимали, она это точно видела!

С тех пор Любочка стала ждать. «Вот выйдет кино, привезут его к нам в клуб, и тогда посмотрим!» – думала Любочка, засыпая, и мысленно грозила кулаком всем-всем, кто в первый раз так жестоко посмеялся над ней, над прической «бабетта», над алым платьем и мамиными каблуками. И представляла себя настоящей кинозвездой. В мечтах она, самая знаменитая на свете артистка, всегда спускалась по белым ступеням, платье у нее было блестящее и длинное-длинное, со шлейфом, в волосах сияла настоящая корона, а по бокам на лестнице стояли толстая Маша, и Цветков, и Дудукина, и бабка Дарья, и даже папа с мамой, и бросали к Любочкиным ногам душистые розы. Любочка шла медленно-медленно, одаривая поклонников самой лучезарной своей улыбкой, а они громко-громко аплодировали… Шлейф, так уж и быть, нес Миролетов.

По утрам Любочка старательно причесывалась, делала на затылке тугой узел, совсем как у «Нюрки», подолгу репетировала перед зеркалом свою самую лучезарную улыбку (на будущее) и отправлялась в школу за вечными тройками. Втайне Любочка жалела, что так сильно похожа на Пырьеву, – на самом-то деле ей до смерти хотелось быть как Людмила Целиковская (потому что она хорошенькая и у нее губки бантиком) или как Гурченко в «Карнавальной ночи», а вместо этого приходилось вязать конский хвост на затылке и говорить глухим голосом, с придыханием, согласно последним требованиям местной моды.

Галина Алексеевна тоже очень ждала выхода фильма в прокат – она смотрела на расцветающую не по дням, а по часам Любочку, и в обожающем материнском сердце зрела-наливалась уверенность, что такую красавицу мосфильмовские режиссеры ни за что на свете своим вниманием не обойдут. Мысленно Галина Алексеевна уже представляла Любочку и себя в столице, в городской квартире, при горничной и личном шофере, и, как ни странно, всего чаще грезилась ей точно такая же белая лестница, по которой шла точно такая же шикарная и знаменитая артистка-Любочка, сверкая лучезарной улыбкой и настоящими бриллиантами, а по бокам смиренно стояли Алевтина-продавщица, и выскочка Вострикова, и Верочка из парикмахерской, и учетчица Никифоровна, и эта старая сука бабка Дарья (чтоб ее перекосило совсем!), и даже сам Высоцкий.


Беломраморная лестница, ведущая вниз, к славе, оказалась непомерно длинна – триста шестьдесят пять, затем еще триста шестьдесят пять, а затем еще около полусотни ступеней миновала Любочка. Здесь, на ступенях, готовая принять лавровый свой венец, справила она пятнадцати– и шестнадцатилетие, отсюда проводила в армию второгодника Миролетова, со страшным скрипом все-таки окончившего восемь классов; здесь же и саму Любочку едва не изгнали из школы за абсолютную неуспеваемость по физике и химии, и лишь авторитет бригадира Петра Василича (да новый забор, который он выбил для школы, пользуясь этим самым авторитетом) спас Любочку от позора. Но она не замечала, ничего не замечала – что ей был этот мизерный школьный позор в сравнении с грядущим триумфом?!

Галина Алексеевна тоже ждала – болезненнее и напряженнее Любочки, чья исключительная молодость делала ожидание нетяжелым и неутомительным. Можно сказать, Галину Алексеевну просто изнутри распирало.

Потому, наверное, телеграмма о смерти слюдянкинской бабки ее не особенно расстроила. Уже вывесили у клуба вожделенную афишу, уже как улей зашумело взволнованное село – до бабки ли тут, скажите, Галине Алексеевне было? Эта смерть, такая несвоевременная, на фоне грядущих громких событий показалась ей лишь мелким досадным недоразумением, как если бы кот Васька, бандит и обжора, нагадил в домашние тапочки. Галина Алексеевна была раздосадована, даже обозлена на зловредную бабку, которая за всю жизнь слова доброго ей не сказала, из дому беременную выгнала и, даже умерев, умудрилась подгадить, но что поделаешь? Любочка еще не стала знаменитой, и пока приходилось неукоснительно блюсти сельские приличия. Галина Алексеевна надела нестрогий траур (черный платочек, суровое выражение глаз) и в сопровождении домочадцев спешно отбыла на похороны в Слюдянку.

<p>Глава 5</p>

Бабка умерла на девяносто шестом году жизни в своей квартире, в своей постели, в здравом уме и трезвой памяти. Крошечная сморщенная головенка утонула в хрустящей крахмальной наволочке, которую накануне наглаживала под чутким бабкиным руководством долговязая крашеная девица из Дома быта; артритные пальцы судорожно скомкали пестрое лоскутное одеяло, вцепились, словно боялись упустить, отдать возможным непрошенным пришлецам; закрылись слезящиеся старческие глаза, подернутые плотной дымкой катаракты, до самого последнего мгновения сохранившие свою внимательность и свое ехидство; отпал и съехал на впалую грудь острый подбородок. Бабка отошла в мир иной по-хорошему – тихо, мгновенно и совершенно безболезненно, – отошла, с Галиной Алексеевной так и не помирившись.

Ах, как добивалась Галина Алексеевна этого примирения! С тех самых пор, как родилась Любочка, добивалась. Слала бабке длинные покаянные письма, полные сантиментов, увещеваний, грамматических ошибок и заблудившихся, неприкаянных знаков препинания, среди которых преобладали восклицательные знаки, слала к праздникам шоколадные наборы и расписные теплые платки, слала многочисленные фотографии правнучки: вот Любочка спит, вот Любочка ест, вот Любочка пьет, вот Любочка, пуская слюни, обсасывает голову резинового пупса, вот Любочка впервые примеряет мамины туфли. Летели из Выезжего Лога в Слюдянку пухлые конверты, заключающие в себе мельчайшие подробности Любочкиной жизни, летели капризы и наряды, дни рождения, первомаи и первые сентября, – но бабкиного каменного сердца так и не разжалобили. Ни разу не получила Галина Алексеевна ни строчки, ни бандерольки, ни рубля, а лишь презрительное, ничем не пробиваемое молчание.

Эта оскорбительная немота доводила Галину Алексеевну до бешенства, но она все боролась, все билась в запертые наглухо двери – с исступлением самки, оберегающей единственного детеныша. Видела она эту бабку, лярву старорежимную, в гробу и в белых тапочках, но ведь речь шла о будущем Любочки – дочечки, кровинки, раскрасавицы. Ну что ждало ее здесь, в Выезжем Логе? Незавидная роль какой-нибудь учетчицы или продавщицы, леспромхозовское неотесанное мужичье, неуютный сельский быт? Нет уж, Любочка рождена была для лучшей жизни – сытой и богатой. Потому Галина Алексеевна спала и видела, как помирится с бабкой, как та, оттаявшая и умиленная, впишет правнучку на свою жилплощадь и помрет восвояси. Конечно, Слюдянка не бог весть какой город, это правда, но зато случались на добыче белого мрамора столичные – московские и ленинградские, а уж иркутян каких-нибудь было вовсе навалом. В сущности, Иркутск был не так уж плох – легендарное место, декабристы жили. Интеллигенция. В Слюдянке Любочка, при таких-то внешних данных, могла составить себе вполне приличную партию. Вот и боролась Галина Алексеевна – отчаянно и безрезультатно, а время утекало – кап, кап, – дряхлеющая, но неумолимая бабка упорно не отзывалась.

Но вот Любочка снялась в кино. Теперь уж бабка была не нужна, Бог шельму-то метит, обошлись прекрасно без всякой бабки, и Галина Алексеевна отписала в Слюдянку последнее письмо, в котором отвела наконец униженную, истощенную многолетней борьбой душу. И, получив в ответ одно-единственное слово: «Проклинаю!», – почувствовала не обиду, а тихо позлорадствовала да и забыла.

Теперь она стояла у гроба и равнодушно, с чувством собственного превосходства смотрела на сморщенное личико, на бумажные ввалившиеся щеки. Гробик был убогонький, бедненький, а у гробика, кроме Галины Алексеевны, Петра Василича и Любочки, – никого. Всех подружек давно схоронила зажившаяся слюдянкинская бабка, да и были они, подружки, с таким-то характером? Однокомнатная городская квартира у вокзала, в двухэтажном деревянном бараке на втором этаже, окнами во двор, увы, досталась государству, но теперь Галине Алексеевне это было безразлично – ведь и она сама, и Любочка стояли на пороге славы. И опять Галина Алексеевна почувствовала не обиду, а тихое злорадство. Да еще, пожалуй, легкую досаду на то, что бабка, кочерга ржавая, ее триумфа уже не увидит и никогда не будет стоять в ряду поклонников на беломраморной лестнице, по которой скоро сойдет великолепная Любочка в белом платье, цветах и брильянтах.

Похороны и поминки справили тихо, безлюдно. В наследство из всего бабкиного добра взяла Галина Алексеевна пару пуховых платков (которые сама же бабке и посылала) и неполный набор столового серебра, еще дореволюционный. Хватились Любочкиных фотографий, но не нашли (растерзала их бабка в ярости, когда последнее письмо от Галины Алексеевны получила, и артрит не помешал). Зато отыскался на антресолях целый склад побелевшего от времени шоколада.

Шоколад отнесли на помойку, квартиру со всей остальной рухлядью перепоручили участковому и наутро уехали из Слюдянки в Иркутск, откуда вечером, в двадцать три ноль-ноль, отбывал пассажирский поезд до Красноярска.


Разумеется, Галина Алексеевна предпочла бы посмотреть мосфильмовскую картину в компании односельчан, в родном клубе – она бы тогда могла сидеть в первом ряду, обязательно в новой каракулевой шубе, в норковой шапке, что подарил на позапрошлый Новый год Петр Василич, и наслаждаться благоговейным шепотом в задних рядах, как только ее Любочка, прекрасная, несмотря на скромные одежды, появится на экране крупным планом. Галина Алексеевна даже не обернулась бы – вот еще! Зато потом, после фильма, она бы с достоинством английской королевы прошествовала к выходу, односельчане расступались бы и завидовали в голос. Но вот же чертова бабка, и тут подгадила! Картину в клубе первый раз показывали именно сегодня вечером, а Галине Алексеевне предстояло маяться на иркутском вокзале, в ожидании обратного поезда сидеть на тощих чемоданах в выстуженном сибирскими сквозняками зале ожидания.

Сходили в буфет и взяли по комплексному обеду. Галина Алексеевна была явно не в духе. Заставила Любочку доесть жидкий столовский борщ до последней картофелины, чего не делала, наверное, с тех пор, как Любочка пошла в школу, поскандалила с официанткой за резиновое мясо и черствый хлеб, раскраснелась, разнервничалась; тут же, неудачно глотнув, подавилась компотом, зашлась в кашле и даже на Петра Василича шумнула, когда он ей, облегчения ради, попытался меж лопаток кулаком постучать. Петр Василич за пятнадцать совместных лет изучил свою прекрасную половину на «отлично», а потому, выйдя из буфета как бы по малой нужде, отправился вовсе не в туалет, а в справочное бюро, где и выяснил у милой озябшей девушки, что фильм «Хозяин тайги» в Иркутске все еще идет – семнадцать тридцать, кинотеатр «Гигант», Карла Маркса, 15, добираться на первом трамвае.

Любочка ехала в трамвае впервые. За окнами уже смеркалось, зажигались фонари, яркие, словно елочные гирлянды; веселые искры – синие и оранжевые – бежали по снегу вслед за светящимся, гремящим во весь голос трамваем, кондукторша звонко зазывала безбилетников, и от этого на душе у Любочки было светло и радостно. Она горячо подышала на стекло, оттаяла себе глазок в ледяной корке и теперь с жадным любопытством рассматривала диво дивное – всамделишный большой город. Дома – огромные, трех-, а то и четырехэтажные – подмигивали ей вечерними огнями, в первых этажах светились богато убранные витрины магазинов и кафе, заснеженные деревья густо штриховали снег на тротуарах. Тени их были таинственны и странны, гром трамвая – весел, и Любочке казалось, что давно придуманная в мельчайших подробностях мраморная лестница волшебным образом возникнет прямо сейчас – у входа в кинотеатр «Гигант». Да и Галина Алексеевна немного повеселела.

<p>Глава 6</p>

Билеты, разумеется, взяли в первый ряд. Петр Василич и Любочка, хоть и пребывали в ожидании кульминации (т. е. массовки № 2), фильм смотрели все-таки внимательно и с удовольствием. Когда в первой массовочной сцене сельчане вперемежку с актерами полезли через борт грузовика, Любочка очень смеялась и толкала отчима в бок, пальцем тыкая в сторону мелькнувших и исчезнувших одноклассников – Вовки Цветкова и Лёньки Сидорова. Не беда, что они были к камере спиной – она бы их где хочешь по спинам узнала. Потом Любочка за Нюрку переживала, что приходится той за нелюбимого бригадира идти замуж. А еще было почему-то страх как интересно, кто же на самом-то деле сельпо обокрал, хотя она это еще во время съемок знала прекрасно. А вот Галине Алексеевне не терпелось. Ерзала и вертелась Галина Алексеевна на стуле, словно ее на лопате в печь пихали, и даже рукой в нетерпении перед экраном вращала – быстрее, мол, крутите свое кино, не задерживайте. Разок на нее из задних рядов зашикали даже.

