Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Владимир, или Прерванный полет

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Влади Марина / Владимир, или Прерванный полет - Чтение (стр. 12)
Автор: Влади Марина
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


В этих строчках заключается объяснение твоего подхода к трагедии Гамлета — человека, вынужденного изображать сумасшедшего, чтобы его оставили в живых, притворяться, чтобы его не заперли на замок, быть мужественным совсем по-другому, чем было принято в его касте, изобретать новый язык, который пугает Офелию и непонятен никому, особенно его собственной матери. Гамлет, который живёт в тебе, очень, на тебя похож. Любимов все ещё прощает тебя и не колеблясь доверяет тебе эту огромную работу. К тому же тебе очень помогает декорация, придуманная твоим другом Давидом Боровским, — огромный груботканый занавес грязно-серого цвета, который перемещается во всех направлениях.

Он стал будто ещё одним персонажем драмы: широкими медленными движениями он подметает сцену и тем самым участвует в игре. Ты можешь зацепиться за него, завернуться в него, за тобой следят сквозь него, ты играешь с ним. Ты громко кричишь на Офелию для тех, кто подслушивает, и страстно целуешь её, спрятанную в складках занавеса. Любопытным образом эта сценическая находка оттеняет все нюансы твоей игры.

Всю свою жизнь ты разыгрывал некое тихое помешательство, чтобы скрыть глубокий внутренний разлад. Ты каждый день маскировал отчаяние шутками, которые обезоруживали чиновников и близких тебе людей, иногда устававших от твоих невероятных выходок. Их останавливало в критический момент одно твоё слово — разглаживались морщины, и люди вновь обретали мужество и терпение. В армейской среде, где ты вырос, учат мужеству, но не учат восставать против зазубренных идей — такие вещи здесь просто немыслимы.

Твоё мужество тем более велико, что никто тебя не поддерживает — твои близкие отказались от тебя, мучают тебя и предают. И твои стихи, полные скрытого смысла, здорово их раздражают. Гамлет не станет играть на инструменте, на котором не умеет играть. Тебе предлагают говорить то, что от тебя хотят услышать. Ты отказываешься и только громче кричишь свою правду. Картина, остающаяся после спектакля, — это страшный жестокий бой. Конечно, исход смертельный, но прежде всего это победа истины. Гамлет, пожертвовавший Офелией, измученный сомнениями, предательством любимой матери и самых дорогих друзей, сам решает свою судьбу — и происходит трагическая развязка. И когда, смертельно раненный, отомстив, он говорит последние слова, прекрасно переведённые великим Пастернаком: «Дальнейшее — молчанье», — раздавленные болью зрители ещё несколько минут не двигаются с мест. Ты сам, раздетый до пояса, подрагивая как лошадь после изнурительной скачки, осунувшийся от прожитой на сцене жизни, поднимаешься лишь через несколько минут в полной темноте, которой завершается спектакль. В первый вечер я бегу за кулисы обнять тебя. На твоём лоснящемся от пота лице — счастливая улыбка: ты справился с этой ролью, ты её сыграл, ты выложился весь.

Эта премьера навсегда останется в моей памяти. Дорога была такая длинная… Следующие десять лет ты приближался к Гамлету и одновременно происходило как бы очищение персонажа человеком. И это стало настоящим, высшим театральным искусством, и таким был каждый спектакль — вплоть до роковою дня в июле восьмидесятого, когда ты не появился в глубине сцены с гитарой в руках. В тот вечер ты не играл спектакля — ты никогда больше не играл. За пропавшие билеты возвращать деньги не пришлось: каждый сохранил свой как священную реликвию…

Одиннадцатое июля восьмидесятого года. Чемоданы в холле, ты уезжаешь в Москву. Нам обоим тяжело и грустно. Мы устали. Три недели мы делали все, что только было в наших силах. Может быть, мне не хватило духу? Все тщетно. Ты вынимаешь из кармана маленькую открытку. На ней наскоро набросаны несколько строк. В большом гулком холле твои голос звучит как погребальный колокол. Я тихо плачу. Ты говоришь:

— Не плачь, ещё не время.

