Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повесть о братьях Тургеневых

ModernLib.Net / Историческая проза / Виноградов Анатолий Корнелиевич / Повесть о братьях Тургеневых - Чтение (стр. 14)
Автор: Виноградов Анатолий Корнелиевич
Жанр: Историческая проза

 

 


... Ах республики! Люди, более похожие на ангелов, нежели на людей, изобрели республиканское правление – идеал всего человечества.

...думал о некоторых переворотах в России и о том, как бы я стал там действовать, если бы у меня были средства. Я чувствую, что мне или духу моему в моем теле узко и если б я начал действовать в теперешнем моем расположении, то дела мои, быть может, не имели бы последовательности, но все носили бы печать энергии".

«Странный конец дневника», – думал Тургенев.

«В течение всего времени сделал я печальную опытность, которая частью разрушила мои сладостные надежды о благополучии любезного отечества».

Тургенев вскочил и заходил по комнате. Теперь жизнь вставала перед ним настоящей, неприкрытой реальностью. Он ощущал себя в каждой строчке автором этого дневника. Месяцы болезни словно выпали из сознания. Он снова вернулся в себя.

До какой степени памятен этот день, когда с отчетом о делах комиссии он и Штейн говорили с Александром I.

Вдруг простая мысль о том, что после деловых экономических трактатов Венского конгресса русский царь перешел к замыслам об истреблении самой идеи свободы. От прежних мечтаний не оставалось и следа.

Тургенев читал в дневнике:

«О судьба, как играешь ты легко верностью людей, как жестоко смеешься над их слабыми, но справедливыми и честными замыслами! Давно мудрые говорят, что легче узнать глубину моря, нежели тайные изгибы сердца человеческого!»

... Ясно представилась картина. Маленький мозаичный стол. Бронзовая чернильница, скорее похожая на солонку. Громадное перо с позолоченным очином. Песочница с золотистым тончайшим песком для подсушивания строк и рука – тонкая, длинная, женственная, озлобленно и нервно барабанящая пальцами по отчету Штейна, в то время как глаза сидящего царя, улыбаясь и сияя аквамариновым блеском, смотрят на Тургенева, а губы, сложенные в пленительную улыбку, произносят обращенные к Штейну слова преувеличенных похвал, обещаний неслыханных милостей...

«Вот именно после таких высокомилостивых речей петербургские сановники немедленно подают в отставку», – подумал Тургенев, хорошо знающий эту манеру царя.

Подавляя в себе любопытство психолога, Тургенев стремился не слишком пытливо глядеть в лицо Александра, так как эта пытливость немедленно вызывала перед его глазами другое, поразительно схожее с лицом русского царя лицо: перед вечером летом на Итальянском бульваре в Париже эту же самую пленительную улыбку и это же самое холодное сияние аквамариновых глаз видел он у лоретки в голубом платье с розовым зонтиком. Белокурая бестия, наглое и алчное животное, французская кокотка и русский царь! Тургенев сам испугался этого сопоставления, а между тем было какое-то с ног сбивающее сходство, и пока мысль отчаянно искала, в чем оно, Тургенев, напряженно задумчивый, почти не слушал царя.

Александр был доволен его внешностью. Он глубоко оценил эту серьезную, напряженную внимательность своего комиссара. Русский царь, в этот день сломавший карьеру Штейна, решил высоко вознести Николая Тургенева.

Кончая последнюю закругленную фразу, Александр кивнул головой. Докладчики откланялись. И вдруг Тургенев понял. Черта сходства – лживость.

Вот почему в дневнике двадцать третьего декабря 1814 года стоит подчеркнутая фраза:

"Наружность обманчива. Должно иметь столь невероятное и ужасное доказательство. Святая надежда, не обмани ожиданий чистейших и справедливейших, ожиданий блага отечества. Но с чем встречаются мои мечтания? Дух безбожного невежества, грубых предрассудков, дикие крики исступленного самовластия встречают сии мечтания, но не заглушают стенаний невинно угнетаемого человечества".