Кажется, фильм длился целую вечность. Но вот настал долгожданный момент, когда глазам публики должна была во всей красе явиться Любочка. Милиционер (медленно, ах как медленно!) клеймил ушлого бригадира Рябого, потом (медленно, ну как же медленно!) велел сажать бандитов «на одну холку», потом (медленно, медленно, медленно, черт ее подери!) лошадь трогалась с места и шагала по большаку… а потом вдруг в кадр вплыла лодка, зазвучало: «Я вернусь домой на закате дня…», густо зазеленел невнятный сибирский пейзаж. Прошел по дороге одинокий Золотухин, прокатилась по лесу неторопливая телега. И вот уже милиционер спал, усталый, так и не испив молока, тянулся по Мане-реке бесконечный сплав (вид сверху). А потом, на фоне очередного пейзажа, из одной точки стала прорастать зловещая красно-рыжая надпись «КОНЕЦ ФИЛЬМА». И всё! И (Как же так!? Не может этого быть!) никакой Любочки…

«Невозможно! Это ошибка, ошибка!» – вопияло все в Галине Алексеевне, оцепеневшей на стуле. Вот и квитанция об оплате одного съемочного дня, три пятьдесят, с подписью и печатью, который месяц хранилась в паспорте, за обложкой. Невозможно, невозможно! Меж тем никакой ошибки не было. По первоначальной режиссерской задумке, действительно, должны были провезти бандитов по селу, и сельчане, действительно, должны были стоять на обочине и молча смотреть с укоризною – крупным планом. Так бы все и было, наверное, если б не Любочка. Бьющее в глаза сходство с Нюркой-Пырьевой безнадежно сгубило сцену. Пришлось вырезать все, остался лишь жалкий начальный обрубок.


Галина Алексеевна была, что называется, убита наповал. Она не помнила, как вышла из кинотеатра и как садилась в обратный трамвай. «Как же так! – кричала Галина Алексеевна мысленно. – Как же так!?» Потом стала понемногу приходить в себя.

Она отыскала себя на заднем сиденье трамвая, бегущего от «Гиганта» прочь, в сторону вокзала, рядом обнаружила всхлипывающую Любочку и растерянного Петра Василича, который метался и не знал, бедненький, за кем ему ухаживать, за женой или за падчерицей, а впереди – горожан, обыкновенных трамвайных пассажиров, которые преспокойно ехали по своим делам, не оборачиваясь, потому что не знали, что прямо за ними на заднем сиденье скромно едет будущая мировая знаменитость, самая великая артистка на свете – Любочка.

Мало-помалу Галина Алексеевна вновь обрела способность выстраивать в голове логические цепочки – сначала совсем простенькие, потом все более сложные. Ее перегруженная, воспаленная мысль двигалась от постепенного понимания: «все кончено» – к той критической отметке, за которой рождалось ощущение катастрофы; Галина Алексеевна уже не удивлялась, отчего всхлипывает Любочка, и знала, почему пассажиры иркутского трамвая № 1 не оглядываются на нее, такую ослепительную. И не оглянутся, уже никогда не оглянутся. Ни-ког-да. А следом пришло самое страшное понимание – Слюдянка. Бабка. Городская квартира. Бабка мертва, ключи от городской квартиры в Слюдянке участковый милиционер спрятал в широкий карман шинели, и они (бултых) стремительно пошли на дно… Проклинаю… Бабка написала тогда одно лишь слово: «Проклинаю!». И Любочки не было. Она ведь должна, должна была быть, но ее не было. Потому что бабка написала «проклинаю», прокляла, не пожалела единственную правнучку и ее, Галину Алексеевну, потому что… О Господи! Она ведь сама, сама во всем виновата, зачем она все ей высказала тогда, зачем писала, зачем ругала проклятую бабку, зачем, зачем рассказала старой ведьме про кино?! И вот теперь Любочки не было, не было, не было в кадре! Какая же она, Галина Алексеевна, все-таки дура! Это старая ведьма всё подстроила, всё! Жизнь теперь сломана – Любочкина молодая жизнь сломана из-за одного неосторожного слова! Как же это могло случиться с ними – с ней, с Галиной Алексеевной, всегда такой рассудительной и осторожной, с ней, которая Любочкиного будущего ради готова была ползти на коленях куда и за кем угодно, лишь бы девочка была счастлива и богата?! Нет, это совершенно невозможно. Невозможно, невозможно!

Тут Галина Алексеевна почувствовала резкую боль в груди, посерела лицом, и без того бледным, стала медленно сползать с сиденья к ногам мужа и потеряла сознание. Она уже не слышала ни переполоха среди пассажиров, ни перепуганного визга кондукторши, совсем еще девчонки, ни истошного вопля Петра Василича: «Кто-нибудь! Помогите же! Помогите!», ни воя «скорой помощи».

В себя Галина Алексеевна пришла только поздно вечером, после некоторого количества капельниц и уколов. Билеты на Красноярск к тому времени благополучно пропали, отправлена была с главпочтамта телеграмма директору леспромхоза Михалычу – с сообщением о непредвиденной задержке и с просьбой прислать до востребования денег, были уже выбиты (с огромным трудом) два места в гостинице «Горняк» для командировочных, куплены были (с трудом титаническим) необходимые лекарства. Пока Петр Василич все устраивал, Любочка тихонечко всхлипывала в уголке гулкого голого больничного коридора, ей было холодно и страшно и ужасно хотелось к маме, а мама была и здесь, и не здесь, а где-то за белыми дверями, за одной из этих одинаковых белых дверей. Только Любочка не знала, за какой, и от этого становилось еще страшнее. Со страху ли, с устатку, но постепенно девочка заснула на шатком больничном стуле, и снился ей длинный, липкий, многосложный кошмар, из которого, проснувшись, помнила она только мерзлую разверстую могилу в Слюдянке, поверх которой гуляла колючая белая поземка, да мертвую бабку в гробу – поджатые губы и голова с кулачок.

Потом вернулся папа с лекарствами и пропуском в гостиницу. Тут же, из-под земли словно, выросла перед ним накрахмаленная медсестричка с радостной новостью: «Галина Алексеевна пришла в себя, опасность миновала».

Кошмар кончился.


Галина Алексеевна провела в больнице три дня. Это было, по словам врача, не обязательно, а так, на всякий пожарный. Ничего страшного с Галиной Алексеевной не произошло – ни инфаркта, ни даже микроинфаркта, просто сильный сердечный приступ. С кем не бывает? Нервы расшалились, просто нервы, от них, проклятых, все болезни, да и возраст дал о себе знать, все-таки за сорок, не молоденькая. Галина Алексеевна в больнице оставаться не хотела, собиралась отказную написать, но Петр Василич уговорил поберечься и отдохнуть, оправиться от пережитого потрясения, и она осталась. Медсестры Галину Алексеевну жалели очень, особенно пожилые. Шептались меж собою:

– Это ж надо, по бабке древней так убиваться!

– Добрая, должно быть, женщина.

– Сердешная… Сердобольная…

Галина же Алексеевна при любом упоминании о бабкиной смерти влажнела глазами и отворачивалась к стене.

Тем временем Любочка и Петр Василич покоряли город.

Всё-всё понравилось Любочке в большом городе: и просторный гостиничный номер, выходящий окнами на улицу Ленина, и галантные командировочные, коих отгонял Петр Василич от девочки единым строгим взглядом, и удобства «на этаже», которые были все-таки лучше, чем студеный деревянный скворечник во дворе и чем собственная баня, по слухам – лучшая на селе, на самом же деле темная и угарная; она влюбилась в звенящие трамваи, в медлительные снегоочистители, в утренних сумерках гудевшие под окнами, в столовую самообслуживания, в горячие пончики с лотка и в кафе-мороженое, куда отвел ее Петр Василич утром, чтобы утешить. Но сильнее всего влюбилась в сверкающие глазастые витрины, в нарядные манекены и переливающиеся неоновые вывески на полнеба.

С самого раннего утра и до часа посещений Петр Василич и Любочка бродили по просторным центральным улицам или катались по городу на трамвае. Ни одного магазина не пропустила Любочка за три дня в настоящем большом городе – ей хотелось сразу всего на свете. Благо Михалыч на деньги не поскупился. Больше того, не в долг прислал, а командировку оформил, как положено настоящему мужику. Хотели в театр сходить, в драматический или хоть в ТЮЗ, да всё как-то некогда было: до обеда – прогулка, после – центральный рынок, с пяти до восьми – к маме в больницу. А на третий день Галину Алексеевну выписали, и семья все тем же одиннадцатичасовым поездом отправилась домой.

Когда поезд тронулся, Любочка еще долго стояла у окна напротив своего купе и с восторгом смотрела на удаляющиеся городские огни. Купе было завалено свертками и коробками – босоножки, духи, шампуни, кофточки, бусики, конфеты. Огни постепенно отдалялись и один за другим гасли, уступая место мрачной стене непроходимого заснеженного леса, вползающего на сопки навстречу озябшей серебряной луне, и тогда Любочка поклялась вернуться – обязательно, во что бы то ни стало. От ее цепких молодых глаз не укрылось здание Иркутского театрального училища – так удачно, почти у самого рынка, – и Любочка думала: «Погодите у меня! Я вам еще покажу! Вот закончу школу и поеду поступать в артистки! Посмотрите тогда!».

Поезд уносился от Иркутска дальше и дальше, а она все стояла у окна, и ее красивое злое отражение двоилось в немытых вагонных стеклах.

<p>Глава 7</p>

На следующее лето Любочка в театральное училище поступать не стала – было ей очень некогда, она выходила замуж.

А дело было вот как. Однажды, светлым-пресветлым днем, в самом конце мая, великолепная Любочка, облаченная в великолепное же летнее пальто, прибывшее в Выезжий Лог из Красноярска (а в Красноярск аж из Ленинграда – на зависть всем односельчанкам), пересекала пятачок напротив сельпо. Она изящно перепрыгивала через малые лужицы, балансируя в воздухе двумя авоськами, и одна из них являла миру муку, ячку и макароны, а другая – хлеб и колбасу. В лакированных сапожках с пряжкой отражалось яростное весеннее солнце; солнце путалось в распущенных черных кудрях, струящихся по плечам и по спине, алели после душного сельпо Любочкины щечки, пальто было распахнуто навстречу свежему воздуху. Любочка скакала через лужи и улыбалась – своей красоте, и молодости, и хорошему дню, и будущему лету, как вдруг на пятачок влетела полуторка и, едва не окатив Любочку грязью, встала как вкопанная. Тут же из кузова на обочину выброшен был довольно тощий линялый рюкзак, а за ним, прямо Любочке под ноги, спрыгнул и его хозяин.

Он выглядел странно – вместо обычных об эту пору резиновых сапог были на нем измурзанные городские ботинки, а расстегнутый пиджак явно составлял пару брюкам. Брюки тоже были странные, со стрелками, а стрелки эти словно кто-то по линейке прочертил. Впрочем, приезжий был молод и достаточно красив, поэтому Любочка где остановилась, напуганная подлетевшей полуторкой, там и стояла, беззастенчиво рассматривая незнакомца. А незнакомец… незнакомец был ослеплен прекрасным видением, обворожительным ангелом, балансирующим на берегу лужи при помощи двух авосек, трепещущих, словно крыла. Так они стояли и смотрели друг на друга – минуту, а может быть, пять минут. Любочка очнулась первой, и смутилась, и, низко опустив голову, попыталась обойти незнакомца, но он не дал.

– Девушка, – говорит, – ангел! Подождите, не бросайте меня вот так, на произвол судьбы! Милая девушка!

Любочка перепугалась уже не на шутку и была готова бежать, но он опять остановил, поймал за рукав.

– Да вы не бойтесь, – говорит, – я же пошутил просто. Не подскажете, где здесь Прохоровы живут, Макар Иваныч? Я позавчера должен был приехать, да припоздал. Зачет завалил, знаете ли. А теперь вот и не знаю, куда идти. Мы же с Юркой должны были вместе приехать. Вы ведь местная? Вы тогда Юрку наверняка знаете. Знаете? Сын Макар Иваныча, младший. – Любочка, успокоившись, часто закивала. – Мы с ним в педагогическом вместе учимся, на математике. Он меня и позвал – подработать. На сплаве. А я вот опоздал. И предупредить – никак. Юрка меня уже и не ждет, наверное.

– Так вы из Иркутска? – обрадовалась Любочка. – Я туда тоже скоро учиться поеду. В театральное училище. Сразу после выпускного поеду.

Незнакомец окинул Любочку восторженным взглядом:

– Богиня! Настоящая богиня! Вы так прекрасны, прекрасная незнакомка, что иркутская публика тут же бросится к вашим ногам, обещаю!

Польщенная Любочка заулыбалась. Это было тут же воспринято незнакомцем как добрый знак, и он (к чему резину тянуть) представился:

– Гербер.

– Чего? – неинтеллигентно переспросила Любочка.

– Гер-бер. Это значит «Герой Берлина». Папа, знаете ли, воевал. И мама воевала. Вместе воевали. И я, представьте себе, родился прямо в День Победы. Мама в тот момент находилась, естественно, в тылу, в роддоме. А папа – в Берлине. И она хотела сделать папе приятное. Видите, как на самом деле все просто! А вас? О прекрасная незнакомка, как зовут вас?

– Люба.

– Люба? Значит, Любовь… Сама Любовь – первое, что встретилось мне в этом медвежьем углу. Вам не кажется, что это судьба?

Любочка снова засмущалась и собралась было спасаться бегством, но Гербер, человек все-таки достаточно взрослый, городской к тому же, этот порыв быстро вычислил и, от греха подальше, тему сменил.

– Милая, добрая Любочка, – говорит, – я здесь один как перст, я без вас пропаду. Не будете ли вы так любезны, не укажете ли путь к дому уважаемого человека – Прохорова Макара Ивановича? – а сам тощий свой рюкзачонко на спину приладил и авоськи у Любочки отобрал. – Негоже такой очаровательной леди, будущей знаменитой актрисе, носить нелепые авоськи. Ну так что, поможете? Проводите меня?

Любочка молчала. Этот странный Гербер вел себя вовсе не так, как сельские ребята, и вообще он был на них совсем не похож, поэтому она совершенно растерялась.

– Конечно, если вы торопитесь, милая девушка, я не посмею вас задерживать! – продолжал Гербер. – Но тогда смилостивьтесь, позвольте мне проводить вас, позвольте избавить от гадких этих авосек!

Любочка пожала плечами.

– Значит, договорились. Я вас, Любочка, провожу, а вы мне потом дорогу покажете.

И, видя смущение и недоверие девушки, добавил:

– Да вы не бойтесь меня, не обращайте внимания. Просто у меня такая манера выражаться. Мама говорит, что я читаю слишком много, вот и несу потом околесицу всякую. Когда я помладше был, она у меня книжки отбирала. А я все равно читал – ночью, под одеялом. С фонариком. Джека Лондона очень любил, Жюля Верна, Конан Дойля. А вы? Вы в детстве любили читать о приключениях?

