Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Окончательная реальность

ModernLib.Net / Альтернативная история / Вильгельм Зон / Окончательная реальность - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Вильгельм Зон
Жанр: Альтернативная история

 

 


Вильгельм Зон

Окончательная реальность

В самом начале нашей работы мы еще не знали точно, с какими трудностями столкнемся и в каком ключе их решать. У нас был текст, но не было содержания. Нам нечего было делать, и мы просто хотели разрешить все сложности перевода, помогая разгадать любопытную загадку первой половины ХХ века. Мы пока не собирались делать собственных выводов – в процессе работы они мало-помалу пришли бы к нам сами собой.

Из предисловия к английскому изданию

Часть первая

Тихий Дон

Мы позволим себе роскошь быть одновременно аристократами и демократами, революционерами и реакционерами.

Бенито МуссолиниИз речи на учредительном собрании «Фашио ди комбитементо» 23.03.1919

Готенбург – южный город. Красивые улицы, теплое солнце. Рядом с троллейбусной станцией, откуда развозят гостей по всему Крыму, небольшая площадь. Ее украшают две конные статуи. Прямо как в Пушкинском музее. На кобыле – основатель государства Герман Гот. Казацкий костюм ему совсем не к лицу. Фуражка надета набекрень, из-под козырька свисает жидкий чуб… Даже в штатском Гот, наверное, больше походил бы на генерала Вермахта. На жеребце – Гиммлер. Суровый вдохновитель нашей юной казацко-готской государственности, Гиммлер одет в парадный мундир СС, только вместо фуражки – каска. Пенсне и каска – диковатое, но выразительное сочетание: искусство конного портрета в Готенбурге на высоте.

На площади два магазина: «Овощной» и «Продукты». Тут же – здоровенная бочка с квасом и киоск, торгующий мороженым. Чуть подальше – приземистый деревянный павильон, окрашенный синей, кое-где облупившейся краской. Здесь продают разливное молоко. У павильона очередь. Нет, не потому что молоко дефицит, просто мальчишки на велосипедах, прихватив трехлитровые бидоны, съезжаются в одно время, торопясь купить непрокисшее.

Есть еще магазины. «Промтоварный» продает всякую всячину, необходимую для южной жизни. Главное, те самые велосипеды, а иногда даже и немецкие мопеды. «Хозяйственный» – темный, почти без окон – торгует гвоздями, топорами, электропробками, изредка бывают карманные фонарики. Напротив, за покосившимся забором, – аптека, любимый магазин местной детворы. Тут продаются лучшие лакомства: гематоген и аскорбиновая кислота.

Я жил здесь в маленькой коммунальной квартирке на улице Остужева с 68-го по 76-й год. Можно сказать, повезло: из двух возможных вариантов – комната в коммуналке или тюрьма – мне достался лучший.

Собственно, я и раньше, сколько себя помню, жил в Готенбурге, но родился где-то в другом месте. В 1941 году немцы перевезли в Крым много детей с оккупированных территорий. Все маленькие, не старше 39-го. Меня приписали к 41-му году. Возможно, ошиблись, и я 40-го, но уж точно не 42-го.

Всем малышам присваивали трехбуквенную фамилию, в которой, по детдомовской мифологии, зашифровывали тайну происхождения. Расшифровка этих фамилий-аббревиатур стала любимой игрой, результаты которой приводили к детским союзам и жестоким противостояниям.

Моя фамилия Зон, которая, думаю, на самом деле ничего не означает. Имена давали тоже чудные – нерусские. Меня нарекли Вильгельмом.

Новые имена, кстати, назначали даже тем, кто был постарше и помнил, как его зовут. Что касается отчеств, то их не фиксировали, но все считали себя Палычами, так как дядей Пашей звали нашего кудрявого директора.

Преподавание в интернате было обычным, то есть, прямо скажем, невысокого уровня, хотя и велось на двух языках – немецком и русском. После восьмого класса учеников распределяли по ремесленным училищам, кого в токари, кого в сантехники. Перед системой стояла задача – воспитать квалифицированного пролетария, говорящего по-немецки и даже носящего немецкое имя, но помнящего про неарийское происхождение и посему знающего свое место.

Я попал в токари. Работа механическая, позволяющая размышлять о посторонних предметах. Снимая по девять часов стружку с металлических болванок в учебном цехе готенбургского завода авторулей, я быстро понял, что не желаю становиться Вильгельмом-токарем VI разряда.

Попытка поступить в вуз, не отдав воинский долг, провалилась. У меня просто не приняли документы, и весной 60-го я очутился во вспомогательных ремонтных частях 4-й Донской казачьей танковой дивизии.

Казак и танк вроде бы несовместимы, однако проснувшись в 45-м ост-готами, казачки быстро освоили древнее искусство своих германских предков – управление танком. Потомки Германариха под водительством героя механизированных прорывов генерала Германа Гота создали и держали наготове мощный бронекулак, готовый по первому приказу молниеносным ударом расплескать Терек.

Служба в целом прошла нормально, и хотя нас, иногородних (то есть не казаков), гоняли как скотину, до особых зверств не доходило.

Донские танкисты, конечно, посмеивались над готской пропагандой. Смеяться смеялись, но «папу Гота» уважали, все-таки настоящий генерал. Когда в 61-м по старости лет его сменили, сразу запахло гнильцой.

Молодой руководитель пришел по партийной линии. Председатель казацко-готской партии Леопольд Ильич был статный мужчина, но не казак. Говорили, что хохол, а по паспорту, естественно, гот. Чтобы вступить в партию, надо быть готом, а чтобы стать готом, надо сменить имя, такая процедура. Казаки в партию не вступали, им без надобности, они и так белая кость, а вот иногородним не обойтись. Если хочешь порулить – никак.

Много развелось в те годы на крымских, кубанских и донских просторах Теодорихов Николаевичей и Атилл Александровичей. Мне тоже, молодому дураку, нравилось. Имя, данное в детдоме, работало вроде как партбилет. В армии, правда, пришлось из-за него чуток лишнего хлебнуть, но не сильно.

В 62-м я демобилизовался и сразу же умудрился поступить в Готенбургский университет.

Интенсивно готовясь к экзаменам, изучил труды основоположников: «Майн Кампф» Гитлера, «Евразия и евразийцы. Основы геополитики» Гиммлера, «Танковое маневрирование, или Заметки на полях атласа мира» Гота. Помимо этого прочитал «Готскую пляску» – недавно включенный в программу труд нового руководителя государства Леопольда Ильича. То ли на председателя партии работала бригада историков, то ли он сам чего-то соображал, но книжонка вышла небезынтересная. Опираясь на серьезные источники, такие как «История готов» Иордана, «История войн» Прокопия Кесарийского, и даже на «Историю франков» Григория Турского, книга ставила вопрос о происхождении и связи готского и славянского языков.

Особое внимание Леопольд Ильич уделял готским именам. Ничего удивительного, если учесть роль этих имен в процедуре принятия в казацко-готскую партию.

Глупейшая процедура – просто позор какой-то для нашей страны. 30–40 человек обряжаются в специальные костюмы – то ли казацкие бурки, то ли тамплиерские палантины. Все в сапогах. Ведущий, обязательно с шашкой на боку, бормочет чего-то на непонятном, якобы готском, наречии. Пускают дым, поминают не то германских, не то славянских идолов, вытягивают напряженные руки, будто собираются летать, кружатся волчком, приседают, хлопая себя по голенищам сапог, как во время пляски. В общем, дичь. Средневековье. Когда позор заканчивается, всем раздают новые паспорта с присвоенным готским именем и штампом о членстве в партии. Дело сделано. Можно идти работать.

К окончанию третьего курса обучения на физико-математическом факультете Готенбургского университета имени Вернадского я определился со специальностью. Меня привлекала математическая лингвистика. Точнее, привлекала фигура Игоря Васильевича Курчатова, руководителя соответствующей кафедры нашего факультета. Каким-то образом мне, студенту, удалось почувствовать реальный вес этого человека в научном мире. Курчатов, прикрываясь скромной должностью, координировал работу ученых, занимавшихся по всей Европе проблемой искусственного интеллекта.

В течение третьего – четвертого курсов я всячески старался быть замеченным. Выполнив несколько непростых прикладных задач, связанных с пониманием языка как абстрактной знаковой системы, и выработав ряд конкретных алгоритмов машинного перевода, использующих семиотические категории, я вполне заслуженно, на мой взгляд, получил приглашение в кабинет Курчатова.

Кабинет поразил меня. Дело не в размере (более ста квадратных метров), а в явном несоответствии этого размера, да и всей атмосферы статусу простого руководителя кафедры. Кабинет ректора, в котором мне приходилось бывать, казался каморкой папы Карло по сравнению с хоромами этого Карабаса Барабаса.

Я огляделся. По стенам развешаны портреты ученых, стоявших у истоков Готенбургского, или, как его раньше называли, Таврического университета. Слева первый ректор, академик Вернадский – основоположник учения о ноосфере. Рядом главный физик Восточной Европы и Западной России – Абрам Федорович Иоффе, учитель Курчатова. Здесь же физиолог Снегирев, напротив седовласый профессор-фантаст Обручев. 

– Читали Обручева? – отвлек меня от созерцания вопрос Курчатова.

– Нет.

– Почитайте! «Плутония» – отличная книга. Динозавры, птеродактили и все такое.

– Спасибо, обязательно прочту.

