Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Амплуа - первый любовник

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Волина Маргарита / Амплуа - первый любовник - Чтение (стр. 9)
Автор: Волина Маргарита
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Николай Волчков. Несколько десятков лет прослужил в Сталинабаде, стал одной из достопримечательностей этого города, когда самолет приземлялся в аэропорту, стюардесса объявляла: «Здесь живет и работает народный артист СССР Николай Николаевич Волчков». После распада Союза Русский драмтеатр тоже развалился. И народного артиста СССР, русского парня из Лосинки жена-еврейка, дети и внуки увезли в Израиль. Кажется, они живут в Хайфе.

Яков Штейн. Ученик Дикого. Мне думается, в Сталинабаде актеры обошлись с ним жестоко. После Сталинабада он долгое время возглавлял Русский драматический театр в Алма-Ате. И алмаатинцы вспоминали о Штейне с уважением и любовью: талантливый режиссер, прекрасный организатор, отзывчивый товарищ. Да, бабник, ну и что?

Зиночка Карпова. «Манон Леско» студии недолго царила в БДТ. Переходя из рук в руки, пересаживаясь с колен на колени, она приучилась пить: под сухую поцелуи уже были не те! Снялась в фильме (спектакль БДТ «Любовь Яровая») в заглавной роли, но ее очарования экран не передал. Водка сушила кожу, прокладывала ранние морщины. Зину уволили из БДТ — «по собственному желанию». Некоторое время она работала табельщицей: днем сидела в проходной, а вечерами выходила на Московский вокзал и за пол-литра предлагала себя желающим. Но их с каждым годом становилось все меньше и меньше. Семьи нет. Детей нет. Одна утеха — водка. Частичная потеря зрения. Слепота. Смерть в Доме инвалидов.

Ольга Якунина. Ушла из Сталинабадского театра после третьего сезона. И увела с собой мужа — Константина Лишафаева. Лучшая ее роль Зинка в «Повести о женщине». Но и в Зинке — вопреки режиссуре Менглета — ее было слишком много. Самая талантливая диковка (из девочек) в любой роли заполняла собой всю сцену, заглушала своим могучим контральто все голоса. Эти свойства присущи великим актерам, но, наверное, Якунина великой артисткой не была. И потому не привлекала сердца зрителей, но утомляла их. Лишафаева принял в свою студию Григорий Рошаль. Началась война. Костю призвали в армию. Он погиб на фронте. Якунина в Алма-Ате (эвакуация) поступила в Театр имени Моссовета. Играла главные и заглавные роли. После Марецкой — госпожу министершу в одноименной пьесе Б. Нушича. Стала пенсионеркой, не заслуженной артисткой (что, конечно, несправедливо). Ее громадное дарование так и осталось нереализованным.

Арсик Сергеев (которому Лида Бергер в споре прокусила палец). Остался в БДТ; погиб на фронте.

Миша Джигафаров (не диковец, но любимый Менглетом актер). Погиб на фронте.

Галина Степанова. Народная артистка Таджикской ССР. Долгие годы служила в Московском центральном детском театре. Самые счастливые ее годы совпали с самыми трагическими событиями в нашей стране: 1937 год — Сталинабад, 1942 — 1944 годы — фронтовой театр.

Александр Лифшиц. Дикий взял его в БДТ, Менглет — в Сталинабад. Высокий, с библейским лицом и язвительной улыбкой тонких губ, Саша Лифшиц дружил с Ершовым… Увлекался немецкой философией, изучал Канта, Ницше (?!?) и был, по существу, добрым чудаком. Перед самой войной уехал из Сталинабада в Симферополь. Погиб на фронте. Лифшиц, учась в студии, жил в Москве на Садовом (еще не вырубленном) зеленом кольце, жил с родителями, но имел отдельную комнату, окнами на опустевшую (уже) без Сухаревой башни площадь. Молодую жену — студийку — он и ввел в эту комнату. К молодоженам часто забегал двоюродный брат Саши, его тезка — Шурик Лифшиц. Возможно, Шурик бывал и на спектаклях студии видел «Интермедии» и «Леди Макбет Мценского уезда». И возможно — эти первые театральные впечатления привели его впоследствии в драматургию. Самый искренний, самый честный русский драматург А. Володин (Шурик Лифшиц) никогда не замешивал своих пьес на «полуправде». Потому-то он и стал Александром Володиным.

