Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Избиение младенцев

ModernLib.Net / Владимир Лидский / Избиение младенцев - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Владимир Лидский
Жанр:

 

 


– Я не крал, не крал, это всё он подстроил!

Женя сгрёб его за шиворот и потащил в спальное помещение. Толпа кадет и офицеров двинулась следом. Увлекая за собой упирающегося Лещинского, Женя дошёл до его кровати и начал разбрасывать подушку, одеяло, постельное белье, матрац, ворошить потный, пахнущий вонючим Лещинским хлам, и из этого хлама вдруг посыпались какие-то плюшки, пряники, яблоко, два мандарина, линейки, карандаши, стирательные резинки, блокнотики, какие-то картонки, мелкие игрушки, пуговицы с гербом и без герба, и как финальный грохочущий аккорд в торжественно гремящей музыкальной пьесе – на груду мятого добра легли, вспорхнув, словно сонные бабочки, несколько невесомых помятых марок…

Лещинский стоял и потерянно плакал.

Неразбериха продолжалась до утра, но Женю всё это уже нисколько не волновало. Ему вдруг мучительно захотелось спать. Едва дождавшись утра, он отправился в лазарет, к доктору Адаму Казимировичу, и сказался больным. Доктор внимательно осмотрел его, ни никаких признаков болезни не сыскал. Тем не менее, он оформил поступление нового пациента и предоставил ему койку. Женя разделся, свернулся калачиком под одеялом и мгновенно уснул. Он проспал весь день и всю ночь. Когда утром следующего дня он также не проснулся, Адам Казимирович доложил о событии директору корпуса. Генерал лично прибыл в лазарет и удостоверился в том, что кадет Евгений фон Гельвиг вторые сутки безмятежно спит сном невинного младенца. Весь этот день и последовавшую за ним ночь он снова проспал, ни разу не проснувшись для оправки или принятия пищи. Доктор был в недоумении. На пятый день невероятного сна Женю повторно посетил в лазарете директор корпуса, постоял в недоумении над койкой загадочного пациента и растерянно спросил:

– И что же, он ни разу не вставал?

– Никак нет, Ваше превосходительство! – отвечал доктор, сам уже который день ломавший голову над разгадкой удивительного феномена.

Генерал в раздумьи хмыкнул, адресуясь, видимо, к каким-то своим, одному ему известным мыслям, качнулся с пятки на носок и нерешительно повернулся к выходу.

– Извольте доложить, господин доктор, когда кадет проснётся, – приказал он, выходя из лазарета.

Проснулся Женя только на пятнадцатые сутки. Более двух недель он спал, почти не шевелясь, а когда встал, попросил доктора отпустить его в роту. Адам Казимирович так же внимательно, как и при поступлении, осмотрел его, но опять не нашёл в нём ни малейших признаков нездоровья. Даже красные воспалённые глаза Жени пришли в норму. Так как время общей утренней трапезы уже закончилось, дежурный офицер индивидуально отвёл голодного кадета в столовую, где Женя съел шесть завтраков и выпил семь чашек остывшего чаю.

Вернувшись в класс, он узнал, что ему возвращены погоны, а Лещинский отчислен из корпуса с волчьим билетом. На следующий день на ротном построении директор корпуса генерал-лейтенант Римский-Корсаков публично испросил прощения у кадета Гельвига за трагическую ошибку, случившуюся, как выразился Дед, в том числе и по его личной вине. Следом то же самое сделали все офицеры роты, особо подчеркнув, что выступают они не только от своего имени, но и от имени всех кадет. Кроме того, директор корпуса вместе с отделенным воспитателем Новиковым съездили домой к родителям Жени и также смиренно просили у них прощения.

Словом, всё вернулось в свою колею. До конца учебного года оставалось уже совсем немного времени и кадеты подналегли на учебники. Женя занимался блестяще, память у него была феноменальная, никто из преподавателей не ставил ему балл ниже десяти, хотя многие кадеты вполне довольствовались «баллом душевного спокойствия» – шестёркой. Все баллы до шести считались неудовлетворительными, Женя же, никогда не опускаясь до такого позора, получал, как правило, от десяти до двенадцати.

