Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Романтичный наш император

ModernLib.Net / Яковлев Лев / Романтичный наш император - Чтение (стр. 15)
Автор: Яковлев Лев
Жанр:

 

 


      И она разревелась снова, а Павел, в оцепенении, без единой мысли, застыл, держа перед лицом жены платок, глядя в сторону. Потом все как-то само собою, без него, успокоилось. Пришел кто-то, запахло нюхательной солью, послали за книгами на таможню. Наконец их оставили одних; София, забившись в угол, всхлипывала, а Павел нервным шагом, заносясь, подскальзывая, метался по тесной, неуютной комнате. Ему хотелось выпить горячего молока, посидеть спокойно где-нибудь одному; потом велеть оседлать Помпона и проехаться не спеша усыпанной густо опилками тропинкой. Но ничего этого нельзя, назначен бал, и он мягко позвал жену, улыбнувшись ей одними губами.
      А шепотов и пересудов об их опоздании хватило до конца вечера; и только Александр, ходульной походкой, не позволяя себе сутулиться, ходивший меж танцами от одной кучки гостей к другой, казалось, не думал об этом. В третьем часу утра, когда одна за другой подъезжали к выходу кареты, в углу зала подступил к нему Зубов. С обостренным чутьем приметив в руке у него сложенную мелко бумажку, Александр, откинув гордо голову, встретил торжествующий взгляд Зубова, отстранился.
      - Вижу успешным ваш поиск. Поздравляю -с девкой,- и отвернулся резко, щелкнув каблуком, как на плац-параде.
 

