Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дуэт с Амелией

ModernLib.Net / Вогацкий Бенито / Дуэт с Амелией - Чтение (стр. 5)
Автор: Вогацкий Бенито
Жанр:

 

 


      На приказчике была новая зеленая шляпа, и все-нашли, что поля у нее до того унылые, что придают ему жалостный вид. Приказчик уже не казался воплощением исконного могущества власти, а смахивал скорее на немощного старика, совершающего воскресную прогулку. И поскольку приказчик сам все это чувствовал, он что ни час менял распоряжения, словно боялся упустить шанс поорать и покомандовать. В тот день он прицепился именно к моей матери и поставил ее к буртам.
      А я в это самое время гордо прохаживался перед окнами замка в новых брюках.
      Длинные брюки сизого цвета совершенно меня преобразили: колени, оказавшиеся столь чувствительным органом, были прикрыты сукном, ниспадавшим от бедер шикарным клешем. Только теперь я по-настоящему осознал, каким высоким ростом наградила меня природа. Даже спиной я ощущал изумленные взгляды, провожавшие меня из всех окон, и был вполне готов к тому, что одно из них вот-вот распахнется, Амелия выглянет и помашет мне рукой.
      Я ничуть не сомневался, что теперь она не побоится при всех поздороваться со мной.
      Но поклялся самому себе, что отныне и в руки не возьму ни одной их картофелины и ни единой их свеклы, сколько бы там на поле ни валялось. Я стану другим человеком -пусть мне даже грозит смерть от голода.
      И я уже воображал, как сдержанно и достойно отвечу на ее приветствие. Будто иду я спокойно своей дорогой, и штаны на мне такие, как всегда, и случайно замечаю знакомую девушку, которая усиленно машет мне из окна. Но в эту самую минуту я вдруг ощутил сильный пинок в зад. Меня нагнал Наш-то и теперь угрожающе тряс поднятым кулаком. Я и не заметил, как он проехал мимо на тракторе с двумя прицепами-отвез солому для укрытия буртов и теперь возвращался порожняком.
      - А мать-то пуп надрывает на свекле! - заорал он.
      Только я открыл рот, чтобы оправдаться, но Наш-то замахнулся на меня своей костистой лапой.
      - Ну-ка, оденься по-людски, шалопай, и выходи на работу! Быстро! Через десять минут поедешь со мной!
      Оденься по-людски! И как назло-все это время замок не подавал признаков жизни, зато теперь, когда Наш-то дал мне пинка и отругал, створка одного из окон приоткрылась. Скорее всего, Амелия. Другого выхода не было: я размахнулся и изо всей силы вмазал обидчику. Новые штаны обязывали. Удар пришелся по челюсти.
      Наш-то был кряжист как дуб и лишь слегка откачнулся. Его ошеломил не столько сам удар, сколько мое поведение после него: выставив кулаки и прикрыв ими лицо, я подпрыгивал перед ним по дуге, пританцовывая, вертя задом и шлепая клешами длинных штанов. Все ради Амелии. К окну и впрямь подошла она. Только не сразу меня узнала. Теперь она высунулась чуть не до пояса. Тут уж я совсем воспрянул духом и был готов исколошматить собственного соседа, раз нельзя было по-другому доказать право человека на счастье. Мать сшила мне эти брюки потому, что никто не знал, чем кончится эта война и "с чем мы после нее останемся". Грохот орудий на востоке с каждым днем доносился все явственнее.
      Мои ужимки до того смутили соседа, что он только водил головой, следя за мной глазами и, казалось, вообще засомневался.
      я это или не я. Потом вдруг набычился и засопел.
      - Юрген! - крикнула в этот миг Амелия.
      Видимо, она только теперь меня узнала.
      Я до того обрадовался-ведь она еще и громко назвала меня по имени, что забыл о противнике и чуть не вывихнул шею, обернувшись к ней и сияя гордостью победителя. Тем самым дал соседу возможность расправиться со мной по-своему. И тот с маху боднул меня головой в живот, одновременно рванув на себя мои ноги, облаченные в щегольские штаны. Вот я и распластался во весь рост на земле. Счастье еще, что грязи не было: и тут я увидел, что из конторы выходит Донат.