Год он окончил в списке лучших, и родители забрали его на каникулы, которые он провёл в Волховитиново, в гостеприимной усадьбе Алексея Лукича. Само собой, взяли и младшенького Сашу. Как и в прежние годы оба семейства всё лето прожили в деревне, чтобы не разлучаться и дать возможность детям подышать свежим загородным воздухом.


Лето было наполнено приятным бездельем, купанием в Вязёмке и в местном полузаросшем пруду, любимой рыбалкой, влажным лесом и сухим жарким лугом, грибами, земляникой, лесной малиной, сенокосом, конюшней, походами в ночное с деревенскими мальчишками, долгими вечерами на веранде, парным молоком, домашним хлебом, чаем, вареньем и огурцами с грядки… Но все радости этой жизни Женя готов был легко отдать за тихую прогулку с трёхлетней Лялей. Он сам не понимал, отчего ему так хочется быть с этим ребёнком, приглядывать за ним, ласкать, исполнять капризы, добывать ему сладости и маленькие подарки, вроде лугового цветочка или пойманной возле пруда стрекозки. Когда Женя обнимал малышку, ему казалось, что это главное счастье его жизни, он вдыхал её молочно-лесной запах и обмирал от наслаждения, потому что весь мир вокруг пах именно так – лесом, лугом, молоком, речным туманом поутру, свежескошенным сеном и разомлевшей на солнце подвялившейся малиной; он не понимал, отчего ребёнок, даже не связанный с ним родственными узами, может занимать такое огромное место в его душе, и отчего душа эта обмирает при одном лишь прикосновении к нему или хоть только воспоминании о нём. Эта девочка была наваждением, мороком, волшебной сказкой, её власть над Женей казалась неоспоримой, и даже взрослые, замечая это, иногда позволяли себе слегка потрунить над заботливым опекуном.

Прекрасны и уютны были летние счастливые месяцы, но уже в начале августа Женя почувствовал неодолимое желание вернуться в корпус и считал дни, остающиеся до отъезда в город. Считать ему пришлось недолго, летнее счастье скоро закончилось и семейства Волховитиновых и Гельвигов благополучно вернулись в Москву. Учебный год начался вполне обычно, и Женя вернулся к учёбе так, будто бы всю жизнь только этим и занимался – начинал новый учебный год.