* * *

 
      В пятницу, 1 февраля, Павел переехал в Михайловский замок. Поднявшись в семь утра, умылся торопливо, нетерпеливо прикрикнул на замешкавшегося с пуговицей камердинера. Последний раз окинул взглядом спальню, не ощутив горечи расставания с местом, бывшим для него всегда не более чем временным пристанищем.
      Он въехал к себе домой с Садовой, мимо дорических колонн красноватого мрамора. Миновав решетчатые во рота с вензелем, пустил Помпона шагом по липовой аллее к возвышающейся посреди площади бронзовой статуе Петра I работы Мартелли. Шагом ступала и лошадь Преобразователя России, сидевшего в седле очень прямо, по образцам статуй римских императоров. Петр глядел прямо перед собой, через Фонтанку, на скрытые дымкой, подступающие к самой окраине его города болота, а на постаменте, под копытами его коня, крохотные бронзовые фигурки штурмовали Шлиссельбург, сходились насмерть у полтавских редутов.
      Оставив Кутайсову повод, Павел прошел не спеша, хрустя снегом, до Рождественских ворот, выходящих на Летний сад; ступил через растворившуюся перед ним бесшумно дверь на беломраморный пол, подняв глаза на лестничную площадку, откуда приветствовали его Геркулес и Флора.
      Следовало, пожалуй, постелить ковры: звук шагов отзывался слишком звонко, тревожно. Павел миновал овальную гостиную, где 16 кариатид подпирали разбитый кессонами свод, на плафоне которого возносили куб-ки боги Олимпа; сощурясь, оглядел огненно-бархатные диваны и канапе у стен, украшенные кистями. Дверь открыл сам, задержавшись мгновение в нише, меж двух колонн разноцветного сибирского камня. Дойдя до беломраморного камина, оглянулся на возвышающиеся над нишей хоры с бронзовой балюстрадой и десятью пышными вазами-канделябрами. А дальше ниша меж двух ионических колонн вела в круглый тронный зал, обитый тканным золотом красным бархатом. Медленно, не отводя взгляда от солнечного луча, император дошел до трона, поднялся на три ступеньки - и, охватив жадно ладонями подлокотники, опустился на мягкие подушки, торопясь ощутить, что все это ныне существует не только в его мечте.
      В семь вечера французский театр ставил в Михайловском замке оперу «Ревнивый любовник». Шевалье играла столь равнодушно, что любую иную освистали бы, даже в присутствии государя. Но она открыто, со сцены, улыбалась надменно откинувшемуся в кресле Кутайсову, одобрительно кивал на поклоны примы Павел, и зал молчал, только аплодисменты в конце актов были короткими, дробными, как перестук козлиных копыт. Государь ушел спать рано и долго лежал с открытыми глазами. Привыкнув к темноте, он стал различать на светлой стене картины, кажется, видел даже рисунок на знамени в руках рыцаря и завиток конской гривы. А над кроватью светился в лунном отблеске победный лик ангела кисти Гвидо Рени.
      Утром в кабинете первого этажа, отделанном ореховым деревом, где стояло на столе прекрасное дежене с видами Михайловского замка, Павел принял Ливена. Военный министр доложил, что Орлов готов выступить на Индию с 22 тысячами казаков при двойном заводе лошадей, 12 пушках и 12 единорогах. Первый эшелон- тринадцать полков во главе с освобожденным месяц назад из Петропавловской крепости Платовым - уже готов к походу; в конце месяца весь корпус выступит, за это Василий Петрович ручается головой.
      - Как скоро будут они в Хиве?
      - При дневном переходе тридцать-сорок верст, надо полагать, не позднее мая.
      - Долго, долго, Христофор Андреевич! Кто знает, не станут ли персы и турки, после присоединения к нам Грузии, искать себе союзников в Бухаре, Коканде, Хиве; а европейские дела и вовсе требуют торопиться. Лизакевич сообщил из Рима: Пнй VII готов отдаться под наше покровительство, готов перенести святой престол па Мальту. Я говорю вам вещи, о которых никто не должен знать потому, что цена похода Орлова огромна!
      Павел проводил Ливена через круглый кабинет, меж статуй жрицы и весталки, расставленных на постаментах севрских ваз. Остановился под вделанными в стену часами, когда-то висевшими в садовом домике Петра. Серебряная стрелка встроенного в часы термометра опустилась ниже двадцати градусов. Павел прищурился на подмороженное снизу, по краю, оконное стекло, мягко коснулся локтя Ливена:
      - Поторопите их!
      Вечером был маскарад. Больше трех тысяч петербуржцев танцевали едва не до двух часов утра. Ушедший спать без четверти десять Павел несколько раз по дороге в спальню останавливался, прислушиваясь к музыке, голосам, шороху и перестукам полов, непривычных к мазурке. Дом его наполнялся жизнью.
 