      Он направился к нам. и Амелия-провалиться мне на этом месте, если вру, - тут же захлопнула окно. А я вскочил и вместе с соседом, не оглядываясь, пошел прочь.
      - Через десять минут, - повторил Наш-то.
      В этот день все у меня шло вкривь и вкось. Не успел пройти и двух шагов по улице, как повстречался с Михельманом.
      Он встал как вкопанный посреди дороги и ждал, чтобы я подошел поближе. Я вопросительно поглядел ему в глаза. Мы с матерью давно уже чувствовали, что местные заправилы только и ищут случая к нам придраться. Михельман уставился на простроченную складку моих штанов и окинул их оценивающим взглядом: взгляд этот скользнул по мне сверху вниз и задержался вдруг где-то в самом низу.
      - Прекрасные брюки, - заметил он, - просто шик!
      А сам все глядел куда-то ниже штанов.
      - Но в каком виде у тебя туфли? - С таким же успехом он мог бы сказать: "Не жить тебе на белом свете".
      16
      В деревне все знали, что Михельман с недавних пор стал брать в починку рваную обувь, да-да, я не шучу! Правда, он все еще учительствовал в школе, это так, но когдато давно он торговал лошадьми, хотя, по слухам, и не совсем удачно, ну а кому судить, намного ли лучше он учительствовал, чем торговал?
      С чего он вдруг занялся башмаками - это особая история.
      Сапожничать он отродясь не умел. Даже кое-как. А тут вдруг на него нашло. Какаято навязчивая идея, которая переросла потом в настоящую страсть. Сперва в деревне решили, что он просто спятил, не соображает, что делает. Но со временем выяснилось, что он эти башмаки не сам чинил.
      Что он их только принимал в ремонт.
      Принимал, а потом "передавал по назначению".
      Но куда? И зачем?
      Кое-кто в нашей деревне так до конца и не разгадал эту загадку.
      Швофке же считал - а в таких вещах мне то и дело придется на него ссылаться, - Швофке считал, что Михельмана всегда и во всем спасала политика.
      - А когда она подведет, такое наружу выплывет, что теое и не снилось!
      Ну вот, например: никто из его учеников гак и не узнал, куда же деваются зерна пыльцы, которые сперва летят по воздуху, потому что гга этом месте объяснение просто обрывалось. Такой у него был педагогический метод. Что до меня, то мне это не повредило и никаких неприятностей не принесло. Зато другим, к примеру, тем, кто собирался поступать, ну, хотя бы в училище... Для них это было важно. Им было важно знать, что и как происходит с пыльцой, да и с многим другим в природе. Например, как именно пыльца попадает на рыльце пестика, чтобы произошло оплодотворение, и так далее.
      Деревню всколыхнуло известие, что Аннемарии, дочке Таушера, владельца маслобойни - смышленая такая была девчушка, - что этой дочке дали от ворот поворот в торговом училище нашего районного городка.
      Ведь школу-то она кончила с отличными оценками и наилучшими отзывами. И вдруг Аннемария вся в слезах возвращается к родному порогу и не может взять в толк, что же творится в этом мире.
      А когда два месяца спустя вернулась ни с чем и Герда Лобиг - у нее был каллиграфический почерк, и она умела быстро считать в уме, - тут уж и до меня дошло, что имел в виду Швофке. Вся деревня забурлила. Школьные оценки Михельмана ничего не стоили. С ними даже в ближайшее училище не попадешь.
      Ну вот, а потом эта потасовка в трактире. Лысый Лобиг набросился на Михельмана с кулаками. Крестьянин на учителя! Такого в Хоенгёрзс не видывали. Наш-то рассказывал, что был при этом: сидел, мол, в уголке и "своими глазами все видел". То есть как Лобиг схватил учителя за грудки и выпихнул за дверь. Говорит, сам видел.
