Современная электронная библиотека ModernLib.Net

ВИТЧ

ModernLib.Net / Всеволод Бенигсен / ВИТЧ - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Всеволод Бенигсен
Жанр:

 

 


Всеволод Бенигсен

ВИТЧ

Серость не хочет быть серостью —

Она создает мир серее себя,

Чтобы оправдать свое существование.

Так и идет все по спирали.

А потом серость съест всех. Ам!

Я. Блюменцвейг

I

Максим сидел на дорогом кожаном диване и смотрел телевизор. Точнее, это был домашний кинотеатр – огромная плазменная панель, стеклянный шкафчик с DVD-дисками и несколько аудиоколонок, расставленных-развешанных по всему периметру гостиной. Что он смотрит, он и сам не очень понимал – кажется, какой-то сериал. В полутемной комнате световые блики плясали по застывшему лицу Максима, как отблески огня в камине. Слева от него, подобрав под себя ноги, сидела женщина. В руках у нее был глянцевый журнал. Казалось, она была очень увлечена чтением или скорее разглядыванием картинок и фотографий. По правую руку сидела девочка. Она держала книжку с комиксами и пакет с чипсами. У ног Максима лежал большой лохматый пес. Он лежал, уткнувшись черным носом в ярко-красную пластмассовую миску с фирменным собачьим кормом. Максим небрежно провел кончиком языка по верхним зубам, цыкнул, достал сигарету и невозмутимо закурил. Сделал затяжку и огляделся в поисках пепельницы, но, не найдя ее, постучал указательным пальцем по сигарете, сбрасывая пепел прямо в мягкий ворс огромного белоснежного ковра. Женщина ничего не сказала. Девочка тоже. Собака тем более промолчала. Никто даже не повернул голову. «Как умерли», – подумал Максим и снова затянулся сигаретой. Только сейчас он заметил, что откуда-то издалека, словно из другого измерения, доносится вой охранной сигнализации. Поначалу Максим не обращал на него никакого внимания, но звук этот неумолимо рос, ширился и наконец впился безжалостным сверлом в висок.

«Что это?» – удивленно подумал Максим, морщась от разрывающего мозг звука. Дернулся и… проснулся.

Он лежал в своей московской квартире. Была глубокая ночь. По темному потолку бродили блики от фар проезжающих за окном машин. Где-то на улице выла вклинившаяся в сон автомобильная сигнализация. Максим включил ночник и болезненно прищурился. Спать уже не хотелось. Настенные часы показывали четверть третьего. Только сейчас он увидел, что лежит на кровати в одежде. Он вспомнил, что где-то в районе девяти прилег, чтобы немного вздремнуть. «Немного» превратилось в пять часов. Максим зевнул и сразу почувствовал неприятный запах изо рта. Решительно скинул ноги на пол и потер ладонями лицо, соскребая остатки сна. Этот сон приходил к нему уже не в первый раз. Смысл его был неясен. Единственное, что Максим ощущал, – это невыносимую искусственность «семейной идиллии». И в обстановке, и в женщине, и в девочке, и даже в собаке. Но разгадать ее не мог. Всегда просыпался с бьющимся сердцем и неровным дыханием.

Максим почесал левую ногу, встал и прошлепал к столу. В сером стекле выключенного компьютерного монитора отразилось его усталое лицо. Максим с тоской подумал, что старость подкралась незаметно. В общей сложности она кралась пятьдесят пять лет. Фактически начиная с самого рождения. Можно даже сказать, не успел новорожденный Максим вследствие чувствительного шлепка акушерки издать свой первый крик, как старость начала свое поступательное движение. Сначала она пряталась за взрослением, потом за возмужанием, наконец скинула маску и показала свое истинное лицо. Максим был далек от глупых эвфемизмов вроде «самый расцвет сил». После пятидесяти – это не зрелость, это начало старости, и нечего тут хорохориться.

При этом Максим совершенно не ощущал своего возраста. Да и выглядел он лет на десять моложе (спасибо генам). Но организм все чаще давал сбой, и, когда в пятьдесят три года шарахнул первый инфаркт, стало совсем не до смеха. Оказалось, что сердце у Максима изношено. Это его не столько испугало, сколько удивило. Оно у него никогда не болело. Не кололо, не ныло, не прихватывало, не тянуло. А тут бац – и он вроде как… инвалид? Сразу куча вещей оказалась под запретом. Острое, соленое, жареное, кислое. Ну и алкоголь с табаком. Хорошо хоть секс разрешили. Видимо, в качестве утешительного приза. Правда, после развода с женой у него не было ни одного романа, так что утешение было невеликое. Завязать с курением Максим так и не смог. Старался только уменьшать дозу. Дошел до десяти сигарет в день. На том и замер. А от алкоголя отказался совсем. Тут и врач был непреклонен: хотите умереть – вперед с песней. Но ни с песней, ни без песни умирать Максиму почему-то не хотелось. Никакое опьянение того не стоило.

Он еще раз посмотрел на свое серое отражение в мониторе, вздохнул и включил компьютер. Вспыхнувший голубым светом экран вмиг уничтожил пятидесятипятилетнее лицо. Стало гораздо спокойнее.

Максим прошаркал на кухню, чтобы сделать себе кофе – впереди была ночь работы. Он подрабатывал тем, что редактировал чужие сценарии. Занятие не из приятных, учитывая, что 99 процентов всех сценариев были запредельным графоманским чтивом, кишащим орфографическими и стилистическими ошибками. Не далее как вчера он читал сценарий про каких-то олигархов, которые тайно распродают Родину. У одного фамилия была Березуцкий, у другого – Ходоркович. Это было бы еще и ничего, если бы не фразы типа «У Игоря от этих слов кусок в горло начинает не лезть» или «Колени его ног сильно оттопырены» и так далее. Были и просто дурацкие логические ляпы типа «В тихом летнем ночном небе вдруг раздается гром, затем вспыхивает молния».

Максим пошарил глазами по кухне в поисках банки с кофе, но в таком бардаке это было сделать непросто. Чертыхнувшись, включил чайник и вернулся в кабинет. Раскрыл очередной сценарий и прочел начало. «Небольшой уральский городок в Сибири». Читать дальше сразу расхотелось. Он уже собрался зайти в Интернет и проверить почту, как спасительным голосом с неба раздался звонок телефона.

В такое позднее время это мог быть лишь Толя Комаров, старый знакомый Максима по какой-то кинофестивальной тусовке. Начинающий сорокапятилетний кинорежиссер.

Начинал он очень успешно, ибо четко знал, что от него требуют, и соответствовал этим требованиям без малейших угрызений совести.

Максим взял трубку и услышал знакомый голос.

– Максим, это Толя. Привет. Не спишь?

– Вообще-то четверть третьего. На тот случай, если ты потерял часы и звонишь, чтобы узнать точное время.

Сарказм Максима булькнул и пошел ко дну незамеченным – Толик пропускал все шутки Максима мимо ушей, упрямо идя к цели разговора и слыша только себя.

– Слушай, ты чем сейчас занят?

– В данный момент читаю сценарий, – с неприязнью покосился на стопку распечатанных текстов Максим.

– Отлично. Завтра время есть?

«Зачем было спрашивать, чем я занимаюсь сейчас, если речь идет о завтра?» – подумал Максим. Впрочем, он давно привык к извилистой логике приятеля.

– А в чем дело?

– Есть, короче, один человечек, мой приятель хороший, в общем, мой бывший одноклассник. У него солидный журнал… Литературно-историческое обозрение. «Лист» называется. Или что-то типа того. Не слышал?

– Да мало ли их развелось, – пожал плечами Максим.

– Нет, это ты зря. Неплохой журнал. Без сисек-писек. Но дело не в журнале. Тем более что я его не читал. Суть в том, что есть госзаказ на издание книги о советских писателях третьего-четвертого эшелона. Я сразу про тебя вспомнил.

– Ну спасибо, – хмыкнул Максим.

– Да не о тебе лично речь! А о том самиздатовском диссидентском альманахе… как там его…

– «Метрополь»?

– Да какой в жопу «Метрополь»! Реально диссидентский… блин, ну ты мне сам рассказывал…

– А-а… «Глагол».

– Вот-вот. Блин, голова совсем дырявая стала. Они же все уехали, так? Вот было бы хорошо, если б ты рассказал об этом журнале. Расспросил бы этих людей. Вживую или по телефону. Восстановил детали. Так сказать, этапы большого пути. Он очень хочет вернуть, как говорится, эту часть нашего прошлого. Считает, что молодежи просто необходимо знать историю, но не может никого найти. А ты для него просто кладезь.

– Клад, видимо. Кладезь бывает кладезем чего-то.

– Ты не выебывайся. Ты просто скажи, нравится тебе идея или нет?

– Ну нравится, – вяло ответил Максим, который знал, что все эти «проекты», как правило, сходят на нет с такой же скоростью, с какой возникают. За его плечами были десятки таких «инициатив», которые никуда не приводили.

– Ты ведь многих знал?

– Знал многих… Вот только где теперь искать этих многих? Я ведь не поддерживаю ни с кем никаких отношений. На то они и эмигранты, что их теперь ищисвищи.

– Слушай, там деньги реально хорошие заплатят. Кроме того, это серьезный контракт. Будет твоя книга – твоя и только твоя. Все лучше, чем ночами чужое говно редактировать. Ты же мечтал вернуться в литературу.