Учился он по-прежнему хорошо, но в его поведении стали проглядывать ранее отсутствовавшие черты – он стал властен и нетерпим, с раздражением относился к однокашникам, смотрел на них хмуро, враждебно, однако, парадокс состоял в том, что кадеты воспринимали это как норму и молча сносили его придирки и нарочитую грубость. Очевидно, с совестью у товарищей Жени всё было в порядке, они не забыли, как избивали его за недоказанное преступление и в полной мере ощущали свою вину. Он стал чем-то напоминать штабс-капитана Новикова, которого кадеты боялись и не любили. С Женей хоть и общались, но как-то сторонились его, в глаза ему боялись смотреть; как только он появлялся в какой-нибудь стайке, общение внутри неё сразу сникало, разговор принимал вялое течение, исчезали смех, шуточки, и стайка неукоснительно разваливалась. Иногда, сидя на уроке, Женя молча оглядывал свой класс, без мысли, без чувства, но с гибельным ощущением неотвратимости мести, ему казалось, что месть обязательно придёт, но мстить будет не он, а какая-то сверхсила, какой-то надмирный ураган, который снесёт этих жалких людишек, одержимых жаждою боли, звериным стадным инстинктом, мучительным желанием доминировать над слабым, жалким и одиноким. Он вспоминал, как корчился и задыхался под пыльным одеялом, как захлёстывал его тогда панический страх смерти, и видел своих товарищей-кадет, искорёженных чудовищной сатанинской давильней, видел переломанные руки и ноги, окровавленные тела, видел собак-людоедов, пожары, клубы пороховой гари, перекошенные кокаином дегенеративные рожи, расстрельные стены, сплошь покрытые кавернами от пуль… Он видел всё это и не испытывал ужаса, напротив, удовлетворённое желание и телесное расслабление, ощущаемые им, успокаивали и умиротворяли его истерзанную душу. Перемены во вчерашнем изгое и его новые отношения с классом не остались незамеченными воспитателем Новиковым. Он ещё внимательнее стал приглядываться к Жене, негласно опекал его и ненавязчиво – полунамёками и умелой корректировкой поступков – обучал искусству быть первым и главным. И талантливый кадет быстро впитывал его уроки, ловко формируясь в умелых руках Удава. Так Женя, лидируя во всём и вроде бы находясь в рамках коллектива, а на самом деле – вне его, подошёл к окончанию второго класса, а потом и третьего. В четвёртом классе он немного сблизился с товарищами, поскольку старая неприятная история постепенно забывалась. Правда, забывалась она только однокашниками Жени да кадетами других классов и других рот, но не им самим. Для его товарищей всё, случившееся четыре года назад, было просто неприятной историей, и потому коллективная память не желала удерживать травматических подробностей, но для Жени не существовало такого понятия, как забвение, слишком глубокими оказались раны, нанесённые неумными руками. Женя всё помнил, но, главное, – ничего не хотел забывать.

В четвёртом классе, который входил уже в состав второй роты, он стал старшим кадетом. Штабс-капитан Новиков долго-долго присматривался к нему и наконец понял, что рядом с ним подрастает его маленькая копия. Во второй роте, как и во всех почти возрастных объединениях подобного рода, существовали обычные мальчишеские шалости, проказы и маленькие грешки, характерные для подростков, вошедших в переходный возраст. Здесь уже покуривали, проявляли интерес к плотским вопросам, что выражалось в коллективном увлечении порнографическими карточками, на которых были изображены полуодетые нимфетки, баловались картишками, причём, играли уже не на интерес, как раньше, а на гербовые пуговицы либо мелкие монеты, и даже интересовались алкоголем, коего воздействие пытались испытать на себе во время воскресных отпусков. Всё это не оставалось незамеченным. Воспитатель Новиков щедро раздавал взыскания и с помощью страха и наказаний крепко держал в узде своих подопечных. Однако, хорошо зная, что необъятное объять невозможно, он в качестве помощника привлёк к своей работе Женю, которого товарищи опасались не меньше, чем самого Удава. Работа была долгой и кропотливой, на протяжении всего учебного года Женя совершенно официально в качестве старшего кадета казнил и миловал своих товарищей, а если в классе всё-таки появлялся какой-то непорядок, Удав спрашивал за него со своего ставленника. И частенько сам Женя получал взыскания от командира за то, что где-то недоглядел, а где-то не захотел вмешиваться. После этих взысканий он зверел и тогда не только в собственном классе, но и во всей роте никто не смел перечить ему. Он наказывал за малейшую провинность, за малейшую оплошность; во время прогулок невозможно было кадетам даже помыслить о том, чтобы где-то в укромном уголке потянуть папироску либо вернуться из отпуска с винным запахом, и нельзя было затеять драку или какой-нибудь громкий спор, – он мгновенно, каким-то невообразимым чутьём узнавал о любых проявлениях непорядка и так же мгновенно этот непорядок искоренял. Вдобавок общая дисциплина располагала к учению, освобождённое от шалостей время обращалось на пользу кадетам, и вскоре успеваемость в классе также заметно улучшилась. Так Женя под руководством Удава через довольно короткое время создал почти идеальный коллектив, который на общих мероприятиях ставился в пример всему корпусу.