– У меня есть прекрасный диафильм «Плутония». «Затерянный мир», конечно, тоже неплох, но «Плутония» все же лучше. Люблю, знаете ли, перед сном посмотреть хороший диафильм. Я внимательно слушал.

– Как назовете свою программу, молодой человек? Программа-то у вас получилась неплохая.

– Казобон, – ответил я, пошарив глазами по стенам и указав пальцем на гравюрный портрет Исаака Казобона, одного из основоположников классической филологии.

– Казобон, – повторил Курчатов. – Ну что же, Казобон так Казобон – хорошее название. Вот что, юноша, мы направим вас по обмену в Москву, в Западную Москву, разумеется. Будете работать в лаборатории Розенцвейга. А доучиваться на механико-математическом факультете Московского университета. Не возражаете? Я не то что не возражал. У меня рот открылся и только что слюни не текли.

– Вот и отлично. Я поговорю с Колмогоровым, беспокоить вас будут не очень. Отправляйтесь в большое плавание, так сказать, здесь вам, право слово, делать нечего.

– Игорь Васильевич, – я не мог скрыть восторг, – а чем я буду заниматься в лаборатории Розенцвейга? Курчатов внимательно посмотрел на меня.

– Серьезным проектом, дорогой мой, серьезнейшим проектом. Думаю, вы и сами понимаете, каким. А называется он… Давайте-ка придумаем вместе. Он почесал бороду.

– Ну, например, «Буратино»! Пусть называется «Буратино». Только никому не говорите. Я вспомнил, что подумал о Карабасе Барабасе сразу же, войдя в громадный кабинет. И уж, конечно, не из-за длинной бороды его хозяина, а из-за того, что действительно начинал понимать, над какими буратинами работает Курчатов.

* * *

Я стоял на углу узкой грязной улицы и сквозь красную арку ворот на противоположной стороне пытался разглядеть здание, в котором предстояло работать. Тут я увидел высокого, чуть пониже меня, патлатого господина, выходящего из-под арки. Оглядевшись, он крикнул через улицу:

– Вы Вильгельм? Идемте! Вам сюда! Я подошел.

– Вильгельм. Редкое имя в наших краях. Меня зовут Бондаренко, будем знакомы. Розенцвейг велел вас встретить. Мы прошли через черный двор и очутились перед черной дверью. Щелкнул черный замок, и дверь стала открываться под воздействием механического устройства.

– Нам наверх, – сказал Бондаренко, и мы вошли в мрачное здание.

– В лаборатории все на «ты», – он то ли предупреждал, то ли пытался снять охватившее меня беспокойство. – Знаешь, чем мы тут занимаемся?

– Я полагаю – искусственным интеллектом.

Бондаренко хмыкнул и повернул выключатель. Широкий, без окон коридор осветился тусклым электрическим светом.

– Интеллектом… Каббалой мы тут занимаемся, дружище. Вот так! Слышал об этом? Я промолчал.

– Ладно, давай дуй в сто девятую комнату, оформляйся, разговаривать потом будем.

Бондаренко поставил на стол здоровую бутылку чешского бренди.

– Сливовица, мы пьем ее из рюмок, как водку.

– Ну что же, а у нас водку пьют из коньячных бокалов, только залпом, как из рюмки.

– «У нас» – это где?

– Я из Готенбурга.

– Ага-а, – протянул Бондаренко, – тогда понятно. Бородатый прислал. Чем заниматься будешь?

– Учиться.

– Да ладно, учиться. Зайдешь пару раз на кафедру и всё. Раз тебя Бородатый прислал, значит, ты уже ученый. Какая специальность?

– Машинный перевод.

– Ой, как нехорошо, – Бондаренко разлил бренди по рюмкам. – Тяжелое направление, развивается дальтонизм.

– Что еще за дальтонизм? – Я выпил.

– Неспособность различать цвета.

– При чем тут?..

– Знаешь, что такое радуга?

– Цветной телевизор?

– Ну да, еще туристическое бюро, пансионат, издательство и завод лакокрасочных изделий. Я не об этом, дурень! Радуга – это видимая часть спектра. Как ты, я надеюсь, знаешь. – Бондаренко снова выпил. – Спектр – это весь диапазон электромагнитного излучения, а человек может видеть только радугу.

– Ну и что? Это же школьная программа, о чем вообще речь?

– А о том, что тонкие энергии, которыми в действительности управляется вселенная, тоже составляют спектр, и у него есть своя видимая часть, которую нужно уметь разглядеть. Это, дружище, уже не школьная программа. Если хочешь, расскажу.

– Почему бы и нет, рассказывай.

– «Каждый охотник желает знать, где сидит фазан!» Понял? Красный, оранжевый, желтый, зеленый, синий, фиолетовый.

– Голубой забыл.

– Верно. Но начнем не с голубого, начнем с середины, с зеленого. Зеленый! Цвет всего живого, цвет гармонии и чистоты. Зеленые пытаются примирить и уравновесить оранжевых и синих. Но у них ничего не получается.

Синие находятся в правой, или внутренней, части спектра. Это политическая, экономическая, интеллектуальная и мистическая сила, которая делает ставку на материю. Эта сила обращена к земле. Если говорить об экономике, то это сырьевая экономика. Если наука, то наука о материи, в первую очередь ядерная физика, ну и, конечно, ядерное оружие. Политика? Политика консервативная, фундаментальная, разного рода почвенничество и традиционализм. О мистической составляющей позже.

Оранжевые, напротив, в левой, или внешней, части радуги. Они обращены вверх, к солнцу, в политике либеральны, в науке ориентируются на гуманитарные и информационные технологии. Пытаются, так сказать, извлечь энергию не из материи, а из интеллекта, из новых идей. Поэтому и в военной сфере делают ставку не на атомную бомбу, а на создание искусственного разума.

Оранжевая экономика инновационна, и хотя сейчас она еще отстает от синей, думаю, в конце века неминуемо вырвется вперед. На краях спектра – красные и фиолетовые. Это ультрадиапазон. Ультралевые красные вообще отрицали традиционное государство и хотели построить некий коммунизм, в котором конкретный человек отлучен от материи – вся материя обобществлена.

Сейчас красные в полной жопе. Проиграли войну и убраны с политической сцены, но это временно. Красная энергия существует и никуда не делась, не сегодня так завтра попрет с новой силой.

Ультраправые – фиолетовые. Некоторые дальтоники называют их бурыми, а некоторые коричневыми, но с научной точки зрения они, конечно, фиолетовые. Вся Европа нынче фиолетовая. Для фиолетовых, сам знаешь, что характерно. Корпоративный дух нации, ставка на силу, оголтелый патриотизм, монополизация экономики сросшимися с государством крупными корпорациями, полицейщина и единомыслие. В этом говне мы живем с тобой всю сознательную жизнь.

– Ну а про голубых-то будет? – Я выпил третью рюмку.

– Не торопись. Итак, мы имеем в левой части спектра две политические энергии, радикальную и умеренную, красную и оранжевую. То же в правой части – умеренные синие и радикальные фиолетовые. Вся мировая политика так или иначе связана с этими энергиями. Взгляни на Штаты: синие и оранжевые – основа политической системы и основа стабильности. Постоянно чередуются, не допуская к власти радикалов. Синие – республиканцы, оранжевые – демократы.

– Разве у демократов не красный цвет фирменный?

– Ты чего, дурак? Еще номер оттенка по каталогу цветов выясни! Какая разница, что им там дизайнер нарисовал, я тебе про суть говорю. Бондаренко взглянул на бутылку, налил и хлопнул четвертую.

– Итак, – продолжил он свою лекцию, – суть в том, что в центре зеленые. Сейчас они слабые, но, надеюсь, будут усиливаться. Лет через двадцать могут стать очень влиятельными. А куда деваться, надо как-то усмирять остальных, а то в этой гонке так засрали планету, скоро дышать нечем будет.

– Ну, давай про голубых уже!

– Хорошо. Про голубых, – Бондаренко снова потянулся к бутылке, – и про желтых. Это, так сказать, половые энергии. Желтых часто называют розовыми, но только для красоты. Разница между голубыми и желтыми приблизительно в следующем. Голубые – накачанные пидорасы, а желтые – утонченные и чувствительные. Голубые одеваются в кожу и неравнодушны к садомазохизму. Желтые делают красивые прически и любят современное искусство. Голубые хотят агрессивно подмять под себя все, что движется, а желтые – из любопытства пропустить через себя же максимум впечатлений. Цвета, естественно, могут смешиваться, создавая довольно причудливые картинки. Вот, собственно, и всё. Выпили по пятой. Честно говоря, меня удивила странная логичность «радуги Бондаренко». Вспомнив, с чего мы начинали, я спросил:

– А при чем дальтонизм?

– Ну как же, надо уметь различать цвета спектра. Сочетания встречаются очень разные. Чтобы разглядеть желто-фиолетовое и понять, когда фиолетовый станет совсем бурым от небольших примесей красного, нужно быть тонким колористом. Миром, дорогой Вильгельм, управляют великие живописцы. Только они, пристально изучая оттенки социальной блевотины, способны понять, что в действительности происходит с толпой.

– Про блевотину понятно, – я выпил в шестой раз, – про дальтонизм давай.

– Ты занимаешься машинным переводом, так? А все проблемы машинного перевода связаны с семиотикой, верно?

– В общем, да, если рассматривать язык как знаковую систему.