– Я тебе говорю про объективные трудности, а ты продолжаешь меня уговаривать.

– Ну, трудности… трудности везде есть. Короче, я этому человеку дал твой телефон. Он сам позвонит. Вы с ним поговорите и все обсудите. Человек он забавный – с легким криминальным прошлым.

– Да уж куда забавнее.

– Ну, с кем не бывает, – обиделся за одноклассника Толик.

– Со мной, например, – хмыкнул Максим.

– Э-э, от сумы да тюрьмы… В общем, ты не против, чтобы он тебе позвонил?

– Ты дал ему мой телефон, а теперь спрашиваешь, не против ли я? А что если бы я был против?

– Но ты же не против.

– Да, Толик, с логикой у тебя всегда было зашибись. Ну ладно. Пусть звонит.

Максим собрался положить трубку, но спохватился.

– Эй! Алло! А зачем ты меня про завтра спрашивал?

– Блин! Хорошо, что напомнил, – обрадовался Толик. – Я же с фильмом запускаюсь. У меня завтра что-то типа кастинга. Ты ведь когда-то на актерском учился?

– Было дело.

– Слушай, будь другом. У меня, понимаешь, глаз совершенно замылился. Ходят какие-то мальчики-девочки из театральных вузов. Как однояйцевые близнецы. А на меня уже спонсоры давят. Давай, говорят, запускайся. Приди завтра. Я больше никого не могу застать. Глянь свежим взглядом, а?

– Но ведь я даже сценария не читал!

– Да ты просто талант оцени! А фактуру я и сам выберу.

– Ладно, – согласился Максим скрепя сердце – после предложения с книгой отказываться было неудобно.

– Заметано, старик. 14.00 на проходной ГИТИСа. Жду. Я там по дружбе комнату занял.

Максим повесил трубку и пошел на кухню. Банку с кофе так и не нашел. Сделал себе просто крепкий чай. Вернулся и уселся за компьютер. Через десять минут телефон снова зазвонил.

– Ну? – лениво спросил Максим в трубку, уверенный, что это снова Толик.

На том конце что-то зашуршало.

– Я с Максимом Терещенко говорю? – раздался незнакомый мужской голос.

– Да, – растерялся Максим.

– Это по поводу книги. Вам только что звонил Толя Комаров. Я не разбудил?

– А-а… Да нет… Я просто как-то не ожидал, что вы так быстро перезвоните.

– Ну а что время зря терять? Тем более я сейчас в Толиной квартире.

– Да? – удивился Максим. – А Толя где?

– И Толя здесь.

– А что ж он вам просто трубку не передал?

– Он сказал, что это будет неудобно. Мол, надо немного выждать, чтобы у человека было время подумать.

– Узнаю Толика.

– Так вы согласны?

– Я, конечно, могу попробовать, но… трудности с материалом. Я ни с кем из «Глагола» после эмиграции не виделся. Даже не общался.

– Это плохо, – грустно сказал голос. – А кого вы знали?

– Да многих. Купермана, Файзуллина, Авдеева… А с Блюменцвейгом так просто на одном курсе в литинституте учился.

– Ого, – заметно повеселел голос. – Это круто меняет дело. Значит, даже с Блюменцвейгом учились?

– Ну да. Мы даже играли в одной баскетбольной команде. Как-то раз выступали против сборной МАИ и…

– Толя, надеюсь, сказал, сколько мы заплатим? – перебил ностальгические воспоминания голос.

– Да… то есть нет. А сколько?

– Пятнадцать тысяч.

– Рублей?

– Да ну что вы! – фыркнул голос. – Долларов, конечно. Аванс – пять тысяч. Вас эта сумма устраивает?

– Более чем.

– Тогда я на вас рассчитываю. Это ведь очень интересная тема. Диссидентская культура, ее разрушительная сила, развалившая Советский Союз и приведшая народ к свободе и демократии. Все в таком вот дискурсе. Вы же многих знали. Найдите их. Порассуждайте вообще на тему малоизвестной литературы того времени. Ну и так далее. Я вас не ограничиваю в выборе имен. Только без знаменитостей. Ну только если вскользь.

– Хорошо, – сказал Максим. – Я готов попробовать. Только все же… можно один вопрос?

– Конечно.

– Неужели это кого-то сейчас интересует?

– Уверен. Иначе бы не было заказа.

– Какого заказа?

– Сверху.

– Сверху? – удивленно протянул Максим, недоумевая, кого наверху мог заинтересовать «Глагол» и писатели третьего эшелона.

– А вы хотели, чтоб снизу? – хохотнул голос. – В общем, у меня есть ваш мобильный. Я с вами свяжусь. Удачи.

– До свиданья… А как вас зовут?

Но в трубке уже раздались короткие гудки.

Максим отложил телефон, закурил и задумался.

«Глагол»… Ха! Антисоветский самиздат конца семидесятых. После которого полетело много голов. Большинство, как водится, полетело в Израиль. Но где их теперь искать? Где искать все эти романы, повести, рассказы, стихи? Да и сам «Глагол» был отпечатан в количестве ста экземпляров, и у Максима его не было. Прошло-то… бог мой! – тридцать пять лет. А кто там участвовал-то?

Максим уставился куда-то в пространство и стал вспоминать. Из тех, кто участвовал в составлении «Глагола», он лично знал только Купермана, Авдеева и Файзуллина. Но лучше всех он знал Блюменцвейга, с которым приятельствовал еще со времен учебы в институте. Все глагольцы оказались под колпаком у КГБ и довольно быстро вылетели из России. Вылетели рейсом Москва – Мюнхен. Естественно, с билетами в один конец. Максим, кстати, был одним из тех, кто провожал всю эту шумную ватагу в Шереметьево. Что удивительно, с тех пор он никого из них не видел. Хотя сам позже тоже эмигрировал.

«А ведь и вправду, любопытно было бы их найти», – подумал Максим и услышал, как на кухне щелкнул чайник.

II

Ах, Привольск-218, Привольск-218… C грустной улыбкой вспоминаю твои кривые мощеные улочки, зелень кипарисов на центральной улице, шум морского прибоя и теплый южный ветер. Ноздри щекочет дурманящий запах акаций, а тело обволакивает прохладная тень твоих домов. Слышу шуршание раскаленного песка под ногами, пронзительные вопли чайки и басовитые гудки проплывающих вдали кораблей… А стоит закрыть глаза, как передо мной сразу встают загорелые девушки в белых панамках и разморенные жарой туристы. Они обмахиваются газетами и носовыми платками. Воздух наполняется пестрой разноголосицей языков, наречий и диалектов… Я помню тебя, Привольск-218… А помнишь ли ты меня? Согласитесь, приятно было бы начинать мемуары с такого красивого вступления. Но увы! Если бы кто-то и надумал описать свое детство, проведенное в Привольске-218, ему бы пришлось вспомнить совсем другое. Потому что в Привольске-218 отродясь не водилось ни кривых мощеных улочек, ни кипарисов, ни акаций. А уж о теплом южном ветре и вовсе лучше не заикаться. Память, конечно, склонна к некоторой поэтизации нашего прошлого, но всему же есть предел.

Нет, улицы Привольска-218 (а их было всего две – Ленина и Коммунистическая) тоже были кривыми, но не из-за древности укладки, а просто потому, что проектировщики ошиблись в расчетах, а асфальтоукладчики беспробудно пьянствовали, пока клали дорогу. И поскольку жизнь не математика, то минус на минус в итоге дал не плюс, а жирный минус. То есть кривизна получилась двойной степени. При этом поверхность улиц действительно слегка напоминала мощеные мостовые, но опять же по той простой причине, что битум при доставке на место то ли разворовали, то ли пропили – в итоге асфальт растрескался и превратился в череду рытвин и ухабов. Шум морского прибоя тоже отсутствовал, ибо до моря от Привольска-218 было как пешком до Луны, но зато его с успехом заменял шум комбината по утилизации химических отходов. Дурманящего запаха акаций тоже, увы, не имелось. Но зато был запах все тех же химотходов. И дурманили они, надо сказать, не хуже акаций. Не было и прохладной тени домов. Во-первых, потому что и домов-то было всего пять: два одноэтажных под магазины, два жилых многоэтажных и одинокое здание НИИ в центре города. А во-вторых, потому что лето в Привольске-218 было нежарким и коротким. Зато зима – сырой и долгой. Так что прохлады и без прохладной тени хватало. А уж если кому-то вдруг и понадобилась бы прохлада в сухой летний день, он мог ощутить ее, прислонившись к пупырчатому бетону здания НИИ.

Еще одно немаловажное отличие Привольска-218 от вышеуказанного поэтического описания заключалось в том, что в нем невозможно было услышать разноголосицу языков и диалектов, ибо сюда никогда не приезжали туристы. Более того, и сами жители Привольска-218 никуда не выезжали. Иными словами, сюда никто не приезжал и никто не выезжал. Дело в том, что город Привольск-218 был закрытым городом. Совсем закрытым.