Глава двадцать вторая

Н.И.Тургенев занимался, как сам говорил, маленьким делом. Тургенев, комиссар, проводивший финансовую реформу и занимавшийся ликвидацией военных расчетов и долгов, стоял на каменной площади франкфуртского пожарного двора и смотрел, как с огромных возов стаскивают кипы русских кредиток и ассигнаций, кладут на дровяной помост и ждут его приказа. Господин комиссар – Николай Тургенев – медлит секунду. На этом холодном лице появляется улыбка при мысли о том, в скольких руках побывали эти русские кредитки, сделанные наполеоновскими типографщиками. Когда-то, во времена Конвента, когда головы французских аристократов торчали на кольях крестьянских виноградников, а в Париже ликовали красные фригийские колпаки, англичане дали первый сложный урок фальшивых денег французским санкюлотам. У Дюнкерка и Кале, на песчаных дюнах с соснами, почти на границе с Голландией, рыбаки находили огромные короба хорошо упакованных фальшивых французских денег. Вчерашний бедняк становился банкиром, и эта зараза фальшивых денег плыла по Франции с севера на юг, давая бешеный фантастический успех на короткий срок одним и слезы от разорения другим. Фукье-Тенвиль, Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон посылали лучших разведчиков революционной Франции искать очаги этой заразы. Все нити вели на север, на недосягаемый остров, где гражданин Брок и сэр Вильям Питт, согревая холодную и терпкую кровь крепким алкоголем, флегматически, но упорно строили новые козни Конвенту. Разваливался рынок, безумно привскакивали цены, деньги ничего не стоили. Их было так много, что можно было выложить кредитками шоссе от Парижа до Марселя. И не было сил остановить этот поток. Урок был принят хорошо. Бонапарт выпускал в России своих фуражиров, свои эскадроны разведчиков, из которых каждый был академиком-географом, профессором-этнографом и чертом-разведчиком в человечьей шкуре. Эти люди мастерски повторили английский урок в России. Там, где английские холерики брали медленным упорством, сангвиники-французы брали быстротой и утонченной хитростью. Бешеные темпы их ударов посылали фальшивые деньги в такие края России, где меньше всего ожидал Александр. Все заграничные расчеты, производившиеся русскими рублями, были подорваны. Хлеб стал валютой. Его было мало. Люди, когда-то караулившие по большим дорогам проезд мальпостов, бросавшиеся с криками и выстрелами на путешественников, обиравшие дочиста проезжих, теперь искали не денег, а хлеба. Толстые бумажники русских купцов, немецких генералов, австрийских священников вышвыривали тут же, не считая денег. Бедные немецкие семьи, в домах которых стояли русские солдаты, насильно принуждены были отдавать последнее и с горем прятали кипы ненужных денег в тех редких случаях, когда господа русские офицеры удостаивали платежом.

Но совсем не потому и не от этих мыслей улыбка пробежала по лицу Николая Тургенева. Он думал еще о том, что к этим заведомо фальшивым деньгам он присоединил кипы настоящих кредиток последнего выпуска, а для того чтобы это уничтожение бумажного хлама, вводящего людей в заблуждение, достигло действительного успеха, он вчера, взявши измором двух комиссаров нейтральных стран, заставил их скостить с русского долга восемьсот тысяч золотых гульденов. Это была трудная операция. Тургенев думал: «До какой степени своекорыстны правительства, забывающие в расчетах на золото о самом драгоценном расходе – простой солдатской крови!» Чувство огромного омерзения от этого спора делало Тургенева жестоким и напор его беспощадным. Под конец, выкуривая в комиссии трубку за трубкой, он решил не спать, не вставать, не кончать комиссии до тех пор, пока не добьется своего. Там, где объективная логика была не на его стороне, он дипломатически выдвигал ему известные материальные соотношения сил и, в сущности, взял измором.

Тургенев махнул платком. Рыжеволосый короткий, толстый пожарный нагнул факел. Дрова вспыхнули.

– Долго горят, – сказал немецкий уполномоченный.

– Но они много сожгли сами, прежде чем сгореть, – сказал Тургенев. – За четыре года сколько человеческого счастья успели сжечь эти деньги.

В этот день Тургенев сделал пометку в журнале:

«О разных способах, кои служили в различных государствах для уничтожения рабства».

Захлопнул книгу и стал собираться. Слуга-немец помогал укладывать вещи. Маленький баул, в котором были самые необходимые предметы, Тургенев любил набирать сам. Всегда самое верхнее место в нем занимала очередная тетрадь дневника. Перед тем как положить его в баул, Тургенев снова раскрыл очередную страницу и надписал против строчек «о способах уничтожения рабства» слова: «Да будет эта мысль моею путеводного па обратном пути в ужасный Петербург. Тишина и прекрасная погода сейчас возбудили в душе моей одно из тех чувств спокойствия и свободы, которое ощущал я некогда гораздо чаще. Наслаждайся настоящим, – говорит мне это чувство, – придет время, ты со вздохом вспомнишь о нынешней минуте. Предстоящий мне ужас делает приятной настоящую ничтожность».