– Вот-вот! Семиотика – наука о знаках, а знак – графический элемент, он не имеет цвета. Поэтому все семиотики – дальтоники. Вы не понимаете, что между красной звездой и голубой нет ничего общего. Между тем пытаетесь найти общее и совершаете грубейшую ошибку. С другой стороны, увидев свастику и, допустим, серп и молот в одинаковом белом круге на красном фоне, вы полагаете, что это нечто различное. Опять ошибка. С точки зрения радуги это одно и то же. Не имеет значения сам знак, важно, какого он цвета, в какой части спектра находится. Вы этого не понимаете. Отсюда путаница с терминологией. Вся каша в головах из-за вас, семиотиков. Розенкрейцеры, тамплиеры, демократы, либерал-демократы, коммунисты, сионисты…

– Хватит ругаться! Что с невидимой частью спектра? Бондаренко многозначительно посмотрел на бутылку и принялся снова лить бренди в рюмки.

– Здесь сложнее. Все, что происходит на земле, как ты, надеюсь, понимаешь, управляется особенными, трудно поддающимися регистрации видами энергии. Эти энергии и есть невидимая часть тонкого спектра. Кто-то называет их магическими, кто-то оперирует иными понятиями. Терминология не важна.

– А что же важно?

– Суть. А суть в том, что, как и в электромагнитном спектре, спектр тонких энергий содержит, с одной стороны, длинноволновый диапазон, а с другой, коротковолновый. Длинные волны – это инфракрасное излучение: микроволны и радиоволны. Длинноволновый диапазон не убивает и вроде как даже полезен человеку, а вот короткие волны – убивают.

– Ультрафиолетовое, рентгеновское и гамма-излучение, – подхватил я, – понятно. Бог и дьявол.

– Не упрощай. От нашей инфракрасной каббалы до Бога так же далеко, как от какого-нибудь ультрафиолетового мага до дьявола.

– Однако себя ты все же отнес к полезной части спектра.

– Да, я считаю, что каббала и весь европейско-античный опыт, включая розенкрейцерство, масонство, нумерологию, ну и в широком смысле египетское и греческое наследие, – это полезные волны. Недаром красная часть радуги направлена вверх, к небу. Но научных доказательств у меня нет, да пока и быть не может.

– Кто же с другой стороны?

– Различные восточные практики, а в особенности южные. Латинская Америка, Вуду, Русский Восток, Индия.

– Аргументы?

– То, что европейская традиция примыкает к красной части спектра, сомнений нет: об этом вся мировая история. Нет сомнений и в том, что восточная магия и фиолетовый деспотизм близки так же, как физики-ядерщики, бомба и рентген в больнице. Да и йоги больше думают о теле, чем о душе. Вопрос в другом. Где на самом деле верх, а где низ. Адам и Ева, например, воспринимали землю как красное, а небо как синее, но какого цвета было яблоко – неизвестно.

– Синих яблок не бывает.

– Как сказать…

– Спектральное манихейство какое-то получается.

– Да, верно, как считают манихейцы, мы живем во «второй эпохе», в эпохе, где свет и тьма перемешались, цвета спектра проникают один в другой, и между ними идет борьба. Успех в этой борьбе сопутствует то одним, то другим, но никто пока не может взять верх. Поэтому вы, дальтоники-семиотики, точно вредны, только усиливаете хаос, плодя новые бессмысленные символы.

– Мы не плодим, а только изучаем существующие.

– А, не важно! Давай выпьем. Бондаренко начал пьянеть. Я, кажется, тоже.

– А вот скажи, чем конкретно занимается лаборатория? – Мой язык заплетался.

– Я же сказал. Каббалой! При помощи каббалистических методов мы, правда, не из глины, а из песка создаем искусственный интеллект.

– Почему из песка?

– Кремний – основа всех микропроцессоров. Интегральная схема формируется на маленьком кристалле кремния, на песчинке. Кремний – отличный полупроводник. Его электрическая проводимость больше, чем у диэлектриков, но, к сожалению, меньше, чем у металлов.

– А почему всем заправляет Курчатов из Готенбурга?

– Понимаешь, мы делаем мозги. А голем должен иметь и тело тоже. Где остальные лаборатории и чем занимаются, никто ничего не знает, только слухи. Говорят, конечности делают из особых сплавов на «Запорожстали». Я слышал, доктор Пернатт из Праги работает над слуховым аппаратом.

– Но почему центр в этой дыре, в Готенбурге, а не в Берлине, например?

– Еще бы спросил, почему не в Геттингене, под носом у Гейзенберга. В Берлине заправляют фиолетовые, а может, и ультрафиолетовые, есть, правда, еще несколько голубых, но это так, к слову. Знаешь, почему существует государство Израиль?

– Потому что Геринг дал на это согласие.

– Правильно. А почему он дал на это согласие? Потому что заключил сделку. Мир с евреями в обмен на кое-какие знания, которые теперь лежат в основе нашего проекта. Геринг всегда тяготел к оранжевым. Можно сказать, он совершил в Рейхе оранжевую революцию. Когда его убрали…

– Убрали?!

– Не сомневаюсь. Так вот, когда его убрали, фиолетовые быстро закрутили гайки. Те, кто курируют наш проект в Берлине, слишком хорошо понимают, что лучше держать центр управления подальше от ястребов-ядерщиков из Геттингена, поближе к Вене и Праге, где другие традиции, поближе к Москве, наконец. Выбрали Готенбург. В коридоре как будто загрохотали железные цепи.

– Пора собираться, поздно уже, – сказал я, выпивая последнюю рюмку.

– Да, надо освобождать помещение, – согласился Бондаренко. – Все, что я говорил, держи при себе. Понял?

– Понял. Мы вышли во двор, затем на улицу. Начинало темнеть. Бондаренко объяснил, где мы находимся.

– Налево по переулку, потом через парк попадаешь прямо к яузской стене – там делать нечего. Направо, минут пятнадцать бодрым шагом, и Лермонтовская площадь. Метро – езжай куда хочешь. За спиной – дорога к трем вокзалам – не место для прогулок. Если уж гулять – иди вперед, через Садовое кольцо, там бульвары, Лубянка, Кремль. Мы двинулись к метро. Чем ближе к Лермонтовской, тем грязнее. Битые бутылки, рваные газеты, вонючие тряпки. Я взглянул на небо. Московское ночное небо – очень странного цвета. Невозможно понять, чего в нем больше – красного или фиолетового. Вышли на площадь. У пивных палаток толпились закончившие трудный день работяги. Многие сидели на пыльных лавках, с удовольствием посасывая пиво, кто-то растянулся на траве или асфальте и, похоже, спал. Чуть поодаль в сквере под фонарями расположились старьевщики, торговавшие с лотков.

– Пойдем, посмотрим! Может, познакомлю кое с кем, – сказал Бондаренко и потащил меня через дорогу.

На деревянных лотках лежали бесполезные вещи: жестяные пионерские горны, пожелтевшие картинки со странно расположенными солдатами, сковородки и утюги, связки заржавленных шпор и прочий хлам. Иногда можно было заметить что-то интересное – старую икону или орден Боевого Красного Знамени.

– Взгляни, – Бондаренко кивнул в сторону усатого и косматого старьевщика. Подвижное лицо с крупными птичьими глазами и семитским носом.

– Вассертрум, продает списанные из библиотек старые книжки. Твой коллега, между прочим, работал в Тарту, основал там кружок «Школа по изучению знаковых систем». Исследовал феномен воздействия литературы на жизнь и формирование человеческой судьбы и вдруг – бац, сам стал объектом воздействия. В какой-то статье занялся сопоставлением текстов мемуаров Геринга и Гиммлера и, надо же, сделал вывод о наличии лжи в этих текстах. Привел ряд доказательств, плюс намекнул на потаенное содержание, а именно на то, что Гитлер был убит. Всё. Семиотическую школу в Тарту разогнали, его выставили. Приехал к нам в лабораторию, пытался устроиться хоть дворником.

– И?..

– Не видишь? Торгует никому не нужными словарями и справочниками. Но… есть кое-что еще… Бондаренко двинулся к старьевщику.

– Юрий Михайлович! Дорогой, здравствуйте. Разрешите представить: Вильгельм, наш новый сотрудник. Машинным переводом занимается. Вассертрум заулыбался.

– Юрий Михайлович, что бы такое нашему другу предложить почитать?

– Ну вот. Легенды и мифы Древней Греции, например. Гоголь. Юморок. По специальности есть, литературоведение. Правда, только машинописные копии. Я взглянул на стопку самодельных брошюр – «Пути развития русской литературы преддекабристского периода», «Скандал как сюжетообразующее у Достоевского», «Комплекс новых идей – кибернетика, структурализм, машинный перевод».

– Можно купить? – спросил я. – И еще «Евгения Онегина» с комментариями Вассертрума.

– Конечно, конечно, молодой человек! Спасибо! Очень рад, – разволновался старьевщик.

– А есть что-нибудь с Востока? – заговорщицки поинтересовался Бондаренко. – Новенькое?

Вассертрум оглянулся и тихо сказал:

– Новенького, к сожалению, ничего нет, но скоро будет. Есть кое-что из старенького, только – объемная вещь, на любителя.

– И что же?

– «Тихий Дон» Шолохова, – шепнул Вассертрум.

– Про казаков, что ли? – скривился Бондаренко. – Это не для меня. Может, Вильгельм возьмет. Ты же из тех мест. Тебе, наверное, интересно.

– Вы с Дона? Мне показалось, что Вассертрум не слишком удивился.