По сути Привольск был типичным ЗАТО (закрытое административно-территориальное образование), каких в СССР в свое время было немало. Одни принадлежали Министерству обороны, другие – космической отрасли, третьи – атомной промышленности. Привольск-218 относился к ведомству по уничтожению химического оружия, то есть, грубо говоря, химических отходов. Для кого-то это могло бы прозвучать оскорбительно – не особо приятно осознавать, что ты живешь, по сути, на химической свалке, но с другой стороны, утешало обилие дефицитных товаров, которыми в советские времена снабжали любой закрытый город, плюс низкий уровень преступности, ну и прочие бытовые радости. Короче, жилось в Привольске-218, конечно, не шибко вольно (каждый житель был буквально наперечет), зато действительно привольно. На карте страны его, естественно, не существовало, а сам городок, как это бывало почти со всеми ЗАТО, прилегал к крупному российскому городу С. На деле это означало, что случайный пешеход мог беспечно идти по какой-нибудь улице на окраине города С. (в данном случае это была Коммунистическая улица), но в определенный момент натыкался на железные ворота с КПП. И вход туда простому смертному был заказан. Жители города С. думали, что за воротами находится военная часть (пусть даже засекреченная). Но сведущие люди знали – улица, по которой они только что шли, не заканчивается железными воротами, а продолжается. И за домом, скажем, номер 45 (относящимся к городу С.) следует номер 47 (уже города Привольска-218). Соответственно, весь город был обнесен двойным высоким забором с колючей проволокой. Но даже если бы этот самый случайный пешеход был пропущен зоркой охраной за железные ворота, он бы скорее всего и не понял бы, что находится в закрытой зоне. С виду Привольск-218 ничем не отличался от любого небольшого российского городка, разве что чуть поухоженней. Пресловутая же свалка химических отходов (химкомбинат и прилегающий к нему участок) находилась в дальнем конце города и вид особо не портила.

Но было в Привольске-218, помимо статуса, еще кое-что, что в нашей истории имеет первостепенное значение. А именно: как, собственно, этот закрытый город появился и кто его населял.

III

Писатель и журналист Максим Терещенко долгое время прожил в Америке. Из России, точнее, Советского Союза он эмигрировал в середине восьмидесятых, в разгар застоя. Причиной отъезда послужила не столько литературная или тем более политическая деятельность. Просто в жене неожиданно проснулась одна восьмая еврейской крови, и эта одна восьмая потребовала срочно перевезти ее на историческую родину, то бишь в Израиль. Максим, в котором не было ни восьмых, ни шестнадцатых еврейской крови, не очень-то хотел ехать, но все приятели стали наперебой крутить пальцем у виска, приговаривая: «Ты что? Ты посмотри, что тут делается, это же бодяга на века», а приятель-художник Маранцев прямо сказал: «Старик, если хочешь оставаться, – оставайся. Дай мне только жениться на твоей жене. Тебе уже все равно, а я еще хочу мир посмотреть». Тем самым подтвердив ходившую в то время поговорку, что жена-еврейка – не роскошь, а средство передвижения. Но Максим представил вечно заляпанного масляной краской да еще и с остатками завтрака в бороде Маранцева в постели со своей женой, и его аж передернуло. Он понимал, что художник не претендует на полноценный брак, но все равно было как-то неприятно. К тому же восьмилетний сын Максима, словно сговорившись с мамой, стал настаивать на переезде, хотя ему-то, казалось бы, что за дело? И Максим сдался – сказал, что готов. Два года они всей семьей мотались по каким-то кабинетам, выслушивали кучу унизительных гадостей от чиновников различной степени паршивости и ждали вызова из ОВИРа. Были потрачены уйма времени, нервов и денег на различные взятки и справки. С работой становилось все хуже и хуже. Терещенко и без того считался не шибко устойчивым в идеологическом плане писателем, а тут еще жена-еврейка и грядущая эмиграция. Редактор одного толстого журнала ему так прямо и сказал: «Я знал, Максим, что ты ненадежный человек, но чтоб настолько…» – как будто у ненадежности бывают различные степени. Тем более в СССР, где надежность была сродни беременности – либо есть, либо нет, кто не с нами, тот против нас. В общем, все это было довольно мучительно, и Максим уже начал было подумывать, а не повернуть ли колесо истории вспять, то есть повиниться и накропать что-то такое идеологически зрелое. Мол, что там с отъездом, еще бабушка надвое сказала, а жена и сын требовали материальных благ, и немедленно. Не желая понимать, что это входит в логическое противоречие с венцом будущего изгоя-эмигранта, который Максим носил уже второй год. В общем, Терещенко плюнул и написал, но вышло неискренне, а советские чиновники от литературы могли простить все, но неискренность чуяли за версту и не прощали. А в феврале 1985 года они с женой наконец получили разрешение на выезд. 8-го марта они вылетели в ФРГ. 9-го марта прилетели в Израиль. А 10-го марта умер Черненко. Первым секретарем ЦК КПСС стал Горбачев, и началась другая эпоха. Началась, конечно, не сразу, но когда в 1986 году «пошел процесс» перестройки, ускорения и гласности, Максим взвыл. Такой подлости от судьбы он не ожидал. Два года мучений и остракизма на Родине плюс год изучения иврита и работы типа сторож-мусорщик-охранник на земле обетованной, и на тебе! Но перенес удар стоически. Просто напился в баре, поскандалил с женой и подрался с полицейским. Точнее, попытался подраться. Потому что его мгновенно скрутили и доставили в участок. Отделался, слава богу, небольшим испугом и большим штрафом.

Несколько лет спустя он узнал, что финалы у таких историй бывают гораздо более трагичными. Так, в какой-то газете он прочитал, что его коллега, один восточно-немецкий писатель, долго вынашивал план побега из ГДР в ФРГ. Ради того чтобы получить доступ к военной зоне в Берлине, он стал работать на Штази, «заложил» нескольких друзей, расстался с любимой женщиной и написал энное количество лояльной макулатуры. Добившись доверия, он наконец получил разрешение побывать в Западной Германии на какой-то литературной конференции. Обратно не вернулся. Это случилось в октябре 1989 года. А через двадцать дней рвущиеся к свободе восточные немцы оттеснили пограничников и, снеся все на своем пути, прорвались в Западный Берлин. В результате стена фактически перестала существовать. А писатель, не вынеся то ли угрызений совести, то ли просто издевательства судьбы, застрелился. И пока где-то шумели братающиеся немцы, он лежал в одном из западногерманских двориков с простреленным черепом.

Так или иначе, Максим твердо решил вернуться на Родину. Но сначала надо было уладить развод с женой, к которой он уже давно не испытывал никаких чувств, кроме приятельских. Она вообще была прагматиком и никогда не понимала зацикленности мужа на искусстве, и в частности на литературе. Можно было только удивляться, как им удалось прожить вместе почти десять лет. Еще в СССР ей были глубоко чужды и его радости по поводу чудом добытых книжных раритетов, и его вечно голодные приятели, и их собственная семейная неустроенность. Максим же без искусства себя не мыслил. А что было делать в Израиле? В крошечном государстве, главной заботой которого является выживание? Тут уж не до культуры. В общем, жену все устраивало, а Максима нет. Сложнее было с сыном, которого Максим любил, но тот так рьяно занял сторону матери, что Максиму ничего не оставалось, как положиться на время, которое, как известно, лучший доктор. После развода, Максим сразу решил вернуться в Россию – Израиль ему порядком осточертел. Но в России на тот момент царил форменный бардак-разброд, от которого он даже за один год в Израиле слегка отвык. Тогда он решил махнуть к приятелю в Америку – тот обещал устроить Максима в одну из крупных русскоязычных газет. Думал, что на год, но застрял на добрый десяток лет. В Москву вернулся в конце девяностых. Долго привыкал к новому языку, обычаям, отношениям, а также криминалу, но в итоге пообвыкся, пообтерся, пообтесался и даже начал снова что-то пописывать. Не так активно, как в молодые годы, да и все больше какие-то эссе да статьи, но на хлеб с маслом хватало.

Однако через некоторое время он стал замечать, окружающая действительность его раздражает. Он как-то перестал ее, что ли, понимать. Всю сознательную жизнь он мучился от необходимости интриговать и «хитрожопить» (по любимому выражению одного его приятеля) и именно поэтому ходил при совке в неблагонадежных. То было, конечно, влияние шестидесятников со всякими их «хочу быть честным» и «днями без вранья». Потом наконец наступило время полного разгула демократии – все бросились говорить друг другу правду, причем желательно в лицо и с легким креном в хамство (тогда это называлось полемикой). Но затем время сделало какой-то странный головокружительный кульбит, и прямота и честность, которыми все прямо захлебывались в конце восьмидесятых и начале девяностых, неожиданно снова уступили место хмыканью, меканью и беканью. Проблема была в том, что в СССР интриги, невнятица и прочие подводные камни были естественной частью советского пейзажа и несли какой-то смысл (идеологический, политический). Не говоря уж про то, что у некоторых были, образно выражаясь, лоцманские карты этого замысловатого подводного ландшафта – люди учились лавировать между этих камней: читали между строк, искали фиги в карманах, намеки и скрытые смыслы. Даже ложь была почти всегда во спасение. В новые же времена идеология перестала доминировать, но и отношения между людьми распались. Причем до такого молекулярного уровня, что нормой жизни снова стала невнятица – вежливая, хамоватая, раздолбайски-пофигистическая, но, увы, непостижимая, ибо в ней не было ни смысла, ни логики. Это была невнятица, вызванная тотальным отсутствием интереса людей как друг к другу, так и к самим себе. А заодно и к окружающему миру.