* * *

 
      Два месяца, минувшие после Рождества, Павла не покидала нервная, беспокойная жажда видеть Шевалье, говорить с ней. На спектаклях, ловя каждое слово, жест, паузу, он застывал напряженно, локтями опершись о барьер ложи. Казалось, на сцене она была искреннее, чем наедине.
      Все, кроме этой женщины и марша по заснеженным оренбургским степям корпуса Орлова-Денисова, движение которого ощущалось почти физически, будто слышны были за тысячи верст скрип телег и всхрап лошадей - все для императора подернулось дымкой. В первый день марта он выслушал равнодушно доклад Ростопчина о разгроме английским флотом Копенгагена. Пришепетывая от волнения, канцлер говорил жарко, торопливо:
      - Город разрушен до основания. Эскадры столь мощной Англия не выставляла еще, более трех тысяч пушек у Паркера и Нельсона. Идут на Петербург. Я полагаю, ополчение надо созывать, войска регулярные подтянуть не успеем. В устье Невы корабли затопить с балластом, укрепления кронштадтские снести, все равно не удержим, так пусть врагу не достанутся. А в дома, что ближе к набережным стоят, заложить пороховые заряды, чтобы, когда десант высадится, отступая, взорвать…
      Глаза Ростопчина поблескивали, выбившаяся прядь волос трепетала над ухом, и императору неудержимо хотелось ее поправить.
      - Федор Васильевич, о разумных мерах согласуйте с Ливеном. Что до минирования домов и затопления кораблей в Неве - пустое.
      - Как пустое, государь? Соблаговолите мне оборону довержгь полностью! Ни одному британцу уйти не дадим!
      - Оставьте. Дельное передайте Ливену. Идите.
      Дернувшись от подступившей нежданной изжоги, канцлер вгляделся в спокойное, чуть грустное лицо императора и, не в силах, да и не желая справиться с горечью, раздражением, гневом, бросил на стол бумаги, шагнул вперед:
      - Ваше величество, от нежелания вашего делами заниматься, милость Господня нас не спасет. Бог на корабли английские не дунет, парламент флот обратно не призовет, а коли и призовет, гонец не доспеет. Коли желаете с француженкой своей прохлаждаться, воля ваша, но доверьте людям, способным к тому и о государстве радеющим, спасти его. Выбирайте между честью монарха и шлюхой…
      - Ты не смеешь.
      - Смею, коли правда! Она с Кутайсовым спала, я то могу доказать!
      - Хоть бы и так, не смеешь!
      - Ваше величество, от боли это, за вас и государство!
      Павел сощурил глаза, наклонил слегка голову к плечу, ощущая, как приливает злая, веселая ярость. Впервые за беспросветные зимние недели, с ночи, когда снизошло озарение и дан был приказ о походе на Индию, ощутил он себя счастливым. Не в его силах поторопить казаков в оренбургских степях, не в его власти душа проклятой, ненавистной, желанной женщины, но он еще император, и отомстить - в его власти. Качнувшись на каблуках, он негромко, сквозь зубы, выговорил:
      - Я не отбираю у вас орденов и графского герба - это все равно что подбирать их из грязи. Я даю вам полную отставку. Вы - ничто. Вон отсюда!
      …Ночью, отрывая на мгновение губы от плеча Дениз, он прошептал ей на ухо:
      - Ты не права. На свете есть вещи, трогающие душу.
      Негромкий смех в ответ, движение губ навстречу.
      - Подожди! Я прогнал сегодня Ростопчина.
      - Бог мой, за что?
      - Неважно. Я понял: власть не дает силы творить добро, но для зла -довольно.
      - Жить, чтобы мучить себя?
      - А может быть, это и есть - искупление? Мир полон греха, зло должно переполнить меру, чтобы все рухнуло и настало царство Божие… впрочем, если так, мне следовало его оставить.
      - Кого?
      - Да сумасшедшего Федьку, кого еще?
      - Почему ты так его зовешь? Он на самом деле не в своем уме?
      - Так его звали при дворе матери. Ее словечко. Знаешь, раньше мне мерзостью казалось все, что шло от нее, а теперь…
      - Ты ее понял?
      - Да. Ей мнилось, будто лучше нее никто не может править Россией. Но теперь я знаю, это всего лишь игра…
      Слово сорвалось нежданно, ему думалось что-то иное, растаявшее в затопившем мозг пламени озарения. Отбросив одеяло, не замечая холода пола, шагнул к окну, отдернул занавесь, чтобы видеть лицо Дениз, обернулся:
      - Просто игра. Выходишь из-за кулис, проговариваешь первую реплику и начинаешь жить тем, что в пьесе. Но спектакль кончается, все расходятся по домам, к своим делам, а ты - остаешься в пустоте. Мать была счастливее меня лишь тем, что не чувствовала этого, хотя, быть может… Что самое страшное для актера?
      - Потерять роль? Забыть слова?
      - Не то, не то!
      Вспрянув на колени, она притянула к себе Павла, гладила торопливо его голову, плечи:
      - Иди сюда! Холодно, простынешь!
      Вздрогнув, как от прикосновения змеи, он высвободился, отступил к светлеющему предрассветной дымкой окну:
      - Не лги! Ты знаешь, самое страшное- понять, что не хочешь играть.
       - Да.
      - И тогда перестаешь верить в Господа?
      - В Господа тоже.
      - Послушай… Тебе ведь тоже бывает хорошо со мной. Может быть…
      - Нет.
      - Но почему?
      - Потому, что я не люблю вас.
      От стен тянуло холодом, и, обхватив руками покрывшиеся мурашками плечи, Павел присел на край постели, закутался в одеяло, стараясь не смотреть на лежащую удивительно тихо женщину. А за окном, заливая пурпуром выметенный за ночь ветром лед Фонтанки, подымался рассвет.
 