Уже сидя в мальпосте, Николай Тургенев получил письмо от брата Сергея. С восторгом пишет, что прибалтийские крестьяне получили личную свободу, но без земли и что матушка Катерина Семеновна, хотевшая прикупить еще две деревеньки, задумалась и от этого намерения отказалась.

«...стоит ли обзаводиться мужиками, когда ни нончи-завтри помещиков разорять станут».

«Да, действительно не стоит, – подумал, улыбаясь, Николай Тургенев. – Матушка остается себе верна».

Желтая карета с серебряными трубами на дверцах, желтый почтальон с красиво загнутым рожком на ремне через плечо, кучер в тирольской шапке, шестерка усталых, ребрастых лошадей и дорога, поднимающая белую пыль. Тургенев с наслаждением смотрел в окно кареты. Трубил рожок, и посвистывал веселый осенний ветер. Мальпост по дороге на Берлин был полон. Светило яркое солнце. Немецкие крестьяне работали в полях. Птицы поднимались с тополей стаями. Деревья качались, раскидывая по ветру широкую листву. Нагибались травы в лугах под ветром. В мальпосте налаживалась беседа. Ни одного знакомого пассажира.

«Это хорошо», – думал Тургенев.

Быстро сговорились и разрешили друг другу курить, так как не было женщин. Толстый баварец рассказывал громко анекдоты, пользуясь тем же правом; его соседи громко хохотали. Тургенев не слушал этих анекдотов для курящих и с жадностью ловил спокойные голоса двух немцев, рассуждавших где-то у него за спиной ни более ни менее как о природе современной власти. Оба говорили чрезвычайно ученым языком. Один отмечал, что «власть есть выражение волевой равнодействующей всего народа. Если народ безволен, то власть деспотична».

– Твои рассуждения похожи на Делольмовы суждения об английской конституции, – возражал говорившему сосед. – В сущности говоря, всякая власть есть тирания, заслуженная массой глупцов. Властвуют умные негодяи над стадом тупоголовых баранов. Всякий народ заслуживает свое правительство. Сатрапы древней Персии, деспоты древней Азии так же необходимы и так же естественны, как следствие, необходимо вытекающее из причины.

– А общественный договор?

– Ну, общественный договор – это наивная легенда господина Руссо, которую французы развенчали уже в дни Конвента. Я не верю ни в разумную организацию общества, ни в благородство власти. Разве не блестящим примером является нынешний год? Над Европой одержало победу организованное зверство московских дикарей. Русский самодержец, навалившись ордой своих бородачей на Париж, диктовал Европе условия. Это же возмутительное издевательство над самой идеей цивилизации. Непросвещенная толпа широкоплечих мужиков задавила страну философии и социальных идеалов.

– Жалею, что я не записал твоих слов в прошлом году. Ты совершенно то же говорил по поводу власти Бонапарта. Ты непоследователен.

– А, я очень рад, что ты об этом вспомнил. Именно тут-то и был я наиболее последователен. Все истины относительны. То, что было истиной год тому назад касательно Франции, теперь истина касательно России.

– Но ведь это же полная беспринципность!

– Я не боюсь страшных слов, – ответил собеседник. – Истины выцветают так же, как плохая краска на ткани. Ткань перегорает, все меняется, и все течет.

– Печальная философия, – возразил собеседник. – Интересно было бы посмотреть на тебя в какой-нибудь канцелярии через год, через два.

– О, это совершенно неинтересно! Я научусь получать жалованье и защищать ту действительность, которая обеспечивает мне возможность дышать и двигаться. Я неприхотлив. Я даже согласен посещать церковные службы, еженедельно ходить на исповедь с абонементным билетом для отметок священника. Я считаю исповедь самой серьезной и самой хорошей дисциплиной, так как один неверующий человек рассказывает другому неверующему все глупости, какие приходят ему на ум. Исповедь – это хорошее зеркало, а взглянуть на себя иногда бывает чрезвычайно интересно.