Алексей Кашутин. Воевал, был ранен, демобилизовался. Писал пьесы для кукольных театров… Погиб от пьянства.

Федя Егоров. Низкорослый, курносый, кучерявый, Федя (три класса образования) потрясал искренностью и комизмом (с грустью). Дикий обожал его, Федя читал рассказы М. Зощенко всем «друзьям язычникам» — и все «язычники» восхищались им. Ушел от Дикого (почему — не знаю). Служил в Вологде, играл Шмагу в «Без вины виноватых». Пил горькую. Повесился.

Игорь Малеев. Самум, буран, смерч, абсолютно органичный. Был принят в «Мастерские» после первого тура под аплодисменты комиссии. Василий Иванович Качалов сказал Дикому: «Береги этого парня, Алеша, в нем есть что-то, чего нет ни у кого из нас». Малеев был неуправляем, Дикий его не уберег. Игорь ушел во МХАТ. Пил с мхатовцами, буянил. Ушел из МХАТа, поступил в Малый театр… Ушел в кино. В «творческих спорах» Протазанов обломал об него свою палочку. Специфику кинематографа Малеев не воспринял. Его дебют в кино (фильм «Партийный билет») был ничем не примечателен. Во время войны Якунина встретила Малеева на алмаатинском рынке. Рваный, с всклокоченной бородой, он клянчил… на водку. Увидев Ольгу — бежал. Найти его она не могла. Он пропал. Говорят, повесился.

Малеев известен Менглету лишь по рассказам — его приняли в студию, когда тот уже ушел. Зачем я о нем?

Затем, чтоб напомнить Георгию Павловичу, в какое пекло он влез, поступив в «Мастерские». Да нет, не в пекло, а в горнило талантов — многие погибли… не выдержав своего и диковского огня. Менглет — обжегшись — стал огнеупорным!

ГЕОРГИЙ МЕНГЛЕТ. «Воспоминания первого любовника»


Маргарита

Воспоминания — странная вещь. Воспоминания — это очень условно. Про одно и то же одни помнят одно, а другие — совершенно другое. Иногда захочешь вспомнить что-то прекрасное, далекое, важное, а вдруг, неизвестно откуда, наплывает совсем иное, о чем не хочешь ни думать, ни вспоминать.

Но прежде чем начать свои воспоминания, я хочу выразить свою благодарность Маргарите Волиной и хоть немного рассказать о ней самой, ибо она этого заслуживает.

Мы знакомы очень давно. В разные годы моей жизни она была то близко, то далеко. А познакомились мы в студии Дикого. Конечно, там было немало красивых женщин, но Маргарита, или, как ее все называли, Майя, выделялась и среди них. Дело даже не в том, что она была очень красива, эффектна и экстравагантна. Таких, как я говорил, у нас было немало, но она была и умна, и талантлива. Те, кто видел, как виртуозно играла она в интермедии Сервантеса «Два болтуна», довольно сложной для актера, не могли не запомнить ее.

Вообще на нее просто нельзя было не обратить внимания. Она была необычна во всем — запросто могла прийти в платье, схваченном на боку булавками, и при этом чувствовала себя совершенно свободно. Могла промчаться по улице мимо ошалевших прохожих, ухватившись за трамвай. На репетициях могла высказаться резко и остроумно, да к тому же, повторюсь, была безумно талантлива. Ко всему прочему, Майя была очень независима в суждениях. Могла возразить, если считала нужным, любому, невзирая на авторитеты. Собственно, из-за того, что она в чем-то не согласилась с Диким, который для всех нас был кумиром, каждое слово которого мы ловили на лету, она и ушла из студии. Ушла сама. Добровольно. Это был поступок!