– Да нет, наверное… – Любочка опять пожала плечами. – Я больше сказки любила. Про Золушку. Пойдемте. Прохоровы от нас всего-то через дом живут, соседи.


Они шагали по раскисшей майской улице вверх, наступая на собственные тени, и тень Любочки вела себя скромно, даже немножечко зажато, а тень Гербера всю дорогу размахивала свободной правой рукой; в занятой левой подпрыгивали авоськи с продуктами. Уже почти дошли до Любочкиного дома, когда из переулка выскочили на них внезапно четверо подвыпивших местных – праздношатающиеся дружки Миролетова, которых вот-вот должны были забрать в армию, – такая же шпана и хулиганье.

– Эй, паря! – начали они с места в карьер. – Топай сюда, сучок городской, разговор есть.

Любочка перепугалась – эти четверо были на селе самые задиристые (не считая, конечно, самого Миролетова, которого, по счастью, забрали в армию еще в прошлом году). Ну что мог сделать городской любитель Джека Лондона против них четверых?!

– Ребята, не надо! – взмолилась Любочка. – Он к Макар Иванычу приехал, Юркин друг!

– Молчи, сучка! Не успел Миролетов в армию, как ты с чужими шляться?! – взревел Васька Стрелков (самый здоровый был в компании бугай после Миролетова и ему первый друг).

– Сударыня, не беспокойтесь за меня! – успокоил Гербер. Он передал онемевшей от ужаса Любочке обе авоськи, сбросил на траву рюкзачок, снял и убрал во внутренний карман пиджака часы, пиджак аккуратно сложил поверх рюкзака. – Я к вашим услугам, господа! – сказал и преспокойно двинулся в сторону разъяренной компании, на ходу засучивая рукава рубахи.

Дружки Миролетова рванулись навстречу с криком и ругательствами, Любочка зажмурилась и отвернулась к забору, чтобы ничего не видеть. В ушах звенело, кто-то застонал, кто-то взвыл от боли; руки у Любочки дрожали, сердце подскакивало бешено, и хотелось провалиться на месте.

Шум потасовки неожиданно быстро утих, но Любочка еще некоторое время стояла, зажмурившись, и боялась открыть глаза. А когда решилась и открыла, глазам ее предстала странная картина. Дружки Миролетова все как один корчились в пыли, держась кто за что, а у Васьки из носа ручьем хлестала неправдоподобно красная кровь, и капли густо кропили широкий ворот серого в полоску свитера.

– Ну, сучок, мы тебя еще встретим! – выдавил Васька, на четвереньках отползая к забору, и выругался.

Герберу, конечно, тоже досталось порядком. Правый глаз заплыл, губа была разбита, рукав рубахи оторвался и грязной тряпкой повис на локте, брюки со стрелками были густо изваляны в пыли. Но все-таки он крепко держался на ногах. Он возвращался к Любочке, прихрамывая, улыбаясь разбитыми губами, и она глазам своим не верила. Потому что… потому что так не бывает!

А Гербер подошел как ни в чем не бывало, нацепил часы, надел пиджак, обтряхнул запачканные брюки, подхватил рюкзак и авоськи и говорит:

– Ну что, пойдемте? О чем я вам рассказывал, не напомните?

Ошеломленная Любочка молчала. Она стояла и недоуменно смотрела на побитых ребят, которые стали потихонечку, придерживаясь за забор, подниматься на ноги.

– Ах, сударыня, вы удивлены? – улыбнулся Гербер. – Увы, и здесь нет никакого чуда. На моей стороне, милая Любочка, стаж и опыт. С десяти лет занимаюсь боксом, кандидат в мастера. К тому же я левша, а это, как показывает практика, вносит в случайную драку элемент неожиданности. В сущности, вы стали свидетельницей банального избиения младенцев. Тем более что они оскорбили даму.

До Прохоровых дошли в молчании, и к концу этого короткого пути Любочка уже чувствовала себя влюбленной по самые уши, а Гербер, понятное дело, казался ей эдаким принцем на белом скакуне. Ей и в школе еще нравилось, чтобы мальчики из-за нее дрались, но чтобы вот так, один против четверых… и даже Ваську Стрелкова уложил… Не зря, не зря родители назвали его Героем Берлина!


Дома у Прохоровых, разумеется, никого не оказалось. Чего бы им делать дома в четыре часа дня в среду? Люди все взрослые, работающие. Даже младший Юрка, как с сессии приехал, на следующий же день в леспромхоз подвизался. Вот и оказались Любочка с Гербером перед висячим замком. Еще и Тузик, паразит старый, облаял на всю улицу.

Любочка, хоть виду старалась не подавать, ужасно обрадовалась отсутствию соседей и сразу Гербера к себе пригласила: умыться, почиститься, ссадины обработать. Ну и хоть чаю попить, с дороги-то. По счастью, Галина Алексеевна и Петр Василич тоже на работе были, так что – Любочка это чувствовала – все сейчас было в ее руках.

Урок, преподнесенный некогда молодым осветителем с Мосфильма, не прошел для Любочки даром. Она, тискаясь с Миролетовым по окрестным кустам и лавочкам, ни на минуту не забывала о своем высоком предназначении. И жалела, как же она жалела об упущенной возможности, как кляла себя теперь, в полных семнадцать лет! Как манила ее неизвестная и недостижимая (пока) Москва-столица! Потому и не давала никому, хоть от ухажеров прохода не было, – верила свято, что судьба к ней, великолепной Любочке, благосклонна, что обязательно подарит еще один шанс, и тут уж главное не зевать, не упускать, а держаться обеими руками. Конечно, поступить в театральное училище было бы здорово, но ведь это надо было еще готовиться, монолог зубрить, стихи дурацкие декламировать, потом учиться почти четыре года. За это время состаришься, чего доброго. Поэтому некий предполагаемый принц вечно маячил фоном, имелся в виду. А тут Гербер. Симпатичный, городской, студент. К нему, ей-богу, стоило присмотреться повнимательнее.

И Любочка присматривалась. Присматривалась, поливая из ковшика на разбитые сильные руки, присматривалась, нежно прикладывая к ранам ватку, смоченную перекисью водорода, легонько дула, чтобы не щипало, пришептывала, точно маленькому, улыбалась самой великолепной своей улыбкой, тщательно отрепетированной перед зеркалом за последние три года, потом присматривалась, пришивая обратно оторванный рукав, поила чаем с фирменными ватрушками Галины Алексеевны, которые на всякий случай выдала за свои. Внимательно присматривалась, а еще внимательнее слушала.

– Ах, Любочка, вы ангел, настоящий ангел! – восклицал подтаявший Гербер и целовал ее ловкие пальчики, осторожно, точно драгоценность какую, поднося их к разбитым губам. И рассказывал, рассказывал.

Через каких-нибудь полчаса Любочка узнала все, что хотела: бабушка – коренная ленинградка, эвакуация, Иркутск, учительница младших классов, умерла в прошлом году весной; родители – потомственные преподаватели, Новосибирский университет, папа – математика, кандидат наук, мама – биология, пишет диссертацию, четыре комнаты в центре города. Сам – перешел на четвертый курс вечернего, преподает математику в пятых-седьмых классах, армию давно отслужил. К бабушке в Иркутск сбежал от предков, не хотел учиться у папы. Теперь живет один. Вообще один! Вот повезло-то!

Все это, по мнению Любочки, было очень и очень неплохо. Конечно, она и без того влюбилась без памяти сразу после драки, но все-таки некоторые моменты на всякий случай уточняла, ее так мама научила.

Гербер, в свою очередь, тоже изучал Любочку. Сразу после ножек и глазок ему больше всего понравились ватрушки. Он приврал, конечно, для красного словца – он всегда так делал, когда знакомился с новой девушкой. И бабушка, царство ей небесное, была никакая не ленинградка, и папа – не кандидат наук, а рядовой преподаватель, и мама о диссертации отродясь не помышляла, а вообще в учебной части методистом работала. Квартира новосибирская, точно, была, в центре, только не четырех-, а двухкомнатная, да и сам Гербер жил вовсе не в Иркутске, а в пригороде, в таком же примерно сельском доме, в городе же учился и работал.

Гербер не стал особенно распространяться, почему отправился на учебу именно в Иркутск. Дело-то было вовсе не в свободе и самостоятельности, а в подготовке. Новосибирские учебные заведения по сравнению с иркутскими требовали куда более серьезного уровня. Впрочем, разве Любочка могла проверить, врет он или нет? Эта прелестная сельская девочка слушала так внимательно, обхаживала так нежно, что было просто грех не приврать. Городские знакомки Гербера только смеялись над ним, а всерьез никогда не принимали, почти никого не убеждала его романтическая болтовня. А ему-то хотелось выглядеть добрым молодцем. И тут вдруг – такая удача. И драка эта пришлась очень кстати. И вообще, не со зла он врал и не из умысла какого, просто его еще с детства тянуло к украшательству, ко вселенской гармонии, оттого он беззастенчиво редактировал «некрасивости» собственной жизни при помощи вполне безобидного вранья. Это ведь не преступление.

Любочка совершенно его покорила – никто и никогда не был к нему так внимателен. Она (вот чудо!) без всяких просьб с его стороны взялась выстирать только что зашитую рубаху, всю вывалянную в грязи и запятнанную кровью, и справилась с этой задачей блестяще. Рубаха, ярко-голубая, словно кусочек весеннего неба, теперь сушилась напротив печки, а сам Гербер, голый по пояс, прихлебывал из огромной чашки ароматнейший чай со смородиновым листом и одним глазом наблюдал за прекрасной хозяюшкой, а ко второму, подбитому, прикладывал холодное фарфоровое блюдце.

Любочка потихоньку посматривала на часы и уже начинала нервничать. Петр Василич должен сегодня вернуться совсем поздно, а вот Галина Алексеевна – через полтора часа всего. Нужно было что-то делать. Любочка очень хорошо помнила и половинку луны над Маной-рекой, и детский свой, неуместный испуг, и темный силуэт матери в проеме двери: «Ох и дура ты у меня, ох и дура!». Нет, Любочка больше не хотела быть дурой, никогда!

Сначала на ум пришел небезызвестный сенной сарай, но Любочка вовремя опомнилась: первый мужчина должен обязательно видеть, что он – первый, так мама всегда говорила, а что он там увидит, на сене-то? Нет, для этого нужно было что-нибудь особенное: белые простыни, светлое покрывало. Потому она после чая повела Гербера к себе в комнату, как бы смотреть коллекцию артистов.

– А вы видели кино «Хозяин тайги»? – Любочка сидела на постели рядом с Гербером, невзначай прижимаясь к его голому плечу, и ее медленные тонкие пальцы лениво перебирали кинозвезд в стоящей на коленях жестянке из-под печенья.

– Нет, увы. Некогда мне по кино расхаживать, милая Любочка. С детьми знаете как сложно? Впрочем, вы ведь и сами совсем недавно окончили школу, кажется?

– Да, в этом году заканчиваю, экзамены еще будут, – потупилась Любочка и тут же перевела разговор обратно на кино: – А вы знаете, ведь этот фильм здесь снимался, честное слово!

– Да? Не может быть! – старательно удивился Гербер, хотя от друга Юрки прекрасно знал все подробности съемок.

Любочка, воодушевленная его незнанием, продолжала:

– А ведь я тоже немножечко снималась тогда. В массовке.

– Ничего себе! – опять старательно удивился Гербер. – Впрочем, тут нет ничего удивительного. Вы прекрасны, Любочка! Кто-нибудь когда-нибудь говорил вам, как вы прекрасны?

– Ну, были там всякие, – отмахнулась Любочка. – Но это так, детство. А меня, между прочим, сам Высоцкий тогда, на съемках, похвалил, честное слово! – сказала и для пущей убедительности повертела перед Гербером портретом Владимира Семеновича.

– Надо же! – воскликнул Гербер, и его израненная рука невзначай съехала Любочке на коленку.

– Я вас не обма-аны-ываю, – выдохнула Любочка и едва не захлебнулась собственными словами. Внутри у нее все потеплело, вытянулось в струнку, а сердце поскакало галопом и ладони сделались влажными.

– Я вам верю, Любочка, я вам бесконечно верю! – горячо прошептал Гербер, свободной рукой обнимая Любочку за талию и припадая к ее полураскрытому влажному ротику разбитыми в неравном бою губами. Жестянка грянулась об пол и, теряя фотографии, покатилась под кровать. Последним, что увидела обмякшая Любочка, опрокидываясь на спину, был белый двурогий будильник. До прихода Галины Алексеевны оставалось от силы полчаса – самое то, что нужно.


Спустя несколько жалких, жарких минут Гербер лежал, поглаживая дрожащую Любочку по животу, и думал: «Идиот! Господи, какой же я идиот!» Что Любочка еще девица, он понял почти сразу, но остановиться уже не смог. Хоть бы она сопротивлялась, что ли, – но нет, она не сопротивлялась, она жмурилась и таяла, словно пластилин, и постанывала, и тяжело дышала, разве тут остановишься?! «Ну, ничего! Полежу чуть-чуть для приличия и смоюсь. Пора и честь знать», – утешал себя Гербер, но сил встать не находилось, слишком расслабился. А Любочка лежала рядом, блузки нарочно не застегивая и юбки не оправляя – ей понравилась, ах, как же ей понравилась взрослая жизнь! Любочка из-под полуприкрытых век любовалась – собственными стройными ножками, капроновыми чулочками, съехавшими до колен, помятыми брюками Гербера, бессильно свисающими со спинки кровати, его носками, дурашливо чернеющими на голом теле, да и самим телом – неприкрытым, сильным, мускулистым. Она приподнялась на локотке и, приняв позу, как у голой женщины на одной репродукции из журнала, долгим взглядом смотрела Герберу в лицо, а потом, потихонечку, на стрелки будильника. И считала: «Семь, пять, одна… ну когда же… где же ты, мамочка, на этот раз я все-все сделала правильно!»

Хлопнула входная дверь, затем кухонная:

– Доченька, ты дома?