Ты внимательно смотришь на меня выцветшими глазами, будто спрашиваешь о чем-то. Я хочу взять у тебя из рук открытку, ты говоришь, что там неразборчиво написано, и обещаешь мне послать стихи телеграммой. Мы едем в аэропорт. Твои стихи звучат во мне. Лёд, о котором ты много раз говорил, давит нас, не даёт нам сдвинуться с места. И я ничего не в силах сказать тебе, кроме банальных фраз: «Береги себя. Будь осторожен. Не делай глупостей. Сообщай о себе».

Но сил у меня больше нет. Мы уже далеко друг от друга.

Последний поцелуй, я медленно глажу тебя по небритой щеке — и эскалатор уносит тебя вверх. Мы смотрим друг на друга. Я даже наклоняюсь, чтобы увидеть, как ты исчезаешь.

Ты в последний раз машешь мне рукой. Я больше не вижу тебя. Это конец.

Как во сне я возвращаюсь домой, пытаюсь собрать воедино беспорядочные картинки последних дней: моё беспокойство, когда ты не приехал в назначенный день, бесполезные звонки, ожидание, бессилие, твоё исчезновение между Парижем и Москвой и — однажды ночью — звонок моей подруги.

Ты уже несколько часов в Париже — в одном из русских ресторанов, — и дело плохо, надо ехать за тобой. Я бужу Петю — мне нужна помощь. Мы находим тебя на банкетке, обитой красным плюшем, в самом тёмном углу. С тобой гитара и чемодан, ты похож на отставшего от поезда пассажира.

Наш добрый доктор Поль Онигман не может ничего сделать — тебя нужно класть в больницу. В коридоре доктор Дюгарен смотрит на меня и спрашивает:

— На этот раз кто это?

— Мой муж.

— Бедняжка…

В том же коридоре несколько лет назад находился мои старший сын.

Прошло время. Ты приходишь в сознание, а дальше — угрызения совести, отчаяние и, наконец, откровенный разговор со мной. Я отказалась, несмотря на советы врачей, оставить тебя в специальной клинике. Быть может, я должна была на эго решиться. Но могла ли я посягнуть на твою свободу, которой ты дорожил больше жизни?..

Ты попросил меня: «Уедем вдвоём, уедем далеко, ты вылечишь меня, как раньше, как всегда…» И вот — мы на юге Франции в маленьком доме моей сестры Одиль. Тишина, холод, спрятанные в саду бутылки, успокоительные пилюли, которые никого не успокаивают, и вокруг — огромное пространство, которое для тебя не более чем пустота. И обрывки фраз: «Я уеду, я больше не могу, я больше не хочу, это слишком тяжело, хватит». И моя сила воли изнашивается, как тряпка, меня охватывает усталость, и отчаяние заставляет меня отступить. Мы уезжаем. В дороге ты дремлешь, быть может пользуясь предоставленной тебе отсрочкой. Строфы последнего стихотворения упорядочиваются у тебя в голове.

И снизу лёд и сверху — маюсь между.

Пробить ли верх иль пробуравить низ?

Конечно, всплыть и не терять надежду,

А там — за дело, в ожиданьи виз.

Лёд надо мною — надломись и тресни!

Я весь в поту, как пахарь от сохи.

Вернусь к тебе, как корабли из песни,

Все помня, даже старые стихи.

Мне меньше полувека — сорок с лишним.

Я жив, двенадцать лет тобой храним.

Мне ещё что спеть, представ перед Всевышним,

Мне есть чем оправдаться перед Ним.

Ты читал мне эти стихи всего один раз, и они отпечатались у меня в памяти.