Я не терял Майю из виду. Знал, что она уехала из Москвы, работает в провинциальном театре, вышла замуж за режиссера с дивной фамилией — Бендер. Правда, звали его не Остап, а Александр.

Наступил год, когда нашего учителя — Алексея Денисовича Дикого — арестовали. Это был удар для нас всех, и мы, студийцы, решили не сдаваться. Надо было что-то придумать, чтобы не расставаться, найти выход из создавшейся ситуации. И выход нашелся — мы задумали уехать в Таджикистан, чтобы всем вместе создать в Сталинабаде первый в республике профессиональный русский театр. Как только эта идея созрела, я нашел Майю и пригласил ее в нашу труппу. Она сразу же согласилась и вместе с мужем приехала в Сталинабад.

Все, о чем она пишет в своей книге, было прожито нами вместе. Майя в «Первом любовнике», одна из основных участниц всех наших задумок, — и есть сама Маргарита Волина, а Александр Бендер — конечно же ее муж.

Вместе с Майей мы были и во фронтовом театре. Она и тут была необыкновенной — в отчаянной смелости, в желании всегда быть на передовой.

Большинство кинофильмов врут, что артисты всегда красиво приезжали в войска и выступали на каких-то сценах. Ерунда все это сцену я помню один-два раза, а в основном выступали в оврагах, сараях, обложившись стогами сена, реже на грузовиках. Одиннадцать концертов в день — норма. Бывало, что на сцене десять артистов, а зрителей два человека.

Не все могли выдержать тяготы фронтовой жизни — Маргарита смогла. Причем без единого слова жалобы, наоборот, легко и с шуткой. А ведь было трудно. Одну из наших актрис увезли после первой же бомбежки. Из брюнетки она стала белой как снег. У нее отнялись ноги, она ничего не понимала и не могла говорить.

К сожалению, после войны мы виделись нечасто. Иногда бывает так: исчезнет из поля зрения человек — и потеряется навсегда. А что тут удивительного? Жизнь ведь такая сложная, каждый управляется с ней как умеет, прямо как с парусами в бурю: то так, то этак — надо учитывать направление ветра и его силу.

Конечно, бывает, что жизнь разлучает друзей навсегда. А бывает, что не видишься с другом долго — у всех свои дела, заботы, — но ты знаешь, что он помнит о тебе, и это тебя поддерживает, как забор или стенка. Так получилось и у нас.

Мы стали реже встречаться с Маргаритой, но я с изумлением начал обнаруживать в ней все новые и новые таланты, о которых и не подозревал. Вдруг выяснилось, что в ней открылся писательский дар — она написала несколько пьес и книг. И книги и пьесы оказались такими же необычными, как она сама. А совсем недавно, уже будучи полуслепой, она начала рисовать совершенно удивительные картины -яркие, красочные, полные света. При всем этом она еще умудрялась о ком-нибудь позаботиться, кому-то помочь. Поразительная женщина.

Я очень благодарен ей за то, что она так замечательно описала нашу юность. Но жизнь шла дальше… Маячит пережитое… Продолжение следует…

Учительница первая моя

Многие считают, что самое трудное — это начать книгу. Начнешь, а потом все пойдет само собой. Какая ерунда! Начать книгу совсем просто. Можно, например, так. В чудесном уютном городе Воронеже в маленьком кирпичном доме на краю холма, около алтаря Покровской церкви, жил мальчик Жора. Жил с папой, советским служащим, мамой, домохозяйкой, и младшим братом Женей. Папа и мама обожали ходить в театр — в Воронеже он назывался Большой Советский. К каждому походу мама тщательно готовилась — завивалась, гладила новое платье, что-то подшивала — и обязательно брала с собой Жору. А Жора жил беззаботно, гонял в футбол, который был его страстью, и красовался перед девочками. Но жил он так, пока не появилась в классе учительница литературы Александра Ивановна Лепинь. Маленькая, некрасивая, коротко стриженная, несентиментальная, строгая женщина. Ее боялись, но большинство были влюблены и в нее и благодаря ей в литературу.