Гербер метнулся к брюкам, но надеть не успел, только заслонился. В дверях стояла Галина Алексеевна. Любочка глупо и блаженно улыбалась. Она и не подумала прикрыться, даже подол не одернула.

– Что-о-о? Что… здесь… происходит?! – прошептала Галина Алексеевна, и щеки ее покрылись пунцовыми пятнами.

– Я… Прошу прощения, мадам, мы еще не знакомы, я еще не знаю вашего имени, но прошу… прошу руки вашей дочери! – выпалил перетрусивший Герой Берлина и, как был в одних носках, прикрывая смятыми штанами причинное место, пал перед Галиной Алексеевной на колени. Даже руку попытался поцеловать.

Дальше, по правилам драматургии, последовала немая сцена.

<p>Глава 8</p>

Макар Иваныч и Юрка хохотали.

Поначалу, увидев на пороге бледного всклокоченного Гербера – с сизым фингалом в полщеки, в помятом костюме, из-под которого торчала мокрая рубаха, – они здорово перепугались. Кинулись расспрашивать, что да как, но Гербер хмуро отмалчивался. Мать Юркина вышла было в сени на шум знакомиться с новым человеком, да только руками всплеснула, заохала и побежала до погреба – за льдом. Да и Юрка, признаться, планировал представить родителям своего однокурсника в более солидной и спокойной обстановке. Гербер был шестью годами старше Юрки, и с ним Юрка сам себе казался взрослым степенным человеком (хотя, по правде говоря, Гербер и степенность были совершенно несовместимы).

Суета и охи понемногу утихли, мать собрала на стол, и теперь, под самогончик, под домашнюю картошечку и соленые огурцы, поуспокоившийся Гербер самым подробным образом рассказывал о сегодняшних приключениях, а мужики хохотали. Гербер, легкий человек, в конце концов стал смеяться вместе с ними. Только Юркина мать за весь вечер даже не улыбнулась ни разу, она гремела посудой у рукомойника и внимательно прислушивалась к мужскому разговору.

– Ну, ты даешь! Не ожидал! Я к нему, как к старшему товарищу, а он… а он тут… ну, не могу! – веселился Юрка.

– Да кто ж ее знал, что она девица еще? Кабы тебе такая богиня сама дала, отказался бы, что ли? Поди попробуй. Спорим на что хочешь, не удержался бы!

– Да… Любка – девка видная, – поддакнул Макар Иваныч. – Эх, ребятки, где мои двадцать лет?..

– Уж ты бы помолчал, кобелюка старый! – сердито сказали от рукомойника и угрожающе звякнули тарелками. Макар Иваныч на жену даже не оглянулся.

– Вот уж никогда бы не подумал, что Любка девица еще, – удивлялся Юрка. – Она же с Миролетовым гуляла. Года два, если не больше. Да, кстати, видел бы ты этого Миролетова. Башка – во, кулачищи – во! Дружки его – это цветочки еще. Застань тебя с Любкой сам Миролетов, ты бы костей не собрал. И никакой бокс не помог бы.

– Да что Миролетов, – поежился Гербер. – Видел бы ты лицо ее матери, когда она нас застукала!

(Тут Гербер уморительно и довольно похоже скривился, вытаращил удивленный здоровый глаз.)

Юрка и Макар Иваныч снова покатились со смеху.

– Ну… И что ж ты сделал?

– Что сделал, что сделал… Предложение сделал.

– Что-о?!

– А что мне, по-твоему, оставалось? Я без штанов, у нее юбка выше головы задрана… Поймали, так сказать, с поличным…

– И что ж ты теперь делать думаешь?

Гербер пожал плечами.

– Может, уехать тебе? – предложил Макар Иваныч. – Сегодня же и поезжай, с машиной я договорюсь.

– А… – Гербер обреченно махнул рукой. – Паспорт-то у нее остался.

– У кого, у Любки?

– Да не… У матери. Отдал, дурак, с перепугу.

– Ай да Алексеевна! Ей пальца в рот не клади! – восхитился Макар Иваныч.

– Может, сходить? Попросить по-хорошему? – осторожно предложил Юрка.

От рукомойника снова послышался грозный звяк посуды. Вытирая руки о сизое вафельное полотенце, Юркина мать вразвалочку подошла к столу. Подошла и полотенцем об стол как хлестнет:

– Что регочете, кобели проклятые?! Все вы, поганцы, на одну мерку. Дело сделали и на попятный! А баба – вертись как хочешь. И ты, хрен старый, туда же. Чему молодежь учишь?

– Ну, мать разошлась! – усмехнулся Макар Иваныч.

Но она эту реплику мимо ушей пропустила, обратилась прямиком к Герберу.

– Ты, – говорит, – Гербер, человек молодой, образованный. А Любаша – девка хорошая, хозяйственная. А и женись, чего же не жениться? Сколько тебе лет, двадцать пять?

– Двадцать шесть.

– Ну вот, двадцать шесть. Пора и остепениться, чего бобылем ходить? Мой-то старший в позапрошлом году тоже натворил делов, да сам в экспедицию шасть. И чего хорошего-то? Девку на почистку да в Красноярск – с глаз долой. А мать ее до сих пор не здоровается. Тузика нашего чуть не отравила со злости. Да я ее не виню, виноват Мишка. Кругом виноват. Только собака-то тут при чем? А не сбеги он – сейчас, глядишь, жили бы как люди, я бы внучека нянчила. И никакой тебе трагедии. Женись, дело говорю. Пожалей девку. Любка – девка видная, ладная. И хозяйственная, вся в мать.

Макар Иваныч недовольно проворчал в усы:

– Ну всё. Села мать на любимого конька да покатила. Хозяйство, вишь, внуки…

– Да я вроде и не против, – стушевался Гербер. – Просто всё это как-то неожиданно. Да и паспорт… И Валя, пожалуй, обидится… И еще Марина… Хотя, конечно, я им ничего не обещал…

– И правильно Галина у тебя паспорт отобрала! С вами, кобелями, ухо надо держать востро! – резюмировала Юркина мать и ушла обратно к рукомойнику.

– А кто это – Галина? – не понял Гербер.

– Дурак! – рассмеялся Макар Иваныч. – Это ж теща твоя будущая. Если ты, конечно, не передумаешь.

– А вот не передумаю! – почему-то обозлился Гербер. – Красивая девушка. Ангелочек, а не девушка. И я у нее все-таки первый. Так что, как честный человек, просто обязан жениться.

– Ну-ну, честный человек… Женись. Точно первый-то? А то у них, у баб, тоже свои секреты, – Макар Иваныч недобро скосился в сторону жены.

– Да точно… Что я, маленький? Не разбираюсь, что ли?

– Ну-ну, жених… Такое решение надо обмыть, – Юрка плеснул всем по полстакана самогонки.

– Эх, была не была! – Гербер выпил залпом и даже не закусил. – Завтра к ним пойдем. Вечером. Эта, как ее там, теща будущая, велела завтра прийти. И обязательно с тобой. Отцу, мол, представляться. Как будто мы в первый раз, и я Любку еще не видел, а потом как будто сразу влюбился. А то, говорит, убьет.

– Петр Василич-то? Да, этот может, – согласился Макар Иваныч. – Так что с Юркой тебе поспокойнее будет.

– В свидетели-то пойдешь? – спросил Гербер Юрку.

– Пойду, пойду… Куда я от тебя, дурака, денусь?


Тем временем Галина Алексеевна сидела за кухонным столом и вертела в руках паспорт.

– Ох и дура ты у меня, ох и дура! – вздыхала Галина Алексеевна.

Ее самые худшие подозрения оправдались. Вместо вожделенного иркутского штампа на страничке «место жительства» стояло: «Иркутская обл., пос. Шаманка».

– Ну что ты, мамочка! Он такой замечательный! И красивый! – Любочка босиком протанцевала по полу и у двери в свою комнату плюхнулась на шпагат.

– Ох и дура! Кто ж сразу в койку-то прыгает, не проверив? Смотри вот, если не веришь! – Галина Алексеевна помахала перед носом у Любочки раскрытым паспортом. – Никакой он не иркутский. Областной, вроде нас с тобой. И имя чудное какое-то. Еврей, что ли?

– Ах, мамочка, какая разница?! И никакой он не еврей, а Герой Берлина! Гер-Бер! Его так мама назвала в честь папы. И он родился в День Победы.

Галина Алексеевна залистала паспорт. И точно, девятое мая тысяча девятьсот сорок пятого года. Хоть здесь не соврал. Гербер Борисович Обухов… Черт его знает, может, и правда не еврей… И все-таки… область… кабы не область… Галина Алексеевна зашарила на полках в бесплодных поисках карты Иркутской области. Действительно, далеко ли эта Шаманка? Иркутская область – она большая. Что-то Галина Алексеевна такое слышала про Шаманку – по молодости, когда еще у бабки жила, – но давно забыла. Карты нигде не оказалось (отродясь в доме не водилось никаких карт, и хозяйка прекрасно знала об этом, но карта была сейчас очень нужна, просто жизненно необходима ей, вот и искала, уповая на чудо).

– Ах, мамочка! Ты бы видела, как он их всех отделал! Даже Ваську Стрелкова! Не веришь? Вот те крест! – Любочка неумело перекрестилась всей ладонью, слева направо.

– Дура и есть! Ну силён, ну красивый. Допустим. А в койку-то зачем сразу?

Любочка удивилась:

– А как же иначе, мамочка? Ты же сама меня учила тогда, помнишь? Когда кино снимали. И ругала.

– Ох и дура! Шалава малолетняя. Тогда ж совсем другое дело было. Я сперва повыспросила все, в документ потихонечку заглянула. И потом, Москва не Шаманка, понимать надо!

– Ну и что? А я, может, его люблю! С первого взгляда! – разозлилась Любочка. – И замуж за него хочу. Я, мамочка, уже взрослая, вот!

– Как же, взрослая, – вздохнула Галина Алексеевна и смахнула рукавом набежавшую слезинку.

– Ну мамочка, ну не плачь. Все хорошо будет, вот увидишь! И вообще, у него папа – кандидат наук. И четырехкомнатная квартира в Новосибирске. А бабушка – вообще из Ленинграда. Он мне сам рассказывал, честно!

– Хорошо бы, кабы так, – снова вздохнула Галина Алексеевна. Не верила она этому ушлому Герберу, герою без порток. Не верила, хоть режь.

Любочка продолжала танцевать, напевая. Хорошо быть взрослой! Как здорово было бы, если бы мамы сейчас не было дома, а она, Любочка, лежала бы в своей постели, обнимая Гербера за сильные плечи и зарываясь носом ему под мышку, а он бы гладил ее по бедрам и потом навалился бы сверху… Господи, как приятно, оказывается! Нет, сегодня Любочка была абсолютно счастлива!

– Ну хватит плясать, скоро папа с работы вернется. – Галина Алексеевна встала из-за стола и пошла переодеваться в домашнее. Уже в дверях обернулась, сказала строго: – Отцу ни полслова – убьет. И правильно, между прочим, сделает. Завтра придет твой герой, тогда и поговорим. Может быть! – и громко хлопнула дверью.

– Ну и пусть! – фыркнула Любочка и встала на руки. Подол сполз на голову, оголяя стройные ножки и белые панталончики; распущенные волосы замели по полу.


Пока Галина Алексеевна переодевалась, у нее созрел план по спасению Любочки. Действительно, пусть Юрка Прохоров приведет этого Гербера как бы случайно, пусть молодые поженихаются. Но чтобы в койку – ни-ни. Месяц погуляют, а там уж ясно будет, беременна Любка или нет. И если нет, тут уж и будет ушлому Герберу от ворот поворот, не на таких напал! С одного раза, Галина Алексеевна это твердо знала, дети редко получались. Заодно и выяснит, не врал ли он насчет новосибирского папаши. Если не врал, то, возможно, все может обернуться к лучшему. Посмотрим. В любом случае, теперь нужен глаз да глаз.

<p>Глава 9</p>

Везде хорошо, где нас нет… Любочка следовала этому правилу слепо, инстинктивно, впитав его, должно быть, с молоком Галины Алексеевны, которая вечно собиралась куда-то за семь верст, на кисель. И в этом Любочка была точная копия матери. Потому славный город Красноярск, до которого от Выезжего Лога рукой подать, так никогда и не стал объектом ее мечтаний. Конечно, в детстве Любочка иногда бывала в Красноярске, но об этих поездках остались у нее неприятные воспоминания – от Выезжего Лога до Красноярска возили Любочку всегда на служебной машине, девочку укачивало, буквально выворачивало наизнанку. Потому, добравшись до города, Любочка уже не имела сил любоваться его красотами. Она устало взбиралась на какую-нибудь скамейку и жадно дышала, разевая рот словно птенчик, и родители, жалеючи, никогда не водили ее – измученную, бледно-зеленую, с потухшими глазенками – далее привокзальной промзоны. Конечно, в Красноярске Любочке покупали нарядные платья и башмаки, цветные карандаши и календарики, но радость от подарков и обновок была омрачена ожиданием обратной дороги. С Красноярском ассоциировались горький комок в горле, полная неспособность есть – даже мороженое, головокружение и нехватка свежего воздуха. То ли дело Иркутск! В трамваях Любочку, как выяснилось, не укачивает вовсе.

И теперь, шагая по широким красноярским улицам под руку с Гербером, Любочка не замечала этого города, оставалась слепа и глуха к нему, и ей радостно было, что совсем скоро, через какую-нибудь неделю, она уедет отсюда навсегда, во взрослую жизнь, и сможет никогда не возвращаться.

Гербер и Любочка в сопровождении Петра Василича приехали за покупками к свадьбе. Блестящее мини-платье из серебряной парчи было уже пошито и висело дома, укутанное в целлофан, уже лежали в коробке под кроватью светлые туфли с большой серебряной пряжкой, а невесомая фата, похожая на дымку, уже была расшита Галиной Алексеевной лично. Гербер решил на новый костюм не тратиться – дорого, а ботинки и галстук с искрой все же приобрел. Оставались сущие пустяки – еда, водка, немного посуды на приданое и так, по мелочи. Вот и приехали по магазинам побегать.