* * *

 
      Утром 11 марта генерал-губернатор столицы, как обычно, делал доклад императору. Потеряв нить, Павел на какой-то миг вовсе перестал слушать - губы генерал-губернатора шевелились бесшумно, подергивался кадык…
      - Петр Алексеевич, скажите…
      - Да, ваше величество.
      - Скажите, вы помните полковника Грузинова?
      - Но, ваше величество!
      - Нет, мне просто вспомнилось. Как вы думаете, он знал, чего хочет?
      - Все заговорщики безумны, ваше величество. Законопослушный подданный желает того, что указывают власти, а бунтовщики - это люди, возмечтавшие о невозможном. У одних бред более стоек, они воображают себе какое-то устройство мира, не похожее па нынешнее. Во Франции таких было довольно, и мы увидели въяве видения бредовых снов.
      - Так если этим людям удается задуманное, случившееся можно назвать безумием власти?
      - Скорее, властью безумия, ваше величество.
      - Ах да…
      Оглядывая рассеянно мундир Палена, Павел приметил оттопырившийся карман и, ощутив озорное желание подшутить, быстрым движением наклонился и вынул сложенную вчетверо толстую бумагу.
      - Так, Петр Алексеевич, ваши любовные письма солидны, как все, что вы делаете.
      Заслонясь рукой от потянувшегося было за своей бумагой Палена, он развернул лист и увидел аккуратно, в дна столбика выписанные полсотни имен.
      - Список? Не заговорщиков ли?
      Генерал- губернатор, уже совладав с собой, улыбнулся широко:
      - Ваше величество, если бы это был список заговорщиков, первой должна моя фамилия стоять, ведь во всякий заговор, будь он наяву, генерал-губернатор обязан проникнуть, чтобы обезвредить его. Это же, видите ли, список клуба нового, не совсем пристойного, правда…
      Глядя ему в глаза, Павел, во внезапном просветлении, понял, что Пален лжет. Отступя на шаг, швырнул к его ногам листок, качнулся на каблуках и, не сказав ни слова, повернулся к двери.
      …Вечером, за ужином, прохаживаясь, как он любил, вдоль стола, за которым сидели одиннадцать званных им гостей, Павел вспомнил, как впервые разглядывал принесенный Баженовым чертеж Михайловского замка. Архитектор, щурясь без очков, которые забыл вынуть из кармана, беспокойно следил за движениями его руки, едва не касавшейся листа, наконец не выдержал:
      - Осторожнее, государь!
      - Не беспокойся. Теперь ни о чем не беспокойся,- проговорил, не оборачиваясь на него, Павел.
      А чертеж был строен, полон воздуха и света, как все, к чему прикасался Баженов…
      Внесли последнюю перемену, подав привезенные сегодня лишь с фарфорового завода тарелки с росписью - фасад Михайловского замка. Пройдя быстро на место свое во главе стола, император бережно взял фарфоровый диск в ладони, поднял, коснулся губами темно-фиолетового фронтона - и повернулся к невестке:
      - Вам нравится этот дом?
      - Государь, стены сыры еще, холодно по ночам, - проговорила она живо и тут же осеклась, получив под столом толчок от мужа. Павел, услышав движение, вскинул взгляд на Александра:
      - Вы полагаете всерьез, что мне следует слышать только то, что приятно?
      - Нет, но…
      - Так не мешайте тем, кто говорит правду, хотя бы случайно.
      За десертом никто, кроме Кутузова, перемолвившегося с соседкой, крепок ли лед на Неве, не проронил ни слова. Поднявшись из-за стола, Павел жестом пригласил с собой Александра и, слыша шаги его за спиной, дошел молча до дверей своих покоев, остановился. Не глядя на сына, проговорил негромко:
      - Знаешь, что мне сказал сегодня Пален? Революция- безумие. Но он не знает еще, что и власть - тоже безумие.
      И, не дожидаясь ответа, притворил за собой дверь.
 