Помню, мы проходили «Обломова». Александра Ивановна вызвала меня к доске и спросила, что я думаю об этом произведении. Не задумываясь ни на секунду, я выпалил: «Длинно и скучно». Как она на меня посмотрела! Просто испепелила взглядом, потом схватилась за голову и, словно сдерживая нестерпимую боль, сказала: «Как же ты меня огорчил!» А как-то раз я вздумал что-то подсказать на ее уроке. Слышу, она называет меня на «вы» и по имени-отчеству: «Георгий Павлович, спасибо за сообщение, а теперь попрошу вас выйти из класса».

Но вот мы стали проходить «Горе от ума». И Александра Ивановна попросила меня почитать за Чацкого. Я стал читать, увлекаясь с каждой странице]!. Александре Ивановне это понравилось, и она предложила поставить спектакль. Так в нашей школе появился Драматический коллектив имени А.С. Грибоедова. Спектакль этот имел большой успех. Мы выступали и в Клубе имени Карла Маркса, и в кинотеатре «Палас», и в Народном доме. Потом мы играли «Плоды просвещения», «Вильгельма Телля» и «Гибель надежды». Их приходили смотреть даже артисты из Воронежского драмтеатра. А однажды ко мне подошел актер Шибуев, очень известный у нас в городе, и, отозвав в сторону, сказал: «Я видел вас на сцене. Из вас выйдет толк. Вам надо ехать в Москву». Я был не на седьмом, а на десятом небе от счастья. Кстати, со мной в классе училась Галя Иванова, а ее мать оказалась племянницей Константина Сергеевича Станиславского, что подогрело мой интерес к театру.

Решение было принято. Оставалось лишь сдать выпускные экзамены. Это было не так-то просто — в математике я был полный нуль. Сел решать задачу — смотрю, какие-то квадратные корни, что с ними делать — непонятно. Наш учитель подошел ко мне, увидел девственно чистый лист и спросил: «Менглет, ты твердо решил стать артистом?» — «Да», — отвечаю. «Садись, три». Позже он стал профессором Ленинградского университета, мудрый был человек. Я уехал в Москву и сразу же поступил в ГИТИС.

Кто знает, как сложилась бы моя судьба, если бы не Александра Ивановна, не Чацкий, любимый мной всю жизнь.

А судьба самой Александры Ивановны сложилась трагически. Она и ее сестра Ольга Ивановна в войну оказались под Киевом. За связь с партизанами они были арестованы и после страшных пыток расстреляны.

Алексей Дикий

Мои учителя… Не мне судить, что я взял у них и что сохранил. Но с годами все более понятным становится, каких людей мы перед собой видели. В искусстве самые мудрые теоретические истины и поучения не заменят живого примера. Ты видел это собственными глазами, ты знаешь, что так бывает. Можно долго рассуждать, что такое «жизнь человеческого духа», «высокий настрой души» и тому подобное, а можно вспомнить человека, которого ты знал, — и не нужны никакие слова.

Оживают в памяти множество людей, сцен, ситуаций. Трудно выбрать тех, кто более других запал в душу. В жизни каждого человека бывают события, которые остаются незабываемыми, становятся в ней вехами. Таким событием для меня стало знакомство с Алексеем Денисовичем Диким.

Внешне Дикий совсем не походил на актера, каким его представляет обыватель. Он больше напоминал сибирского старателя, которого привычнее было бы встретить не на столичной улице, а у таежного костра. В его медвежьей, крепко сколоченной фигуре, в тяжеловесной походке, в бурках, которые он носил, вопреки всем требованиям моды, в пиджаке, всегда чуть широком, свободно лежащем на развернутых плечах, отчего при среднем, в сущности, росте он казался гигантом, было нечто завораживающее. Поражали его глаза, всегда чуть прищуренные, озорные, лукавые. Колоритность этой фигуры была такова, что ее нельзя было не заметить, не обернуться, не посмотреть вслед.

Я впервые увидел его во МХАТе 2-м в «Блохе», которую он поставил и где сам сыграл Платова. Что это был за спектакль — веселый, яркий, лубочный. Его атаман Платов был косноязычен, быстр и стремителен. Передвигался он на санях, запряженных деревянными лошадками с хвостами то ли из фанеры, то ли из мочала.