Роль невесты чрезвычайно нравилась Любочке. Она повисала у Гербера на локте и выпрашивала то коробку шоколада, то бестолковую фарфоровую статуэтку, то салфеточку, вышитую гладью. Просила, и ластилась, и делала умильное выражение лица, и начинала хлопать в ладоши, когда получала что хотела, и надувала губки, если слышала робкое «нет», но разве ей можно было сказать «нет» всерьез? Невозможно, абсолютно невозможно! Какой очаровательный, ангельский ребенок эта несносная Любочка! Ей ни в чем нельзя отказать, для нее хочется достать с верхней полки целое небо и опустить на землю, к этим великолепным стройным ногам, пусть будет попрано остренькими каблучками даже само небо – так чувствовал Гербер после двух с половиною месяцев знакомства, так чувствовал Петр Василич с самой своей женитьбы на Галине Алексеевне, а Галина Алексеевна думала: «Будь проклят этот Гербер! Он недостоин! Даже мизинца Любочкиного недостоин!» (Гербер неожиданно очень понравился Петру Василичу – с первого взгляда понравился, с первого слова, и Петр Василич тут же неосмотрительно принял сторону молодых, а Галине Алексеевне велел отправляться к чертовой бабушке со всеми ее квартирами, кинозвездами и московскими прописками. «Чего, мать, хорохоришься? Сама, я чай, тоже не больно городская. Тоже мне, интеллигенция выискалась! Королевишна леспромхозова! Везде люди живут!» – сказал как отрезал.)

Галина Алексеевна поплакала, но решила бороться до последнего. Любку чуть не на привязи держала, каждый шажок отслеживала, отговаривала, умоляла разве что не на коленях. Да куда там! Оперилась райская птица, вылетела из гнезда и ни за что не хотела возвращаться обратно. И немудрено: Любочка была обычная земная девушка. Сильнее, чем славы, хотелось ей надежного мужского плеча; хотелось жарко целоваться от заката до рассвета, до полного изнеможения, плавиться в сильных ладонях, постанывая от острого удовольствия… Так бы, кажется, и валялась целыми днями в постели, выбираясь только поесть да по нужде…

Увы, постель пока находилась под бдительным надзором Галины Алексеевны.

«Ах, только б не забеременела!» – волновалась Галина Алексеевна. Все остальное, по ее скромному мнению, можно было исправить. А Гербер чинно заходил после работы – уже как жених, с аппетитом поглощал приготовленные Любочкой яства и вел ее как бы в клуб или как бы прогуляться, и тут уж Галина Алексеевна оказывалась бессильной – кругом было лето, тепло и тайга, и Любочка, влюбленная во взрослую жизнь, была неутомима, и Гербер, все сильнее влюбляющийся в Любочку, был неутомим, и травы высоки, и густа листва…

Нет, Галина Алексеевна такого даже предположить не могла! Так бы и пребывала в счастливом неведении, кабы не «сарафанное радио», вышедшее как-то вечером за шишками для самовара. Это произошло примерно на третьей неделе знакомства. У Любочки на носу как раз были выпускные экзамены, о которых она думать забыла, на приезжего Гербера трижды нападали миролетовские дружки, но он не сдавался и каждый вечер после работы все равно шел к Любочке. Любочка залечивала его раны и зашивала рубашки, Галина Алексеевна потихонечку злорадствовала, а сам Гербер чувствовал себя настолько героем, что уже не думал спасаться бегством. Поначалу, конечно, жениться он не собирался, надеялся, что само как-нибудь рассосется-расстроится. Но не расстраивалось и не рассасывалось – напротив, затягивало все глубже, и сил сопротивляться не было. Да и местных, честно говоря, побаивался. Знал он эти сельские нравы – коли девочку на чужой территории попортил, могли и забить насмерть, кабы не серьезные намерения. Одно неосторожное движение – и забили бы, и никакой бокс бы не помог, и концов бы никто не нашел… Нет, Гербер был сам себе не враг. Да и Любочка… Умница, красавица, заботливая, готовит – пальчики оближешь (ах, какие были ватрушки!), что еще нужно молодому-холостому… А что Валя с Мариной разобидятся, бог с ними, они Любочке в подметки не годятся (никогда, ни одной своей женщине Гербер еще не доставлял такого очевидного удовольствия, как Любочке).

Любочка и правда оказалась горяча и ненасытна. Виною, должно быть, послужил папа-«интернационалист» и его горячая южная кровь. Галина же Алексеевна, женщина от природы холодноватая, о Любочкиной ненасытности ведать не ведала. И знать не знала, пока не нашептала вездесущая бабка Дарья.

Застав молодых в лесу, почти у самого поселка, бабка Дарья радостно бросилась к Галине Алексеевне. Свой собственный позор «сарафанным радио» еще не был забыт (как его забудешь-то, когда вот он, правнучек Пашка, – ходит пешком под стол, марает штанишки и гремит кастрюлями, вываленными из кухонного стола), потому к соседке неслась что твоя борзая, взявшая след. В сени влетела, запыхалась – ни вздохнуть, ни охнуть. Галина Алексеевна на шум высунулась, сощурилась в темноте:

– Дарья? Ты, что ль?

Бабка Дарья не отвечала, только дышала шумно.

– Случилось чего? – заволновалась Галина Алексеевна.

– Ох… Ох, милая… Как же… не случиться… Любку твою…

Галина Алексеевна забеспокоилась уже всерьез, села где стояла, фартук в руках мнет. А «сарафанное радио» продолжает. Издалека начала, чтоб поглумиться вволю:

– Иду я, значит, за шишками. К реке, значит, за Нюркиным домом. Иду, значит. И никого. За шишками иду. На самовар. Вострикова по дороге попалась токо, а больше – ни единой души…

– Ну! – поторопила Галина Алексеевна.

– Ну! Вот те и «ну!». Иду и в лес сворачиваю. И недалеко отошла-то. Слышу – вроде стонет кто-то. Перетрусила – страх. Думаю, может, за помощью бежать? Да где мне бежать, в мои-то года. Подкралась потихоньку, посмотреть чтоба…

– Ну!!!

– Вот те и «ну!». Смотрю, в валёжнике вроде борется кто. А как присмотрелась – бог ты мой! Там же… Там же Любка твоя не пойми с кем кувыркается! Подол выше головы задран, только ноги белеются. А энтот… штаны спустил да пыхтит-старается… Девку твою топчет.

Галина Алексеевна была оглушена. Вся кровь, кажется, бросилась ей в лицо. Чтобы ее Любочка, будущая знаменитая артистка, вот так, по кустам, как собачонка?!

– Врешь, сука старая! – прошипела Галина Алексеевна.

– Подь, сама посмотри! Ишь ты, вру! Как бы не так! – злорадно парировала бабка Дарья.

– А хоть бы и так! – взбесилась Галина Алексеевна. – Дело молодое! Жених это Любкин, поняла? Же-них! Ишь, обрадовалась, «не пойми кто»! А вот выкуси! – Галина Алексеевна неинтеллигентно сунула бабке Дарье обе дули под самый крючковатый нос. – Иркутский он, в пединституте учится, между прочим! И папа у него знаешь кто? Нет? У него папа – кандидат наук! И мама! И свадьба – через два месяца. Ясно? Ты мою Любку не тронь, змеюка! За своей-то не больно присматривала! А теперь завидки берут!

– Моя-то по кустам не шастала! – разобиделась бабка Дарья.

– Как же, не шастала. Вон тебе Пашка, живое доказательство. Или ты ей, может, дома стелила да свечку держала?

– Ах ты ж, гада! – взревела бабка Дарья и бросилась было на Галину Алексеевну с кулаками, да та отскочила и дверь за собой захлопнула, на щеколду закрылась. Разъяренное «сарафанное радио» еще некоторое время поскреблось в темных сенях, а потом, делать нечего, убралось восвояси, оставив Галину Алексеевну со своими (ой какими невеселыми) мыслями. Увы, теперь от свадьбы было не отвертеться: бабка Дарья этого случая так не оставит, по всему свету раззвонит.


Вечером Галина Алексеевна в сердцах надавала Любочке пощечин, и та всю ночь проплакала в подушку. А на следующий день, посовещавшись с Петром Василичем и получив согласие, пригласили Гербера переехать от Прохоровых, и он поселился в доме уже как полноправный член семьи. Местные драться прекратили, раз такое дело, Любочка порхала по дому счастливая и удовлетворенная, Петр Василич ухмылялся в усы. Проиграла Галина Алексеевна, ничего не попишешь…

Экзамены Любочка сдала еле-еле, на одни тройки, да и те были нарисованы в аттестате из жалости. Любочку уже характерно подташнивало по утрам, она объедалась квашеной капустой и солеными огурцами. Формы заметно попышнели, округлились бедра и налилась грудь, движения стали ленивыми и плавными, голос – ровным и вкрадчивым. Гербер на невесту налюбоваться не мог, руки целовал, комплименты говорил да конфетами закармливал, Петр Василич раздобыл в Красноярске отрез серебряной парчи, Галина Алексеевна села за шитье, и каждый стежок, каждая вытачка омыты были материнскими горючими слезами.


Роль невесты Любочке по-настоящему удалась. С момента знакомства и до самой свадьбы это была череда блестящих женских экспромтов. Бывало, вообразит Любочка среди ночи, обнимая спящего жениха, будто она – совсем не она, а бедная красавица-служанка, совращенная молодым господином, будто завтра наступит утро, желтое солнце взойдет над родовым поместьем, и барин, очнувшись после буйной сладостной ночи, выгонит ее, несчастную Любочку, взашей. Ее воображению рисовались темная каморка с облезлыми стенами, сочащимися влагой, тусклая керосиновая лампа на непокрытом шатком столе и стакан холодной воды под тонким кусочком ржаного хлеба. Любочке становилось горько за себя-обманутую, и она начинала потихонечку всхлипывать.

– Что ты, что ты, солнышко? – шептал полупроснувшийся Гербер и гладил плачущую Любочку по растрепанным волосам. – Приснилось чего?

– Ты… меня… бро-о-осишь, – всхлипывала несчастная Любочка.

– Солнышко, ангелочек, да бог с тобой! Как же я тебя брошу? Я же люблю тебя, солнышко! – совсем просыпался Гербер.

– Нет, бро-о-осишь, я зна-а-ю, – не унималась Любочка, и Гербер, забывший про сон и про завтрашний ранний подъем, полночи убеждал ее и успокаивал.

Потом она, наплакавшись, затихала, уткнувшись носом ему в плечо, а он осторожно приподнимался на локте и тихонечко целовал ее в волосы, в ушко, в закрытый глаз, еще мокрый от слез, и чувствовал себя огромным, сильным и бесконечно счастливым.

А поутру Любочка вдруг представляла, что она не она, а примерная сельская жена. Любочка укладывала косу венцом, поверх надевала по-бабьи простой ситцевый платок в меленький цветочек и принималась за стряпню. Готовила гречневую кашу в чугунке и жирные наваристые щи, жарила огромные шматы свинины, ставила дрожжевое тесто. Гербер, пришедший вечером с работы, садился ужинать, а тихая и покорная «сельская жена» усаживалась напротив, робко складывала ручки на коленях и смотрела, как он уписывает кусок за куском; смотрела, улыбалась и подкладывала, подкладывала и улыбалась, пока вконец объевшийся Гербер не отваливался от стола в полном бессилии. А Любочке уже надоедало быть сельской женой, теперь ей хотелось быть итальянской циркачкой из маленького балаганчика. Она скидывала платок, распускала косу и переодевалась в купальник, порхала по дому босиком, представляя, что танцует на проволоке, и где-нибудь в самом малопригодном для этого месте разъезжалась на шпагат.

– Что ты, солнышко, что ты! Ребеночку повредишь! – волновался Гербер и заботливо поднимал хохочущую Любочку с холодного пола.

– Дура оглашенная! – констатировала Галина Алексеевна, а Петр Василич только ухмылялся в усы.

Во время поездок в Красноярск за покупками Любочка тоже всегда кого-нибудь изображала. В предпоследнюю поездку это был образ хозяйственной матроны с прямой спиной и строгим взглядом. Любочка везде ходила деловой походкой, отдавая Петру Василичу и Герберу краткие отрывистые распоряжения, и покупала только полезное – отрез фланели на пеленки, вязальные спицы, новую блестящую мясорубку, кухонную клеенку с розами, два цветочных горшка, набор алюминиевых вилок, черный перец в пакетике, розовую погремушку, ленты с надписью «Свидетель» и, конечно, билеты на поезд до Иркутска – в купейный вагон. Сегодня же, во время последнего визита в Красноярск, Любочка была капризной дочерью миллиардера. Потому выпрашивала исключительно бесполезные предметы, а перед самым отъездом выклянчила на колхозном рынке даже абрикосы – по десять рублей за кило. Гербер умилялся – ни одна из его бывших девушек не умела быть такой разной, как Любочка.

Любочка, впрочем, тоже сама на себя умилялась. Весело было быть невестой, так бы и проходила в невестах до старости, честное слово!

<p>Глава 10</p>

Поезд вздрогнул всем телом, шумно выдохнул и пошел вразвалочку; следом по платформе, огибая сумки и чемоданы, расталкивая людей, двинулись Петр Василич с Галиной Алексеевной. Галина Алексеевна что-то кричала и бурно жестикулировала, но до Любочки не долетало ни единого звука – все окна, несмотря на летнее время, были заперты. Любочка тихонько помахала родителям рукой. Отсюда, с высоты вагона, было ей видно, какие они на самом деле маленькие и потерянные. Вот и мама суетится, смахивает слезинку, часто семенит, силясь не отставать от плывущего вагона, набирающего скорость, и Петр Василич шагает, ссутулив широкие плечи. У него, оказывается, уже намечается лысина, у него, оказывается, лоб в морщинах – раньше Любочка не замечала этого, как-то не обращала внимания… А поезд идет все быстрее и быстрее, и родители все сильнее отстают – на метр, на три метра, на расстояние одного вагона, а потом теряются в вокзальной толпе, растворяются – только что были, и вот нету. А поезд уже минует платформу, обгоняет замершие товарные вагоны и желтоглазые семафоры, смело перечеркивает перепутанные строчки привокзальных путей… Вот она, взрослая жизнь – не придуманная, а настоящая…

Любочке вдруг стало грустно и ужасно захотелось обратно домой. Она уткнулась Герберу в плечо и горько расплакалась.