Максиму отчаянно хотелось зацепить, ухватить эту реальность, потому что он был уверен, что как никто другой болезненно ощущает ее действие на себе. Можно даже сказать, он пытался вывести формулу нашего времени. В дело шло все: от случайных встреч и брошенных фраз до симптоматичных, как он считал, проявлений.

Вот и сейчас, проснувшись после странного сна с сигнализацией и не менее странного разговора с Толиком, Максим сидел перед монитором компьютера и чувствовал, как кровь медленно, но верно приливает к голове, окатывая мозг своими девятибалльными волнами. На экране «горел» ответ редактора одного журнала на посланную Максимом статью.

«Уважаемый Максим.

Спасибо за Ваше эссе. Оно нам очень понравилось, и мы были бы рады напечатать его в ближайшем номере журнала.

Тем не менее, спасибо за Ваше время и за то, что обратились в наше издание. С нетерпением будем ждать от Вас новых работ.

С надеждой на будущее сотрудничество,

Вячеслав Мазуркин».

Максим несколько секунд в задумчивом и напряжении глядел на этот набор букв, пытаясь вникнуть в смысл письма. Но вникнуть не мог. Было ощущение, будто то ли он со сна чего-то недопонимает, то ли автор письма что-то пропустил. Он еще раз перечитал текст. Нет. Вроде ничего не пропущено. Слова не обрываются, точки в конце предложений поставлены. Он опустил курсор мышки ниже – нет ли какого-нибудь постскриптума, но никакого постскриптума не было. Была, правда, автоматически прикрепленная к письму реклама таблеток для улучшения мужской потенции, но на постскриптум она не тянула. Максим еще раз «побродил» по имэйлу вверх-вниз на предмет какого-нибудь приложенного текстового файла, но ничего не нашел. Тогда снова (уже в третий раз) внимательно перечитал письмо. «Были бы рады», «тем не менее», «будем ждать».

«Бред какой-то, – мысленно чертыхнулся Максим. – Если эссе им нравится, то при чем тут “тем не менее”? А если не нравится, то… при чем тут “понравилось”, ебать-колотить?!»

Чувствуя растущее раздражение, он попытался взглянуть на вещи с позитивной стороны. Допустим, журнал будет печатать эссе. Они просто оговорились с этим «тем не менее». Но тогда как объяснить иезуитскую приписку «с надеждой на будущее сотрудничество»? Выходит, они надеются, что в каком-то светлом будущем смогут со мной посотрудничать. То есть когда-нибудь. То есть не в этот раз.

Максим подумал, что картина вырисовывается скорее негативная. В таком случае весь смысл письма сводится к вежливому отказу. Но что за идиотское «тем не менее»?!

Максим снова опустил курсор мышки на рекламу таблеток для улучшения потенции и замер. А что если эта реклама неслучайна? Что если ее прикрепили с умыслом? Ну, скажем, это скрытый намек на его, так сказать, писательскую потенцию. Вот, мол, Максим Петрович, извините, но старость не радость – стареете, слабеете. И эссе ваше так себе. Вяловатое. Мы вас обижать не будем. Откажем вежливо, а в качестве подсказки нате вам рекламку. Так сказать, дадим маячок.

Но если такой намек подразумевался, то отказ выходил в таком разе не очень вежливый. Можно даже сказать, хамоватый.

Однако по трезвому размышлению Максим эту мысль отмел. Ну а что тогда? Он принадлежал к писателям старой советской закалки, привыкшим искать подтекст там, где его нету, смыслы там, где они и не валялись, скрытую фигу там, где она и не подразумевалась. И надо сказать, что туман, который вольно или невольно напускали современные редакторы или просто люди, отвечающие за переписку, этому немало способствовал. Вот и сейчас он отчаянно пытался обнаружить черную кошку в темной комнате, где и кошки-то, поди, не было.

За свою долгую литературную деятельность в СССР он привык к разным туманным формулировкам, преследующим одну цель – послать автора куда подальше. На этом деле он, можно сказать, целую свору собак съел. В разные годы его произведения были то «идеологически незрелыми», то «идейно невыдержанными», то «художественно несостоятельными».

Иногда они «не отвечали нормам советской морали», иногда «не отражали веяний нового времени», а чаще всего «не учитывали растущие потребности советского общества». Последняя формулировка особенно угнетающе действовала на Максима, потому что вообще находилась за гранью человеческого понимания. Тем более что именно ею пригвоздили, как назло, его наиболее конъюнктурную повесть под названием «Магистраль за горизонт», которую он написал, как раз таки очень даже учитывая растущие потребности если не всего советского общества, то по крайней мере своей жены, а также растущего пропорционально своим потребностям сына: жена требовала шубу, сын – новый велосипед и куртку-аляску.

Но то, с чем он столкнулся в современной России после возвращения, было большим прогрессом в деле невнятности отказа. Причем чаще всего было непонятно, отказ ли это вообще. Например, позвонил как-то Максиму один его приятель-кинопродюсер и заявил, что хочет запустить готовый сценарий Максима. Более того, контракт уже готов. Мол, на следующей неделе обсудим финансы и поставим подписи. Так прямо и сказал. Они встретились. Приятель долго вещал о том, что все идет просто замечательно, что деньги спонсоры дали, режиссера нашли, но контракт надо доделать. Через неделю они снова встретились (уже, правда, по инициативе Максима). Приятель, расплывшись в голливудской улыбке, снова заверил, что все на мази, но туманны сроки – так что, приходи, дорогой, послезавтра, все подпишем. Максим пришел. Приятеля не было на месте. Максим позвонил ему. Тот сказал, что, увы, сейчас занят – все переносится на завтра. Максим вернулся на следующий день. Приятель, светясь уже каким-то нечеловеческим счастьем, заверил, что все отлично, контракт готов, но надо разобраться с финансами. Надо ли говорить, что вскоре Максим уже сам стал ловить приятеля, названивать ему и умолять того просто и честно сказать ему, что ничего не будет. Дескать, он не обидится! Правда-правда. Просто пусть честно скажет – проект развалился. Приятель, слыша подобное, искренне возмущался (неужели, Максим ему не доверяет?!) и говорил, что все вот-вот состоится, не надо только паниковать. Это продолжалось почти месяц. Наконец Максим сдался. Перестал звонить, перестал ходить. Его, впрочем, тоже не тревожили. Однако Максима мучил один вопрос – ЗАЧЕМ?! Зачем было затягивать момент отказа, почему нельзя было напрямую сказать «извини, старик, сорвалось»! Максим ночей не спал, все пытался отгадать этот ребус. Может, приятель хотел его унизить, но за что? Может, действительно все было на мази, но со дня на день что-то менялось и приятель боялся отпугнуть Максима? Может, мировой финансовый кризис неожиданно выкосил благодатное для творчества поле и никто не догадался, что это всерьез и надолго? Увы, все эти версии выглядели, мягко говоря, неубедительными. Так и не понял. Потом даже попытался сублимировать свое недоумение в повесть под названием «Эпоха вежливости», но как-то не заладилось.

«Вот ведь время, – подумал тогда Максим, – ускользающее какое-то… Деньги то ли есть, то ли нет, приятель то ли есть, то ли нет, реальность то ли есть, то ли нет».

И теперь, глядя на монитор, где некий Вячеслав Мазуркин (человек ли, фантом ли) писал ему что-то невразумительно-вежливое, та же мысль промелькнула в голове.

Максим закурил, но даже вкус сигареты показался ему искусственным и неопределенным. Поморщившись, он задавил сигарету в пепельнице и вспомнил, как буквально полгода назад, ползая в Интернете, наткнулся на биографическую справку о себе. Точнее, это была небольшая статья в электронной энциклопедии, где, как водится, были указаны и основные биографические данные. Статья была написана бойким и одновременно гладким языком. Никакой критики и никакого личного отношения – вот, мол, есть и такой писатель-литературовед. Вряд ли бы Максим стал читать следующую за статьей «свою биографию» – он ее и сам знал назубок, однако первая же строчка зацепила его глаз и вызвала легкое раздражение: в ней был неверно указан год рождения. Максим бросился читать дальше и понял, что неверный год рождения – это цветочки. То, что было написано дальше, нельзя было даже назвать небрежностью, это было просто-таки злонамеренное искажение фактов. Все было настолько переврано, что Максим даже стал подумывать, не идет ли речь о каком-то другом, неизвестном ему, тезке-однофамильце. Но это предположение пришлось отмести, ибо указанные в справке произведения действительно принадлежали его перу. Их, слава богу, почти не тронула буйная фантазия автора статьи, если не считать, что сборник рассказов Максима назывался «Душевный порыв», а не «Душевный прорыв» и вышел он не в 67-м году, а в 77-м. Но самым неприятным было то, что автором сей справки значился старый (и, можно сказать, добрый) приятель Максима Игорь Бубенцов – милейший, обаятельнейший человек. Прочитав заметку, Максим пришел в такое душевное волнение (вот он, «душевный прорыв»), что едва не бросился искать бубенцовский телефон, чтобы немедленно высказать ему свое презрительное фи. Но затем поостыл и плюнул. Судьба, однако, осталась недовольна отходчивостью Максима и буквально через пару недель сама столкнула его и Игоря в редакции одного из московских журналов. Они поздоровались, пожали друг другу руки, задали несколько дежурных вопросов о здоровье и личной жизни, а затем Максим все-таки решился спросить насчет той заметки.