Царь напоминал эдакого мужичка на троне, больше всего озабоченного тем, чтобы не украли его галоши. За генералами, хлипкими и дряхлыми, ходил дворник с метлой, чтобы сгребать песок, который из них сыпался. Это был настоящий балаган с шутами и скоморохами. Виноград здесь был размером с яблоко, а яблоко — с арбуз. Буйство фантазии невиданное. Все неожиданно, остроумно, живописно. Пожалуй, более веселого и эксцентрического спектакля я в своей, уже достаточно долгой жизни, не видел. Причем, что удивительно, в веселой кутерьме «Блохи» промелькнула тень трагедии Левши.

Я просто влюбился в Дикого. Влюбился мгновенно и навсегда. Обалдел от его спектакля и сразу понял, что должен работать с этим необыкновенным человеком. И надо же, мне посчастливилось — моя мечта сбылась. В 1934 году меня приняли в студию Дикого. Это, правда, потребовало от меня определенных жертв, ибо после окончания ГИТИСа я начал работать в Государственном историко-революционном театре (был в свое время и такой) и, перейдя к Дикому, стал получать намного меньше, а у меня уже была семья. Поэтому если я позволял себе поехать в студию на трамвае, то мне приходилось есть черный хлеб, а покупка белого хлеба означала, что мне придется идти пешком. Но все это ровным счетом ничего не значило по сравнению со счастьем, которое я испытывал, работая с Алексеем Денисовичем Диким. Для меня каждое его слово было откровением. «Актер стоит столько, сколько он стоит. Сколько поднимешь, столько и унесешь», — внушал он нам. При этом, конечно, он вовсе не имел в виду размер роли, ибо можно потрясти и в маленьком эпизоде и оставить равнодушным, сыграв Гамлета. Оценивая нашу работу, он иногда бросал: «Ноты есть — музыки нет». И мы понимали, что у нас ничего не вышло.

Дикий обладал острым, резким и удивительно образным языком. Привычка говорить афоризмами была у него в крови, и его хлесткие, краткие характеристики долго гуляли по Москве. Он утверждал, что в искусстве вообще и тем более в таком живом, как театр, не может быть раз и навсегда зафиксировано однажды достигнутое положение. «Это как на велосипеде, — говорил он. — Только движение. Кто остановился — падает».

Он был резок и непримирим в оценках и не слишком заботился о том, чтобы его мнение не дошло до слуха тех, о ком оно было высказано.

Все, что он делал, он делал неповторимо. Ему прощали то, что не простили бы никому другому — такая во всем была заразительность, размах и артистизм.

Это был человек необыкновенный, яркий, гениально одаренный. Где бы он ни появился, на него невозможно было не обратить внимания, невозможно было не поддаться его сокрушающему обаянию. Его афоризмы гуляли по всей Москве: «Театральность — оправданная невероятность», «Секунда во времени и вершок в пространстве существенны для судьбы спектакля», «В театре дважды два — тридцать семь с половиной».

О его таланте и о его богемности ходили легенды. Он действительно любил застолья и мог выпить за один раз столько водки, что другому хватило бы на месяц, но при всей разбросанности своей жизни он был удивительно точен как художник. И эта точность простиралась сверху донизу. Он никогда не позволял себе опоздать на репетицию или прийти на нее неподготовленным. Его спектакли казались пиршеством, вакханалией таланта, и совсем немногие замечали железную логику их построения. Дикий не признавал стихийности в своей практике. «Искусство режиссуры есть искусство логики», — утверждал он.

Его дарование казалось неисчерпаемым. Его творческая смелость не знала границ. Пожалуй, никто не мог найти такого яркого, образного, точного решения, как Алексей Денисович.

Помнится, Дикий объяснял нам, как надо играть нерешительного человека. Мямлить, заикаться, прерывать речь паузами — вот что лежит на поверхности. Дикий же учил другому — надо изображать ультрарешительного человека, который каждую из двух взаимоисключающих точек зрения отстаивает с огромным пылом. «Да» немедленно сменяется «нет», чтобы потом опять уступить место «да» — и все это очень решительно.