      Но тут вмешался, мол, хозяин маслобойни Таушер и оттащил багрового от ярости Лобига со словами:
      - Он тебе все вернет, Отто, и дело с концом. - Таушер хотел избежать огласки.
      Но Лобиг от этого еще пуще завелся:
      - Четыре центнера пшеницы? Откуда он их теперь возьмет? Да он их давно сожрал, да он их...
      Трактирщик зажал Лобигу рот, насильно усадил за стол и выставил несколько кружек пива. А Таушер пододвинул одну из них к Михельману и примирительно похлопал его по плечу.
      - Что с возу упало, то пропало. Ну ладно, масла он больше не получит, но что делать с Аннемарией? Думаешь, она согласится мыть молочные бидоны?
      Конечно, обидно им было...
      И Лобиг опять заорал:
      - Девки уже ни к какой работе не годны.
      Ладно, пусть уж сегодня пьет на дармовщинку, но я стою на своем: нам нужен новый учитель!
      Однако Михельман и не думал сдаваться.
      Он тянул да тянул пиво, а под конец и заявил, многозначительно наморщив лоб, как в школе на уроке:
      Да бросьте вы в самом деле. На что они, девки-то ваши, годятся? Сказать по правде, на нет и...
      Он не договорил. Как всегда.
      Из всей компании один только Таушер был склонен с ним согласиться. Уж он-то знал свою дочь, и о том, что она в последнее время переписывается с каким-то летчиком, тоже знал. Этот парень уже кружил над Хоенгёрзе на своем истребителе и даже поднырнул под провода высоковольтной линии, это все видели. При всем уважении к торговому училищу такое решение проблемы было Таушеру все же куда больше по душе.
      Верно, - ответил он Михельману, - ума никому не вложишь. С этим делом даже национал-социалистской партии не справиться, у нее это, Михельман, только с одним тобой и вышло. Зато тут уж она просто чудо сотворила, маслоед! - И залился смехом, да так, что даже Михельман ненадолго повеселел.
      Я сказал матери:
      - Лобиг и Таушер с ним теперь не здороваются, хотя он ходит в форме штурмовика.
      Мать откинула влажную прядь со лба, отвела меня в сторонку и зашептала:
      - Раз уж ему дают зерно и масло, а может. даже и спирт с винокурни, то и он, ясное дело, в долгу не остается. За здорово живешь ничего никому не дадут.
      Она сама была из деревни и знала, как близко крестьяне принимают такие вещи к сердцу.
      17
      Как раз в те дни, столь горестные для Аннемарии и Герды, учитель Михельман взял на себя еще одну дополнительную обязанность. В качестве руководителя местной организации нацистской партии он, как говорится, по зрелом размышлении добровольно взялся доставлять извещения о погибших и пропавших без вести и тем самым получил прямой доступ к душам своих сограждан.
      Все извещения поступали к нему, но никто сам за ними не являлся, и он их ни с кемну хотя бы из учеников-не передавал. Нет, он самолично разносил их адресатам, он являлся в дом собственной персоной, в форме штурмовика.
      И вскоре добился своего-стоило ему появиться на деревенской улице во второй половине дня, все жители приникали к окнам, прячась за занавесками, прислушивались к его шагам и молили бога, чтобы он прошел мимо и поскорее исчез из виду...
      Если он удалялся, значит, судьба еще раз пощадила сына, или отца, или брата. Но если он входил в дом и тщательно вытирал ноги у порога, женщины тут же разражались рыданиями. Михельман молча стоял в дверях с гордым сознанием, что истина весть о смерти - на его стороне и что эта истина непреложна.
      В конце концов его стали бояться пуще господа бога. Богу можно помолиться, както его умилостивить. Есть он на небе или нет, какая-то надежда всегда теплится, отчего бы не попытаться. С Михельманом дело обстояло иначе. Приговор, который он сообщал, был окончательный и обжалованию не подлежал. Когда он входил в дом, все надежды рушились.
      - И избави нас от лукавого! произносил он еле слышно.
      С тех пор как он начал доставлять похоронки, в деревне почти совсем затихли толки о новом учителе. Никто и не заикался уже о том, что школьные свидетельства, выданные Михельманом, даже в районном городке не принимаются во внимание. Что уж тут говорить, на дворе стояла зима 1944 года, слишком многих она унесла.