В ночной тишине я закрываю глаза и словно прокручиваю фильм об этих проклятых месяцах. Наши тяжёлые телефонные разговоры, твои многодневные отсутствия и потом, двадцать третьего июня, — смерть Одиль, мой крик о помощи, твоё желание приехать меня утешить, преступный отказ в визе — и ты падаешь в пропасть. Потом — месяц холодной ярости, необъяснимой паники и вечером двадцать третьего июля — наш последний разговор:

— Я завязал. У меня билет и виза на двадцать девятое.

Скажи, ты ещё примешь меня?

— Приезжай. Ты же знаешь, я всегда тебя жду.

— Спасибо, любимая моя.

Как часто я слышала эти слова раньше… Как долго ты не повторял их мне… Я верю. Я чувствую твою искренность.

Два дня я радуюсь, готовлю целую программу, как встретить тебя, успокоить, отвлечь, Я прибираю в доме, закупаю продукты, приношу цветы, прихорашиваюсь.

В четыре часа утра двадцать пятого июля я просыпаюсь в поту, зажигаю свет, сажусь на кровати. На подушке — красный след, я раздавила огромного комара. Я не отрываясь смотрю на подушку — меня словно заколдовало это яркое пятно. Проходит довольно много времени, и, когда звонит телефон, я знаю, что услышу не твой голос. «Володя умер».

Вот и все, два коротких слова, сказанных незнакомым голосом. Тебя придавил лёд, тебе не удалось разбить его.

В комнате с закрытыми окнами лежит твоё тело. Ты одет в чёрный свитер и чёрные брюки. Волосы зачёсаны назад, лоб открыт, лицо застыло в напряжённом, почти сердитом выражении. Длинные белые руки вяло сложены на груди. Лишь в них видится покой. Из тебя выкачали кровь и вкололи в вены специальную жидкость, потому что в России с покойными долго прощаются, прежде чем хоронить. Я одна с тобой, я говорю с тобой, я прикасаюсь к твоему лицу, рукам, я долго плачу. «Больше никогда» — эти два слова душат меня. Гнев сжимает мне сердце. Как могли исчезнуть столько таланта, щедрости, силы? Почему это тело, такое послушное, отвечающее каждой мышцей на любое из твоих желаний, лежит неподвижно? Где этот голос, неистовство которого потрясало толпу? Как и ты, я не верю в жизнь на том свете.

Как и ты, я знаю, что все заканчивается с последней судорогой, что мы больше никогда не увидимся. Я ненавижу эту уверенность.

Уже ночь. Я включаю нашу настольную лампу. Золотистый свет смягчает твоё лицо. Я впускаю скульптора, который поможет мне снять посмертную маску. Это очень верующий пожилой человек. Его размеренные движения меня успокаивают. Пока он разводит гипс, я мажу твоё лицо вазелином, и мне кажется, что оно разглаживается у меня под пальцами.

Последняя ласка — как последнее успокоение. Потом мы молча работаем. Я несколько лет занималась скульптурой, я знаю, как делаются слепки, я вспоминаю почти забытые движения, эта работа вновь окунает меня в простоту жизни.

Старый скульптор шепчет последнюю молитву. Все кончено.

Маска будет отлита в бронзе в трех экземплярах. Что касается остального — я поручаю все нашему старому другу.

На твоём письменном столе лежала посмертная маска Пушкина. Некоторые находят эту традицию мрачной, других шокирует, если они видят такую вещь на стене. Но я думаю, что артист принадлежит всем. Он раз и навсегда отдаёт себя тем, кто его любит.

Я провожу ночь, сидя у тебя в изголовье, погрузившись в воспоминания. Будущее для тебя кончилось. Своё будущее я плохо представляю. Все, что я делала эти несколько часов, я делала вместе с тобой. Один на один. И теперь приходят друзья, чтобы положить тебя в гроб. Накатывает горе — волна за волной. Плач, крики, шёпот, тишина и сорванные от волнения голоса, повторяющие твоё имя. Пришли все. Некоторые приехали с другого конца страны, другие не уходили с вечера Дом наполняется ч, как в большие праздники, балконы, коридор, лестничная площадка полны людей. Только все это — в необычной, давящей тишине. Приносят гроб, обитый белым. Тебя осторожно поднимают, укладывают, я поправляю подушку у тебя под головой. Твой врач Игорек спрашивает меня, может ли он положить тебе в руки ладанку. Я отказываюсь, зная, что ты не веришь в Бога. Видя его отчаяние, я беру её у него из рук и прячу тебе под свитер. Гроб ставят в большом холле дома, чтобы все могли с тобой проститься.