Вспоминаю его спектакль «Вздор» К. Финна. Если «Блоха» была лубком, то «Вздор» — фантасмагорией. Действие там происходило в пивной. Она была грязная, со сводчатыми стенами, насквозь прокуренная, над столиками буквально висел сизый дым. Были придуманы тюлевые занавески, которые колебались, и создавалось впечатление, что сам воздух в этой пивной дрожит и колеблется, полный угара и винных испарений. Когда же общее опьянение достигало своего пика, стены вдруг начинали качаться и складываться гармошкой, как это и могло казаться завсегдатаям пивной.

Крайнюю степень опьянения Дикий тоже передавал необычно — человек не заикался, не шатался, а, наоборот, преувеличенно уверенным шагом по диагонали сцены шагал в угол и там садился на урну, видимо приняв ее за стул; другой сосредоточенно шел с зажженной папиросой, приближался к урне и тушил папиросу о лысину сидящего, причем сам не замечал своей ошибки, и сидящий никоим образом не реагировал на произошедшее. Это и значило быть пьяным «до положения риз» на том языке, который был присущ Дикому. Таких находок в каждом спектакле у него была уйма.

В этом же спектакле была сцена, когда героиня играла на рояле нечто душещипательное. Аккорды следовали один за другим, рука женщины ползла вдоль клавиатуры, наконец, клавиатура кончалась, а героиня продолжала брать «аккорды» в воздухе, как будто для выражения ее эмоций не хватало обычных семи октав. Это неожиданное преувеличение чувств вызывало взрыв смеха.

Не могу удержаться, чтобы не вспомнить еще одну сцену из этого спектакля. Мужчина объясняется в любви женщине. Объясняется пылко, на полном серьезе, но объяснение это идет в городском сквере на фоне писсуара, куда мужчина поспешно скрывается, завидев мужа своей избранницы. Последние слова признания он кричит уже поверх железной обивки этого весьма неэстетического строения.

Для нас, студийцев, вопреки молве и легенде, Дикий был воплощением системы, методологии, твердых эстетических принципов. Он шел в искусстве своим путем, шел сознательно, и мы, его ученики, постоянно чувствовали на себе эту направляющую руку.

Он любил сравнивать спектакль с часами, которые нормально ходят до тех пор, пока в их механизм не попало ничего лишнего. Если попало — будь то хоть бриллиант, — часы непременно остановятся. Этот режиссер, славящийся своей расточительностью, неизбежно отсекал все лишнее, что не служило основной идее спектакля. «Можно без этого — значит, нужно без этого», — говорил он, когда мы просили оставить ту или иную удачно найденную деталь.

Он никогда не жалел о наработанном, если оно не вмещалось в рамки сценического действия, и любил повторять: «Красота — это ограничение».

Он объяснял нам: дверь можно отпереть ключом, а можно и обыкновенной отмычкой, но это совсем не одно и то же. Каждый замок требует лишь одного ключа, каждая пьеса — единственного способа сценической реализации. Дикий никогда не начинал ставить пьесу, если уже на первой репетиции точно не знал, как нужно ее решить. Он видел готовый спектакль и никогда не рассчитывал на кривую, которая куда-нибудь выведет, хотя первоначальный замысел в ходе репетиций обрастал великолепными открытиями, порой — неожиданными для него самого. Он ни в коей мере не был стихийным творцом, но не был и рассудочным. Он, как никто другой, умел поверять алгеброй гармонию.

«Чем будем удивлять?» — с этого вопроса он начинал работу. Однако его «удивление» было особенным. Если режиссер во что бы то ни стало старается сделать не так, как другие, выделиться хоть каким-нибудь трюком или выкрутасом — это совсем не то удивление, о котором говорил Дикий. Он стремился удивлять глубиной проникновения в пьесу, нестандартностью решения.