– Нет, из Готенбурга, но служил на Дону. А что это за книга – «Тихий Дон»? Я не слышал.

– Не удивительно. Интересная книга, но коммунистической ориентации. Не издавалась после войны даже на Востоке, а у нас, в Европе, и говорить нечего. Сажать за нее не станут, но уволят в два счета. Так что если будете брать – поаккуратнее.

– Сколько? – спросил я.

– Шестьдесят, – ответил Вассертрум и полез под прилавок.

* * *

Бондаренко подвел меня к причудливому арочному входу на станцию метро «Лермонтовская». Мне впервые предстояло спуститься в знаменитую московскую подземку. Утром до лаборатории я добирался от Курского на такси, боясь заблудиться в жутком хитросплетении приграничных переулков, обозначенных на моей карте. Бросив двадцатикопеечную монету в механический турникет и спустившись вниз на эскалаторе, мы очутились в странном зале с богато украшенными лепными потолками. Продолжать движение вглубь, в пугающие недра, или броситься обратно, наверх, к свету? Видя мое замешательство, Бондаренко указал на большую цветную схему, прикрепленную к одной из стен. – Где будешь жить? – спросил он. Я порылся в небольшом дорожном рюкзаке, который стал заметно тяжелее из-за купленных на барахолке книг, и выдернул мятую бумажку с адресом. – Вот, общежитие, адрес: Козицкий переулок, дом 2. – Ага, значит, тебе надо до «Брониславской», зеленая ветка, а потом минут десять пешком в сторону Кремля. Молодец, будешь жить в самом центре, однако остерегайся проходных дворов. Я взглянул на схему, собираясь найти указанную станцию. Три жирные линии пересекались в центре. Красная шла наискосок, с северо-востока на юго-запад. Фиолетовая – строго горизонтально с запада на восток. Зеленая спускалась с северо-запада и упиралась в точку пересечения красной и фиолетовой. Я вспомнил про спектр Бондаренко и обрадовался, что буду жить на зеленой.

«Лермонтовская», безусловно, главная для меня станция Московского метрополитена, хотя я объездил их все, все без исключения. Познакомившись в скором времени с другими сотрудниками лаборатории, я обрел друзей, которые за несколько лет совместной работы рассказали и показали мне многое. Загадки и тайны старого метро я изучал под руководством доктора Кнорозова, испаниста и знатока подземелий не только индейского Юкатана, но и советской Москвы.

В самом центре подземки станция «Новый мир». Кому пришло в голову так назвать ее, не знал даже Кнорозов. До войны она носила имя «Площадь Революции», теперь именовалась как известный советский литературный журнал, прекративший существование в 1941 году. Скорее всего, название выбиралось такое, чтобы можно было сохранить великолепные скульптуры Манизера, увязав их с изменившейся политической реальностью. В конце концов, действительно, в новом европейском мире нашлось место и для молодого изобретателя, и для шахтера-проходчика, и для механизатора.

Пионерки с глобусом вполне походили на юных участниц общества германо-российской дружбы, а студент со студенткой изучали то, что и положено изучать в сложившихся обстоятельствах.

Кое-какие детали, конечно, пришлось менять. Вместо надписи «Марат» на бескозырке матроса-сигнальщика поместили «Варяг», у девушки-снайпера зашлифовали на груди значок «Ворошиловский стрелок» первой степени. Не обошлось и без замен. Некоторые персонажи довоенной страны не смогли бы вписаться в «Новый мир». Вместо пограничника появился боец Русской освободительной народной армии. Он сменил буденовку на фуражку, потерял шинель, но сохранил верную немецкую овчарку.

В общем и целом станция не очень пострадала, общая эстетика сохранилась. Все фигуры либо сидели, либо стояли на коленях.

Больше досталось бывшей «Маяковской», переименованной в «Брониславскую». Прославляла она даже не броню немецких танков, а лично руководителя коллаборационистского правительства Бронислава Каминского. Кнорозов с упоением рассказывал мне, какие шедевры монументального искусства скрыты под уродливыми подвесными щитами с изображением герба Западной Руси.

Каждый день, возвращаясь с работы или отправляясь на нее, я должен был пройти под этими черно-желтыми щитами с какими-то странными полусоветскими-полумасонскими символами. Молоток и циркуль, обернутые в традиционные для России колосья, отчего-то напоминали кокарду полицая. Спускаясь утром на эскалаторе, я мечтал когда-нибудь вместо мрачно-изысканых фашистских оттенков увидеть бело-сине-красную безвкусицу русского торгового флага, ставшего символом восточного государства. Несколько шагов по перрону, затем с разбегу втиснуться в набитый народом вагон, выскочить на «Театральной», по длинному переходу до «Охотного Ряда», осторожно, двери закрываются, следующая станция «Лубянка», «Чистые пруды», «Лермонтовская». Приехали, я выхожу на поверхность и через десять минут оказываюсь на рабочем месте.

– Доброе утро, здравствуйте.

Бондаренко беседует с Топоровым о древнеиндийских грамматических теориях. Я наливаю себе чай из термоса. Мельгун втюхивает Якобсону свои идеи о языке-посреднике. Якобсон агрессивно возражает, приплетая квантовую механику. Я выхожу покурить. В курилке Цейтлин как всегда играет с другими бездельниками в увлекательную игру: надо попытаться дать описание значений слов через некоторый набор элементарных понятий. Мой приятель Кнорозов предлагает Шаумяну играть на деньги. Я решаю возвратиться к работе. Проходя мимо кабинета Розенцвейга, сталкиваюсь с выходящим оттуда Колмогоровым.

– А, это вы. В университете проблем нет?

– Спасибо, все хорошо.

– Над чем работаете?

– Теоретико-информационные модели поэтического творчества.

– Любопытно, а конкретней?

– Вычисляю энтропию выбранного языка исходя из информационной емкости, то есть количества разных мыслей, которые могут быть изложены в тексте определенной длины, – перевожу дух. – А также исходя из гибкости языка, то есть количества равноценных способов изложения одного и того же содержания. – Интересно, продолжайте развиваться.

Я кланяюсь. Шифровальщик Шеворошкин хихикает. Незаметно наступает время обеда. В столовой обсуждают Барта и абсурдистский театр. Богатырёв пытается устроить небольшое представление, шумно двигает стулья.

Ближе к вечеру снова разгорается спор между синими физиками-алхимиками и оранжевыми каббалистами-лингвистами. Делим поэтику и кибернетику. Спор переходит в ругань. Больше всех свирепствуют Бондаренко с Вейсбергом, уже всех достали своим «восприятием цвета». Левин возражает, цитируя «Что такое жизнь с точки зрения физики?» Шредингера. – Ты бы еще Гейзенберга вспомнил, – укоряет Бондаренко.

Собирают деньги. Мы с Ловцовым идем за выпивкой.

Так чудесно летят дни. Приближается зима. Однажды в лаборатории появляется Лия. Лия Ермакова. Сейчас я мучаюсь мыслью, что больше ее не увижу. Но я мог бы ее вообще не встретить, и это было бы хуже.

Мы повстречались 16 октября 1966 года, ранним утром.

В лаборатории никого. – Прошу прощения, где здесь сто девятый кабинет? – Сто девятый? А вы что же, к нам на работу пришли устраиваться? – Да. Это плохо? – Почему плохо… Наоборот.

Так это началось.

* * *

Мы решили пожениться в декабре. Лия имела собственную квартиру в Черемушках, и я переехал туда.

Каким бы грязным ни был московский центр, он все равно во сто раз лучше районов новостроек. Как можно сравнить вечернюю прогулку, пусть по замусоренному, но Тверскому бульвару от Пушкинской площади к памятнику Тимирязеву с поездкой на воняющем топливом автобусе от метро мимо пустырей и свалок к своему микрорайону!

С другой стороны, отдельная квартира, – это значительно лучше, чем комната в забитом людьми общежитии в Козицком.

Квартира досталась Лии от деда. Впервые увидев фотографию черноусого предка моей невесты и услышав его историю, я лишь слегка удивился неожиданным совпадениям.

Мне казалось забавным, что покойный владелец квартиры, оставивший такое прекрасное по московским меркам наследство внучке, оказывается, донской казак, участник Гражданской войны, повоевавший и за белых, и за красных. Кстати, воевал он именно в тех местах, где я ремонтировал казачьи танки, отбывая службу в армии.

Но куда удивительнее было другое: как раз в те длинные осенние вечера я зачитывался романом «Тихий Дон».

Слушая Лиины рассказы и перечитывая запрещенную книгу, я находил все больше параллелей в судьбах Мелехова – главного героя «Тихого Дона», и Ермакова – деда моей невесты.