В пять часов утра начинается долгая церемония прощания.

Среди наших соседей много артистов и людей, связанных с театром. Они идут поклониться тебе. И ещё — никому неизвестные люди, пришедшие с улицы, которые уже все знали.

Москва пуста. Олимпийские игры в самом разгаре. Ни пресса, ни радио ничего не сообщили. Только четыре строчки в «Вечерке» отметили твой уход. Мы уезжаем из дома на «скорой помощи» с врачами реанимации, которые так часто вытягивали тебя. Мы приезжаем в театр, где должна состояться официальная церемония. Любимов отрежиссировал твой последний выход: сцена затянута чёрным бархатом, прожекторы направлены на помост, одна из твоих последних фотографий — черно-белая, где, скрестив руки на груди, ты серьёзно смотришь в объектив, — висит, огромная, над сценой. Траурная музыка наполняет зал. Мы садимся. Я беру за руку твою бывшую жену, и мы обе садимся рядом с вашими сыновьями. Прошлое не имеет сейчас никакого значения.

Я чувствую, что в эту минуту мы должны быть вместе.

Надлежащим образом проинструктированная милиция установила барьеры, улицы заполняются людьми. Перед театром образуется очередь. Мы слышим приказы, передаваемые по рации. Вокруг театра полно милиции. Я поднимаюсь в кабинет Любимова. Он бледен, но полон решимости.

Он не отдаст эту последнюю церемонию на откуп чиновникам.

Он хочет, чтобы говорили только друзья. В конце концов официальные лица сдаются. Никакой неискренности не будет в этой последней встрече. Я возвращаюсь в зал, двери открывают — и потекла толпа. Москвичи пришли проститься со своим глашатаем. Тысячи лиц отпечатались у меня в памяти, каждый несёт цветы — сцена вскоре вся усыпана ими, и сладковатый запах ударяет в голову. Люди видят нас, опускают глаза, прижимают руку к сердцу, многие плачут. Мы слышим с улицы возмущённые возгласы и крики, перекрывающие реквием: мне говорят, что квартал оцеплен, что милиции приказано не пускать людей, что «им» надо побыстрее закончить с похоронами. Мне это безразлично. Я смотрю на твоё лицо, я немного загримировала тебя, потому что сегодня утром на рассвете лицо показалось мне совсем белым. Я заполняю свою душу этими дорогими чертами, я запоминаю их навсегда. Усталость, горе, звуки шагов вызывают нечто вроде галлюцинации. У меня впечатление, что ты дышишь, что у тебя шевелятся губы и приоткрываются глаза.

Петя берет меня за плечи. Я прихожу в себя. Надо держаться.

Врач — один из друзей — протягивает мне стакан с каплями нашатыря. Я смотрю вокруг, впечатление, что я снимаюсь в фильме и сцена закончится сейчас коротким режиссёрским «стоп!». Толпа продолжает склоняться перед гробом в течение долгих часов. Потом отдают распоряжение вынести гроб. Шестеро друзей несут гроб к выходу. Меня окружают близкие.