Собеседники замолчали. Тургенев украдкой посмотрел на них. Оба были молоды, и оба носили печать усталости и даже измученности на лицах. Казалось, что они недавно расстались с университетом. Смесь Макиавелли и Фридриха Великого наложила отпечаток на их немецкие умы. Тургенев пытался заснуть. Пружина давила в бок. Скрипели рессоры. Песчаная дорога хрустела под колесами. Щелкал бич. Покрикивал форейтор. Пел рожок. Старый длиннобородый еврей храпел рядом с Тургеневым, и Тургенев тщетно пытался следовать его примеру. Так доехал до маленькой почтовой станции, на которой производилась перепряжка лошадей. Четыре пассажира вышли. Вошли двое. Один – элегантный молодой человек с мягкой улыбкой – вежливо поздоровался и занял место перед Тургеневым, сев к нему лицом. Другой – огромного роста, с зверским лицом, в поношенном платье, с глазами, не внушающими никакого доверия, – к неудовольствию Тургенева, сел рядом с ним. Молодой человек с тревогой и подозрительностью посматривал на своего соседа. Ражий парень с курчавыми волосами, с узловатыми корявыми руками, покрытыми шерстью, смотрел на Тургенева с каким-то диким и буквально зверским выражением.

«То ли у меня больные нервы, – думал Тургенев, – то ли действительно мой сосед опасен». Но беспокойство овладело Тургеневым сильно.

Элегантный молодой сосед, по-видимому, разделял опасение Тургенева. Обращаясь к нему по-французски, он произнес:

– Меня очень удивляет порядок, позволяющий впускать в почтовые кареты подозрительных лиц.

Тургенев пожал плечами и сказал:

– Вполне разделяю ваши опасения.

Ражий парень молчал с мрачным видом. У него не было никаких вещей, он был очень плохо одет, посматривал на соседей бегающими глазами и не проронил ни слова.

Тургенев разговорился с молодым человеком. Последний держал маленький саквояж на коленях и, ловко уклоняясь от толчков дилижанса, шлифовал ногти маленькой щеточкой. Произнося малозначащие фразы, он постепенно выспрашивал Тургенева, кто он, куда едет и какая цель поездки.

Мальпост выехал на ровную и широкую дорогу. Колеса бесшумно покатились по ровному шоссе. Толчки прекратились. Прекратились вопросы собеседника. Тургенев зевнул, прислонил голову к кожаной подушке и заснул.

Проснулся он от толчка и, открыв глаза, не сразу понял, в чем дело. Внутри кареты все говорили наперебой. Ражий парень держал элегантного тургеневского соседа за обе руки. Тот стремился ударить держащего ногой. Крики негодования и ругань пассажиров оглушили Тургенева. И вдруг во мгновение ока он понял все. Тургеневский бумажник из красного сафьяна с большим золотым гербом сверкал и переливался в руках элегантного молодого человека.

Ражий парень кричал Тургеневу:

– Берите у этого мерзавца ваш бумажник, чтоб он не выкинул его в окно.

Тургенев наклонился. Взял бумажник правой рукой, но элегантный молодой человек никак его не уступал. Вцепившись шлифованными ногтями в сафьян, он держал его как стальными крючьями. Тургенев рванул обеими руками, и бумажник оказался у него в руках.

Глубокие черты ногтей остались на сафьяне.

«Ничего не понимаю, – думал Тургенев. – Как все это могло случиться?»

Пассажиры шумели и требовали друг от друга молчания, так как ничего нельзя было разобрать.

Наконец один, молча развязав свой чемодан, накинул веревку на плечи молодого человека и с помощью державшего его парня завязал руки вора.

Мальпост остановился. Пассажиры с волнением вышли и вывели связанного.

– Что с ним делать? – спрашивали все Тургенева.

Тургенев пожимал плечами и говорил:

– Отпустить на все четыре стороны!

Немцы неодобрительно качали головами.

– Это невозможно! Мы обязаны доставить его как преступника до первого полицейского пункта и передать его в руки властей.

– Но в таком случае его придется иметь соседом в мальпосте!

Ражий парень со зверским лицом вдруг осклабился. Лицо стало необычайно добродушным и веселым.

– Ничего, пусть он будет моим соседом, – сказал он громко.