– Ну что ты, маленький? – Герой Берлина по-хозяйски похлопал молодую жену по попке, чмокнул в ухо. – Всё будет замечательно, прекрасно, великолепно, вот увидишь!

Сказал и увел Любочку в купе.


«Ну и пусть! – думала расстроенная Любочка, раскладывая на вагонном столике собранную мамой снедь, шурша позавчерашними газетами и целлофановыми кульками, – ну и пусть! Зато у меня была такая свадьба!»

А свадьба действительно удалась. Во-первых, Любочка категорически отказалась идти в сельсовет на регистрацию пешком, и несчастные пятьсот метров молодожены проехали на двух леспромхозовских «Волгах», украшенных лентами и воздушными шарами. На первой машине, на носу, была еще привязана белокурая кукла-невеста, а на крыше красовались свадебные кольца с бубенцами. Это придумала Любочка, подсмотревшая городскую свадьбу в Красноярске, и теперь все местные девицы на выданье наверняка обзавидовались. Во-вторых, Любочка настояла купить к торжеству сладкого шипучего вина, и Петр Василич, ни в чем не умевший отказать любимой падчерице, приобрел целых два ящика, поэтому на празднике пили не только самогонку. В свидетельницы Любочка, дабы оттенить свою броскую красоту, позвала (к большому неудовольствию Юрки Прохорова) толстую Машу. Неуклюжая Маша в белой блузе с рюшечками и в прямой шерстяной синей юбке рядом с великолепной парчовой Любочкой выглядела глупой пионеркой. И лента «Свидетель», перекинутая через рыхлое плечо, была заместо красного галстука. Стол ломился. Были тут и ветчина, и блины с семгой, и черная икра, и белый виноград кишмиш, были знаменитые кулебяки с мясом и с капустой, приготовленные Галиной Алексеевной. Невесту, как водится, украли, Герой Берлина платил за нее щедрый выкуп, а потом залпом выпил, удивляя сельчан, полную Любочкину туфельку шипучего вина. Молодых осыпали рисом, дарили им кастрюли и пуховые подушки, белые простыни и будильники, а активистка Дудукина раскошелилась даже на радиоприемник «Спидола». В общем, все получилось не хуже, чем у интеллигентных городских людей. А к вечеру Макар Иваныч Прохоров устроил шумные танцы под аккордеон.

Гербер сделал все, чтобы его новосибирские родители не смогли попасть на свадьбу. Он очень боялся, что обман раскроется, а потому отправил им приглашение лишь накануне регистрации и в торжественный день получил длинную поздравительную телеграмму да перевод «до востребования» на сто рублей. Галина Алексеевна чрезвычайно расстроилась, что не удалось познакомиться с настоящими кандидатами наук, но Гербер соврал что-то об экзаменах на вечернее отделение, о подготовке к новому учебному году и этим тещу отчасти успокоил (солидная сумма, полученная в подарок, тоже этому поспособствовала).

А вот Миролетов все-таки подгадил, исхитрился. Дружки, понятное дело, отписали ему, сообщили о Любочкином скором замужестве, и он, придя от известия в бешенство, отметелил подвернувшегося под горячую руку прапорщика, да так, что тот попал в больницу с отбитыми почками, переломами челюсти и лучевой кости. Миролетов за свои художества попал под статью «нанесение тяжких телесных» и загремел в штрафной батальон. И вот мамаша Миролетова, первейшая местная блядь, пьяненькая и потрепанная, благоухая острым перегаром, ворвалась в дом, прямо к свадебному столу, и в истерике визгливо кричала непечатное в адрес помертвевшей от неожиданности невесты. Миролетовскую мамашу быстренько вывели под белы рученьки, вышвырнули за ворота, где она еще долго и бессильно бесновалась, так что пришлось закрыть окна и включить «Спидолу» погромче. («Как же так?! – удивлялась Любочка. – Я ведь ему ничего не обещала, ничегошеньки!» Хотя на самом деле обещала – и ждать обещала, и себя блюсти и хранить, и замуж пойти обещала, сразу после армии.)

Впрочем, инцидент быстро забылся. Какая свадьба без драки и скандала? Торжество покатилось своим чередом, и Любочка жадно целовалась с Гербером под нестройные крики «Горько!», про дурака-Миролетова совершенно забыв.


Быстро стемнело. Поезд шел себе да шел, переваливаясь и лязгая, в черном прямоугольнике окна проплывали редкие неяркие огоньки, спали мать и мальчик – соседи по купе, спал, по-детски уткнувшись носом в стенку и поджав под себя колени, новоиспеченный муж Гербер, а вот Любочке не спалось. На душе было тоскливо, муторно как-то, страшна была эта первая взрослая поездка, страшна будущая жизнь, страшен был даже ребенок, который должен родиться весной – уже весной, так быстро!

Печальная Любочка потихоньку вышмыгнула из купе и осторожно притворила за собой дверь. Коридор был пуст и плохо освещен, только два тусклых плафона, в конце и в начале вагона, мерцали в такт движению и монотонно, уныло жужжали. Любочка присела на краешек откидного стула, отодвинула несвежую казенную занавесочку и стала смотреть в окно. За окном колыхалась на сопках черная, страшная тайга, на небе, точно ватой забитом белесыми облаками, не было ни звезд, ни луны, по окнам застрочил мелкий и грустный, совсем осенний дождик. Любочка поплотнее закуталась в ангорскую кофточку, связанную мамой в приданое, и стала мечтать. Она мечтала о веселых, неповоротливых иркутских трамваях, о новых родителях – кандидатах наук, с которыми в скором времени предстояло познакомиться, и Герберов папа представлялся ей в бороде и роговых очках, а мама – в сером костюме из сурового сукна. Чем дольше мечтала, тем жальче Любочке становилось, что она так и не стала артисткой. Как здорово было бы сейчас не трястись в унылом вагоне, а в богатом вечернем платье шагать по мраморной лестнице, гордо ступать по цветам, и чтобы все хлопали, и чтобы кричали «Браво!», а она бы только слегка кивала – вот так, едва заметно (Любочка для наглядности кивнула своему отражению в стекле).

В конце вагона показался усталый проводник. Сначала он немного постоял поодаль, без интереса посмотрел в окно, потом подошел к одинокой Любочке:

– Доброй ночи! Что, барышня, не спится?

Любочка кивнула.

– Вот и мне. Не спится, – широко зевнул проводник. – Каждый рейс одно и то же. Напарник еще заболел, будь он неладен, а я вот прикрываю теперь. От самого Новосибирска один, сами посудите. И устал вроде как собака, а сна ни в одном глазу. – Проводник снова зевнул.

– А у меня там свекор со свекровью, – невпопад отозвалась Любочка и повертела на пальце новенькое, сверкающее обручальное колечко.

– Где? – не понял проводник.

– Да в Новосибирске же!

– А… А у меня теща померла в прошлом году. От инфаркта. Ну и сучка была, царствие небесное! Да и моя, знаете ли, вся в мамочку! Вот приеду завтра, а она как начнет меня пилить, так и не успокоится до следующего рейса. Сын у меня в этом году в восьмой пойдет. Оболтус. Уж хоть бы скорее заканчивал, что ли. Шел бы куда-нибудь на завод. Там мужики быстро его уму-разуму научат, это ему не дома. А то моя избаловала его совсем. Нельзя бабе воспитание поручать, нельзя! Баба – она и есть баба. Дура.

Любочка обиженно подняла глаза.

– Ну что вы, барышня, это я не вам. Это я так, о своем. Шестнадцать лет вместе. Шестнадцать! Тяжело… Если б вы только знали, как тяжело! С рейса вернешься, а она – в бигудях, в халате старом. И говорит, говорит, говорит. Дура и есть! А вы не обижайтесь. Вы, может быть, совсем другая. Вы – красивая. Очень. Знаете?

– А я в театральном училище учусь, на артистку, – зачем-то соврала Любочка. Проводник был еще не старый, лет сорока на вид, но уже довольно обрюзгший и понурый; его немытые волосенки торчали в стороны, синий форменный галстук сбился набок, и Любочке вдруг ужасно захотелось покрасоваться перед ним, таким несчастным и таким взрослым. Она рассказала, насочиняв с три короба, о съемках фильма в Выезжем Логе, и по ее рассказу вышло, что она в этом кино была едва ли не главнее Пырьевой (благо фильма проводник не смотрел).

– Да… Умеет нынче жить молодежь, не то что мы, грешные, – вздохнул проводник. – А знаете что? Пойдемте ко мне, я напою вас чаем! С голубикой. Сам собирал. Пойдемте?

Любочка подумала: «Почему бы и нет? Темно, скучно», – поднялась, осторожно придержав откидное сиденье, и покорно пошла вслед за проводником.

В купе за чаем он еще рассказал Любочке о том, как лечить язву двенадцатиперстной кишки, о том, как познакомился со своей будущей половиной и по глупости обженился, о том, как правильно ставить рыболовную сеть, и о многом, многом другом. Во время разговора он подсаживался все ближе, пока не придвинулся вплотную, потом невзначай приобнял Любочку за плечи, стал потихонечку поглаживать, опуская дрожащую ладонь ниже и ниже, ладонь незаметно просочилась под ангорскую кофточку. Любочка замерла, но не отодвинулась. Было ей от осторожных прикосновений взрослого женатого мужчины и страшно, и сладко. Потом усталый проводник с величайшей осторожностью повел свободной рукой по Любочкиной набухшей груди, по животу, наклонил лицо и мягко стал целовать прямо в губы, а она отчего-то не нашла сил сопротивляться – ответила на этот мягкий, вкрадчивый поцелуй.

Дальше все произошло очень быстро и как-то само собой, случайно, у Любочки ничего подобного даже в мыслях не было.


Проводник пыхтя слез с Любочки, отвернулся, застегнул ширинку. Бросил через плечо:

– Ну а теперь иди, моя сладкая. Что-то мы с тобой засиделись!

Сказал и довольно грубо выставил растерянную Любочку за дверь.

Она прокралась по коридору, на ходу застегивая халатик и кофточку, тихонько отворила дверь своего купе и шмыгнула, не раздеваясь, на нижнюю полку, под одеяло. На душе было гадко, но в ногах еще таилась предательская сладкая дрожь и сердце трепетало, словно бабочка, пойманная за одно крыло.

Забылась Любочка на удивление быстро, почти мгновенно, и ей до самого утра ничего не снилось. А Гербер, по счастью, в эту ночь спал крепко, по-богатырски. Он ни звука не услышал и отсутствия молодой жены не заметил.

<p>Глава 11</p>

Случись на месте Любочки особа более романтическая, она бы наверняка заметила и преобладающий в пейзаже утес, похожий на древнего ящера в бурой шерсти с красными подпалинами, мирно уснувшего у самой воды, и юркую серебряную речку Шаманку, стремительно несущуюся прочь, к спасительному Иркуту, от небезопасного этого соседства, и высокое-высокое, прозрачное и звенящее солнечное небо, и многочисленные этюдники, белеющие там и тут по берегам, а за этюдниками – художников молодых и старых, пишущих маслом, каждый на свой лад, монументальный и строгий этот пейзаж. Но, увы и ах, Галина Алексеевна преуспела в воспитании, и дочка выросла материалисткой, а потому просмотрела, проморгала окружающую красоту, а увидела только покосившийся, неухоженный бревенчатый дом на две семьи, поросший травою и дикой смородиной крошечный палисадничек, шаткое и грязное крылечко да некрашеный высокий забор, с одного боку веером завалившийся в сторону звонкой речки Шаманки. Только теперь, увидев свое новое жилище собственными глазами, Любочка поняла, о чем так беспокоилась ее мама, премудрая Галина Алексеевна, прочитав в паспорте Гербера зловещую надпись «Иркутская обл., пос. Шаманка». Разве для того она, Любочка, выросла такой умницей и красавицей, чтобы оказаться в этой солнечной дыре, в этой тмутаракани, в этом неряшливом двухкомнатном сарайчике с давно не беленной печью на полмира?! Для такой ли жизни родители готовили ее, холили и лелеяли, для того разве училась она сызмальства достойно носить городские платья и прически?! Обманул, кругом обманул!!!


А ведь всего лишь утром, синим и солнечным, будто не концу августа принадлежало оно, а самому началу июля, шумно и весело выгружались на иркутском вокзале, пошучивая и поддразнивая, и давешний проводник сердито смотрел в сторону, нарочно мимо щебечущей Любочки, а Любочка вовсе о проводнике забыла за хлопотами и сборами, – и ничто не предвещало беды, а скорее даже наоборот. Как-то удивительно быстро и кстати подошел нужный автобус – солидный такой, крутолобый, – и снова была радостная суета погружения, а потом Любочка, словно первоклашка, вертелась на сиденье у окна и все канючила у Гербера, долго ли еще ехать, а тот улыбался: «Погоди, солнышко, увидишь!», но толком ничего не говорил, и от этого Любочку переполняло нетерпеливое, счастливое возбуждение.

Минут через двадцать крутолобый автобус встал как вкопанный на пыльной площади в некоем населенном пункте, выплюнул почти уже переваренных в духоте пассажиров на остановку и с ворчанием удалился восвояси. Любочка внимательно пересчитала багаж и заозиралась по сторонам. Место было, кажется, вполне приличное. Тут и там среди неказистого и пестрого частного сектора торчали новые одинаковые пятиэтажки, вдоль площади стояли голубые торговые киоски-скворечники – разные «Союзпечати» и «Соки-воды», народу было немного, но Любочке и это количество показалось астрономическим, потому как Выезжий Лог днем в будни совершенно вымирал, а по участкам копошились одни пенсионеры – даже маленькие дети, и те в детском саду да в яслях находились.

Любочка довольно щурилась. Она повисла у Гербера на шее, жарко и жадно поцеловала в губы, прошептала:

– Дай угадаю, какой здесь дом наш! С первого раза угадаю, спорим?

Гербер усмехнулся и вернул поцелуй.