– Извини, Игорь, хотел тебя спросить, а это не ты, часом, статью в Интернет-энциклопедию писал?

– Какую? – удивился Игорь, но потом вспомнил: – А-а… Было дело. Писал. И что?

– А кто справку составлял? – спросил Максим, продолжая в глубине души надеяться, что к справке Игорь не имеет отношения.

– Ну я, – так же спокойно ответил Игорь.

– Прости, но я никогда не печатался в газете «Завтра»… – робко начал Максим.

– Слава богу, – искренне обрадовался Игорь. – Вот уж куда не надо, так не надо.

Максим растерялся. Он ожидал ну хотя бы удивления или сожаления.

– Но я вообще не сорок девятого года рождения!

– Да? – удивленно потер мочку уха Игорь. – А я вроде и не писал, что сорок девятого…

– Но там стоит сорок девятый.

– Ну, значит, это редакторы че-то напутали. Это ж поколение пепси. Через одного дебилы. Чего от них ждать, уродов криворуких?

– Но я не заканчивал филфак МГУ!

– Точно не заканчивал? Ну, старик, надо закончить. Раз начал.

Игорь рассмеялся и фамильярно хлопнул Максима по плечу, но, заметив, что тому не до смеха, стер улыбку.

– Извини, но вот это точно без моего ведома вписали. Я им сказал – проверить!

– Но ты же мог и сам проверить!

– Да буду я еще с этими идиотами малолетними связываться! Все равно все переврут.

– И в «Известиях» я не публиковался!

– Вот это молодец! – не моргнув похвалил Максима Игорь. – И не лезь туда! Не надо.

– И я не печатался в израильской прессе! – возмущенно продолжил Максим.

– Слушай, – как будто искренне расстроился Игорь, – я все понимаю, но для этих молодых что Израиль, что Япония – все на одно лицо. Не переживай. Я иногда такое про себя читаю, что волосы на жопе дыбом встают.

– Да как это, блядь, не переживай?! – завопил, потеряв терпение, Максим. – Там же все выдумано и переврано! Можно же было все это проверить? Твоя ж подпись стоит.

– Максим, твою мать. Ну, стоит моя подпись, и что? Я ж тебе говорю, это сидят молодые уроды и лепят, как бог на душу положит. Я могу хоть сто раз проверить, они все равно в конце все переврут. Лучше не связываться. И зря ты так кипятишься. Не стоит оно того. Ладно, старик, все. Нет времени болтать. Держи связь. Я побежал! Удачи!

Игорь улыбнулся своей фирменной обаятельной улыбкой и исчез. Максим остался стоять в полном недоумении.

Вернувшись домой, он тут же сел писать повесть под названием «Эпоха раздолбайства». Но быстро сник, потому что нужно было придумывать сюжет, а сюжета-то в голове и не было.

Потом прошло немного времени, и Максима позвали на какую-то кинотусовку, кажется, премьеру нового фильма. Там он встретил старого знакомого режиссера Андрея Савенкова. Тот был с молоденькой пассией, студенткой сценарно-киноведческого факультета ВГИКа, Светланой. Девушка была хороша собой, связно говорила и явно разбиралась в истории кино. Максим был приятно удивлен таким редким сочетанием красоты и насмотренности. Они говорили о новых российских фильмах, и девушка даже высказала несколько спорных, но интересных суждений. Но в какой-то момент Максим упомянул художника Магритта. Девушка с удивлением посмотрела на Максима и недоуменно спросила: кто это? Максим вежливо объяснил.

– Ах, художник! – успокоилась та. – Но я живопись не люблю.

– Как это? – растерялся Максим. – Кино и живопись – искусства визуальные, стало быть, родственные. Надо же хотя бы немного разбираться в изобразительном искусстве. Это ведь как театр. Смешно разбираться в кино, но при этом не ходить в театр.

– А я и не хожу, – без тени смущения ответила девушка. – Мне театр как-то неблизок.

Максим хотел было начать вещать что-то про кругозор, но потом понял, что бессмысленно. Это было новое поколение, уверенное, что доскональное знание творчества Ахматовой позволяет не знать, кто такая Цветаева. А если ты учишься на актерском факультете, то зачем тебе знать историю кино? А если ты занимаешься станковой живописью, то зачем тебе ходить в театр?

Придя домой, Максима бросился писать повесть под названием «Эпоха безразличия». Но и эту повесть бросил, так толком и не начав.

Однако он уже чувствовал, что ускользающее время постепенно раскрывает перед ним свою сущность. Еще немного, и он поймает его за хвост, выпотрошит и, может, даже приготовит что-нибудь съедобное. Может, роман. И вот тут такое заманчивое предложение – написать книгу о «Глаголе». Удачно, черт возьми! Впрочем, не надо бежать впереди паровоза – знаем мы эти «предложения».

Максим пододвинул пепельницу, достал затушенный «королевский» бычок и снова закурил. Жена в свое время выгоняла его то на балкон, то на лестничную клетку. Теперь холостяцкая жизнь позволяла курить везде и всегда. Он зажал сигарету зубами, затянулся и, положив сцепленные руки на затылок, задумался. Надо бы написать что-то в ответ этому треклятому Мазуркину, но что? Едкое? Высокомерное? Унизительно-понимающее? Заранее страдая от бессмысленности готовящегося действия, Максим занес руки над клавиатурой, как пианист перед сложным этюдом, но так и просидел с полминуты, не зная, куда эти руки опустить.

Сам не заметил, как мысли упрямо перенесли его к предложению о книге.

Нет, черт возьми. Надо бы попробовать рассказать этой гребаной тупой современной молодежи, кто стоял у истоков их свободы. Перекинуть, так сказать, мостик из того времени в это. И заодно раскрыть серость современности через яркую историю «Глагола», художников в загоне, диссидентство семидесятых и прочее. Рассказать, что то поколение было во многом гораздо свободнее нынешнего. Что богатый внутренний мир позволял ему уходить от внешних запретов и сохранять здравый смысл и внутреннюю независимость. Хотя и идти на определенные компромиссы и жертвы.

Неплохо сказано, черт возьми.

Максим почувствовал, что загорелся. Аж подушечки пальцев зачесались. Это было давно забытое ощущение. Ведь и он во имя искусства тоже часто шел на жертвы. И иногда (редко, но все же) спрашивал себя: а не зря ли были эти жертвы? Этой книгой он смог бы доказать себе и остальным, что нет, блядь! Не зря!

Максим решительно закрыл страницу электронной почты, собрал распечатанные сценарии и сложил их на пол у стола.

Все! Даешь свободу творчества!

Максим открыл новый документ и быстро напечатал:

«То было время замороженных мечтаний, приглушенных кухонных разговоров и давящей серости. Серости, которая лишь казалась всесильной, ибо ей противостояли те, кто…»

Тут Максим запнулся, неожиданно зевнул и почувствовал, что прерванный сон потихоньку возвращается, туманя сознание. Он стал что-то исправлять, переправлять. Окончательно запутался и замер. Во рту тлела сигарета.

«Литература литературой, – подумал он, – но без живых свидетелей эпохи ничего не будет. Завтра начну поиски».

Он задавил бычок, выключил компьютер и пошел досыпать.

IV

Проснувшись, Максим первым делом вспомнил о книге. Мысль была приятной, и, позавтракав на скорую руку, он принялся обзванивать знакомых на предмет, нет ли у кого каких-то связей с бывшими участниками «Глагола». Но почти тут же наткнулся на глухую стену – удивительным образом никто ни с кем не поддерживал никакой связи и, более того, не знал, где хотя бы приблизительно эти бывшие приятели и знакомые проживают.

«Вот те на, – подумал с раздражением Максим. – Хаю новое поколение за нелюбознательность, а наше-то ничем не лучше».

За три часа он переговорил с кучей людей. Все без исключения только хмыкали в ответ и мычали что-то нечленораздельное. В лучшем случае. В худшем просто говорили: «Да здесь такие уже сто лет не живут», – и вешали трубку. Это стало сильно утомлять Максима. Он не ожидал, что сбор материала окажется самой трудоемкой частью дела. Впрочем, быстро сдаваться он не привык – всю жизнь считал себя слугой культуры и, когда речь заходила о том, чтобы просветить, образовать, поддержать, шел до конца. Но тут было что-то нереальное. Какая-то железобетонная стена. Словно не было вовсе никаких семидесятых, никакого «Глагола», никаких куперманов с файзуллиными, словно он сам это все выдумал для собственного развлечения.

Единственной удачей был разговор с бывшей женой поэта Купермана. Та сказала, что понятия не имеет, где ее бывший муж, но в семьдесят девятом году, через пару недель после его отлета в Германию, она получила от него открытку с видами Мюнхена, где он написал, что долетел нормально. Датирована была открытка днем перелета.

– И все? – спросил Максим.

– Все, – сказала та. – А чего ему мне писать? Мы же еще до этого дурацкого «Глагола» развелись. Детей у нас не было. Мне всего-то девятнадцать лет было. Наверное, нашел себе немочку какую-нибудь – и привет.

– И у вас никогда не было желания его найти?

– Ну вот еще! – хмыкнула та. – Он за все это время обо мне не вспомнил, а я его должна искать? Тем более я потом замуж вышла, у меня своих хлопот хватало.

– Так, может, он вообще умер.