Приключение закончилось сдачей шуцману молодого человека, производившего прекрасное впечатление, ражим парнем, принятым за бандита. С момента этого происшествия сонливая вялость овладела Николаем Тургеневым. С ослабленным пульсом и веками, которые почти не держались на усталых глазах, он, поминутно вздрагивая и просыпаясь, продолжал путь, пропуская очередные остановки, почти не принимая пищи и чувствуя в короткие промежутки, проводимые без сна, приливы страшной тоски.

Глава двадцать третья

Дневник Н И.Тургенева.

"С.-Петербург, 7 ноября. Я не записывал того, что я чувствовал при въезде моем в Россию и во время пребывания моего в Москве и здесь. Но чувства сии сильно запечатлелись в душе моей. Все, касающееся до России в политическом отношении, то есть в отношении к учреждениям и управлению, казалось мне печальным и ужасным; все, касающееся до России в статистическом смысле, то есть до народа, свойств его и т. п., казалось мне великим и славным; конечно, климат и не таковое инде благосостояние народа, каково бы оно быть могло, делают в сем последнем исключение. Порядок и ход мыслей о России, который было учредился в голове моей, совсем расстроился с тех пор, как заметил везде у нас царствующий беспорядок. Положение народа и положение дворян в отношении к народу, состояние начальственных властей, все сие так несоразмерно и так беспорядочно, что делает все умственные изыскания и соображения бесплодными. С тех пор как я здесь, замечания мои привели меня к еще более печальным результатам. Невыгода географического положения Петербурга в отношении к России представилась мне еще сильнейшею, в особенности смотря по нравственному отдалению здешних умов от интересов русского народа. Все сие часто заставляло и заставляет меня сожалеть, что я не искал остаться в чужих краях, то есть в Париже; но идея жить в чужих краях делается мне час от часу более знакомою. Бросить все, отклонить внимание от горестного состояния отечества, увериться в невозможности быть ему полезным, – вот к чему – думаю я часто – должно мне стремиться. Посвятить себя на службу не стоит труда по причине малой возможности быть полезным так, как бы мне хотелось. Приятностей жизни здесь нет, да я начинаю уверяться, что и нигде их для мыслящего человека не существует. Живя в Париже, можно воображать по крайней мере, что живешь и наслаждаешься жизнию – в других местах и сего утешения иметь невозможно. Занятия здесь по службе, сколько я предвижу, не могут быть достаточными, pour absorber l ame et le coeur[29]. Что делать? Молчать и жить, почитая себя машиною. Но зачем душа всегда желает перемен, желает лучшего и видит даже возможность сего лучшего? Зачем сердце не довольствуется собственным благополучием? Зачем оно предпочитает сему благополучие других?"

Не сразу и как-то медленно происходили встречи с друзьями. В отличие от прошлых лет не было сердечности и простоты. Улетучилось в пространство какое-то теплое вещество. Казалось Тургеневу, что надо всей землей индевеет зимний сумрак, зябнут мысли и зябнет сердце. Сам не зная как, стал работать над планом полного преобразования России. Он пишет «План реформ на двадцать пять лет». Каждая часть плана осуществляется в одну пятилетку; в течение пяти пятилеток мир должен увидеть новую Россию. Но с чего нужно начать первую пятилетку? С подготовки человеческого материала. За пять лет отборная молодежь должна обучиться и детально разработать план финансов и народного хозяйства и приняться за его осуществление.

По вечерам перечитывая этот план, Николай Иванович самого себя считал наивным, но потом им овладевало бешеное, чисто тургеневское упорство, и он снова принимался за пересмотр и разработку деталей.

Посещал литературное содружество «Арзамас». Нащупывал почву.

Двенадцатого ноября писал:

"Вчера был я при заседании «Арзамаса». Ни слова о добрых намерениях сего общества. После заседания говорил я с Карамзиным, Блудовым и другими о положении России и о всем том, о чем я говорю всего охотнее. Они говорят, что любят то же, что и я люблю. Но я той любви не верю. Что любишь, того и желать надобно. Они желают цели, но не желают средств. Все отлагают – на время; но время, как я уже давно заметил, принося с собою доброе, приносит вместе и злое. Вопрос в том: должно ли быть, что желательно? Должно. Есть ли теперь удобный случай для произведения чего-нибудь в действо? Есть; ибо такого правительства или, лучше сказать, правителя долго России не дождаться".

Воспитанник Лагарпа, друг Чарторыжского, проповедник либеральных идей, мог ли Александр 1 не откликнуться на призыв такого человека, как Тургенев? Очевидно, не мог, очевидно, законченный план новой России встретит его поддержку, если в числе первых актов Александра в 1816 году было назначение Тургенева помощником статс-секретаря Государственного совета.