– Думаешь, не смогу? – Любочка обиженно надула губки.

Гербер снова усмехнулся:

– Сможешь! Ты у меня все можешь, солнышко. Только придется тебе еще чуть-чуть потерпеть. Это, ангел мой, Шелехов. А Шелехов, ангел мой, вовсе еще не Шаманка, увы. И до Шаманки нам ехать еще и ехать.

Тут Любочка и почувствовала первый укол беспокойства. Но пока это беспокойство было еще абстрактным, неоформившимся. Оно, словно легкий порыв ветра, метнулось мимо лица и отлетело, унеслось, а Любочка заскучала и запросила мороженого, которое тут же, без промедления, получила.

Следующего автобуса прождали часа два. Любочка вся извелась. Она уныло сидела на чемодане и нервно перебирала край подола, комкая его и опять расправляя. Говорить ей совершенно не хотелось, от странной для второй половины августа жары разболелась голова, духота давила куда-то под горло, и настроение у Любочки все больше портилось.

Подошедший автобус был похож на ежика. Пыльный и унылый, он мелко дрожал и поводил длинным носом. Садились тихо, по-деловому, совсем как взрослые – никаких тебе ни шуток, ни смеха. Народу набилась целая прорва, и Герою Берлина пришлось от души поработать локтями, чтобы отвоевать для своей усталой беременной жены сидячее место. Едва тронулись, измученная Любочка задремала. Но на каждой новой остановке она вздрагивала, поднимала голову и с мольбой смотрела в окно, а потом на Гербера, и в карем, мутном от духоты, по-собачьи печальном взгляде ее читался немой вопрос: «Приехали?!» Но нет, никак не приезжали, и Гербер только виновато гладил жену по волосам: «Ангелочек, солнышко, потерпи, совсем немного осталось!» Автобус пыхтя полез в гору и вскоре заглох. Кругом был лес, ничего кругом не было, кроме леса. Разморенные пассажиры, переругиваясь, высыпали на улицу покурить и размяться. Только Любочка осталась сидеть на своем месте, головой привалившись к горячему пыльному стеклу, и по щекам ее покатились тихие крупные слезы. Герой Берлина совсем растерялся и не знал, что ему делать. Чинились долго, и Любочка, наплакавшись и настрадавшись, крепко уснула. Когда она открыла наконец покрасневшие влажные глаза, отремонтированный «ежик» все еще взбирался в гору – шумно, из последних силенок. Любочка опять с мольбой посмотрела на мужа.

– Теперь уж совсем немного. Немножечко! Больше половины уже проехали. Потерпи, солнышко, не плачь! – виновато пробормотал Гербер.

На этих словах автобус достиг верхней точки маршрута, на мгновение завис в ней и радостно, с ветерком покатился вниз, чтобы там, внизу, через полчаса Гербер смог победно сказать Любочке всего одно слово: «Приехали!» (Был, правда, еще паром через Иркут, и парома тоже пришлось ждать, но это все были уже мелочи мелкие по сравнению с душной и тошнотворной автобусной дорогой, показавшейся Любочке бесконечной.)


Первые пять дней Любочка проплакала, забившись в уголок необъятной, провисшей проволочной кровати, прерываясь только на еду и на короткий сон, не находя сил даже на упреки, – и собственные молчаливые слезы казались ей безысходными и величественными. Она мысленно представляла себя прекрасною узницей, похищенной из княжеского дома жестоким эгоистичным воителем (где-то она видела такое или в школе проходила – даже, кажется, у Лермонтова), и старалась выглядеть не просто несчастной, а несчастной красиво. А потому молитвенно заламывала руки, в отчаянии сжимала виски, и прочая, и прочая. Герой Берлина буквально сбился с ног, пытаясь рассмешить прекрасную Несмеяну, но это у него не получалось – потому, должно быть, что Несмеяна слишком вжилась в придуманный образ и никак не желала из него выходить. Только ночью, ложась с мужем в одну постель, она переставала плакать и жадно, подолгу с Гербером целовалась. (Это было, конечно, против правил, но и ей ведь к вечеру надоедало плакать, хотелось и ей отдохнуть от себя-несчастной и расслабиться, разве могла она отказать себе в последнем удовольствии?)

Каждый раз Гербер обманывался, верил, что слезы кончились, но утром все повторялось сначала, и опять он метался по дому, не зная, что предпринять. Учебный год был уже на носу, и неплохо было бы уже появиться в школе, хотя бы расписание узнать, но Гербер все откладывал, на работу не ехал. Разве мог он оставить Любочку одну, беременную, в таком вот истерическом состоянии? На третий, кажется, день пришла знакомиться с «молодой» древняя сморщенная бабка из соседней половины дома. Фигура у бабки была согбенная, взгляд ехидный – точь-в-точь «сарафанное радио». Любочка знакомиться не пожелала. Еще глубже забилась в свой уголок, одеялом укрылась с головой и оттуда, из-под одеяла, жалобно всхлипывала. «Простите, в положении она у меня», – извинялся перед соседкой Гербер. Но соседка только поухмылялась этому объяснению и через несколько минут, делать нечего, убралась восвояси.

Ситуацию спас контейнер с вещами, наконец-то догнавший молодоженов. К моменту его прибытия Любочке и самой опротивело реветь, но она никак не могла найти достойного повода прекратить истерику, и вот с контейнером повод нашелся. Прибыли в контейнере, кроме прочего, новенькая двуспальная кровать с двумя парами белого постельного белья, Любочкин старый комод с зеркалом и лакированный трехстворчатый шкаф, купленный Петром Василичем несколько лет назад в Красноярске. Любочка по-детски обрадовалась вещам старым и новым, оттого перестала лить слезы и запела, замурлыкала себе под нос героические пионерские гимны, которые разучивала в школе на уроках пения. Она взялась за метелку и за тряпку, вымела паутину по углам, развесила по окнам веселые занавесочки, заставила Гербера побелить печь и выкрасить оконные рамы. Теперь Любочка сама себе представлялась эдакой девочкой Женькой из фильма «Тимур и его команда», радостно и бесстрашно намывающей окна третьего этажа. И пусть Любочкины окна были на первом, пусть они почти вросли в землю – это совсем не мешало мечтать и наводить уют. А Гербер, окончательно сбитый с толку, наконец получил возможность выйти на работу.

В чем-то основном Гербер и Любочка были похожи. Любочка мыслила покадрово, всякий раз подставляя себя в готовую мизансцену, виденную раньше – в кино или по телевизору. Гербер, в детстве и отрочестве объевшийся до отрыжки разными романтическими книжками о прекрасных дамах, мушкетерах, пиратах, драках и приключениях, думал и изъяснялся преимущественно высокопарными речевыми штампами. И если б можно было потихонечку подслушать его мысли по поводу молодой жены, услышать можно было примерно следующее: «Бедное, наивное дитя, томящееся под грузом разочарований! Разве такие лишения представляла ты, мой ангел, когда отдавала мне руку и сердце?!» – или что-нибудь в том же роде. Словом, Герой Берлина отчетливо чувствовал свою вину. К тому же он действительно любил Любочку – любил то удовольствие, которое доставляет ей как мужчина, ту женскую зависимость, от которой ей, Любочке, беременной, оторванной от родителей и от места, при всем желании уже некуда было деться. Ведь не побежит же она разводиться, в самом-то деле? Беременные не подают на развод, никто не поймет их и не примет, никто не поддержит, даже мама с папой, потому что всё по закону и положение обязывает – обрекает на терпение и подчинение.

Любя жену такой любовью, Гербер в собственных глазах возвышался неимоверно. Он был, по сути, неплохим человеком, оттого очень Любочке сочувствовал и желал ей всяческого счастья. Он, не задумываясь, достал бы ей звезду с неба, прямо сейчас, сию минуту, если бы знал как. Но до звезды было пока не дотянуться, и Герберу оставалось лишь мечтать о светлом будущем – потихонечку, про себя. Он мечтал, что вот доучится – не так много ему осталось – и потом уедет года на три куда-нибудь на Крайний Север, где будет, рук не покладая, сил не жалея, преподавать математику, а когда срок выйдет, он победно вернется к Любочке – с большим мешком северных денег. И верная, исскучавшаяся Любочка встретит его на пороге этого ветхого дома со слезами на глазах (он уже ясно представлял и эти слезы, и проваленное крыльцо, и простоволосую, утомленную ожиданием Любочку на нем), а потом они купят кооперативную квартиру в городе, сразу двухкомнатную… Дальнейшая жизнь была замутнена и Гербером окончательно не продумана, потому виделась нечетким ярким пятном, праздничным мерцанием, как при первомайском салюте.

Любочка, ничего не знавшая о планах мужа, очень скучала по дому – по его налаженному быту и уюту, по маме, у которой на все и всегда находился готовый ответ, по щедрому и добродушному Петру Василичу. Галина Алексеевна тоже скучала по Любочке. Но это была не пассивная утомительная тоска, а бурная деятельность во имя дочери и будущего внука/внучки, потому вечерами, придя с работы, Галина Алексеевна, толком не поужинав, садилась вязать пинетки и подрубать пеленки, собственное хозяйство совершенно запустив. Впрочем, Петр Василич не замечал этого. Спустя несколько дней после Любочкиного отъезда он купил по случаю старенький «москвич», еще довоенный, 39-го года выпуска, и все свободное время посвящал теперь ремонту. Спроси Петра Василича, он бы и не ответил, скучает по приемной дочери или нет, так затянул его этот кропотливый и трудоемкий процесс. Зато каждый прохожий видел, что дом принадлежит теперь автомобилисту – небезызвестный сенной сарай на заднем дворе был переоборудован в гараж, к гаражу расчищен подъезд, а в заборе проделаны новенькие ворота.

Странно, но с момента Любочкиного отъезда супруги почти перестали общаться. Они могли по нескольку дней не сказать друг другу ни слова и даже не замечали этого. Если бы Петр Василич умел сформулировать свое внутреннее состояние (хотя бы такими словами, как Герой Берлина), он бы с удивлением обнаружил, что все эти годы был женат не на самой Галине Алексеевне, а как бы на ее дочери, потому что от брака хотел, оказывается, только одного – детей, которых, увы, не дала ему война. Вот и получилось, что с Любочкиным отъездом семья как бы кончилась. Но Петр Василич был простым мужиком – бригадиром, потом старшим бригадиром, – домовитым рассудительным человеком, потому крушения семьи не заметил, а просто залег под старенькое авто, отдав ему сполна все отцовское тепло (подмена, вполне простительная настоящему мужчине).


А Любочка, управившись со слезами и с контейнером, стала стремительно обживать новое пространство. Это было чудо практичности и женской прозорливости – Любочка устроилась на почту в отдел писем, чтобы было откуда уйти в декретный отпуск, прикрепилась к женской консультации, легко завела дружбу с новыми соседями и сослуживицами и даже с одним молодым художником из Шелехова. Восторженный и, пожалуй, даже влюбленный художник написал Любочку маслом – хрупкую и воздушную, пока не расплывшуюся от беременности фигурку с букетом ржавых листьев – на фоне монументального спящего утеса; портрет занял почетное место над новенькой супружеской кроватью, а старая пружинная была даром отдана многодетным соседям через два двора. Новая роль вполне удавалась Любочке – играла она милую и добросердечную, во всех отношениях добропорядочную молодую жену, беззаветно любящую мужа, и потому аборигены ее с радостью приняли, даже соседская бабка, первое знакомство с которой не заладилось.


Начался учебный год. Гербер уезжал рано утром и возвращался поздно вечером в уютный обихоженный дом, где ждал его искусно приготовленный ужин, и чувствовал себя вполне счастливым человеком. С одной стороны, вне дома он остался свободен, каким был до свадьбы, с другой же, было ему теперь куда и к кому возвращаться. Прибегнув к очередному речевому штампу, можно сказать за Гербера – жизнь наладилась.

<p>Глава 12</p>

Любочка послушно ходила со своими новыми знакомками в тайгу за кедровым орехом, заготовляла на зиму брусничное варенье и старательно записывала в блокнотик новые рецепты щей да пирогов, предложенные неугомонной соседской бабкой. Любочке все больше нравилось быть самостоятельной. Она шагала на работу степенно, в магазине товар выбирала придирчиво и тщательно, как подобает солидной замужней женщине. Даже говорить она стала по-новому – медленно и плавно, словно взвешивая каждое слово на контрольных весах в сельпо.

Любочкина жизнь в этот период более всего напоминала банку консервированного компота, припрятанную к празднику, – статичная субстанция, сладкая янтарная жидкость за стеклом, в состоянии полного покоя. В этом неподвижном мире ничего не происходило, некому было взболтать банку, некому утолить жажду, некому есть сладкие ягоды. А праздник? Праздник – это еще когда…

Лишь однажды, в самом начале сентября, когда Любочка находилась в пылу обустройства, пришла к дому худенькая, невнятно одетая, стриженная под мальчика молодая женщина с припухшими от слез глазами. Она долго стояла у забора, вглядываясь в свежевыкрашенные окна, но во двор войти не пыталась. Любочка заметила ее, вышла на крыльцо. Женщина стояла по-прежнему неподвижно и внимательно, не отрываясь, изучала Любочку. Любочке от этого взгляда сделалось как-то не по себе.

– Вам кого? – грубо крикнула она от крыльца, но женщина даже не шелохнулась.

– Ну, чего уставилась?! Чего надо?! – снова закричала Любочка. Ей стало еще неуютнее. А незваная гостья и тут промолчала.

– Вот как собаку спущу сейчас, узнаешь тогда!!! – крикнула Любочка в отчаянии, хотя не было у нее никакой собаки, у них с Гербером даже кошки не было.

Тогда женщина отделилась наконец от забора и медленно, руки заложив в карманы вытянутой вязаной кофты, побрела прочь. Пошла, не оглядываясь и не ускоряя шага, словно и не стояла у забора битый час, словно и не сверлила молодую хозяйку глазами, а так, мимо проходила, прогуливалась просто. Любочка совсем перепугалась. Она топталась на крыльце до тех пор, пока странная гостья не скрылась за поворотом, потом для верности постояла еще немного, удостоверилась, что та не вернется, и побежала до соседки – от страха Любочкино маленькое сердечко колотилось как бешеное.