На улице бьёт в глаза яркий свет. Волнуется людское море, растянувшееся на километры. И над толпой поднимается твой голос — сотни людей взяли с собой магнитофоны и включили свои любимые песни. Мы садимся в автобус, гроб стоит в проходе, мы все сидим, как школьники, уезжающие на каникулы. Любимов машет большим белым платком людям, собравшимся на крышах, на каменных оградах, некоторые залезли на фонари. Автобус трогается. И часть огромной толпы бежит за автобусом до самого кладбища. Меня охватывает истерический смех, потому что из-за рытвин на дороге гроб подпрыгивает и твоё тело соскальзывает. Нам приходится укладывать тебя обратно. Мы приезжаем на кладбище, на песчаную площадку, где в последний раз можно тебя поцеловать. Мне все труднее справляться с нервами. От вида искажённых болью лиц мне снова хочется захохотать. Может быть, я слишком много плакала?.. Я последняя наклоняюсь над тобой, прикасаюсь ко лбу, к губам. Закрывают крышку.

Удары молотка звучат в тишине. Гроб опускают в могилу, я бросаю туда белую розу и отворачиваюсь. Теперь надо будет жить без тебя.

Двадцать шестого июля я вхожу в твой кабинет. Единственное место, оставшееся нетронутым, — это рабочий стол. Все остальное перерыто, переставлено, переложено. Не осмелились только прикоснуться к рукописям. И когда я машинально укладываю в чемодан сотни листочков и передаю его одному из друзей, чтобы он спрятал, я ещё не знаю, что просто спасаю твои стихи.

В последнюю минуту родители, очевидно, не решились подвергнуть цензуре и уничтожить то, что ты написал своей рукой. И этот мой поступок, понятый позже как воровство, позволил мне передать в ЦГАЛИ все, что ты создал бессонными ночами за годы тяжкой работы.

Я привезла этот маленький чемодан однажды утром в обычное серое здание, где и располагается архив. Там меня ждала группа женщин, которые, как только я вошла, по очереди обняли меня. У них в руках были букеты цветов, лица раскраснелись от жары и волнения, некоторые плакали.

Директриса, спотыкаясь на словах, поблагодарила меня за этот поступок, который все они поняли как самый чистый знак любви к тебе и к России. Как единственная наследница твоего творчества, я могла увезти все это за границу. Но я знаю, что никто не будет так внимательно и преданно хранить твои рукописи, как эти женщины. Я без колебаний оставила их у тебя на Родине. Я уверена, что ты хотел бы, чтобы это было именно так.

После похорон я возвращаюсь в Париж. Ища, на чем бы записать номер телефона, я нахожу твоё последнее письмо.

Дата не проставлена, но я знаю, что оно написано до одиннадцатого июня восьмидесятого года:

"Мариночка, любимая моя, я тону в неизвестности. У меня впечатление, что я смогу найти выход, несмотря на то что я сейчас нахожусь в каком-то слабом и неустойчивом периоде.

Может быть, мне нужна будет обстановка, в которой я чувствовал бы себя необходимым, полезным и не больным.

Главное — я хочу, чтобы ты оставила мне надежду, чтобы ты не принимала это за разрыв, ты — единственная, благодаря кому я смогу снова встать на ноги. Ещё раз — я люблю тебя и не хочу, чтобы тебе было плохо.

Потом все встанет на своё место, мы поговорим и будем жить счастливо.

Ты. В. Высоцкий".

Подпись «Ты», которую мы использовали в нашей переписке, появилась после того, как мы с тобой услышали однажды одну красивую индийскую притчу.

В день свадьбы невеста заперлась по обычаю в новом доме. Спустилась ночь, жених стучит в дверь, она спрашивает:

«Кто там?» Он отвечает: «Это я». Она не открывает. И так проходит много дней, и она не хочет открыть. Наконец он снова приходит однажды вечером. Она спрашивает: «Кто там?»

Он отвечает: «Это ты». Она открывает ему дверь и своё сердце.

Как и во всех больших городах, в Москве больше не хоронят на центральных кладбищах. Только в исключительных случаях. А вообще-то надо ехать за город очень далеко. Там и хотели власти похоронить моего мужа. Мы не согласны.

Мои друзья и я считаем, что его могила должна находиться в самом сердце города, где он родился. Мы направляемся целой делегацией к директору Ваганьковского кладбища.