Жили с братом Александром Ивановичем в его казенной квартире на Фонтанке в двадцатом номере, прямо против Михайловского замка, в третьем ярусе. Во втором ярусе жил министр просвещения и духовных дел, при коем состоял Александр Иванович.

На третий ярус взбегал по лестнице, шагая через четыре ступеньки, оттопыривая верхнюю губу на каждом прыжке, белокурый, с огромными голубыми глазами, только что кончивший лицей Александр Пушкин, стучал бешеными ударами в дверь и, уже в прихожей наполняя воздух шумом, смехом и остротами, врывался к хозяевам. Он был всеобщим любимцем. Он был так беспечен, так восприимчив ко всем явлениям жизни, так отзывчив на всякий отзвук явлений, что всюду, куда он приходил, он перестраивал мысли, разговоры, чувства и настроения. Два места любил он в те дни: кабинет Тургеневых, где можно было, лежа на большом столе для книг, писать стихи, петь и читать; невзирая на уговоры братьев, мешать им как угодно, декламировать, присев на стол и закинув ногу на ногу, оду «Вольность», написанную однажды на этом самом столе, и без конца слушать разговоры старших друзей. Здесь, в этом кабинете, в этих комнатах, как ему казалось, выковывались идеи нового века, создавались проекты новых цивилизаций, слышались отзвуки лучших культурных эпох. Катенин спорил с Вяземским о драматургии, Карамзин и Жуковский замолкали внезапно, когда звучные пушкинские строфы останавливали общую беседу.

Второе место – вход в Зоологический сад в час закрытия. Красивая билетчица подсчитывает последние алтыны и кредитки, потом, накинув легонькую мантилью на плечи, берет Пушкина под руку и садится с ним в экипаж.

Вяземский об этих проделках писал не без горя Тургеневым.

Куницын, Орлов и офицерство, приверженное новым идеям, были постоянными гостями дома на Фонтанке.

Насколько трудна была петербургская обстановка царской России для одного брата, настолько она была легкостью и приятностью для другого. Александр Иванович купался мыслью и нежился умом в беседах с просвещеннейшим дворянством. Снисходительно относясь к пушкинским шалостям, он считал Пушкина чуть ли не воспитанником своим. Будущее казалось ему прекрасным.

После первых столкновений с Александром на почве сомнений разговоры Николая стали более сдержанными, и в скором времени доверчивость между братьями уступила место традиционной официальной почтительности и традиционным семейственным чувствам. А между тем для сомнений Николая Тургенева возникало все больше и больше настоящих поводов. Чувство недоверия к словам Александра I охватывало наблюдательного Николая Тургенева все чаще и чаще при столкновении с делами. Слово настолько расходилось с делом, что это могли бы заметить и другие, если бы хотели, но уж слишком многие, уставши от войн, ушли и от либеральных идей. Николаю Тургеневу пришлось искать иные человеческие группы, а эти поиски требовали времени.

Ласковость Александра I была пленительна. Жестокость Аракчеева внушала всем ужас. Александр и Аракчеев были неразлучными друзьями. Можно ли жить при таком противоречии и не видеть его? Николай Тургенев изнурял себя непосильной работой в департаменте, стремясь изучить финансовое состояние страны, и эта мучительная работа в ночные часы, когда уходили последние гости, когда на письменном столе догорала четвертая смена свечей, когда вороха бумаги, начиная от докладных записок и простых человеческих документов, доверху наполняли письменный стол, подтачивала его богатырское здоровье. Как часто встречал он наступление бледного туманного дня в Петербурге. Светлела узкая полоска над шторой, нагорали и оплывали свечи. Погасив их, Тургенев пил кофе и шел в Государственный совет.

В один из таких дней, под влиянием неожиданного импульса, встретив Аракчеева в пустынной галерее, остановил его словами:

– Алексей Андреевич, в Лондоне есть должность генерального консула не столь для защиты русских граждан, сколь для изучения тамошней жизни и торговли. Вы сейчас идете к государю, доложите мою всеподданнейшую просьбу о назначении в Лондон.

Аракчеев просиял улыбкой. Этот либеральный барин, переставший быть россиянином, вскормленный европейскими мыслями, вдруг обращается с просьбой к нему, Аракчееву!..