– Да? – спросила та и задумчиво добавила: – Может быть.

Писатель Бухреев, который вместе с Максимом провожал глагольцев и прочих диссидентов в тот день, сказал, что один номер альманаха у него где-то есть и он готов его одолжить Максиму.

– А зачем тебе?

– Да видишь ли, – замялся Максим. – Мне предложили написать книгу…

– А-а… понятно. Мне тоже предлагали.

– Да?! – изумился Максим, которого несколько покоробило, что предложение не было эксклюзивным.

– Ну да. Только я почему-то им не подошел. Я ведь близко только Авдеева знал. Остальных шапочно. Хотя какая им разница?

Максим выждал несколько секунд, переваривая эту странную информацию, затем вернулся к теме звонка.

– Ну а людей-то как мне найти?

– Черт его знает… Прошло столько лет… Знаю, что мать Авдеева получала какие-то открытки от сына.

– Откуда?

– Ну как откуда! Из Германии.

– Опять из Германии! Слушай, я не пойму. Меня одного, что ли, удивляет, что почти за сорок лет никто из эмигрировавших никак о себе не заявил? Люди талантливые плюс-минус, деятельные, с именами, в общем-то активные диссиденты. И ни о ком я за все это время не слышал ничего. А я ведь жил и в Израиле, и в Америке. Никто не работал на «Голосе Америки», никто не выступал по Би-би-си, никто не писал в эмигрантской прессе. Что, в конце концов, за чертовщина?!

– На меня-то ты чего орешь? – разозлился Бухреев.

– Извини, просто странно это…

– Погоди, – вдруг замер на том конце провода Бухреев. – Вот ты сейчас про радио сказал, и я вспомнил.

– Что ты вспомнил?

– Я вспомнил, что Купермана звал к себе Бессонов.

– А кто это?

– Редактор на «Радио Свобода» в Мюнхене. Он еще в конце пятидесятых сбежал. Я их как-то познакомил, и он пригласил Купермана к себе на радио.

– Ну слава богу! – обрадовался Максим. – Хоть какая-то ниточка. Давай его координаты.

Бухреев продиктовал длинный заграничный номер, хотя предупредил, что телефон мог устареть – с Бессоновым он контакт не поддерживал.

И, уже перед тем как повесить трубку, сказал Максиму:

– Послушай… так ты ж вроде еще с Яшей Блюменцвейгом дружил.

– Было дело.

– А я вот о нем что-то слышал… то ли читал где-то… Правда, может, это был какой-то другой Блюменцвейг.

– Увы, – усмехнулся Максим. – Слышать я тоже что-то слышал. Можно сказать, Блюменцвейг – единственный, о ком я вообще что-то слышал. В Интернете видел, да вот только найти его самого так и не смог, хотя и хотел. Так что хрен редьки не слаще.

– Ну, бывай.

– И тебе не хворать. А за «Глаголом» я на днях заеду.

После разговора с Бухреевым Максим задумался.

Яша Блюменцвейг был его однокурсником по литинституту в далекие семидесятые. После института их пути разошлись. Яков увлекся сионизмом, диссидентством и быстро попал под колпак КГБ. Максим же стал умеренным конформистом, то есть ни с кем не воевал, просто кропал свои рассказики, подрабатывая в журналах редактурой. Если печатали, был рад. Если нет, огорчался, но не сильно. Если просили подправить, подчистить, подсократить, легко правил, чистил и сокращал. При этом числился он в «подающих надежды» и действительно был небесталанен. И доверяли ему. До тех пор, пока в жене, как уже было сказано, не проснулась одна восьмая еврейской крови. А Яша так достал компетентные органы, что ему посоветовали ехать в свой Израиль. Он и поехал, точнее, полетел. Вместе со всеми – через Мюнхен. Когда же спустя пять лет и Максиму выпала дальняя дорога, он был уверен, что легко найдет Яшу в Израиле – Блюменцвейга отличала еврейская деловая хватка. Но никаких следов Яши, к своему удивлению, не обнаружил. Потом перелетел в Америку – та же история. В конце восьмидесятых, случайно оказавшись в одном из ресторанов на Брайтон-Бич, он услышал, как на мотив популярной советской песни «Полюбите пианиста», некогда исполняемой Леонтьевым, какой-то хохмач с одесским акцентом поет песню, где оригинальные слова были переделаны на стебный манер. Что-то типа «Полюбите сиониста, хоть он с виду неказистый». Максим слушал вполуха. Пока отчаянно грассирующий певец не дошел до строчек:

Пусть он не Фейхтвангер и не Цвейг,

Полюбите сиониста быстро, быстро, очень быстро —

Завещал нам Яша Блюменцвейг.

Тут Максим вздрогнул. И, когда песня кончилась, подошел к певцу узнать, когда, а главное, где и кому Яша что-то завещал. И вообще при каких обстоятельствах он умер, раз даже успел что-то «завещать». Певец удивился и сказал, что лично Яшу не знает, но знает, что тот живет в России. А что касается завещаний, то просто после перестройки Блюменцвейг выпустил какую-то антисемитскую брошюру, которая наделала много шуму в эмигрантских кругах.

– А чего ж вы поете, что Яша завещал «полюбить сиониста», да еще и очень быстро?

– Ха! – усмехнулся певец. – Таки в том и весь изюм цимеса шутки юмора. Яша завещал нам «быстро полюбить сиониста». Полюбить в прямом смысле.

И певец недвусмысленно задергал бедрами и быстро задергал руками взад-вперед, как будто что-то на себя натягивал.

– Ты меня понял, да? – захохотал он, и его брюхо затряслось от смеха, как будто хохотало отдельно от хозяина.

Брошюрку эту Максим потом нашел, прочитал и обалдел. Он был готов к антисемитизму, но то, что он прочел, была настоящая, можно сказать, вопиющая юдофобия. Причем не очень доказательная и как будто намеренно грубая. То есть с реанимацией пещерных мифов о жидо-масонском заговоре, крови христианских младенцев и протоколах сионских мудрецов. Автор выглядел то ли идиотом, то ли шутником, то ли провокатором.

Оказавшись в Москве, Максим принялся искать Яшу, но оказалось, что тот уже где-то в Питере. Начал искать в Питере, а Яша уже почему-то в Омске, потом в Самаре, потом еще где-то. В конце концов цепочка оборвалась.

«Нет, – подумал Максим, – Яша, похоже, так же неуловим, как и все остальные. Надо звонить Бессонову насчет Купермана».

Он набрал немецкий номер, не шибко надеясь, что сразу попадет на нужного человека, и уже заранее напряг свою память на предмет английского языка, если ответит иностранец. Но тут удача ни с того ни с сего улыбнулась ему – трубку взял сам Бессонов.

Максим сбивчиво объяснил суть дела. Повисла долгая пауза. Похоже, Бессонов никак не мог взять в толк, о чем его спрашивают. Минуты через две до него наконец дошло.

– Так вы про того Купермана, который в конце семидесятых должен был прилететь в Мюнхен?

– Именно! – обрадовался Максим.

– Теперь я вспомнил. Мы даже договорились с Бухреевым, что я встречу Купермана в мюнхенском аэропорту. Я тогда только-только машину купил… Да… И что же вы от меня хотите? – неожиданно поинтересовался Бессонов в конце своего короткого монолога.

– Как что? – опешил Максим. – Мне нужно его найти. Не Бухреева, а Купермана в смысле. Ну наверняка у вас есть его координаты и все такое.

– У меня? – удивился Бессонов. – Откуда? Я его и не видел никогда.

– Подождите, – растерялся Максим. – Вы же сами до этого сказали, что ездили в аэропорт его встречать.

– Ездил, – согласился Бессонов. – Но я не говорил, что его встретил.

– То есть как?

Максим почувствовал, что сходит с ума. Даже изощренные логические изгибы Толика Комарова по сравнению с ответами Бессонова были просто детским лепетом.

– Погодите, – сказал Максим, переводя дыхание, чтобы унять волнение и привести мысли в порядок. – Была осень 79-го года. Я поехал в Шереметьево провожать друзей. Среди прочих был и Куперман. Рейс «Аэрофлота» Москва – Мюнхен. Они прошли контроль, сдали багаж, сели в самолет и взлетели. Мы помахали им вслед рукой. Вы поехали их встречать в аэропорт в Мюнхене. Правильно?

– Абсолютно, – согласился Бессонов. – Хотя могу отвечать только за немецкую сторону дела.

– Но почему-то не встретили.

– Не почему-то, а по вполне конкретной причине.

– Какой же?

– Никакого самолета из Москвы в тот день не было.

Максим подумал, что ослышался.

– Не было самолета из Москвы?!

– Ни одного. Ни из Москвы, ни вообще из Союза. Когда в назначенное время рейс не высветился на табло, я пошел к окошку информации и узнал, что такого рейса не было, нет и не будет. Более того, я сейчас вспомнил, что спустя некоторое время позвонил в представительство «Аэрофлота».

– И что?

– Там мне сказали то же самое. Никаких рейсов из Москвы в тот день не было. Я, конечно, подумал, что Бухреев что-то перепутал, но перезванивать не стал. Куперман не был моим приятелем, и у меня были другие дела. Кроме того, у него был мой мюнхенский номер, и я знал, что если он прилетит днем или неделей позже, то позвонит. Вот только он уже больше не позвонил.