Впрочем, сказать, что всё в четвёртом классе второй роты было идеально, значило бы погрешить против истины. Как и в любом сообществе, здесь существовали свои проблемы, связанные с расслоением и наличием абсолютно разных темпераментов и мировоззрений. В классе было несколько сознательных пакостников, не способных или не желающих порой контролировать свои поступки, были и просто шалуны, все беды которых проистекали от излишней активности, были сознательные поклонники порядка и была, разумеется, общая серая масса, составляющая большинство. В беседах с Удавом Женя постигал возможности управления коллективом; главным кредо Новикова было – разделять активную верхушку. Пассивное большинство само будет подчиняться властной силе, ибо у него не хватит ни воли, ни смелости сопротивляться. Стоит ему только показать возможности власти, как оно сразу станет покорным и послушным. Другое дело – верхушка, которая сама бессознательно жаждет первенства и возможности делать всё, что заблагорассудится. Разделять заводил и шалопаев, поучал Удав, нужно сначала территориально, рассаживая их в классе как можно дальше друг от друга, – и это дело воспитателя. А уж потом – разделять следует морально, то есть вбивать между ними клинья, вносить в их среду раздор, и это как раз забота старшего кадета. Но чтобы не создавать острых ситуаций, делать подобные вещи следует очень осторожно, незаметно. Получаться всё должно само собой и участие старшего кадета в раздоре не должно осознаваться теми, на кого направлены такие меры. Хулиганы и циники, таким образом, не смогут впредь действовать слаженно, а вред от их одиночных, индивидуальных действий будет значительно уменьшен.

Женя, наученный и образованный Удавом, весь год неплохо управлялся с классом. Для поддержания порядка ему иногда хватало нескольких коротких слов, сказанных со злобою или угрозою в голосе, в иных случаях он записывал провинившихся в особую тетрадку, которая потом служила основанием для привлечения их к штрафу, а уж совсем непокорных просто бил. Давал пощёчины, подзатыльники, иногда брал линейку и бил ею по рукам. Класс становился образцовым. Но всё это сильно не нравилось не до конца разделённым шалопаям, которые оказались отодвинуты от управления классом, от «цука», от возможности диктовать свою волю другим кадетам, а порой и пользоваться правом сильного, отбирая у них сладости или нечто необходимое в быту. Поэтому, позабыв свои распри и собравшись, они вызвали Женю на разговор и предъявили ему ультиматум: либо он вместе с ними, либо – один против всех. Женя хладнокровно и почти мгновенно выдал решение: конечно, вместе со всеми, но всё равно и по статусу, и фактически он – старший. И все остальные должны это осознать.

Так сложилось управление. Штабс-капитана Новикова подобное управление вполне устраивало. Та система, которую он долго пестовал, начала работать. В его отсутствие класс был абсолютно предсказуем, работоспособен и лоялен к начальству. Никакой муштрой и никакими ласковыми посулами добиться хотя бы похожего результата было бы невозможно. Правда, на этом пути Удав встретил неожиданное сопротивление поручика Извицкого, который в спорах обращал внимание оппонента на его глубоко порочные методы, делающие воспитанников механическими куклами. В таких условиях воспитания, говорил Извицкий, кадеты слепо подчиняются грубой силе, теряют любую инициативу, проявляющуюся, между прочим, и в обычных мальчишеских шалостях, перестают быть живыми людьми. Да, они не будут нарушать порядки и установления корпуса, они не будут нарушать дисциплину, но и развиваться не смогут, будучи скованными страхом перед возможным наказанием. Любая их инициатива всегда будет утыкаться в стену простого и ясного предостережения: «Как бы чего не вышло…». Кадета нужно любить, увещевал Извицкий, а не пугать всенепременным штрафом, надо участвовать в его судьбе, быть ему другом, старшим товарищем, где-то подсказать, где-то пожурить, держать дистанцию с ним как можно короче, иметь доступ к его душе… На этой почве два воспитателя частенько спорили, призывая в союзники коллег, но даже в этих спорах Новиков применял свою агрессивную систему и подавлял Извицкого не аргументами, а напором. Эти идейные разногласия давали пищу для споров и другим офицерам, и страсти вокруг двух воспитательных систем порой перерастали в целые баталии. Директор корпуса генерал Римский-Корсаков не мог, конечно, одобрить методы воспитания штабс-капитана Новикова, он хоть и был строгим начальником, но всегда разговаривал с кадетами как старший, мудрый, проживший жизнь товарищ. Не зря воспитанники прозвали его Дедом, он и был участливым дедушкой, который хорошо знает жизнь внука и всегда готов помочь ему и советом, и делом. Что же касается Извицкого и Новикова, то их споры доходили частенько до взаимных претензий и сомнительных выражений, несовместимых порой с представлениями о приличиях. Удав в процессе выяснения отношений обычно оказывался удовлетворённым: когда красный, нервничающий, распалённый спором Извицкий вскакивал со стула не в силах более продолжать перепалку, он продолжал спокойно сидеть, сонно помаргивая и сыто щурясь, словно бы и впрямь был удавом, только что заглотившим очередную жертву. Эти профессиональные споры постепенно переросли в стойкую взаимную неприязнь. Извицкий и Новиков и раньше-то не особо жаловали друг друга, а в последний год совсем уж рассорились и ни один из них ни в чём не хотел уступать другому.