      И разве удивительно, что вскоре уже всем, и прежде всего ему самому, стало казаться, что страшная кара исходит от него, от Михельмана?!
      - Спаситель посреди нас, - сказала Дорле по прозвищу Пышечка.
      Она уже опасалась, что он таким манером всех стоящих мужиков истребит.
      Но в том-то и дело, что истинный бог-особенно если у пего своей землицы нет-не только страх внушать желает, но и любовь. Истинный бог, особенно если он по совместительству еще и школьный учитель, да к тому же не умеет ни одной фразы довести до конца, не желает лишь омрачать людей вестью о безвозвратной потере. Он желает творить добро, сказал бы я теперь.
      Он не только карает, но и являет божественное милосердие. Вот в эту-то пору и началась история с башмаками.
      Как-то морозным утром, в восемь часов.
      Михельман велел детям выйти из-за парт и показать башмаки. На некоторых он тут же набросился с побоями, крича, что в школу надо приходить в приличном виде, даже-или тем более -в тяжкий для народа час. Кроме того, можно и простуду схватить.
      Винфрида, младшего сынишку наших соседей, - одного из тех, кто видел, как Швофке уходил из деревни, таща за собой деревянный танк, вымененный у пленного украинца, - этого-то Винфрида он сразу выделил из общей массы. Мальчик был обут в высокие ботинки на шнурках, явно ему не по размеру-носки задирались вверх, словно стремились вознестись на небо, а каблуки были стоптаны начисто.
      - Тебе что, некому отдать башмаки в починку?
      - Некому.
      - Кто еще хочет починить обувь?
      Тут-то и пробил час, когда бог, внушавший страх, явил милосердие. Михельман выразил готовность взять на себя починку обуви. После уроков Винфрид разул свои опорки и зашлепал домой в деревянных башмаках без задников. Но на следующий день опорки преобразились как по волшебству: подшитые новыми кожаными подметками, они гордо возвышались на заново подбитых каблуках, а начищенные до блеска носки вновь прочно стояли на земле.
      Наш-то, его отец, видевший в жизни не так-то много хорошего, совсем голову потерял от радости. Подметки, как он обнаружил, были вырезаны из трансмиссионного ремня ("самая лучшая кожа!"), каблуки - из самолетных шасси, причем все так искусно подогнано на сто лет хватит. И он с полной готовностью выложил две марки и двадцать пфеннигов, которые полагалось заплатить за работу.
      Когда слух об этом пронесся по деревне, другие родители тоже захотели, чтобы ботинки их детей взяли в ремонт, и жена Михельмана, покидавшая постель только на два часа в день - тело ее разрослось, а сердце усохло, с 15 до 17 часов принимала у них стоптанную обувь и складывала ее в мешок.
      Куда эти башмаки потом отправляли, никто не знал. Иногда к дому Михельмана вечером подкатывал разбитый "опель", а в какую сторону потом уезжал - неизвестно.
      Все в деревне просто диву давались: что ни ботинок, то иной подход, сообразно его фасону и качеству. Сразу было видно, что над ним поработал мастер своего дела, прямотаки виртуоз. У Михельмана от заказчиков просто отбою не было, причем далеко не все они имели детей школьного возраста это было условием скорее желательным, чем обязательным.
      Прошло совсем немного времени, и вот уже ученики тащили в школу мужские полуботинки, черные или коричневые, рабочие башмаки из толстой свиной кожи, дамские туфли, в том числе и лодочки на высоких каблуках (у кого они еще уцелели), сандалеты, спортивные тапочки, сапоги и обычно уже через неделю получали все в лучшем виде - даже с новыми подметками, если это оказывалось необходимым.