– Но Куперман прислал открытку.

– Кому? – удивился Бессонов.

– Своей бывшей жене. Я с ней сегодня разговаривал. Более того, открытку он отправил из Мюнхена. И датирована она была днем отлета.

Бессонов хмыкнул.

– Это невозможно. Я уже сказал, что рейсов из СССР в тот день не было. Более того, они и не ожидались.

Максим почувствовал, что все функции головного мозга в одну секунду отключились, словно кто-то дернул главный рубильник. В голове стало темно и тихо.

– Ау! – сказал Бессонов. – Вы тут?

– Я-то тут, – ответил Максим глухо. – А вот где самолет с Куперманом?!

V

Майор Кручинин не был солдафоном. Он был мыслящим человеком. Более того – убежденным либералом. Что в контексте его службы в КГБ означало следующее: вместо того чтобы душить, давить и карать, он придушивал, придавливал и журил. Разница, если вдуматься, огромная, ибо он был одним из немногих в этом учреждении, кто понимал, что одной силой ничего не сделаешь, а посему искал компромисса с теми, кто находился под неусыпным оком власть имущих. Он проводил долгие изнурительные беседы с диссидентами, бунтарями и антисоветчиками. Действовал мягко. Голос не повышал. Угрозами не злоупотреблял. Обладая явным талантом психолога, к каждому искал индивидуальный подход. Чувствовал, где следует перебить, а где выдержать задумчивую паузу. Если была возможность, демонстрировал неплохие для советского чиновника познания в искусстве: цитировал классиков, приводил примеры из истории и часто добивался желаемого результата. Так, однажды Кручинину пришлось уговаривать одного ярого диссидента-литератора не печатать на Западе свой автобиографический роман. Роман носил броское, если не сказать наглое название – «Я против СССР» и был посвящен, как можно догадаться, бесконечным мытарствам автора, его борьбе с властью, предательству друзей, жестокости КГБ и прочее, и прочее. Немудрено, что вследствие такой эгоцентричности автор получался весь в белом и в шляпе с пером, то есть принципиальным и смелым, а его противники – злыми и беспощадными, как Бармалей из сказки. Все же остальные (включая родных и друзей автора) выглядели просто бледными тенями, бродящими по страницам романа и вяло уговаривающими героя уступить врагу. В принципе в книге не было ничего такого, чего бы продвинутая западная публика не знала, но в это время начался короткий период потепления отношений с Америкой, и роман был совсем некстати, тем более что руководство СССР планировало провернуть важную экономическую сделку с проклятыми капиталистами. Перед Кручининым стояла задача оттянуть, а желательно, и вовсе пресечь опубликование романа. Встретившись с автором, он перво-наперво похвалил того за интересную книгу.

– Вам понравилось? – удивился автор.

– Конечно! – всплеснул руками майор, как бы давая понять, что такая книга не может не понравиться. После чего процитировал наизусть несколько запомнившихся ему мест.

– Более того, хоть я и не специалист, но вижу, что литература – ваше призвание. И пока есть вдохновение, надо писать. Срочно беритесь за второй роман. У вас уже есть задумки?

Автор замялся, ибо никаких задумок у него не было. Обличительный пафос был главной составляющей его творчества, но в первом и пока единственном романе он и так обличил все, что мог.

– Ну-у-у… я работаю… понемногу, – вяло сказал он.

– Вот и чудесно! – обрадовался майор.

– Что же тут чудесного, если мой роман не может быть опубликован на Родине? – с вызовом спросил автор и не к месту чихнул. Чихнул как котенок – негромко и как-то по-детски зажмурившись.

– Кто это вам сказал? – удивился Кручинин. – Разве вы носили его в издательства, в журналы?

– Нет, – растерялся автор. – Но, простите, это даже смешно обсуждать. Кто возьмется печатать такую… э-э-э…

– Антисоветчину? – пришел на помощь майор.

– Ну да.

– А где там антисоветчина?

– Как где? – изумленно спросил автор. – А арест? А лагерь?

– Двадцатый съезд сурово осудил сталинизм. В этом мы с вами совершенно единодушны. Тут, можно сказать, вы шагаете в ногу с генеральной линией партии.

– Но в романе мой герой… то есть я… то есть герой от моего лица говорит, что советская власть душит инакомыслящих.

– А разве это не художественный роман?

– Художественный.

– Ну, если роман художественный, то слова героя есть не более чем слова героя. Ну не приписывать же реплики Остапа Бендера Ильфу и Петрову. Это же смешно. Вы согласны?

– Но в большей степени документальный, – поспешно поправился автор, поняв, что где-то дал маху.

– Понимаю, – кивнул Кручинин. – Пускай так. Однако если он документальный, то разве можно отрицать то, что было?

– В каком смысле?

– Вы сказали что-то кому-то, потом пришли и записали. Честь вам и хвала.

– Я что-то не очень понимаю… То есть, по-вашему, если я кому-то сказал, что осуждаю Октябрьскую революцию, то честь мне и хвала?

– Так я не говорил, – уклончиво ответил майор. – Однако у нас по Конституции свобода слова.

– Ну знаете! – усмехнулся автор. – У нас по Конституции много чего есть, однако ничего из этого не соблюдается.

– Выходит, в нашей стране не соблюдается Конституция?

– Естественно!

– Так еще лучше! – обрадовался Кручинин. – Значит, вы своей книгой помогаете узакониванию и восстановлению советской Конституции.

– Я? – удивился автор.

– Ну не я же. Где же тут антисоветчина, если вы выступаете за исполнение советских законов?

– Что-то я запутался, – растерялся автор. – Ну хорошо. Допустим, я за советские законы…

Тут он задумался, потому что никак не предполагал, что, оказывается, борется за законы, тем более советские. – Но… но… власть…

– Меня другое смущает, – с неожиданной озабоченностью ловко перебил его Кручинин и досадливо щелкнул пальцами.

– Что? – растерянно откликнулся автор, который все еще переваривал логику майора.

– Скажите, вам нравится Достоевский?

– Пожалуй, – осторожно согласился писатель, который уже боялся любых вопросов издалека.

– В вашем романе описаны… и очень хорошо описаны… ваши сокамерники. Например, Василий Колбышев. Шестнадцатилетний парень, который…

– Стучал, – хмуро закончил писатель.

Кручинин поморщился от резкости формулировки.

– Допустим, так, – согласился он после небольшой паузы. – Но ведь стучал-то он, не зная, что стучит.

– Как это?

– Простой деревенский парень, кстати, с небольшими психическими отклонениями, это я сам выяснил, в детстве упал с лошади на голову… Так вот, попадает этот простой деревенский паренек в камеру за пустяковое дело – случайно сжег советский флаг и портрет Сталина в красной комнате, забыв затушить окурок. Он виновен?

– Нет, конечно. Из-за случайности сжег кусок ткани и портрет в рамке, а ему пятнадцать лет вкатали!

– Прекрасно. Так вот, этот паренек воспитывался в духе сталинизма, то есть с несколько искривленными понятиями о добре и зле. А в этом он виновен?

– Да нет, в общем… – замялся автор.

– И вот он попадает к политическим, к вам то есть. Начальством ему внушается, что все вы – преступники, плетущие заговор против Сталина. Наивный, слегка стукнутый на голову и, как мы выяснили, по всем статьям невиновный, он помогает следователю, считая, что исполняет свой гражданский долг, то есть… доносит на вас. Можем ли мы осуждать его за то, что государство сделало с его сознанием?

– Наверное, нет, – сказал автор, но напрягся так, что покраснел.

– Вот видите…

Тут Кручинин выдержал долгую паузу, словно размышляя.

– Я, простите, вспомнил один случай… Сидел такой же вот паренек в усть-колымском лагере. Его тоже подозревали в доносительстве. Так вот, на воле, уже после амнистии, он повесился, потому что не имел возможности оправдаться, то есть снять с себя те обвинения, которыми его осыпали знакомые, прознавшие об этом факте. Ну это я к слову… Василий Колбышев сейчас живет в Москве, у него молодая жена и трехлетняя дочь. Вы сейчас выпустите книжку на Западе или у нас, это неважно. Она прогремит, конечно.

Смущенный похвалой автор слегка потупил глаза.

– Прогремит, прогремит, – уверил его Кручинин. – И вот в ней будет написано, что такой-то такой-то – сволочь и стукач.

– Но он же стучал! – недоуменно поднял глаза автор.

– Стучал. Как факт. Но разве голый факт есть истина? Я могу написать, что Джон Вуд убил несколько людей. Будет ли это фактом? Безусловно. Но будет ли это истиной?

– А кто такой Джон Вуд?

– Джон Вуд – это американский сержант, приводивший в исполнение приговор Нюрнбергского процесса, вешал нацистских преступников. Так я вас спрашиваю, будет ли справедливым назвать его убийцей? С точки зрения факта – да. Но с точки зрения истины – нет, ибо какой же он убийца? Исполнял долг, как он его понимал. Так вот и Колбышев исполнял свой долг, как он его понимал, – стучал. Но стучал по наивности, а не по злому умыслу. А после вашей книжки, где ему посвящена целая глава, после такого тяжелого обвинения он запросто может повеситься. Вы будете содержать его вдову и трехлетнюю дочку-сироту?

Автор растерянно заморгал.

– А ведь вы своей книгой боретесь за истину. Где ж тут истина?