Поручик Извицкий тоже внимательно наблюдал за Женей. От глаз воспитателя не укрылись перемены, произошедшие с кадетом после приснопамятного инцидента, случившегося в первом классе. И Женя всегда был главным аргументом Извицкого во всех спорах со штабс-капитаном. Весь год они непрерывно ссорились и выясняли отношения, причём, Новиков в этих словесных перепалках постоянно выходил победителем, потому что под занавес начинал обычно говорить не по делу, а отвлечённо и изводить поручика личными издёвками. Однажды, уже весной, после директорского комитета, где подробно разбирались упущения и ошибки всего офицерского состава и, в особенности – воспитателя Извицкого, Удав не удержался и при всех стал вышучивать поручика, напирая на то, что его система воспитания порочна и неэффективна, оттого и упущений у него, как у воспитателя, более, чем у других. Извицкий горячился, пытаясь доказать обратное, но только сбивался, а Новиков, уже отойдя от собственно педагогического спора, стал по обыкновению придираться к личным качествам поручика, высмеивать его мировоззрение, его нравственные установления и в конце концов довёл Извицкого до отчаяния.

– Да когда же это кончится! – вскричал тот. – Да кто же вам позволил, господин штабс-капитан, оскорблять моё чувство собственного достоинства?

– А оно у вас разве есть? – парировал Новиков.

Извицкий вскочил со стула и стал посреди комнаты в растерянности. На него жалко было смотреть – красный, потный, взъерошенный, – он стоял в полном недоумении, икал и, выпучив глаза, тупо смотрел на своего обидчика.

– Господин штабс-капитан! – вскричал директор. – Что вы себе позволяете!

– Господа, господа… – вмешались другие офицеры, – уймитесь, господа… господин штабс-капитан, как вам не стыдно?

– Да пусть поручик стыдится! – с вызовом отвечал Новиков. – Пусть стыдится своих бабьих замашек, своих тонких подходцев, своего слюнтяйства! Пусть стыдится того, что в юности дрочил на портрет кузины!

В кабинете повисла могильная тишина. Все внутренне сжались, ожидая, что поручик сейчас грохнет пощёчину штабс-капитану.

Но он в сердцах грохнул свои тетрадки и записные книжки о пол. В глазах его стояли слёзы.

– Да как вы смеете? Да сколько же можно издеваться над человеком?! Я не могу более всё это выносить! Мне – только застрелиться!