В Театре имени ВЦСПС он поставил пьесу М. Светлова «Глубокая провинция». Многим его решение казалось странным, ибо он был совсем иным художником, чем Светлов. Дикий любил быт на сцене, яркие краски, насыщенное до предела действие. Светлов же был мягок, лиричен, но Дикий отнесся к пьесе очень бережно. Эта пьеса о колхозной жизни игралась на паркете, с колоннами по обеим сторонам портала, с двумя роялями и пианистом во фраке, поднятом на сценическую площадку, ибо Дикий почувствовал в ней не бытовые зарисовки, а лирическую исповедь. «Я ставлю поэта Светлова», — говорил он. Потому в этом спектакле были вполне оправданы венские стулья и черный полированный стол, хотя стильный стол в шалаше — нонсенс с точки зрения натуралистического спектакля. Но здесь эти изящные, художественно выполненные вещи точно отвечали общему духу романтической поэзии Светлова. Собственно, на сцене не было и самого шалаша. Его обозначали три скрещенные жерди на черном фоне. Не было и дождя, от которого укрывались герои. «Дождь» делали за кулисами актеры, стуча кончиками пальцев по листу фанеры.

Дикий был талантлив не только в искусстве, но и в жизни. С мрачным юмором рассказывал всякие смешные истории, анекдоты. Острил так метко, что его остроты сразу же разлетались по городу. Мог с ходу проиграть друзьям куски из несыгранных ролей, потрясая мощью замысла.

Он был фигурой поистине фальстафовской мощи, приверженный ко всем земным радостям, — чревоугодник, бражник, женолюб. На склоне лет я спросил его, сколько у него было женщин. Он чуть-чуть задумался и сказал: «Знаешь, Менглет, пожалуй, столько, сколько ты в своей жизни воробьев не видел».

Я застал несколько его романов.

Помню, как-то он позвонил мне среди ночи.

Скорей хватай такси и приезжай на Пушкинскую.

Приезжаю. Вижу, он сидит на скамейке и лицо прикрывает платком. Отнимает платок, а у него вся щека разодрана в кровь — видно, как прошлась женская пятерня.

— Значит, так, — говорит Дикий. — Сейчас пойдем ко мне, и ты скажешь Саше (Александре Александровне, жене Алексея Денисовича. — Г. М.), что я играл с собачкой и она меня поцарапала.

— Не поверит. На собаку не похоже. — А вот посмотрим, какой ты артист.

Идем. Звоним в дверь. Открывает Александра Александровна. Смотрит на нас и, ни слова не говоря, бац ему по физиономии.

Дикий оборачивается ко мне:

— Менглет, ты свободен.

Он был весь соткан из мужского начала и из пламенной любви. Когда смотрел на женщину, которая ему нравилась, у него начинали краснеть белки. Такого я в жизни не видел. Краснеющие белки — этого не сыграешь. Можно покраснеть, побледнеть, но чтобы белки…

В 1937 году Алексея Дикого посадили. Посадили как английского шпиона. Более нелепого обвинения трудно было себе представить. Если бы его посадили за то, что он любил женщин, — мы бы поверили. Если бы за то, что мог выпить много водки, тоже поверили. Но английский шпион! Это было просто смешно. Мы и смеялись над этим, ни на минуту не веря в столь чудовищное обвинение. В ту же ночь, собравшись, поклялись сохранить студию, и уехали все вместе в Сталинабад, где и создали первый в Таджикистане русский профессиональный театр.

Мы писали Дикому письма, пытались послать посылки. Когда его выпустили и я шел на встречу с ним, то боялся, что увижу больного, сломленного судьбой человека. Ничего подобного! Это был все тот же Алексей Денисович. Могучий, сильный, с гордо поднятой головой, неотразимо обаятельный и жадно любивший жизнь!