* * *

 
      Стряхивая крупные комья снега с сапог, широким шагом вошел Пален в прихожую зубовского дома, оглянулся по сторонам, уверенно двинулся вверх по лестнице. Платон вышел на площадку, когда Петр Алексеевич уже поднялся; заулыбался, протянул руку, стал пропускать вперед.
      - Вот что, Платон Александрович, - остановившись в дверях, густо, негромко сказал Пален, - время наше вышло. Паркер в двух днях от Кронштадта, вчера я от Ливена узнал - двадцать тысяч казаков посланы в Индию.
      - Боже мой…
      - Господь, может быть, и поможет, если не нам, так англичанам или хотя бы Бонапарту. Молиться, однако, дело особ духовных. Никита Петрович в деревне своей Цинцинната изображает, словно к нему, как к Джорджу Вашингтону, депутации явятся, звать на управление страной, вы же, смотрю, Делольма читаете?
      Зубов, покраснев слегка, обернулся на столик, где, идя к дверям, оставил книгу, кивнул.
      - Что же, английская конституция уважения заслуживает. Книгу-то от Воронцова получили или из Парижа?
      - Клингер дал.
      - И это неплохо. Вот что, князь Платон!
      Пален сузил глаза, шагнул вплотную, припирая Зубова к косяку:
      - Нам далее отступать некуда. Вышло время! Извольте сегодня вечером быть у Талызина.
      - Когда?
      - Вечером, Платон Александрович! В Михайловском ныне ужин, так ведь вы знаете, когда там заканчивают.
      И, обернувшись резко, Пален пошел вниз по лестнице.
      …В начале одиннадцатого он взбежал по крыльцу талызинского особняка, отодвинув в прихожей обвисшего на дверной ручке мертвецки пьяного поручика-преображенца. В большой гостиной, где человек восемьдесят гвардейских офицеров сидели вокруг сдвинутых столов, было удивительно тихо, и, когда Петр Алексеевич вышел во главу стола и поднял налитый ему тотчас бокал шампанского, голос его прозвучал резко и звонко:
      - За государя Александра Павловича!
      Мосты и рвы Михайловского замка только в детской игре могли сойти за укрепления, потому что дети не умеют еще предавать свое знамя и свою клятву. Две кучки офицеров, вместе пробежав по аллее, разделились у входа. Те, которых вел Бенигсен, замешкались в дверях, столпились внизу лестницы, по которой, ступая осторожно, стали подниматься четверо. Бенигсен сам постучал в дверь, ведущую с площадки налево, и когда камердинер Павла проснулся наконец и, не открывая, спросил, что случилось,-кивнул адъютанту Преображенского полка Аргамакову. Сглотнув комок, тот, прижавшись щекой к двери, негромко сказал:
      - Откройте, это дежурный адъютант Аргамаков с рапортом.
      - Но ведь ночь еще!
      - У вас остановились часы. Откройте, настало утро.