Абрам Ермаков родился в 1891 году неподалеку от крупной станицы Вешенской на хуторе то ли Антиповском, то ли Антиповка. Воевал. На германском фронте заслужил полный бант Георгиевских крестов. Когда империя посыпалась, был избран в ревком, но вскоре примкнул к белым. Отличался свирепостью, но не зверствами, во всяком случае, казаки его сотни в расстрелах красных почти не участвовали. Командовал полком, а потом и повстанческой дивизией. Сдался коммунистам в Новороссийске. Оказался в Первой конной. Там начинал командиром эскадрона, потом снова командовал полком. Буденный, считавший его рубакой не хуже усача Городовикова, наградил Абрама именной серебряной шашкой, которую изъяли еще в двадцатые, а вот наградные часы в доме остались. В 23-м, почти сразу после демобилизации из Красной Армии, его арестовали по обвинению в организации Верхнедонского восстания 19-го года. Вроде бы всплыли какие-то факты, будто он в жестокой кавалерийской атаке собственной рукой изрубил чуть ли не два десятка красных матросов. Провел в тюрьме почти три года, но был отпущен, а в 27-м арестован вновь и пропал на долгие годы. Родные считали, что его расстреляли, но в 44-м Ермаков неожиданно появился в Москве и получил небольшой пост в администрации Каминского. Большой не большой, а квартиру рядом с Собачьей площадкой, что в арбатских переулках, дали. Он забрал из приюта уже повзрослевшего сына Мишку и вскоре направил его в Хреновое[1] обучаться мастерству наездника. В 49-м Ермакова назначили директором Московского ипподрома, а в 58-м проводили на пенсию; потом сломали старый дом, и он переехал в новостройку. Жить ему оставалось недолго. Лия получила завещанную дедом квартиру в день совершеннолетия, летом 1964-го. Когда на страницах романа появился некто Харлампий Ермаков, я уже не мог удивляться тихо.

– Ты читала «Тихий Дон»?! – воскликнул я как-то, лежа на диване. – Удивительно, но, похоже, здесь описана история твоего деда. У него были братья?

– Вроде был, но погиб. Не знаю точно, дед не любил говорить о молодости.

– Все это очень странно. В книге имеется второстепенный персонаж по фамилии Ермаков, но все, что ты рассказывала о деде, происходит с главным героем Мелеховым. Классический литературный прием – включение реального прототипа во второй план повествования. Дед не рассказывал о знакомстве с Шолоховым?

– Кто это?

– Советский писатель. Ты что, не знаешь?

– Откуда? В школе Шолохова не проходят. Тоже мне, знаток нашелся.

Лия смешно надулась.

– Ну не обижайся. Я тебе дам почитать потом, если захочешь. Значит, с Шолоховым дед знаком не был?

– Да не знаю я! Хочешь, спроси у папы. Познакомиться с родителями невесты следовало давно.

* * *

Ранним воскресным утром мы с Лией подошли к шикарному подъезду престижной шпееровской двенадцатиэтажки, выстроенной буквально в нескольких метрах от поля Центрального московского ипподрома. Украшенный мозаикой на лошадиные темы холл жилищного кооператива работников ЦМИ производил самое благоприятное впечатление. Не было сомнений, что здесь проживают люди солидные. Приземистый служитель с выпученными глазами и надписью на форменной куртке «ЧОП 600 секунд» бросился навстречу чуть ли не с распростертыми объятиями.

– Лия Михайловна, добро пожаловать. Михаил Абрамович ожидают-с. Прошу, будьте любезны, – тараторил он, сопровождая нас от входной двери к лифту. Роскошный немецкий лифт лязгнул сетчатой дверью и поехал на девятый этаж. Квартира Лииных родителей впечатляла. Совсем не огромная, но с потрясающим видом прямо на дорожку, по которой туда-сюда бегали лошадки, запряженные в красивые коляски. Яркое утреннее ноябрьское солнце делало зрелище уже залитого льдом ипподрома нереально красивым.

– Папа, мама, разрешите представить. Вильгельм.

– Наслышан, наслышан, – приятным баритоном произнес мастер-наездник международного класса Михаил Абрамович Ермаков, хозяин 14-го тренотделения, а попросту 14-й конюшни Московского ипподрома. Он протянул мне руку, невысокий, коренастый мужик с темными кудрявыми волосами и окладистой бородой. Я поздоровался с отцом и во все глаза смотрел на мать. Слава Богу, Лия пошла в нее. Прибалтийская красавица, секс-символ ипподрома, наездник 1-й категории Гунта Ермакова.

– Проходите к столу, позавтракаем вместе, – лучезарно улыбнулась Гунта Яновна. – Времени не так много, во втором заезде я выступаю на Новаторе.

– Какие шансы? – со знанием дела осведомилась Лия, намазывая на хлеб икру.

– Еду на первое, но могу проиграть Тарасову, сзади в шансах Кочеток и Липатников. Крейдин не поедет.

– Сколько дадут?

– Разыграют Крейдина и Тарасова. Меня тоже играют всегда. Любят! Липатников темный. Если обыграю Тарасова, без Крейдина, дадут рублей семьдесят. Я растерянно слушал странный разговор, постепенно начиная понимать причину необычного для Западной Москвы достатка этого дома.

– Лия, а может, мы зайдем на ипподром, сделаем пару ставок? – решился я предложить.

– Лии нельзя играть, ее все знают. – Михаил Абрамович отправил в рот кусочек белорыбицы. – А вот вам, пожалуй, я программку распишу. День сегодня рядовой, крупных призов не будет, можете и сыграть по маленькой, глядишь, стипендию удвоите.

– Я учусь на вечернем и получаю зарплату на работе, – гордо уточнил я.

– Лия у нас тоже девочка самостоятельная. Рвется на мехмат и всё тут. В Тимирязевку к Ползуновой я бы ее давно устроил. Не хочет. Подавай ей математику. Зачем тебе математика-то?

– Ну папа!

– Ладно, ладно. А если не поступишь, так и будешь пробирки мыть в своей лаборатории?

– Поступлю.

Лия раскрыла программку, испещренную синими карандашными пометками.

– Смотри, пойдешь ко второму заезду. В кассе купи билет за рубль двадцать. Вход по центру. Направо не ходи, билет три рубля стоит, и собираются там серьезные люди, незачем тебе светиться в трехрублевой. Ставки будешь делать в крайнем левом зале. Это зона за шестьдесят копеек. Из «рубль двадцать» пропускают свободно.

– Почему ставки нужно делать там? Мне нравился наш заговорщицкий, приглушенный разговор.

– Там голодранцы собираются, у них денег нет. Если кто тебя и вычислит, зарядить твою ставку на крупную сумму не сможет. Но все равно, ставь перед самым заездом. Только смотри, не опоздай, иногда там очереди бывают длинные. Я кивал, предстоящее приключение все больше интересовало меня.

– Итак, второй заезд. Сыграешь тройной экспресс. Понял?

– Понял.

– Три лошади в порядке прихода на финиш. Не перепутай. Для тройного отдельные кассы. Таблички красные. Запоминаешь?

– Ты меня за дурака, что ли, держишь? Запоминаю. Дальше что?

– Сыграешь маму на первое – пятый, восьмой, девятый – сзади, в системе. Так и скажешь: «В системе». Или можешь сказать: «Между собой».

– Что это значит?

– Ну, главное, чтобы мама выиграла, а остальные на втором – третьем месте и всё, доехали. Ставить будешь по десять рублей в комбинацию. Так, дальше… Четвертый заезд. Оленевод не едет. Когда лошади выйдут на парад, смотри в оба, если восьмой ногу свесит, ставишь в паре, зеленая табличка, сто рублей в лоб – восемь, два.

Лия листала программку.

– Так, седьмой заезд. Весталку через третьего со всеми по пять рублей. Одиннадцатый заезд дядя Ваня Попельнуха на первое, Хирга на второе, папа никуда…

Я вышел на улицу. Морозец крепчал. Купив указанный билет, я поднялся на трибуны. Приподнятое настроение и какое-то сказочное волнение охватили меня. Толпа гудела. Необычное для мрачноватой Москвы ощущение праздника витало в воздухе. Грянул бравурный марш. Бодрый голос диктора раздался из громкоговорителя: – Представляем участников второго заезда. Номер первый Удачный трюк – мастер-наездник Крейдин. Номер второй Новатор – наездник 1-й категории Ермакова…

Я бросился к кассам. Встав в хвост очереди, огляделся. Публика в «копеечном» зале действительно была скромной. В основном пожилые, в обтрепанных пальто, люди. Попадались и средних лет неудачники, не утратившие последних надежд сорвать куш.

Подошла моя очередь, я нагнулся к окошку и, как меня учила Лия, произнес:

– По десять рублей – второй на первое, пятый, восьмой, девятый сзади в системе.

Кассирша выбила чек, я сунул ей шестьдесят рублей. Внимательно изучил полученный билет и зашагал к трибунам. Кто-то из очереди оглянулся – ставка была крупной.

Гонг, старт дан. Я расположился удобно, ничего, кроме собственного волнения, не мешало наблюдать за заездом. «Бег повел Удачный трюк, на втором месте Заступ, на третьем месте Реалист, четверть пройдена за тридцать четыре и пять десятых секунды», – голос диктора звучал громко. Где же Новатор? «Бег ведет Удачный трюк, тут же Заступ, на третье место вышла Тальянка, на четвертом Новатор, четверть пройдена за тридцать три и восемь десятых секунды». Вдруг что-то случилось, ипподром почему-то ахнул и засуетился. «Сбоил Удачный трюк, на первое место вышел Заступ, тут же Реалист, на третьем месте Новатор».

– Ну, всё. Крейдин убрался.

Сосед по трибуне крепко выругался.

– Да нет, сейчас догонит.

«Вторично сбоил Удачный трюк. На первом месте в борьбе Заступ и Реалист, на третьем месте Тальянка, здесь же Либерал».