      В соседней деревне Винцих жил, правда, сапожник, но он был уже очень стар; под каблуки он набивал железные пластинки, а вместо подметок приколачивал дрянную красную резину, в которой гвозди совсем не держались, а сама она вспучивалась и вылезала с боков, так что каждое утро приходилось ее обрезать целыми полосами. Теперь уже из Винциха стали приносить рваную обувь в Хоенгёрзе. Вот как далеко зашло милосердие Михельмана. Конечно, наш бог загребал неплохие денежки, да по тем временам разве за это кто осудит.
      Ну вот, а потом пришел день, когда наш бог, как и всякое истинное божество, показал нам всем, что его доброта не безгранична. Да иначе и быть не могло. Милосердие милосердием, да только злоупотреблять им не надо.
      В воскресенье выпал свежий снег; Михельман важно и неторопливо шествовал вниз по улице. На нем была теплая куртка и подбитые новыми подметками сапоги, скрипом соперничавшие со снежной корочкой. Навстречу ему двигался Лобиг, тот самый, что совсем недавно поднял бучу в трактире и требовал сменить учителя.
      И вот они столкнулись лицом к лицу.
      Михельман, умевший отличать существенное от несущественного, уже издали уставился на ноги Лобига. Сам человек его не интересовал. И что между ними когда-то произошло, теперь не имело значения. Он буквально прилип глазами к сапогам Лобига и не отрывался от них до тех пор, пока тот не остановился и не стал озадаченно разглядывать свои ноги.
      - Послушай, Лобиг, в каком виде у тебя сапоги? - вдруг спросил Михельман.
      - А что такое? - пожал плечами Лобиг.
      - Каблуки стоптаны набок, а у одного, мне кажется, и подметка сбоку оторвалась.
      - Ну и что? - заклокотал Лобиг. - Тебе-то какое дело?
      Его дочка Герда, та самая, что не попала в торговое училище, была писаная красавица, легкая и грациозная, как жеребеночек, и Лобигу просто тошно было глядеть, как этот чурбан, не сумевший ее ничему научить, с самодовольным видом шествует по улице. Лошадьми торговал плохо, детей учил и того хуже, так теперь еще и за сапоги взялся?!
      - Надо бы отдать их в починку, заявил Михельман.
      У Лобига опять уши запылали от ярости.
      Однако на этот раз он сдержался и молча протопал мимо.
      - Да я просто так, на всякий случай советую, - крикнул Михельман ему в спину. Но Лобиг даже не обернулся.
      Придя домой, он зашвырнул сапоги на навозную кучу. Носить их он уже не хотел.
      Они ему опротивели, потому что поминутно напоминали об этом горе-учителе, которого под суд отдать и то мало: по его милости ни за что ни про что пропадает дома девочка с такими способностями. Для крестьянской работы она была ему не нужна. В хозяйстве помогал сын. Тот вырастет настоящим крестьянином. Это было ясно уже с четвертого класса. А дочка уж больно умственная. Такой только и учиться, чтобы получить красивую гербовую бумагу с печатью и потом сидеть где-нибудь при районном начальстве, в чистенькой такой конторе, где все едино, что зима, что лето, зато при случае отцу было бы куда толкнуться.
      И Гансик, сынок, на фронт пока еще не попал и службу проходил в каптерке, гдето под Кюстрином. А до его возвращения у Лобига работали двое пленных украинцев.
      Так что все вроде в порядке. Вот только дочка.
      Два дня спустя Михельман пожаловал прямо к нему на усадьбу, увидел сапоги, валявшиеся на куче навоза, и сокрушенно покачал головой. Потом вытащил из-за обшлага извещение и с непроницаемым лицом протянул его Лобигу. Там было написано, что сын его, Ганс, пал смертью храбрых за родину - внезапный танковый рейд русских по нашим тылам в районе Кюстрина.
      С этого времени за починку обуви стали расплачиваться и продуктами.