      …Проснулся он незадолго до полуночи. Подошел к окну, отодвинул занавесь, вгляделся. Огоньки факелов метнулись от экзерциргауза по аллее. Приложив ухо к стеклу, можно было услышать скрип промерзшего за ночь снега под сапогами.
      И тут его охватила животная, нерассуждающая жалость к себе. Господи, да как подумать можно было об этом всерьез, кто смеет судить жизнь, хотя бы и собственную?! Как можно запутаться среди пустых, зряшных вопросов - что есть власть, для чего жизнь; как можно сетовать, что Бог не дал тебе чего-то, коли есть у тебя тело и душа? Мечтать о любви, приказывать людям, решать судьбу государства - как мелко все это, когда можно просто жить в крохотном домике где-нибудь на окраине тихого чистого городка, читать в газетах о войне между Наполеоном и натравленными на него Питтом монархами Европы…
      Топот доносился уже с лестницы. Оглядевшись, Павел метнулся к двери в покои жены, дернул отчаянно, еще раз; всплеснув руками, побежал обратно в спальню и, услышав шаги совсем рядом, не думая больше ни о чем, бросился в камин, где не разводили сегодня огня.
      Кучка офицеров, ворвавшись, заполнила комнату холодом, хмельным, шумным дыханием. Сдернув полог постели, Бенигсен ткнул под кровать шпагой, прислушался и проговорил вальяжно:
      - Ну, государь! Полно прятаться, выходите!
      Павел вздрогнул, выпрямляясь, словно услышал имя свое, стоя в строю. Государь!
      Миг перед смертью долог. И он успел вспомнить все - теплые, мягкие руки бабушки, Елизаветы Петровны; впервые увиденный портрет отца, тайком принесенный Порошиным; книги в переплетах золоченой кожи, а потом, как нарастающий вихрь - губы Нелидовой; взгляд Анны, безумный от вальса; сияние в полутьме разбросанных па подушке волос Шевалье; боль, ярость, тоску… - прежде чем, ступив из холодной золы, через решетку, в комнату, спросить:
      - Что вам угодно, господа?
      …Платон Зубов, выйдя из спальни императора, когда тот еще был жив, метнулся было в библиотеку, но, испугавшись молчаливой темноты, вернулся, сбежал по лестнице на первый этаж. Там горел уже свет, сновали какие-то люди. Пройдя три или четыре комнаты, Зубов в дверях отбросил мешавшую портьеру - и увидел неподвижно стоящего посреди комнаты одетого в зеленый мундир Константина.
      - Ваше высочество!
      - Что там?
      - Не знаю. Я не видел, не видел!
      - Чего не видели-то?
      - Я только зашел в спальню и вышел сразу, там Бенигсен, Яшвили, другие!
      - Ну, Платон Александрович…, - Константин, пожав плечами, сощурился насмешливо, - qui s’excuse - s’accuse.
      Он подождал мгновение, криво усмехнулся и, отвернувшись, быстро ушел в комнату жены. А Зубов остался стоять в оцепенении у дверей, уставясь на раскинувшуюся против окна, на продолговатом постаменте, статую, подлинник которой, он знал, возлежит бесстыдно в угловой зале Виллы Боргезе.
 