– Деньги везут, если Тальянка в тройке окажется, хорошо дадут. Гомон толпы нарастал, лошади вынырнули из последнего поворота. Я напрягся. Где же Гунта? Ее изысканный сиреневый камзол и оранжевая коляска-американка маячили где-то далеко, в глубине плотной группы выходящих на финишную прямую лошадей. И вдруг волшебный миг. Хлыст взметнулся, и моя будущая теща стала выруливать в поле и стремительно нагонять лидеров. Ипподром взревел. Раздались крики – нежнейшие: «Давай, Гунточка!», озлобленные: «Стой, с-сука!» и жалобные: «Не надо!» Я же намертво вцепился в парапет, не в силах оторваться от завораживающего зрелища. Последний бросок. Финиш! Минуты через две диктор объявил:

– Бег на первом месте закончил второй номер Новатор, наездник 1-й категории Гунта Ермакова. Новатор показал резвость две минуты тринадцать и шесть десятых секунды. На втором месте пятый номер Заступ, мастер-наездник Тарасов, Заступ на шею опередил девятого номера Тальянку, наездник 1-й категории Липатников, и показал резвость две минуты тринадцать и восемь десятых секунды.

– Дадут неплохо, мало кто угадал, – послышался знакомый голос. Я обернулся. Старьевщик Вассертрум в кроличьей ушанке, придерживая рукой бинокль, висящий на шее, внимательно изучал программку.

– Юрий Михайлович? Вы тоже играете?

– Играю, и давно. А вы, смотрю, только начинаете. Удачно?

– Да вот, похоже, угадал в этом заезде.

– Понятно, знакомство с лаборанткой Ермаковой, как я погляжу, помогает делать верные ставки.

– Откуда вы знаете про лаборантку, про знакомство, с чего вы взяли? – я смутился.

– Слухами земля полнится, молодой человек, а ваша лаборатория для меня не чужая, знакомых много. Но вы меня не бойтесь, могила, никому не скажу. Только сами осторожней, дело, знаете ли, подсудное. Подкиньте-ка информацию по следующему заезду.

– Ах, вот что… информацию. По следующему у меня нет, но в одиннадцатом Попельнуха на первом, Ермаков никуда.

– Спасибо, – обрадовался Вассертрум.

– Не за что, – сухо ответил я и повернулся, чтобы перейти в зал.

– Романчик прочитали? – неожиданно спросил Вассертрум. Я вздрогнул.

– Да, интересно.

– Ничего не заметили?

– Что вы имеете в виду?

– Сами знаете, что я имею в виду, молодой человек. Будьте внимательны и следите за совпадениями. Захотите увидеться, поговорить, – приходите. Мы тут всегда стоим, и по средам, и по пятницам тоже. Я рассеянно кивнул. Ипподром опять загудел. На табло стала появляться информация о размерах выплат. В тройном экспрессе дали семьдесят четыре рубля за рубль. «Мало дали. Заделали, гады, заезд», – послышались недовольные возгласы. «Ничего себе, мало, – перемножил я. – Семьсот сорок рублей в одном заезде, а у меня зарплата пятьсот». Я пошел в кассу.

Семьсот сорок хрустящих рублей весело легли на карман, неприятный осадок от разговора с Вассертрумом улетучился. Третий заезд я пропустил, в четвертом снял, как и предполагалось, пару за сто рублей. Потом попробовал поиграть сам, но безуспешно.

Покинув ипподром, вприпрыжку добежал до ближайшей телефонной будки и принялся звонить Лии в Черемушки. К моей радости, она была уже дома. – Послушай, приезжай в центр, я при деньгах, завалимся в «Якорь».

Рыбный ресторан «Якорь» – один из лучших в Москве. Расположен недалеко от ипподрома, рядом с Берлинским вокзалом, в самом начале Тверской, прямо напротив любимого магазина детворы «Юный фашист».

Швейцар приветливо распахнул дверь:

– Местов нет, уважаемый!

Я ловко выдернул червонец из кармана пальто и сунул его в волосатый кулак прохиндея.

– Милости просим. Столик для двоих?

Я кивнул.

Уютный стол, покрытый белой скатертью, прямо рядом с окном.

Весь вечер мы говорили только о бегах. Я жадно усваивал информацию. Ее было много. Лия прекрасно разбиралась в лошадях и тотализаторе.

– Ты действительно хочешь играть? – спросила она, доедая мороженое.

– Да, мне кажется, да.

– Ты сможешь поговорить об этом с отцом. Очень мало людей, кому он станет доверять, – она помолчала. – Есть, правда, одна деталь, как бы это сказать… Мы ведь вроде хотели пожениться… Так вот это не получится.

Я сначала даже не понял, о чем она говорит. – Если мы поженимся, играть тебе нельзя. Родственникам наездников нельзя играть, понимаешь? Поймают – посадят.

Я не знал, что ответить. Неожиданная взаимосвязь двух несопоставимых и, как выяснилось, несовместимых желаний, неприятно поразила меня.

– Но если ты хочешь играть, мы можем жить вместе, не регистрируясь.

Лия предложила это сама. И смутилась. А я совершил в тот вечер первую ошибку – согласился.

* * *

Конец недели в Москве начинается в четверг. Вечером после работы я поехал на Беговую. Михаил Абрамович Ермаков встретил меня в прекрасном бордовом халате, по цвету совпадавшем с его знаменитым беговым камзолом. – Проходите, молодой человек. Чаю желаете?

Я поблагодарил, но отказался.

– Ну что же, тогда в кабинет.

Стены завешаны фотографиями. Красивые рамы, подписи выведены каллиграфическим почерком: «Наездник 1-й категории Ермаков – победитель Большого рысистого приза Дерби на жеребце Перезвон. 1958 год», «Мастер-наездник Ермаков – победитель Большого рысистого приза Дерби на кобыле Колумбия. 1962 год».

– Давно интересуетесь бегами?

– С прошлого воскресенья.

– Понятно. И что же вас заинтересовало, неужели только деньги?

Деньги? Нет, это не главное. Может быть, азарт? Тоже нет. Не азарт, что-то другое. Я не мог ухватить мысль. Ермаков как-то мгновенно, одной интонацией направил меня на поиски ускользающих, мимолетных ассоциаций. Я не успокоился бы, пока не вспомнил, не ощутил вновь то смутное, еще неясное чувство, которое испытал в воскресенье на трибунах ипподрома.

Власть, вдруг понял я. Власть над будущим, когда ты знаешь наперед, кто придет первым. Ты знаешь, а толпа вокруг только пытается угадать, испытывает удачу. Толпа чувствительна, она быстро понимает твою силу, завистливо заглядывает в глаза, пытаясь прочитать в них то, что наверняка известно только тебе, ластится, заискивает…

– Ну что же, у вас дело пойдет. – Ермаков вернул меня к действительности. – Попробуем поработать. Но вы ведь с Лией собирались пожениться?

– Да… но, видите ли, – растерянно забормотал я, – я думал, что Лия сказала. Мы считаем, что регистрация это просто формальность, нам нет необходимости, мы любим друг друга, мы могли бы пока пренебречь…

Ермаков слушал внимательно.

– Я буду работать только с членом своей семьи. Формальности меня не интересуют.

В комнате стало мрачно, мне даже показалось, что в электросети упало напряжение.

– Однажды войдя в семью, выйти из нее, поиграв с нами немного, не получится. Вы, Вильгельм, должны быть уверены, что у вас с Лией серьезные отношения.

– Я… я уверен, можете не сомневаться…

– Ну и отлично, – не дав договорить, Ермаков вскочил и хлопнул в ладоши.

В комнате снова стало светло.

– Пойдемте все-таки пить чай, а то Гунта Яновна, наверное, соскучилась. Чем еще увлекаетесь?

Разговор перешел в приятную светскую беседу.

– Да вот, литературой. Много читаю.

– Замечательно. Что интересного в последнее время?

– Так… – я колебался. – Знаете, прочитал одну книгу, «Тихий Дон».

Ермаков с интересом посмотрел на меня.

– Запрещенную литературу почитываете? Любите рисковать.

– Да что вы, какой риск! Времена не те. Читай что хочешь, никого это не волнует. Вон в метро, иной раз смотришь, такое люди читают…

– Не «те», думаете, времена? Может быть, может быть. Только «те» времена, глядите, наступают незаметно. Не те, не те, а потом раз, и уже «те». Ну, хорошо. И что можете сказать по поводу прочитанного?

Я почесал лоб.

– Михаил Абрамович, разрешите спросить. Батюшка ваш с Шолоховым знаком не был?

Ермаков заерзал.

– Хотите спросить, не прототип ли? Да, судьбы отца и Мелехова схожи. Лия, как я понимаю, вам про деда рассказывала.

– Да, и такие совпадения… Меня, честно говоря, это поразило.

– Ничего поразительного. – Ермаков поднялся. – Они с Шолоховым действительно были знакомы. Пойдемте, я вам кое-что покажу.

Мы вернулись в кабинет.

Ермаков порылся в столе и вытащил из ящика картонную папку с матерчатыми завязками. Покопавшись еще немного, он протянул мне пожелтевший листок с аккуратно оторванным верхом. Ровным характерным мужским почерком на нем было написано:

«Уважаемый тов. Ермаков!

Мне необходимо получить от Вас некоторые дополнительные сведения относительно эпохи 1919 года. Надеюсь, что Вы не откажете мне в любезности сообщить эти сведения с приездом моим из Москвы. Полагаю быть у Вас в мае-июне с.г. Сведения эти касаются мелочей восстания Верхне-Донского. Сообщите письменно по адресу – Каргинская, в какое время удобнее будет приехать к Вам? Не намечается ли в этих м-цах у Вас длительной отлучки?

С прив. М. Шолохов».

Письмо было датировано 6 апреля 1926 года.