      Вы скажете, конечно, какая связь между сапогами Лобига и гибелью его сына. Такто оно так! Да только крестьянин Зиберт тут же прибежал к Михельману. Он принес в починку сразу две пары жениных туфель со сломанными каблуками и проношенными до дыр подметками. Его сын - в деревне это было известно всем и каждому - не раз удалялся в кусты на пару с Идой, дочкой Даннебергов. А дочка эта была таковская - кроме зубов, у нее и еще кое-чего недоставало. Поскольку парень перед другими робел, для начала пришлось удовольствоваться этой. Но когда Ида вдруг занемогла - ее стало то и дело тошнить, - он пошел добровольцем в зенитную артиллерию. И Зиберт-отец, естественно, тревожился за него. Не до жиру - быть бы живу, как говорится. Вот он и принес к Михельману, как я уже сказал, донельзя рваные женины туфли; их починка влетела бы ему в копеечку, это он и сам понимал.
      - Сколько бы ни стоило. Я заплачу.
      Так рождается доверие.
      Теперь Михельман уже частенько прохаживался по улице, разглядывая обувь у всех встречных, в том числе и у тех, кто здоровался с ним приветливо, но прежде всего у тех из крепких хозяев, которые могли питать какие-то надежды на поступление дочерей в училище. Их он теперь не боялся.
      И прямо спрашивал с этаким удивлением в голосе:
      - Ну а у этих-то что за вид?
      И у кою сыновья были на фронте, те уже назавтра приносили пару ботинок, хоть там и чинить-то было нечего; и Михельман, осматривая их, не без задней мысли произносил наставительным тоном:
      - Попробуем что-нибудь сделать. Но ты ведь небось и сам знаешь, что скорее всего снашивается? Ну-ка? Да стелька же, братец!
      Ковырни пальцем, и стелька уже...
      Он выпучивал глаза и многозначительно взирал на заказчика.
      Тот немедленно присылал с кем-нибудь из членов семьи солидный кусок сала, завернутый в промасленную тряпицу и смахивающий на машинную деталь, покрытую свежей смазкой. Вот каким путем у жителей Хоенгёрзе, и прежде всего у зажиточных крестьян, обувь оказалась в наилучшем виде. Люди драили ее до блеска, опасаясь изза своей неряшливости понести имущественный и моральный ущерб, а также потерять близких и родных.
      - В беде люди чему хочешь поверят, лишь бы полегчало, - сказала мать.
      Раньше Михельман просто приносил похоронки в дом, и все. Окончательно и бесповоротно. Судьба, мол, слепа.
      Другое дело, если есть хоть малейшая надежда. Если на судьбу можно как-то повлиять. Тогда люди на все готовы и скупиться не станут.
      Не в том дело, веришь или нет, говорил Наш-то. А в том, что вообще полезно следить за обувью и держать ее в порядке. Неправильно донашивать ее до того, что она с ног сваливается. Его старшие сыновья Гельмут и Герхард были на Восточном фронте, если, конечно, этот фронт еще существовал.
      Близилась весна, но Михельман по-прежнему прохаживался по улице и наводил на людей страх, как бы невзначай вдруг прицепляясь взглядом к чьим-нибудь ногам. Те, мимо кого он проходил молча, облегченно вздыхали и торопливо скрывались за ближайшим углом. Мимо меня он не прошел.
      Я уже говорил, что передо мной он встал как вкопанный и спросил:
      - В каком виде у тебя туфли?
      18
      Первой моей мыслью было: "Ура! Отец уже давно погиб!" С этой стороны к нам не подступишься. В этом смысле наше положение было лучше всех. Когда мы сюда приехали, для нас вопрос был уже решен.
      Но оставалась мать. Мать, которая в этот день закидывала бурты землей и чьи зубы, как я помнил, привели Михельмана в такой восторг-давно, когда мы толькотолько приехали. Но теперь она не станет демонстрировать ему зубы, уже не станет.
      Мне и в голову не пришло, что Михельман своим вопросом может целить в меня.
      Осознание опасности, грозящей мне самому, родилось чуть позже. Оно возникло из-за того, что этот человек, который в прежние времена мог бы меня просто-напросто поколотить, теперь даже не накричал, а лишь тихо и сурово свистнул сквозь зубы. Между прочим, мелькнула у меня мысль, если бы зубы человека предрешали его профессию, то Михельману следовало бы торговать не лошадьми, а морскими свинками. Между толстыми губами торчали наружу два острых резца такого зеленого цвета, словно он каждое утро питался одуванчиками в лугах за деревней.