Она долго и сбивчиво объясняла соседской бабке, что произошло, но слова подбирались с трудом. Впрочем, бабка довольно быстро поняла, в чем дело. Напоила дрожащую Любочку липовым чаем, успокоила.

– Не обращай внимания, девонька, – утешала бабка. – Это, по всему видно, Валя была. Библиотекарка.

– Какая еще Валя? – насторожилась Любочка.

– Да твой-то ходил к ней, – объяснила всезнающая бабка.

– Как ходил?! – задохнулась Любочка.

– Обыкновенно ходил. Как мужики к бабам ходют. Да ты, девонька, не переживай. Это давно было. До тебя еще, – бабка погладила Любочку по плечу. Любочка заплакала.

– Бог с тобой, милая, не плачь! – успокаивала мудрая бабка. – Твой-то, чай, не мальчик уже, что ж ты думала? Это жизнь, девонька. Никуда от ней не денешься.

– Пусть… Пусть только попробует… еще… Только пусть попробует!.. Я… я ей тогда! – всхлипывала Любочка обиженно.

Но скандала не получилось. Поменяйся Любочка с Валей местами (то есть женись Гербер на Вале, а Любочку брось), тут бы и быть скандалу, обязательно быть. Уж Любочка своего не упустила бы, повыцарапала бы глазки обидчице, да еще на весь мир бы, пожалуй, опозорила – и Гербера, и Валю эту невнятную. Но этого, по счастью, не произошло, Любочка была законной женой, любимой женой, Валя была посрамлена и брошена, к тому же, раз посмотрев на Любочку, под окна больше не приходила, предусмотрительно не показывалась и на почте, а через пару месяцев и вовсе перевелась в другую библиотеку, в другое село – инцидент, что называется, был исчерпан.

С неделю Любочка пилила Гербера, надувала обиженно губки да выясняла, что и как было у них с Валей, а Гербер ее успокаивал, что Валя, мол, в подметки ей не годится. «Еще бы! – мстительно думала Любочка. – Тоже мне соперница, мыша серая!», однако для порядка периодически припоминала мужу это мелкое происшествие, чтобы не расслаблялся и на сторону – ни-ни.

А сам Гербер был рад, что Валя уехала. Хорошая она была девушка, серьезная и порядочная, и в прошлом году он уже почти собрался сделать ей предложение, да бог миловал, остановился вовремя Гербер и не жалел об этом ни минуты. Любочка что? Любочка ему в рот смотрела, ревновала его, в постели от удовольствия постанывала. А Валя? Валя, предположим, его тоже любила, но не так. Шибко умная она была, эта Валя, вот что. И все-все про Гербера понимала – когда привирает, понимала, и когда рисуется, хвост распускает. С нею-то, понимающей такой, разве жизнь бы у него была? Чего эта Валя страдала теперь – непонятно. Раньше надо было думать да умничать поменьше. То ли дело однокурсница Марина. Вот ведь городской человек, до кончиков пальцев! Посмеялась над Герберовой женитьбой, поздравила. Подарила даже хрустальный салатник. Они и сейчас встречались иногда, раз в две недели примерно, чтобы приятно провести время – посидеть в кафе, понежиться у Марины дома за бутылочкой-другой сухого вина. (Гербер в такие дни с самого утра предупреждал Любочку, что ему вечером в институт заехать надо и он поэтому в Иркутске у друга ночевать останется. Любочка не возражала.) Марина ни за что не стала бы приходить вот так под окна и стоять, она гордая была. Да и Гербер был для нее – так, один из многих. У Гербера никогда даже в мыслях не было жениться на Марине – во-первых, ему не нравилось быть одним из многих, а еще во-первых, она над ним постоянно смеялась, всерьез не воспринимала. Этих двух «во-первых» было вполне достаточно, чтобы не искать никаких «во-вторых».


Следующим событием в новоиспеченной семье стало рождение ребенка. Дело архиважное для каждой мамочки, но, по сути, у всех примерно одинаково проходящее. Естественный биологический процесс, обкатанный многовековой историей человечества. Разумеется, Любочка, в ряду прочих первородящих женщин, панически боялась возможной боли. Но она была молода и здорова, потому боли особенной не почувствовала, а родила без усилий, словно облегчиться сходила.

– У вас мальчик! – радовалась пожилая акушерка. – Да крепенький какой, на диво!

Мальчик надрывно орал и дрожал всем тельцем, Любочке хотелось заткнуть уши, ее клонило в сон. Вот, собственно, и все, что запомнилось ей во время родов.

Зато имя выбирали долго. Любочке хотелось чего-нибудь экзотического, ее артистическая натура жаждала «Альбертов» или «Роланов». Но тут Гербер, всегда такой уступчивый, проявил неожиданную жесткость. Он-то не понаслышке знал, как относятся школьники к мальчикам со странными именами. Как только не дразнили его одноклассники: и Гербом, и Гербарием, и Горбом, и даже Гробом. Он и боксом-то заниматься пошел, потому что ему насмешки надоели. Словом, «Альберты» и «Роланы» были категорически отметены. Категорически! И никакие слезы Любочке тут помочь не смогли. Только к исходу первого месяца, когда пора было выписывать свидетельство о рождении, ссоры в семье поутихли, а мальчика нарекли Ильей – в честь Ильи Ковригина из фильма «Девчата».

А дальше жизнь снова превратилась в банку с консервированным компотом. Каждый новый день был как две капли похож на предыдущий, дни глупо ходили по кругу, словно стрелки часов по циферблату, рисочками было отмечено в этом кругу время кормления, прогулки и сна, промежутки заполняло полоскание пеленок и приготовление обедов, покупки и уборка, а промежутки между промежутками – тихая и однообразная «законная» любовь.

Любочка заскучала. Она завела себе в Шаманке нескольких подружек – таких же молодых мамочек, и всё зазывала их в гости на пироги: заняться-то все равно нечем было.

Должно быть, именно со скуки третье и основное место в Любочкиной жизни заняли досужие разговоры. Была Любочка болтушкой, поговорить любила. Но ей, в сущности, говорить было почти не о чем – то ли в силу возраста, то ли из-за недостатка образования. Поэтому она рассказывала новым своим подружкам вечно об одном и том же – о съемках. Это было неудивительно, ведь съемки в Выезжем Логе стали самым ярким и серьезным впечатлением ее недлинной жизни.

Местным нравилось слушать Любочку – знакомство с самим Высоцким выделяло ее из общего ряда и как-то даже превозносило. К тому же и в Шаманке Любочка прослыла первой красавицей, тут уж ничего не сделаешь. Конечно, находились скептики и завистники, не верившие ни одному Любочкиному слову, но их нестройные голоса едва слышны были в общем одобрительном гуле – потому, отчасти, что молодые жили хорошо и дружно, по-людски.

Любочка с каждым разом подправляла и подкрашивала свой рассказ, все настойчивее подтягивая на себя уютное одеяло общественного внимания. В итоге вся Шаманка вскоре выучила эту историю чуть не наизусть.


Много позже, бог весть с какого момента, местные жители потихонечку присвоили Любочкины рассказы себе, повели их уже от собственного лица, додумывая и перекраивая, так что и сами поверили, будто съемки проводились не где-нибудь, а прямо у них в поселке. Конечно, это случилось несколько лет спустя, уж и Любочки никакой к тому моменту в Шаманке не было, но история прижилась и обросла фольклором. (И сейчас, случись кому заехать в Шаманку, ему обязательно расскажут о съемках в мельчайших подробностях и даже покажут дом, где «жил» Высоцкий. За давностью лет приезжие вполне верят.)

<p>Глава 13</p>

Три с половиной года время было поймано в круг, а в центре круга царила великолепная Любочка – счастливая жена и мать, хозяюшка, раскрасавица, – и нравилось ей это маленькое уютное царство, и уже не представляла она для себя никакой иной жизни. Нет, Любочка не разлюбила кино, она по-прежнему бегала в клуб на каждую новую ленту и бессознательно подражала понравившимся киногероиням, по-прежнему собирала открытки со звездами, но о себе как о будущей актрисе больше не думала, а заботилась все больше о том, сыт ли Илюша, здоров ли Илюша, да не слишком ли устает Гербер на работе, да сколько денег остается до получки. Любочка научилась готовить и шить ничуть не хуже Галины Алексеевны, полы в ее доме были всегда тщательно вымыты, простыни накрахмалены, ребенок обласкан и ухожен, муж сыт, а его рубашки отглажены. Действительно, чем не счастье?


Галине Алексеевне очень хотелось посмотреть на внука. Она выбила себе отпуск в июне, хоть и не ее была очередь гулять летом, наготовила тонну приданого – всяких там пинеточек, чепчиков и распашонок, аккуратно за тридцать суток купила билет на поезд. Но, увы, поездка не состоялась. Петра Василича, черти б его драли, перед самым отъездом понесло зачем-то обходить участки, с подчиненными сплавщиками он по какой-то мелочи разругался, поскакал по бревнам, словно молодой, оступился, да и ушел под воду, под эти самые бревна – еле его вытащили, едва не погиб человек. Он сломал лодыжку и ключицу, получил серьезное сотрясение мозга, к тому же переохладился и заработал двустороннее воспаление легких, – потому Галина Алексеевна, вместо того чтобы посмотреть на внука, долгих два месяца присматривала за мужем в красноярской больнице. И выходила его, вылечила, всю больницу подняв на уши, – был Петр Василич уже немолод, переломы заживали плохо, с легкими дело обстояло и того хуже, поэтому Галине Алексеевне довольно туго пришлось. В начале августа Петра Василича наконец-то выписали домой, но отпуск давно уже прошел, и никакие уговоры Галине Алексеевне не помогли – поездку пришлось отложить до следующего года, а приданое малышу отправили по почте несколькими посылками.

Зато приехала взглянуть на малыша и невестку новосибирская бабушка. Она оказалась совершенно не такой, какой ее представляла Любочка. Не было ни строгого английского костюма, ни роговых «профессорских» очков, а было вместо них хрупкое, улыбчивое, гиперактивное существо по имени Валентина Сергеевна. Валентина Сергеевна совсем не похожа была на бабушку – она носила несерьезную рубашку-ковбойку и стрижку каре, без умолку щебетала и так затискала маленького Илюшу, что уже через неделю он отказывался сходить с рук, а когда его опускали в кроватку – надсадно плакал. И молодая бабушка без устали порхала с ним по комнате, укачивая-убаюкивая, напевая чуть фальшиво нежные и протяжные колыбельные песни.

Валентина Сергеевна привезла два чемодана подарков и пятьсот рублей на хозяйство, а саму Любочку, кажется, полюбила сразу и навсегда – не было ни придирчивых замечаний, ни изучающих взглядов исподтишка, ни навязчивых поучений – ничего такого, чем грешат обычно свекрови, поэтому Любочке она сначала тоже очень понравилась.

К сожалению, взаимная симпатия была недолгой. Неприязнь же, как это чаще всего случается, возникла по недоразумению, а само недоразумение спровоцировал Герой Берлина – еще давно, в первый день знакомства с Любочкой, соврав про четырехкомнатную квартиру в центре Новосибирска.

Сам он давно забыл о невинном этом преувеличении, а вот Любочка, увидев чемоданы с подарками и, главное, целых пятьсот рублей, мгновенно вспомнила. Сразу пред ее темными очами возник призрак большого города – незнакомого, оттого еще более прекрасного, – и она только ждала удобного момента, чтобы поговорить со свекровью об их с Гербером возможном переезде под родительскую крышу.

Случай наконец представился. Гербер уехал в Иркутск по делам (к Марине), Илюшенька, убаюканный, сладко уснул, а Любочка и Валентина Сергеевна мирно чаевничали на кухне. Слово за слово, с величайшей осторожностью, которой позавидовала бы сама Галина Алексеевна, Любочка завела желанный разговор.

– Девочка моя, я всё понимаю, тяжело тебе, и воду из колодца несешь, и готовишь на печи, – смутилась Валентина Сергеевна. – И будь моя воля, я бы вас завтра же отсюда увезла.

– Да мы бы вас ни капельки не стеснили, честное слово! – заверила Любочка. – Вы сами видите, я и постирать, и прибрать, и приготовить – всё умею.

– Конечно-конечно, – еще больше смутилась Валентина Сергеевна. – Ты у меня хозяюшка хоть куда, повезло моему оболтусу, ничего не скажешь.

– Да я не для себя вовсе, – поспешно вставила Любочка, уверенная, что дело идет на лад, – мне бы только Илюшеньку поднять. Здесь и садик ужасный, и ясельки. А про школу даже подумать страшно.

– Да я бы и рада, Любонька! – заоправдывалась Валентина Сергеевна. – Только сейчас это никак невозможно.

– Почему?! – похолодела Любочка.

– Тесно у нас. Буквально повернуться негде. Я как раз в прошлом году маму свою к себе забрала, так уж вышло. Гербер тебе не рассказывал? Она у меня больна очень. Астма у нее, склероз. Ей семьдесят семь лет.

– Так она же умерла!

– Мама?

– Ну да. Мы же сейчас в ее доме живем.

– Это дом второй бабушки, папиной.

– А-а-а, – протянула Любочка. Она уже прикинула в уме: четыре комнаты. Одна, предположим, под больную бабушку. Другая – родителям. Но ведь остаются еще целых две – им с Гербером и детская для Илюши! Ну ладно. Допустим, родителям две. Они все из себя ученые, им, наверное, кабинет нужен. Но ведь и тогда остается еще целая комната, пусть самая крошечная, зато в настоящем большом городе, где магазины и парикмахерские, где наверняка есть даже модные ателье, и еще кафе, и центральный рынок, и… Любочка смотрела на свекровь с неприязнью. Повернуться ей негде, видите ли! Вот ведь люди бывают до чего жадные! В таких сами хоромах живут, а для нее… да если бы для нее, а то ведь для внука пожалела! «Тю-тю» да «сю-сю», а как до дела дошло, так и на попятный. Ишь, пятьсот рублей привезла, облагодетельствовала! И не надо нам ваших пятьсот рублей, мы и сами с усами, без вас проживем, коли вы такие!!!

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5