Автор продолжал удивленно смотреть на Кручинина, не в силах что-либо противопоставить что-либо иезуитской логике.

– А при чем тут Достоевский? – выдавил он, неожиданно вспомнив начало беседы.

– При том, что стоит ли счастье мира, да и истина, будь она неладна, одной слезы невинного младенца?

Автор сглотнул ком в горле и прокашлялся.

– Ну, я могу изменить его имя, – тихо сказал он.

– Во-первых, вычислить, кто это, будет несложно. А во-вторых, ну измените вы одно имя в романе, а остальные что? Где же тут принцип? А ведь таких, как Колбышев, у вас мно-о-о-о-го… Или вот у вас допрос заключенного. Применяются пытки, которые никогда не применялись, и…

– Ну это-то вы знать не можете! – с вызовом бросил писатель.

– Ну здрасьте. Были зверства, согласен. Это не секрет. Об этом и Солженицын писал. Но у вас уже не пытки, а просто садизм – отрезают уши, заставляют их есть…

Кручинин брезгливо поморщился.

– Поверьте, что в девяноста девяти случаях из ста достаточно привести родственника заключенного и пригрозить ему расправой, и заключенный подпишет что угодно. А в большинстве случаев и обычного мордобития хватит… Вот в чем беда. А вовсе не в мнимой антисоветчине. Бог с ней. В том беда, что истины у вас нет, а яростного стремления к ней хоть завались. А почему? А потому, что «проповедовать добро, справедливость и благородные деяния перед жестокосердным государем значит показать свою красоту, обнажая уродство другого». Это не я сказал, это китайский философ Чжуан-цзы. А уж он-то коммунистом, поверьте, не был, ибо жил в четвертом веке до нашей эры. Вы демонстрируете собственную красоту за счет несправедливо замеченного уродства остальных. Это нехорошо. Не в смысле закона, а просто с человеческой точки зрения, если хотите, с христианской. Подумайте над этим. И приходите через месяцок. Или когда захотите. Мы с вами еще поговорим о романе. И даю слово, что посодействую его публикации здесь. Здесь-то он важнее, чем на Западе, согласитесь. Кстати, название смените.

– Почему?

– Ну, – поморщился Кручинин. – «Я против СССР». Ну представьте, что француз выпустит книжку «Я против Франции». Да его заклюют. И не какие-то там патриоты, а самые что ни на есть простые французы. Какой же ты француз, если ты против своей Родины?

Тут, однако, писатель уловил легкий логический прокол.

– Да, но я не против России, я против СССР. А это разные вещи.

– Вот видите, – рассмеялся Кручинин. – Вы снова говорите о фактах, а не об истине. Преемник России – Советский Союз. Это историческая реальность. Стало быть, вы выступаете против своей страны, как бы она ни называлась. Да и потом. Вы же писатель, а не фельетонист. К чему такие прямолинейные названия? Представьте, что ваш любимый Достоевский назвал бы роман не «Игрок», а «Я против игры в рулетку!». Абсурд. Назовите художественно, красиво, аллегорично. Впрочем, подумайте. И приходите.

Растерянный автор так и не переправил рукопись за рубеж. Внес кучу исправлений, потом еще несколько раз приходил к Кручинину, выслушивал замечания. Когда же СССР наконец провернул необходимую сделку и отношения с Америкой снова расстроились, проблема стала неактуальной. А едва писатель плюнул на увещевания майора и таки предпринял попытку напечатать роман за границей, оказалось, что КГБ уже ловко слил информацию о том, что роман писался с замечаниями и чуть ли не в сотрудничестве с майором госбезопасности. Компромат был настолько убойный, что писатель отложил публикацию романа до лучших времен.

Впрочем, несмотря на явный талант Кручинина общения с диссидентами, многие в КГБ считали, что майор «миндальничает» и «своевольничает». Конечно, не без основания, ибо Кручинин действительно имел убеждения и не «колебался вместе с линией партии», как многие его коллеги (естественно, быстро карабкающиеся по карьерной лестнице). Впрочем, системе он себя ни в коей мере не противопоставлял, считая, что порочность оной можно исправить доброй волей, порядочностью и умением находить общий язык. Так уж вышло, что пришедший в КГБ в середине шестидесятых Кручинин был уверен, что госбезопасность – это не более чем госбезопасность, то есть нечто, что есть в любой, даже самой раскапиталистической стране. Быть на страже власти, но не перегибать палку – вот задача подобной организации. Не то чтобы у него не было никаких претензий к этой самой власти – он прекрасно понимал все ее, мягко говоря, несовершенство, – но искренне верил, что все к лучшему. К тому же он считал, что легкий мороз семидесятых после оттепели – явление временное, надо просто набраться терпения. Но время шло, а морозы то крепчали, то слабели, однако оттепелью все не пахло. В конце семидесятых все либеральные поползновения пришли в стабильно замороженное состояние. Майор понял, что его упрямый идеализм начинает слегка выпирать на общем фоне, раздражая начальство. Более того, началась какая-то подковерная возня, интриги, подкапывания, подсиживания, чего Кручинин на дух не переносил, ибо, несмотря на гэбэшные погоны, в делах карьерных был шестидесятником со всеми вытекающими: наивным, беззубым, прямодушным. Финальным витком этого взаимного раздражения стал неожиданный вызов к полковнику Мошкину. Там майор узнал, что ему предстоит возглавить небольшой закрытый город Привольск-218. Кручинин не был идиотом, поэтому сразу понял, что перед ним палка о двух концах. С одной стороны, ему доверяют солидное государственное дело, с другой – дело это было скользким и неиспытанным. А это означало, что при первом ЧП (а таковое было неизбежно) его хорошо вздрючат по партийной линии, понизят в должности и переведут на нудную канцелярскую работу, если вообще не уволят. Оттого с первой минуты Кручинин взялся за дело добросовестно, хотя и осторожно. Прихватил с собой лейтенанта Чуева, который был предан ему душой и телом. Наладил связи с руководством расположенного рядом города С. (там, конечно, не знали деталей, знали, что будет просто закрытый город). Но самое главное, Кручинин решил подробно информировать центр о том, что происходит в Привольске-218, и мгновенно жаловаться на нехватку того или сего, чтобы подстраховаться. Например, будет просить прислать больше охранников. Их, конечно, не пришлют, но если случится побег, утечка информации или еще что, Кручинин достанет документ со своей просьбой и пожмет плечами: я же предупреждал. В этом, конечно, тоже была своя наивность, ибо, как говорил начальник Кручинина полковник Мошкин, «был бы повод, а причина найдется». Но что возьмешь с шестидесятника, даже если он майор КГБ?

Так или иначе, но именно Кручинину был вверен Привольск-218.

VI

После разговора с Бессоновым Максим положил трубку и несколько секунд тупо пялился в экран включенного телевизора. Он даже предпринял робкую попытку сосредоточиться, но на экране шел какой-то нудный любовный сериал, где, несмотря на «лихую» драматургическую закрутку, все сюжетные коллизии (кто в кого влюблен и кто чего хочет) были понятны после десяти минут просмотра любой серии и совершенно не интриговали. Тем более раздражала деревянная игра актеров. Максим переключил канал. На экране тут же что-то замелькало и загрохотало. Кажется, какой-то поп-концерт – ко дню кого-то там (десантника? пехотинца? артиллериста?). Нечеловеческим усилием воли Максим попытался сфокусировать свой взгляд на юных сисястых девушках в мини-юбках цвета хаки, «фанерящих» что-то нехитро-разухабистое. Они были похожи на брыкающихся молодых кобылок: мотали головами, фыркали, искусственно щерились белозубыми улыбками и дрыгали своими полураздетыми телами. Или полуодетыми. Максим подумал, что разница между этими прилагательными на самом деле принципиальная. Полураздетые – это те, которые когда-то были одеты, но решили для большей пластической раскованности на сцене слегка оголиться перед публикой. Полуодетые – это те, которые, наоборот, решили слегка приодеться для выступления. Последнее было ближе к истине, потому что одежда явно мешала выступающим, сковывая их и без того неуклюжие движения. Они не могли толком задрать ноги из-за высоких каблуков и облегающих мини-юбок, не могли взмахнуть руками из-за коротеньких топиков и отсутствия бюстгальтера. Казалось, без одежды им было бы выступать намного комфортнее.

Максим с растущей неприязнью следил за их безудержным прыганьем, чувствуя, что его раздражает вовсе не оголенность некоторых частей их тел, а молодость. Да, да. Именно их наглая брызжущая молодость. То, что ему, увы, было уже недоступно. Он с тоской подумал, что этим размалеванным куклам дан ценный дар, которого они совершенно не заслуживают. Более того, они даже не знают, что с ним делать. И потому транжирят его, как жена олигарха – заработанные мужем деньги: легко и без оглядки.

Максим снова щелкнул пультом. Реклама. «Энергетический напиток “Файер”. Тусуй с нами! Миксуй с нами! Будь как мы!» Щелк! Молодежный канал. Какая-то викторина для подростков. Две девочки лет пятнадцати, видимо, подружки, жуя жвачку, отвечали на вопрос корреспондента «Как звали друга Винни-Пуха?». Наконец одна, глянув на подругу и хохотнув, неуверенно выдавила: «Пятачок, что ли?». Услышав, что они «угадали», подружки от радости стали прыгать в обнимку друг с другом.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3