      Когда дело принимает крутой оборот, я обычно глупею. И пока он разглядывает мои туфли, я тупо и неотрывно гляжу на его живот, а в голове вертится: "Луг, что ли, был сырой нынче утром? Гляди, как его раздуло. Сейчас зажать бы его промеж ног да и выдавить газы из брюха".
      Вот так незаметно для себя самого и не самым толковым образом начинает человек постигать суровую правду жизни.
      Нужно вам сказать, что на мне были американские летние туфли из белой кожи, знавшие некогда лучшие дни; владелец их был не мне чета. В один прекрасный день прогуливался в них по пляжу, скажем в Палм-Бич, некий высокий господин, американский дядюшка. Ступни у него были большие и очень нежные. А в тот раз он, может, надел туфли на босу ногу, без носков. и вдруг натер косточки до того, что хоть вой.
      Тут-то он и вспомнил, что в Германии у него есть родной брат, и послал ему в Берлин эти туфли и еще кое-что по мелочи - это было незадолго до войны. А в 1943 году, когда этот счастливчик появился у нас в Хоенгёрзе, я отдал за них двух взрослых кроликов. Так все в этом мире одно с другим связано.
      Что до их цвета, то мы с матерью в течение двух лет пытались их перекрасить, потому что в Хоенгёрзе белые туфли, ясное дело, были не слишком-то уместны. Сперва дегтем, потом печной сажей и под конец чернилами. Но хотя подметки и каблуки медленно, но верно снашивались, носки отрывались и поперечный шов на подъеме лопнул, так что в любое время распахивался, как кошелек, первородная белизна все равно вылезала наружу. К счастью, у новых штанов хватало длины, чтобы прикрывать эти развалюхи, державшиеся на одном гуталине. Не надо было только шагать чересчур размашисто.
      - Ну-ка, разуйся! - приказал Михельман.
      Я стащил с ноги туфлю и, с трудом балансируя на одной ноге, протянул Михельману. Он взял ее двумя пальцами за самый краешек и укоризненно покачал головой.
      - Разве это обувь для ухажера?
      Ну и ну, подумал я. Что-то теперь будет?
      Он знает больше, чем я мог предположить.
      Ну и пусть, Амелия-это вам не кто попало.
      Может, это даже к лучшему. Для меня. Михельману придется ладить со мной. Вот почему он так приветлив. И я уже сам предлагаю:
      - Отдать в починку?
      Пальцы его вдруг разжимаются, и туфля шлепается на землю.
      - Да нет, пожалуй, - тянет он, - не стоит.
      Подпрыгивая на одной ноге, я сунул ногу в туфлю, так ничего и не поняв. Он не захотел чинить туфли. Не принял их в починку.
      Прием прекращен. Очевидно, из-за того, что с меня и взять-то нечего. Ни отца у меня, ни масла.
      Вот только зачем же он тогда со мной заговорил?
      - Ни за что не стал бы их носить, - заключил он и двинулся своей дорогой.
      Но я ухватил его за рукав.
      - Может, все же удастся их спасти? Снизу подбить резиной, а этот шов...
      Он растянул губы в улыбке, насколько позволяли торчащие наружу резцы.
      - Нет уж... Чтобы ты заявился в них к замку и стрелял глазами по сторонам?
      А что потом? Потом Донат меня спросит.
      О чем он меня спросит, ну-ка?
      О чем бы Донат стал ею спрашивать?
      Я уставился на Михельмана в полном недоумении.
      Но он лишь бросил через плечо:
      - Выбрось ты их и...
      И пошел. Хорошо ему говорить "выбрось". А в чем ходить? Ясно в чем-в деревянных башмаках.
      Мне первому и единственному во всей деревне отказали в починке. Причем после замечания, сделанного на улице при всех. Меня явно не принимали всерьез. Пора было положить этому конец. Дома я натянул старые тренировочные штаны и поехал с соседом в поле. Я хотел помочь матери укрывать бурты. Она сказала:
      - Против нас что-то затевают.