Оно находится в нескольких шагах от нашего дома. Настоящий сад окружает красивую старую церковь. Приезжает Иосиф Кобзон. Как только директор впускает его к себе в кабинет, он говорит: «Нужно место для Высоцкого» — и протягивает ему пачку сторублевок, целое состояние. Срывающимся от рыданий голосом директор кладбища говорит:

— Как вы могли подумать, что я возьму деньги? Ведь я любил его!..

Он уже приготовил лучшее место, как раз в середине площадки, у входа, чтобы сюда могли приходить люди поклониться.

Этот добрый человек даже не мог себе представить, насколько удачно он выбрал место. Вот уже много лет беспрерывный поток людей идёт к могиле. Молодые кладут сюда букеты, как на могилу Неизвестного солдата, другие приносят по обычаю немного коньяка, яблоки, пироги, некоторые оставляют здесь свою гитару. Стихи сотнями приколоты к букетам, которые каждый день собираются в горы цветов.

Директор потерял своё место. Может быть, власти не простили ему устроенного скандала?.. Могила поэта Владимира Высоцкого в самом центре Москвы стала местом паломничества миллионов советских людей.

По поводу памятника на могилу между Володиной семьёй и мной разразился скандал. В одном из стихов, названном «Памятник», Высоцкий оставил что-то вроде завещания, где ясно сказано, чего бы он не хотел видеть на своей могиле.

Давид Боровский — он около пятнадцати лет работал с Володей — устроил по моей просьбе выставку проектов памятника.

На мой взгляд, ничто так не напоминает блестящую и такую недолгую жизнь Владимира Высоцкого, как отколовшийся кусок звезды, оплавившийся в воздухе, оставивший огненный след в небе и завершивший свой стремительный полет на могиле поэта. Прямоугольник земли, выступающая из него необработанная порода, сверху — метеорит. И небольшая надпись — «Владимир Высоцкий». И даты.

К несчастью, это не подходило родителям. Они отвергли мою идею, варварскую и непонятную для них, под предлогом того, что эта тяжесть раздавит их сына. Им нужен был монумент во весь рост, хорошо узнающийся. Я надеялась, что конкурс поможет нам найти компромисс.

Более тридцати работ выставлены в фойе театра. Скульпторы вложили в работу всю душу, каждый по-своему воздавал должное памяти моего мужа. Мы долго рассматривали каждое произведение, это было печально и прекрасно, но каждый выбирает по себе — и родители остановились на очень похожей скульптуре во весь рост. Вся фигура обернута развевающимся знаменем, над головой — гитара, наверху — двухметровой высоты лошади из золочёной бронзы. Ни на одном из проектов мы не сошлись. Я защищала свой выбор, ссылаясь на стихи моего мужа, доказывая, что само расположение могилы со старой церковью сзади, деревьями и в окружении других могил не позволяет устанавливать высокую скульптуру. Потом я сказала, что Высоцкий был поэтом, артистом, а не Героем Советского Союза и что воинственная и реалистическая скульптура, выбранная родителями, будет противоречить его образу. Изображение не нужно ещё и потому, что сохранились фотографии, фильмы, видеокассеты…

Но никакого решения принято не было. Через пять лет положение оставалось прежним. Я должна сказать совершенно искренне, что состояние могилы вселяло в меня радость: горы свежих цветов, меняющихся каждый день, зимой и летом, руками друзей, — что может быть лучше?

Ноябрь восемьдесят пятого года. Мне только что сообщили, что памятник установлен. Отныне на твоей могиле возвышается наглая позолоченная статуя, символ социалистического реализма — то есть то, отчего тебя тошнило при жизни. И поскольку она меньше двух метров в высоту, у тебя там вид гнома с озлобленным лицом и гитарой вместо горба, окружённого со всех сторон мордами лошадей. Это уродливо, не лезет ни в какие ворота и просто смешно.

На цоколе надпись: «От родителей и сыновей». К счастью, меня не втянули в этот скандал. Открытие происходило только в присутствии родителей. Не было никого из моих друзей. Фарс продолжается…

Я при жизни был рослым к стройным,

Не боялся ни слива, ни пули

И в привычные рамки не лез.