– Беспременно скажу, Николай Иванович. В совете буду в два часа пополудни и ответ его величества передам.

Ответ был отрицательный. Александр внутренне разгневался, думая, что Тургенев замышляет побег. Через секунду с веселою улыбкою сказал:

– Скажи ему, Алексей Андреевич, что место это ниже его и вдобавок там мало жалования.

Аракчеев передал в точности. Тургенев горестно опустил голову и, отходя с прихрамыванием по паркетам залы, произнес словно про себя:

– Не жалования ищу, а полезной должности.

И эти слова были переданы царю. У Александра I были приступы сентиментальной восторженности. Слова Тургенева показались ему отзвуком его собственных розовых мечтаний «о полезной царской должности в Российской республике». Умилившись собственной чувствительности и не задумываясь над нелепостью этой мысли, Александр просил передать Тургеневу свое чувство восхищения этими бескорыстными словами.

В столовой Александра Ивановича в восемь часов вечера собрались к чаю все три брата по случаю приезда из деревни Катерины Семеновны. С матерью не виделись давно, и встреча была не из приятных. Катерина Семеновна стала стареть. Она ласково посматривала только на одного Сергея, без умолку болтавшего о парижских приключениях воронцовского корпуса, при котором он состоял штатским секретарем, вернее комиссаром по гражданским делам. Катерина Семеновна, перебивая его неоднократно, говорила, что жалеет о прихоти покойного Ивана Петровича, давшего всем троим своим детям заграничное образование.

– Вы и сейчас геттингенские студенты, а не российские дворяне; подождите, скоро будет конец вашему либеральному душку. За вас примутся, как и за других.

Николай хмурился, не произнося ни слова. Катерина Семеновна делала все, чтобы отравить встречу с сыновьями сварливым тоном и брюзжанием. Она обвиняла их во всех политических горестях Европы и во всех собственных помещичьих неудачах.

– Жаль, что не могу вас ни выпороть, как прежде, ни надрать вам уши, – с Волги до вас не достанешь; хоть уши у вас выросли ослиные – через стол рукой достать можно.

Николай Тургенев сделал вид, что он не слышал материнского обращения. К тому представился хороший предлог. Пришел почтальон с рекомендованным письмом на имя Николая Ивановича. Прочел, порвал письмо. Лоскутки бумаги положил в карман.

"Надо ехать в Москву. Подпись на вызове С и Б – Союз благоденствия созывается для обсуждения вопроса о закрытии, о прекращении своих действий. На душе тревожно".

С ловкостью опытного дипломата перевел разговор на тему о симбирской ткацкой фабрике, и через десять минут Катерина Семеновна, сама того не зная, с головой выдала себя как виновницу всех неполадок и неурядиц на фабрике.

«Так, матушка, – подумал Тургенев, – придется завтра же мне выехать в Москву, а оттуда поневоле съездить в Тургенево».

В Москву запоздал на три дня и едва успел переговорить с возвращающимся обратно Трубецким. Вечер провели вместе, твердо порешив на обломках развалившегося московского общества устроить новое в Петербурге Северное общество.

В Симбирске картину застал ужасающую. На тургеневской фабрике крестьяне работали посменно – как фабричные и как отбывающие барщину в поле. Катерина Семеновна, казалось, нарочно сделала все, чтобы создать нечеловеческую жизнь своим крестьянам. При громадном напряжении труда, при разбросанности сил на полевых работах и на ткацкой фабрике, имение не давало прибыли, а фабрика работала в убыток. Катерина Семеновна во всем обвиняла «проклятых мужиков». «Проклятые мужики» стонали и гнулись, но поправить хозяйского дела не могли, несмотря на сложную табель взысканий, которые все состояли из разных видов порки. В первый день неожиданного приезда первое впечатление – четырнадцать человек по очереди под розгой на фабричном дворе. Крестьяне со страхом ожидали новых распоряжений приехавшего барина. Но барин никого не взыскал, ни на кого не накричал, никого не поставил в рекруты не в зачет. Тогда испуг крестьян сделался всеобщим. Они привыкли к тому, что барыня распалялась яростью и гневом, и обильные связки лозинок расходовались после этих вспышек гнева в непомерном количестве. Если в данном случае приезд барина сопровождался перерывом наказаний обычного свойства, то, значит, он выдумал нечто такое, от чего волосы должны стать дыбом.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24