      - Ага, - согласился я и рассказал про встречу с Михельманом. Она нерепу] алась не на шутку.
      А я спросил ее: может, я и впрямь немного не того, со сдвигом, что ли? Никак не пойму, что тут с ними со всеми происходит.
      Может, во мне дело?
      - Да и я не пойму, ответила мать. - Не пойму, чем мы им мешаем.
      Вечная ее настороженность.
      Тогда я сказал:
      - Мы с Амелией сидели в землянке у кормовою поля и разглядывали черепки, ну те, древние. И радовались, что кому-то пришло в голову сделать канавки вдоль края. Значит, и он был со сдвигом, канавки-то НИКОМУ не нужны.
      Она испуганно взглянула на меня и спросила:
      А больше ничего такого не было.
      - Было, - откликнулся я. - Тебе могу сказать. Осенью вершины лиственниц светятся, как воздух на картинах...
      Тут она заплакала и принялась закидывать бурт с таким исступлением, что земля комьями полетела во все стороны.
      - Эту дурь насчет сдвига я из тебя выбью! А то прилипнет на всю жизнь, нипочем потом не отмоешься!
      Разрыдавшись, она отшвырнула лопату и побежала куда глаза глядят, навстречу ветру.
      Но вскоре остановилась, застыла посреди свежевспахапного поля и глядит из-под низко, чуть не до самых глаз, повязанного платка на бескрайний простор, словно сравнивая изборожденную плугом землю со своей собственной жизнью. Вот она-вся перед глазами. Перерыта, переконана, и борозды все как одна. Туда и обратно.
      И точкой среди поля-крестьянка, ничего не чувствующая уже, кроме усталости, даже ветра, теребящего концы ее платка. И занимает ее лишь одна мысль: а может, жизнь так и должна течь-как у деревьев, как у картофеля... И смиряется с этим.
      Но, проснувшись на следующее утро, она опять ощущает радость жизни. И сама не знает почему. Просто пришел новый день, а с ним и надежда. Вдруг что-нибудь да произойдет, думает она. Но вот наступает вечер, а день так ничего и не принес...
      Обернувшись в мою сторону, она крикнула:
      - Ты им еще покажешь! - И вновь принялась орудовать лопатой. - Если бы у нас был свой клочок земли или хотя бы собственный дом, вот бы мы с тобой зажили!
      И никому бы не позволили совать нос в наши дела.
      Мы с матерью работали до самого вечера и все время слышали грохот приближающейся канонады.
      К концу дня пришел Наш-то и сказал:
      - Они форсировали Одер. Но тут их остановили. Вон торчит солома, быстренько закидайте!
      Потом мы поехали домой и нажарили себе оладьев из крупных картофелин, которые прихватили с поля.
      Съев по восемь штук оладьев, запив горячим солодовым кофе с молоком и сахаром и ощутив блаженное тепло, разлившееся от желудка по всему телу, мы с матерью решили, что я пойду к Михельману и заставлю его взять мои туфли в починку.
      Нам просто необходимо было выяснить, что за всем этим скрывается.
      19
      Школа стояла посреди деревни, прямо против церкви. Обычный крестьянский дом, оштукатуренный и выкрашенный в желтый цвет, внутри был разделен перегородками на комнаты и сени. Наверно, тот, кому пришло в голову учительствовать здесь, просто пристроил к своему дому еще одну просторную комнату. Больше ничего в этой школе и не было. Позднее в глубине длинного двора появился курятник, куда школьникам не разрешалось совать нос и пересчитывать кур. Учителя тоже имеют право на личную жизнь. Вот этот-то курятник еще с прошлой зимы был забит доверху тюками соломы.
      В жизни бывают минуты, когда душа человека до такой степени разодрана ветром и размыта дождем, что ее ранят даже легкие ворсинки. В эти минуты даже запах соломы причиняет боль, а едва заметный лучик света, пробивающийся сквозь один из тюков, слепит глаза. Даже не лучик, а какой-то дрожащий и смутный отблеск, падающий на яблоню, вернее, на один лишь сук, только и всего.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15