– Отец встречался с Шолоховым в течение 26-го года. А потом, на самом деле, оказался в длительной отлучке. Его арестовали вскоре после того, как он пооткровенничал о своих геройствах с этим юнцом. Где он скитался почти семнадцать лет, никто не знает. Наотрез отказывался об этом говорить, но Шолохова не любил. Рассказывал, что тот сдал его ГПУ. Может, из-за того, что не любил, а может, и правда, но отец утверждал, что никаким прототипом не был. «Так, – говорил, – взял писака кое-какие факты из служивой биографии».

– Про матросов, например?

– Да, про матросов. А что ты хочешь, свирепые были времена.

Ермаков перекрестился.

– Вообще отец считал, что не мог Шолохов этот роман сам осилить. Говорил, что, когда с ним общался, видел кучу черновиков. Откуда у двадцатидвухлетнего пацана столько материала о годах, когда он мальцом бегал?

– Ну, собирал по людям, наверное.

– Может, и собирал, только больно много-то по людям не соберешь. Отец говорил, что факты в книге интересные, кое-какие даже ему не известные, а Шолохову и подавно не должны быть известны. Кроме того, считал, что путается писатель в этих фактах. Так и говорил: «Блукает он в трех соснах. Верхне-Донское вешенское восстание перепутал с устьхопёрским, войскового старшины Голубинцева…»

«Откуда он все так хорошо знает и помнит наизусть?» – подумал я. Словно прочитав мои мысли, Ермаков продолжал:

– Интересовался я раньше историей нашей, донской. Тоже отца все расспрашивал, что да как. А помер Краснов, забросил это все.

– Почему?

– Какой смысл? Кончилась донская история. Пока Краснов был жив, была надежда, а как закрепились эти солдафоны немецкие, готы, блядь, всё – кончилась. Ну ладно, вернемся к нашим баранам.

– К рысакам, вы хотели сказать.

– Нет, к баранам. Рысаки что? Бегут в свои секунды. Нас с тобой интересуют бараны, которые деньги последние на них ставят. Нет баранов, нет кассы. Я сосредоточился.

– Значит так, программку будешь получать у привратника нашего, Сашки лупоглазого. На черном ходе, вечером в четверг и с утра пораньше в воскресенье. У него же деньги. В среду играешь на свои и без подсказок, – надеюсь, будешь проигрывать. Но играть обязательно, чтобы другие видели, что ты хоть иногда засаживаешь и ни хрена не понимаешь. Расчет по понедельникам, в ресторане «Метрополь».

* * *

Прошла зима, настало лето. Дела мои пошли в гору. За полгода игры я превратился в богатого по западным меркам человека. Многое стало доступно. И отличный шотландский виски из валютного отдела «Елисеевского», и билеты на лучшие места в театр «Современник», и магнитофон – японский «Сони», а не какой-нибудь немецкий «Грюндик». Крутя на этом самом «Сони» записи Высоцкого, восходящей звезды восточно-московского театра и кино, хотелось хоть на денек попасть за Стену. Поближе к тому пронзительному, свободному миру, о котором пел его хриплый голос, и подальше от наших собственных, заунывных арбатских баллад в исполнении Окуджавы. В начале лета прошел слух, что вскоре в Восточной Москве состоится семиотический конгресс и вроде бы выделены квоты на поездку. В лаборатории начался переполох. Говорили, что, конечно, поедет руководство, но, дескать, принято решение послать еще пару молодых сотрудников.

– Евреев не пошлют, – сказал Якобсон.

– А что такое – молодой? – спросил Ловцов. – Мне вот тридцать пять. Я молодой или нет? Кнорозов предложил кинуть жребий.

– А что толку, – возразил Шаумян, – решать всё одно будут в сто девятой комнате.

Бондаренко очень хотел ехать. Он отвел меня в сторонку и сказал:

– Шаумян прав. Все решать будет Иванов – бледная моль из сто девятого.

Бондаренко стеснительно улыбнулся и нежно обнял меня за талию.

– Вильгельм, надо дать.

– Чего? – не понял я.

– Надо дать денег. У тебя же есть деньги? Давай деньги, а я поговорю с Ивановым.

Я задумался. Действительно, почему бы не дать денег за такую чудесную поездку, тем более что невыносимый труд договариваться с гнидой Ивановым возьмет на себя товарищ.

Разговор с Ивановым состоялся на следующий день и прошел успешно. Направление на конгресс обошлось мне в полторы тысячи рублей и литровую бутылку виски. Вполне нормальная плата за две визы в Восточную столицу.

К моему удивлению и радости, особых кривотолков в лаборатории не возникло. Все-таки интеллигентные люди не завистливы.

* * *

Чемодан купила мне Лия специально для поездки. Простой, дешевый чемодан из Мосторга. В него уложили шмотки на смену, литературоведческие труды Вассертрума на дорогу, пару батонов копченой колбасы на всякий случай, традиционные сувениры для подарков и полторы тысячи восточных рублей, тщательно спрятанные в китайский термос. Валюту Михаил Абрамович купил по курсу один к десяти у фарцовщика с художественной фамилией Рокотов. Ермаков попросил меня выбрать новый «Москвич ГТО», на который он положил свой хищный глаз, и внести аванс перегонщикам.

«А если деньги конфискуют на границе, мне с вами вовек не расплатиться», – скулил я, не желая связываться с валютой. «Не волнуйся, Вильгельм, тебе – доверяю. Ты же меня обманывать не станешь? Если действительно конфискуют – мои убытки».

Обманывать Михаила Абрамовича на самом деле смысла не было. Себе дороже могло выйти.

Ранним субботним июльским утром я простился с Лией и, выйдя из дома, направился к метро.

Доехав до «Крымской», перешел на красную линию, где в центре зала меня поджидал Бондаренко. Он вырядился в излишне длинный черный пиджак, подозрительно напоминавший лапсердак, за плечами – небольшой туристский рюкзачок. Веселый и возбужденный, он всю дорогу забавлял меня неправдоподобными рассказами.

От «Крымской» всего девять остановок до границы. «Пушкинский музей», «Библиотека», «Охотный Ряд», «Лубянка», «Чистые пруды», «Лермонтовская», «Вокзальная», «Немецкая слобода», «Сокольники» – последняя станция Западной России. – Поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны, – объявил механический голос, и немногочисленные пассажиры торопливо вывалились на перрон. Большинство направилось к выходу.

Я волновался. То ли меня все-таки беспокоила валюта в термосе, то ли что-то еще, но ощущения были, как в детстве перед прививкой в поликлинике. Очень хотелось развернуться и по лестнице в центре зала выйти в город, отправиться вместе с другими пить пиво или играть в волейбол, наслаждаясь чистым воздухом парка «Сокольники».

Несколько шагов вперед по ходу поезда – и мы в хвосте короткой очереди к стеклянной будке пограничника. На ограждении две таблички – «Российская Демократическая Республика» и «Федеративная Республика Россия».

Проталкиваю документы в окошко. Хмурый офицер несколько секунд листает паспорт. – Цель вашей поездки?

– Научная конференция.

– Что-нибудь запрещенное везете?

– Нет. Он смотрит в глаза и ставит штамп.

– Вот мы и на Востоке. Чувствуешь воздух свободы? – спрашивает Бондаренко. Я молчу, вглядываясь в темный туннель, ведущий к другой России. Мы ждем. Мимо проходят поезда, возвращающиеся на Запад.

Умберто

Милан. 1976. 21 июня. День летнего солнцестояния. Продолжительность светового дня 17 часов

– История началась в Милане… – Умберто не закончил начатой фразы и бросился навстречу пожилому господину.

– Боже мой, Макс! Какими судьбами? Приятно видеть вас в Италии!

– Если не затруднит, называйте меня синьор Больцано. Я здесь с неофициальным визитом. И прошу: не надо так шуметь! – господин поморщился. – Скажите лучше, где здесь можно перекусить?

Ресторан «Дондолино» – уютное местечко. В углу – большой портрет Муссолини. На нем дуче еще молод и изображен в военной форме, на голове пилотка, губы поджаты, взгляд прямой и жесткий.

– Смотрите, какой красавец – похож на американского генерала, – Умберто пытался казаться веселым.

– Не удивительно, это копия иллюстрации с обложки «Time» 1943 года. Чувствуете стиль, дружище? Мне кажется, ваше призвание все-таки искусство или хотя бы искусствознание.

– Я люблю литературу.

– Об этом и поговорим. Чуть позже…

«Чуть позже…» – подумал Умберто и почесал бороду. Отчего-то он почти с симпатией относился к этой говорящей загадками немецкой гниде, человеку в больших погонах и черной форме. Возможно, ему просто льстило внимание крупной шишки.

Умберто попался в 1955 году, сразу после поступления в Пизанский центр научных исследований в области электроники, основанный Оливетти. Подвела Умберто любовь к Средним векам. Случилась неприятная история с антиквариатом: старые рукописи, еще что-то в таком духе… Он не любил вспоминать об инциденте. Если бы не Макс, Умберто, скорее всего, посадили бы. Проблемы возникли по другую сторону Альп, а Германия не Италия – там все жестче. Пришлось согласиться на сотрудничество.

Здание миланского Музея истории фашизма построил Марчелло Пьячентини в конце 40-х годов. Неоклассический проект считался одним из главных достижений великого архитектора. Специалисты писали, что здесь он достиг небывалых высот в сочетании минимализма и классицизма. Горожанам сооружение казалось подавляющим и отчужденным от человека.