Но с тех пор, как считаюсь покойным, —

Охромили меня и согнули,

К пьедесталу прибив ахиллес.

Не стряхнуть мне гранитного мяса

И не вытащить из постамента

Ахиллесову эту пяту,

И железные ребра каркаса

Мертво схвачены слоем цемента —

Только судороги по хребту.

Я хвалился косою саженью:

Нате, смерьте!

Я не знал, что подвергнусь суженью

После смерти.

Но в привычные рамки я всажен —

На спор вбили,

А косую неровную сажень

Распрямили.

И с меня, когда взял я да умер,

Живо маску посмертную сняли

Расторопные члены семьи.

И не знаю, кто их надоумил,

Только с гипса вчистую стесали

Азиатские скулы мои.

Мне такое не мнилось, не снилось,

И считал я, что мне не грозило

Оказаться всех мёртвых мертвей, —

Но поверхность на слепке лоснилась,

И могильною скукой сквозило

Из беззубой улыбки моей.

Я при жизни не клал тем, кто хищный,

В пасти палец.

Подойти ко мне с меркой обычной —

Опасались.

Но по снятии маски посмертной —

Тут же, в ванной, —

Гробовщик подошёл ко мне с меркой

Деревянной.

А потом, по прошествии года,

Как венец моего исправленья,

Крепко сбитый, литой монумент

При огромном скопленьи народа

Открывали под бодрое пенье,

Под моё — с намагниченных лент.

Тишина надо мной раскололась —

Из динамиков хлынули звуки,

С крыш ударил направленный свет, —

Мой отчаяньем сорванный голос

Современные средства науки

Превратили в приятный фальцет.

Я немел, в покрывало упрятан, —

Все там будем!

Я орал в то же время кастратом

В уши людям!

Саван сдёрнули — как я обужен! —

Нате, смерьте!

Неужели такой я вам нужен

После смерти?!

Командора шаги злы и гулки

Я решил: как во времени оном

Не пройтись ли, по плитам звеня? —

И шарахнулись толпы в проулки,

Когда вырвал я ногу со стоном

И осыпались камни с меня.

Накренился я — гол, безобразен, —

Но и падая, вылез из кожи,

Дотянулся железной клюкой,

И когда уже грохнулся наземь,

Из разодранных рупоров все же

Прохрипел я: «Похоже— живой!»

И паденье меня и согнуло,

И сломало,

Но торчат мои острые скулы

Из металла!

Не сумел я, как было угодно —

Шито-крыто.

Я, напротив, ушёл всенародно

Из гранита.

Этот пьяница, этот антисоветчик, этот отступник, этот бесталанный человек, этот мерзавец, этот враг, этот сумасшедший, этот плохой сын, этот отвратительный отец, этот опустившийся человек, который якшается с иностранкой, — это ваш сын, Семён Владимирович. Этот превозносимый публикой актёр, этот всеми признанный творец, этот человек, страстно влюблённый в родную землю, неутомимый труженик, патриот, ясновидец, лишённый общения с детьми отец, терпеливый и снисходительный сын, человек, свободный и счастливый в своей личной жизни, — это тоже ваш сын, Семён Владимирович. Ваши медали, тяжело заработанные на войне, не дают вам сегодня права извращать истину. Вы никогда ничего не понимали. Песни вашего сына только резали вам слух. В вашем кругу его образ жизни считали скандальным. И вы предали его. И даже если вы не понимаете размеров вашего деяния, этот поступок был вдвойне преступлением: вы оклеветали человека, и это был ваш собственный сын.

В течение двенадцати лет я старалась примирить вас. Но вас волновало лишь собственное спокойствие. Вы хотели, чтобы его творчество не выходило за общепринятые рамки.

Вы никогда по-настоящему кг интересовались произведениями вашего сына. Вы никогда не понимали его борьбы, потому что она не вписывалась в ваше представление о жизни.