Ему предложили создать свой театр. Конечно, это было счастьем для всех нас. Алексей Денисович был в это время на съемках в Одессе, но этот вопрос его очень волновал, и он слал мне телеграммы, прося во время его отсутствия заняться организацией нашего театра. Вот одна из них: «Дорогой Менглет! Я получил за все это время лишь одну вашу телеграмму, кстати, без вашего адреса. Ответить вам не имею возможности. Интересно многое знать, что происходит в Москве по вопросу создания нашего театра, в какой мере вы принимаете там участие во всем. Есть ли у вас контакт с Калашниковым? Напишите мне обо всем поподробнее. Я полон сил и творческих планов. Тем более необходимо все знать. И тем более вы „шляпа“, что до сих пор не сообразили мне написать. Вклинивайтесь во все дела и действуйте. Я рвусь в Москву, и надо до моего приезда разумно и энергично использовать время. Жму руку. Ваш Дикий».

Стоит ли говорить, как я был окрылен этим, но, увы, нашим мечтам не суждено было сбыться. Мы ездили по Москве, выбирая подходящее помещение для театра, нам предложили здание на Таганке, но Таганка Дикому не подошла. Ему почему-то хотелось одного — получить здание на улице Горького, там где нынешний Театр имени М.Н. Ермоловой. Так и рухнули наши общие планы.

А Алексей Денисович работал до последнего дня своей жизни. Уже будучи тяжелобольным, лежал на тахте и, прикуривая папироску от папироски, размышлял о «Борисе Годунове» А.С. Пушкина. И в день смерти вышла его последняя статья — именно о «Борисе Годунове».

Знать тебя больше не хочу!

Сейчас мне хочется вернуться немного назад. В 1944 году нас пригласили в Москву на смотр фронтовых театров, где мы за свою программу «Салом, друзья!» получили почетный диплом. Эта поездка изменила всю мою дальнейшую жизнь. На этом смотре меня увидел Рубен Николаевич Симонов и предложил поступить в свой театр. И роль сразу же дал, да какую — Карандышева в «Бесприданнице» А.Н. Островского. Начались репетиции. На них приходила Варвара Николаевна Рыжова — знаменитая «старуха» Малого. Все шло прекрасно. Вдруг…

Как часто это «вдруг» меняет судьбу. В самый разгар репетиций раздался звонок моего друга Бориса Михайловича Филиппова. А в то время ходили слухи, что его назначали директором Театра оперетты.

— Георгий Павлович, не хотите ли перейти в наш театр?

— Нет, — отвечаю. — Не хочу. Я ни петь, ни танцевать не умею, да и вряд ли научусь.

— Да это вовсе не обязательно.

— Что же это за Театр оперетты, где не надо ни петь, ни танцевать?

— При чем тут оперетта? — удивляется он.

— Но вы-то приглашаете меня в свой театр — Театр оперетты?

— Я назначен директором Театра сатиры.

А мы в то время жили всемером в девятиметровой комнате. И я, не задумываясь, сказал: дадите квартиру, я к вам хоть сегодня перейду. Филиппов с ходу пообещал, что через десять дней квартира у меня будет. И я ушел из Театра имени Евг. Вахтангова. Ушел по-хамски, ничего не сказав Рубену Николаевичу, не попрощавшись с ним. Он в то время был в отпуске, и я, не дожидаясь его возвращения, просто пришел к директору театра — Владимиру Федоровичу Пименову — и написал заявление об уходе. Все вышло так ужасно. До сих пор не могу себе этого простить. А квартиру, между прочим, я ждал одиннадцать лет.

Надо сказать, что с Театром сатиры я был знаком еще со студенческих лет, когда в нем работал Андрей Павлович Петровский, декан актерского факультета ГИТИСа, где я учился. Андрей Павлович был моим руководителем. Он взял наш курс на практику к себе в театр. Можете себе представить, тогда там даже Хенкина не было, Тусузова не было, а я уже был. Именно в то время со мной случился еще один эпизод, за который мне стыдно до сих пор.

В те годы в помещении филиала Большого театра, где сейчас находится Театр оперетты, шли сборные спектакли силами корифеев московской сцены. Как-то там должен был идти спектакль «Горе от ума» А.С. Грибоедова, а я, как на грех, в этот вечер должен был выходить в постановке Театра сатиры «Люди и свиньи» А. Мариенгофа. Роль у меня была совсем крошечная.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18