Макс любил музеи и все важные беседы предпочитал проводить в окружении произведений искусства или памятников старины. Продолжить разговор он решил в вечно пустых залах, наполненных любимым воздухом его молодости.

Первый же экспонат поражал масштабом: гигантская, более трех метров в высоту, не считая постамента, голова Юлия Цезаря.

Исполинский бюст первого фашиста (так назвал Цезаря Муссолини), вырубленный из мрамора великим Публио Морбидуччи, напоминал молодого Гитлера, только без усов.

Залы тридцатых годов оказались скучными. Плакаты, фотографии, пивные кружки. Наибольший интерес представлял автомобиль «Альфа Ромео», подаренный Муссолини в знак благодарности за его роль в спасении компании от банкротства.

Умберто, собственно, ничего и не ждал от официозной экспозиции. Возможно, в выставочных залах найдется что-нибудь любопытное, однако прежде чем попасть в них, предстоит познакомиться с историей военных действий.

Просторные двери-проемы, увенчанные полукружными арками, вели из одного семиугольного зала в другой. Вдоль глухих стен шли огромные витрины, уставленные экспонатами. На каждой находилась надпись с названием операции: «Польская кампания. 1939», «Датско-норвежская операция. 1940», «Французская кампания…».

Макс разглядывал витрину за витриной и давал комментарии. Ему явно доставляло удовольствие шокировать Умберто. Оставалось неясным, от чего старый эсэсовец получает больше кайфа – от демонстрации собственной неприкосновенности или осведомленности. То, что говорил Макс, с некоторым риском слушали по «Голосу Америки», кое-что с еще большим риском читали в нелегальной литературе, но выслушивать подобное в залах Музея фашизма от видного деятеля фашизма… такие риски сложно оценивать. – «Нападение Польши на Германию». Какой бред! Идиоты из Министерства культуры продолжают навязывать народу вранье и хотят, чтобы дух нации был крепок. Польшу использовали для испытания новых военных технологий! Равнинная местность наилучшим образом подходит для применения механизированных частей. Именно тогда мы продемонстрировали всему миру реальную силу. Кое-кто просто остолбенел от страха, пораженный темпами немецкого вторжения. Бедные поляки. Они никогда не простят нам своих храбрых уланов, раздавленных Гудерианом.

Умберто ушам не верил. Это было похоже на провокацию, но «синьор Больцано» – слишком крупная фигура, чтобы заниматься банальными провокациями. – Пора начать говорить правду, дорогой Умберто. Перемены в политике неизбежны, и мы пойдем на перемены, но нужна помощь, помощь таких людей, как вы – интеллектуалов, интеллигентов. Вы чувствуете дыхание перемен?

«Он издевается надо мной», – решил Умберто.

О переменах в Италии и думать забыли. Тридцать послевоенных лет без перемен – целая жизнь. Перемены… Они случались повсюду, только не здесь. В Америке и России президенты сменялись, словно по часам. Даже в Германии происходила какая-то политическая жизнь. Во всяком случае, после скоропостижной смерти Гитлера весной 45-го там трижды менялись канцлеры и трижды менялась риторика.

Геринг пошел на перемирие, а потом и на полноценный мир. Он прекратил уничтожение евреев, убрал одиозных Геббельса и Розенберга. В конце концов, создал тот Рейх, который существует, Рейх, управляющийся со своими окраинами без помощи концлагерей.

Шпееру не повезло. Ему пришлось закручивать гайки. В конце жизни Геринг разлиберальничался, а когда-то гордые галлы его не так поняли. Парижская весна 68-го напомнила им о худших часах французской истории. Немецкие танки вновь стояли на улицах Парижа.

События, потрясшие Европу, начались в университетах – сначала в Нантере, а затем в Сорбонне. Идеи студентов отличались откровенной левизной. Особенно сильным было анархическое и марксистско-ленинское движение. Все последующие годы европейская интеллигенция, в том числе и Умберто, жила лозунгами тех дней: «Счастье – это новая идея», «Культура – это жизнь наоборот», «Вся власть – воображению». И, конечно, главный лозунг – «Запрещать запрещается».

После того как профсоюзы объявили бессрочную забастовку, а митингующие стали требовать смены правительства, ввод немецко-итальянского контингента стал неизбежным. По мнению германского генштаба, Франция находилась на ключевой стратегической позиции в Европе. Любое ослабление контроля однозначно рассматривалось как угроза целостности и безопасности Рейха, да и Великой Германии тоже. Политика ограничения государственного суверенитета, допускающая применение военной силы и уже практиковавшаяся в ряде стран Европы, впервые была использована во Франции.

Накануне ввода войск командующий операцией Вагнер предостерег французского министра обороны от оказания сопротивления со стороны подчиненных ему вооруженных сил. Говорят, он пообещал повесить коллегу на первом же дереве, если французские солдаты сделают хоть выстрел. Министр подал в отставку. За ним последовало большинство членов кабинета.

В ночь с 20 на 21 августа 1968 года немецкие танки вошли в Париж. Новый глава Французского государства, уроженец немецкого Кобленца, заговорил словами Петена: «Теперь мы должны направить свои усилия в будущее. Начинается новый порядок!»

Шпееру действительно не повезло. Он не хотел стать объектом той ненависти, которая полилась на него отовсюду после Парижской весны. Он хотел только строить. Сменив Геринга на посту лидера нации в 64-м, бывший архитектор развернул невиданное доселе строительство по всей территории Рейха. Реконструкция Дрездена, здание Берлинской оперы, Зальцбургская обсерватория, неоготические кварталы Кенигсберга, невероятный по бессмысленности мост Таллин – Хельсинки, массовая застройка Познани и Вроцлава, львовский Музей народов Востока – вот только некоторые из его фантастических проектов.

Когда в 73-м грянул первый нефтяной кризис, выяснилось, что рейхсмарки кончились, казна пуста, собственной нефти нет, и строительство пора заканчивать. Вместе с экономическим кризисом в Рейх пришла бедность. Шпееру пора было уходить, и он умер.

Жизнь дуче, напротив, казалась бесконечной, как его бесконечный профиль работы Бертелли. Ему шел 93-й год. Он правил Италией больше чем полвека. Перемен уже никто не ждал. В стране развивались только электроника, дизайн и эстрада. Все остальные области человеческой деятельности охватил полный покой.

Когда после смерти Шпеера объявили, что фюрером нации становится Шелленберг, передернуло даже Муссолини. Его недовольство было хорошо видно во время церемонии инаугурации, которая транслировалась по всей Европе. Мало кто ожидал, что партия выдвинет на роль преемника прямого наследника Гиммлера, рейхсминистра внутренних дел Германии, рейхсфюрера СС, – Вальтера Шелленберга. Умберто знал, что Макс работал с Шелленбергом во время войны. Он отчетливо понимал, на какой высокой ступени германской иерархической лестницы стоит его неожиданный гид.

Ненадолго задержавшись у витрины «Успехи немецкой дипломатии на Балканах», Макс снова начал болтать.

– Мы совершили большую ошибку с этой дипломатией. Надо было раздавить сербов танками и поддержать вашего горе-вояку дуче в Греции. Если бы Гитлер оккупировал Балканы и захватил Крит, Турция не отвертелась бы от вступления в войну. Ближний Восток вместе с нефтеносными полями лежал бы у наших ног. Сегодня немцы ездили бы на роскошных «Майбахах», а не на убогих малолитражных «Мерседесах».

– Если бы вы раздавили сербов танками, кто бы играл за лучшую футбольную команду мира, Югославию? – попытался пошутить Умберто.

Макс странно посмотрел на него и спросил:

– Вы болеете за Югославию?

– Нет, что вы! Я болею за Италию, хотя это трудно.

Следующий зал был целиком посвящен операции «Барбаросса». 9 мая 1941 года Гитлер начал величайшее вторжение во всей военной истории «Унтернемен „Барбаросса“. Операция „Барбаросса“ явилась примером абсолютной внезапности и молниеносности. Безупречно согласованные действия дипломатии и разведки убедили кровавого русского диктатора Сталина в невозможности немецкого вторжения. Испытывая панический ужас перед мощью Вермахта, Сталин лично следил за тем, чтобы СССР продолжал отправлять стратегические грузы в Рейх даже накануне начала операции. Циничный расчет таким образом задобрить фюрера и оттянуть неизбежное не оправдался. 9 мая немецкий Люфтваффе стяжал величайшую славу, в течение суток стерев в порошок ВВС Красной Армии. Большинство самолетов русских уничтожались прямо на аэродромах, если же кому-то удавалось подняться в воздух, то тягаться с немецкими асами они были не в состоянии.

– А в этом зале много вранья? – спросил Умберто.

– Нет, здесь почти всё правда, – ответил Макс. – Знаете, почему мы не взяли Москву уже в июле? Гитлер испугался сам себя. Ходили слухи, что фюрер хотел уничтожить и Москву, и Ленинград, превратив места, где они расположены, в необитаемые. Я думаю, он осознал или ему помогли осознать зло этого решения. Гитлер взял время на раздумье, и повернул Гудериана на юг. 7 августа Красная Армия сдала Киев, еще через неделю мы прекратили штурм Ленинграда, перейдя к осаде блокированного города. В этот момент Гитлер сообщил руководству Вермахта, что не будет уничтожать Москву.

– Почему он передумал? Вы сказали: «Ему помогли принять новое решение». Кто?

Примечания

1

Село в Воронежской области, где расположен знаменитый конный завод.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3