– Застрелиться? – саркастически спросил Новиков и приподнял брови. – Кишка тонка у вас, господин поручик! Слабоваты вы для таких поступков, дух у вас уж больно субтильный…

Тут Извицкий резко повернулся и, чуть не плача, выбежал из директорского кабинета, помчался по коридору, скатился с этажа, а потом – с вестибюльной лестницы и попал в коридор, где находились квартиры воспитателей. Зайдя в свою квартиру, он немедленно заперся и на стук последовавшего за ним капитана Косых не отвечал. Капитан тщётно упрашивал поручика отворить, за дверью слышалась какая-то возня, а потом прогремел выстрел. Когда дверь взломали, увидели самоубийцу в кресле с размозжённой пулею головой.

Штабс-капитан Новиков предстал перед судом офицерской чести. Все офицеры осудили его поведение, тем более, что на чью-то реплику «Вы погубили хорошего человека», он ответил:

– Поделом ему! Баба, а не офицер!

Дело ушло по инстанциям, и пока оно разбиралось, Новиков был отстранён от работы. Закончилось всё парадоксально – Военно-Судебное ведомство не нашло в действиях штабс-капитана состава преступления, а столичная конфликтная офицерская комиссия рекомендовала восстановить его в должности, подвергнув суровому взысканию и определив на испытательный срок.

Женя тяжело переживал случившееся. Ему было жаль Извицкого, он хотел бы дружить с ним как со старшим товарищем, любить и уважать его. Он и чувствовал уважение к спокойному, мягкому, обходительному воспитателю, который мог выслушать, посоветовать, помочь. Многие кадеты были очень расположены к поручику, частенько подолгу беседовали с ним и, хотя время воспитателя весьма ограничено, он всегда шёл навстречу пожеланиям своих сорванцов. Женя замечал, кстати, что к Извицкому тянулись в основном мальчишки спокойные, неконфликтные, более-менее успевающие в учёбе, и мельком иногда слышал обрывки их разговоров, – как ни странно, они касались чаще не жизни в корпусе, а частного кадетского бытия – разговоров с родителями, непростых порой отношений с родственниками, братьями и сёстрами, размолвок с друзьями, впечатлений от прочитанных книг или событий, происходивших в отпусках. Жене и самому хотелось иной раз поговорить с поручиком. Душа кадета никогда не была покойна; воспитанный в домашней благожелательной, доброй обстановке, он сильно тяготился своим вынужденным положением в корпусе, положением лидера, доминирующего персонажа. Частенько какие-то свои действия он мог объяснить только злобой или необходимостью показать силу, тогда как ему этого вовсе не хотелось. А хотелось ему покоя, тихой беседы, полного равнодушия к себе со стороны и кадет, и воспитателей, хотелось абсолютной незаметности и автономности. Новиков же учил его вездесущию, постоянно твердил ему о том, что он должен быть в курсе всех, в том числе и тайных, событий в классе. Учил подавлять, учил досконально разбираться в любой ситуации, чтобы соразмерно наказывать виновных, учил пренебрежительному отношению к товарищам, помогая осознавать, что он, Женя, – лучший, главный, а все остальные, кто рядом с ним – навоз, мусор. Поэтому Женя никоим образом не выказал внешне своего сочувствия погибшему воспитателю, на похоронах был абсолютно спокоен, даже равнодушен и в разговорах кадет об этой трагедии участия не принимал, всем видом своим показывая, что ничего из ряда вон выходящего в корпусе не произошло. Другого мнения обо всей этой истории были его товарищи и, само собой, офицеры-воспитатели. Кадеты, хоть и не знали в деталях подоплёки произошедшего, единодушно были на стороне Извицкого и горевали о его гибели, Новикова же осуждали, а некоторые – даже проклинали. Офицеры были ещё строже и радикальнее в своих суждениях. Многие вообще отказались знаться с ним и говорили совершенно открыто, что руки ему больше не подадут.