Во время наших ужасных споров о памятнике на могиле меня поразила одна вещь. Вы несколько раз намекали мне, что ваше последнее пристанище будет рядом с сыном. Я ответила резко, что это все-таки могила, а не коммунальная квартира. Но от вашей неожиданной известности, ежедневных знаков народного обожания по отношению к вашему сыну вы вошли во вкус почестей. Поставив этот абсурдный памятник, вы готовитесь высечь там своё имя. Вы, который никогда не поддерживал вашего сына в борьбе за правду, готовитесь разделить с ним посмертную славу.

Восемьдесят второй год. Я с подругой сижу уже два часа в зале ожидания Центральной тюрьмы в Москве, в месте сортировки, откуда заключённых отправляют в лагеря.

Один человек, который добился разрешения на строительство дома, где мы жили, возглавлял в своё время группу художников-графиков. Он получил разрешение начать строительство нескольких кооперативных домов в центре города и составил список пайщиков, в котором фигурировали известные артисты, учёные и политики. На Малой Грузинской улице, вблизи зоопарка, поднимаются двенадцатиэтажные башни из розового кирпича. Рядом — общежитие студентов консерватории, и летом хорошо слышен шум зоопарка вперемежку с гаммами на всевозможных инструментах.

По жеребьёвке нам досталась квартира на восьмом этаже.

Шесть лет ожидания, бесчисленных визитов к ответственным лицам па всех уровнях — и разрешающая подпись все же вырвана на больничной кровати у одного из ответственных работников Моссовета, к которому меня привёл заместитель министра, твой поклонник. Наконец мы въезжаем в новую квартиру, но человек, которому мы обязаны этим счастьем, не смог, несмотря на свои выдающиеся организаторские способности, врождённую деловитость и легендарную способность выкручиваться, угодить всем. К тому же он имел неосторожность оборудовать себе небывалой роскоши квартиру-мастерскую, где он радушно принимал пол-Москвы.

Как только он перестал быть нужным «друзьям», они исчезли, зато многочисленные враги не оставили его в покое, и, несмотря на робкие попытки защищаться, он был смещён с поста, приговорён к тяжёлому наказанию с конфискацией имущества. Ему семьдесят лет, у него больное сердце. Дочери не разрешили свидания с ним до отправки в лагерь, она попросила меня пойти с ней в пересыльную тюрьму. Она уверена, что моё присутствие смягчит тюремные власти.

И правда, услышав моё имя, нам открыли тяжёлую дверь и поспешили предложить стулья. Нас попросили подождать, и мы ждём. В течение следующих часов я на всякий случай говорю своё имя и причину нашего прихода каждому проходящему милиционеру. Я знаю, что таким образом не сегодня, так завтра отец узнает, что дочь пыталась с ним повидаться. Мы обе боимся, что это будет его последним путешествием. Комендант тюрьмы, выслушав нас, снова просит подождать. Уже очень поздно, у нас кончились сигареты, становится зябко. Дверь открывается, мы привстаём с мест, но комендант сообщает нам с явным облегчением, что в тюрьме внезапно вспыхнула эпидемия и посещения запрещены.

Естественно, для нашего же блага.

Восемьдесят седьмой год. Я снова встречаюсь с ч тлим другом. Его только что досрочно освободили. Он совсем постарел, у него не осталось зубов, но он все так же полон энергии. Он рассказывает мне, что мои тогдашни л приход возымел совершенно неожиданные последствия. Чтобы как можно скорее отделаться от этого слишком известного заключённого, его немедленно перевели в другую тюрьму.

И поэтому он не отправился в лагерь, что. может быть, и спасло ему жизнь…

Метеорит, упавший в самом центре Сибири, должен был символизировать на могиле жизнь Владимира Высоцкого.

К несчастью, так не случилось, но я узнала в восемьдесят пятом году, что астрономы Крымской обсерватории назвали вновь открытую планету между орбитами Марса и Юпитера


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13