Пока суд да дело, подошло время окончания учебного года, и кадеты отправились в летние отпуска. Решение по Новикову пришло из Санкт-Петербурга уже летом, и появился он в корпусе только в августе. Многие офицеры действительно не подавали ему руки, но его это, кажется, мало волновало. По прибытии штабс-капитан имел долгий, почти двухчасовой разговор с директором, после которого вышел из генеральского кабинета, как-то потерянно шаркая ногами, – мрачный, с опущенным взором и совсем не походил уже на того бравого, молодцеватого и даже щеголеватого офицера, каковым был прежде.

А Женя, его создание, продолжение и, можно сказать, – выкормыш, благополучно добрался до седьмого класса, став в последний год старшим кадетом, так называемым «генералом выпуска» и председателем «корнетского комитета». Успехи его в науках были изумительны: по всем математическим предметам – арифметике, алгебре, геометрии – простой и аналитической – и тригонометрии он получил двенадцать баллов, отвечая как устно, так и письменно. По гуманитарным предметам, языкам и спецкурсам ему также были присуждены высшие баллы. При разборе вакансий после экзаменов он имел огромное преимущество перед товарищами.

Однако, выйдя из корпуса с отличной аттестацией и с намерением поступить в Александровское военное училище, он был остановлен начавшейся Великой войною и вместо училища записался вольноопределяющимся на фронт.

А штабс-капитан Новиков, по мнению многих, после инцидента с Извицким должен был покинуть корпус, но, вопреки ожиданиям, не сделал этого. Сослуживцы расценили его решение как проявление желчного и вредного характера, как неоправданное упрямство человека, всегда и во всём желающего оставаться правым, пренебрегающего мнением других и всегда, при любых обстоятельствах безоговорочно ставящего собственную персону выше всех прочих. Оставшись в прежней должности, он прослужил под началом генерала Римского-Корсакова ещё несколько лет до известных событий и, очевидно, исчез бы с исторической арены вместе с гибелью корпуса в семнадцатом году, но очередная неприятная история, случившаяся с ним в год переворота, окончательно погубила его репутацию и поставила жирный крест на его военной карьере.

Саша и Ники ещё застали его в корпусе и имели счастье общаться с ним почти три полных года, воспоминания о которых долго преследовали потом мальчишек. Новиков не растерял своих привычек, воспитывал кадет в страхе и принуждении, культивировал «цук», с которым безуспешно пытались бороться директор и другие офицеры, и считал, что подобное воспитание – суть единственно верное, дающее Родине правильных героев.


Женя по весне приехал домой самостоятельно; родные нашли его молодцом, и он действительно замечательно выглядел – Автоном Евстахиевич вспоминал, каким был юный кадет в первый год своей учёбы: мешковатый мундир, расхлябанная и нескладная детская фигура, потухшие, тоскливые глаза, в которых мерцала тоска расставания, худые ручонки в цыпках… Куда всё подевалось! Широкие плечи, хороший рост, гордая посадка головы, смелость во взгляде да ещё гусарская гордость – юные усы! Когда в прихожей отец с сыном оказались у зеркала, Автоном Евстахиевич случайно глянул в глубину отражения и поразился: как возмужал Женя и как сдал он сам! Этот эффект дал именно контраст фигур – на фоне сына поручик выглядел, говоря по совести, неважно. Да и то сказать – сорок пять лет! Не шутка! Вдобавок старые ранения, полученные при Мукдене, не добавляли красы старому вояке. Два осколка он получил тогда в голову, один – в бедро. И счастье, что осколки вошли в его тело уже на излёте, не то быть бы Нине Ивановне вдовой. Один осколок вонзился Автоному Евстахиевичу в правую щёку, повредил челюсть и оставил впоследствии глубокий шрам, другой, более опасный попал в затылок над ухом, третий вонзился в бедро и раздробил кость. Слава Господу, ногу эскулапы спасли, но с тех пор поручик заметно хромал и быстро уставал при ходьбе. Да и Нина Ивановна несколько постарела и даже немного оплыла, двигалась медленно, с одышкой, её мучили астма и подагрические боли. Когда она, присев отдохнуть на бонбоньерку, уютно зевнула, личико её прекомично сморщилось, маленькие морщинки разлетелись по всему лицу, она прикрыла рот ладошкой и стала совсем уж похожа на старушку. Женя поймал себя на щемящем чувстве жалости к родителям, которое раз возникнув, не отпускало более. И, расположившись в гостиной, он с сочувствием наблюдал, как маменька хлопочет возле стола, помогая, а лучше сказать, мешая бойкой горничной Лизавете расставлять посуду. Впрочем, и горничная, несмотря на бойкость, постарела, и из девушки, которой была в год начала жениной учёбы, превратилась в тётушку. И мебель во всей квартире обветшала, и побелка в комнатах кой где облупилась, и обои местами вздулись на стенах… Не то чтобы Женя, приезжая в краткосрочные или летние отпуска, как-то не замечал перемен в родном доме и в домочадцах, а просто тогда он не приглядывался особо, да и возраст был такой, что приглядываться не было потребности. Сейчас он был уже взрослым, окончившим корпус человеком, почти юнкером, новой опорой семьи, самым сильным её членом, которому судьбою назначено охранять своих стариков, заботиться о них и тащить по жизни младшего брата Сашу. Вот кто порадовал Женю больше всех своим жизнелюбием, оптимизмом и весёлым нравом – братишка, окончивший первый класс того же екатерининского корпуса и вместе с соседским другом Ники приехавший на первые свои летние каникулы.

Саша был живым, подвижным, озорным, подчас даже дерзким мальчишкой, которому всё надо и которому до всего есть дело. Он влезал везде, где только можно было влезть, участвовал во всех проказах, во всём, что казалось ему интересным или что сулило хоть мало-мальски значимое приключение. Он и в корпусе постепенно стал заводилой, изобретателем проказ, участником всех стремительных игр. Никто лучше него не вышибал городошные фигуры, никто так безоговорочно не догонял партнёров по «салочкам», никто не перебегал быстрее, чем он, из «города» в «пригород», когда кадеты играли в лапту. Он и от воспитателей частенько получал на орехи за свою стремительность, торопливость и желание везде быть первым. Женя очень радовался встрече с братишкой и родителями, но главным его желанием было увидеть соседей, точнее, их дочь Лялю. Он очень скучал по ней – этот ребёнок словно магнитом притягивал его. Жене казалось, что Ляля близка ему как сестра, в корпусе он частенько вспоминал её, и даже во сне она порой являлась ему. Он любил девочку какой-то странной, болезненной любовью, помнил её прикосновения, взгляды, голос, помнил волнующие ощущения своей ладони, осязающей её тёплую макушку и мягкие волосы, молочный детский запах и весь облик её – прозрачный, воздушный, парящий. Ему самому было непонятно, какие нити могут соединять взрослого усатого парня, без пяти минут юнкера с маленькой десятилетней девочкой, в которой нет ещё ничего от женщины, но которая так странно волнует и притягивает его. Нельзя, однако, сказать, что этот интерес мешал в чём-то обычному, дежурному интересу Жени. Прекрасно помня уроки, усвоенные ещё в отрочестве с помощью немецкой энциклопедии «Мужчина и женщина», он очень тянулся к ровесницам противоположного пола, и ко времени выпуска у него было уже несколько романтических знакомств, заведённых на корпусных балах…


Корпусной день праздновался ежегодно 24 ноября, а накануне обычно съезжались гости – московские и петербургские юнкера, офицеры, почти все – бывшие екатерининцы; приезжал также замечательный хор Чудова монастыря, который пел на всенощной в корпусной церкви. Тронная зала, столовая, две приёмные и спальня первой строевой роты изобильно украшались цветами, привозимыми из оранжерей и цветочных магазинов, углы помещений уставлялись пальмами и фикусами в кадках, везде выстраивались лёгкие беседки, увиваемые цветочными гирляндами.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5