* * *

 
      Михайловский замок, отсеченный от города магической пентаграммой, стенал и вспыхивал сполохами, а широкими улицами Санкт-Петербурга нес ветер золотистую под фонарями поземку, исчезающую в темной пустоте теней домов. Не светилось ни одно окно; выметенные ветром улицы белели смутно на окраинах, желтыми пятнами под фонарями разбегались от Дворцовой, Миллионной.
      Темен был и особняк Ливена. Днем ранее граф получил коротенькую записку от государя: «…если вам не довольно двух недель, чтобы избавиться от простуды, придется искать более крепких здоровьем, способных нести обязанности свои». Ответа не потребовалось, бумагу доставил не фельдъегерь. Видно, писалось ввечеру, у Гагариной. Намеки, что именно мужем Анны готов император его заменить, доходили до Ливена еще двумя днями раньше, в доброхотах недостатка не было. Но выздоравливать было не время, это Христофор Андреевич чувствовал, и потому прочел и положил записку в шкатулку прожилчатого уральского камня, велел подавать микстуру. Наутро встал в начале девятого - время быть у службы минуло.
      После завтрака, прохаживаясь в халате по кабинету, Христофор Андреевич примерял к себе неожиданное, новое: не служить. Ведь если просчитался он, обмануло чутье - теперь государь не простит. Он пытался вспомнить чувства и мысли хотя бы одного дня, принадлежавшие только ему, графу Ливену, а не военному министру России - и не мог. На память приходило лишь задуманное и сделанное. Воля государя снова и снова пробуждала в нем мысль, беспокойство, торопливую решимость; зрел план, и время вдруг начинало бежать стремительно, неостановимо; календарь отмечал подписанные бумаги, рапорты, депеши. Потом приходило ожидание, неизбежное, ибо разум и порядок часто оказывались бессильными не только в диких степях за оренбургской линией, но и в петербургских казармах, где задуманное могло свершиться, лишь вбитое в пустопорожние солдатские головы. Доклада Павлу Петровичу он всегда страшился, не было ничего, доведенного до конца, радовавшего душу. Но государь чаще, много чаще, чем строг, бывал милостив, и наступали воздушные часы, когда Ливен, велев кучеру ехать не спеша, раскидывался в карете поудобнее, предвкушая шампанское, восхищенные взгляды, несказанное блаженство, какое дает только переполняющее душу чувство всемогущества.
      День прошел. Несколько книг валялись открытыми по креслам. Граф обедал, дал распоряжения по дому, исчеркал записями несколько листов и порвал все. Но часы эти, прожитые попусту, не променял бы ни на какие иные. Полный беспричинной радости, как бывало когда-то в детстве, под новый год, пришел в спальню к жене, улыбаясь, распустил ей волосы, бережно приподнял, наслаждаясь пышностью, тяжестью прядей, уронил. Удивился, нежданно для себя, тому, что не нужно слов, что он привычно, как должное, принимает понимающий взгляд пятнадцатилетней девочки, которая, кажется, может рассказать про его душу много больше, чем сам знает.
      Странным было сознавать, что он нисколько не разочарован, не чувствуя власти над ней - власти, предвкушение которой перед свадьбой сладко холодило сердце. Ливен как единственно возможную готов был принять участь каждого супруга - стать роганосцем, но ожидал двух-трех лет блаженства: быть господином в любовных утехах, по воле своей играть слезами, губами, шепотом, ладонями этой девочки, покуда она не научится изменять, покуда он ей не наскучит.
      Вышло иначе. С первой ночи он понял, что Господь послал ему Жену, и не возроптал. Неделю спустя та, которой суждено было стать игрушкой, выслушивала по вечерам долгие, серьезные рассказы о делах, которые Ливен не доверял никому; потом он стал ждать ее совета. Все случалось едва ли не без его воли и сознания, просто сложилось одно к другому, и теперь, ощутив вдруг, как бы со стороны, сколь многое изменилось в жизни, Христофор Андреевич изумленно вглядывался в отражение своей тревоги в светло-серых глазах. Слов и теперь было не надо: о разговорах с Паленом Дарья знала, лежащую в шкатулке уральского камня записку читала. И он медленно протянул руки, встреченные ей у самой груди, ощутил тепло ладонями, вздохнул глубоко, успокоенно.
      Разбудил их стук в двери. Чертыхаясь, щурясь на ночник, граф накинул халат и прошел в кабинет, неплотно прикрыв дверь.
      У стола стоял, пошатываясь слегка после саней и мороза, фельдъегерь.
      - Ваше превосходительство, государь повелел вам быть у него в кабинете, в Зимнем, немедля.
      Ливен не отошел еще спросонья и, глядя в подбородок гонцу, ответил, медленно подбирая слова:
      - Ты… пьян? Государь… в Михайловском.
      - Так точно, ваше превосходительство. Там. Но передаю вам его собственные слова: быть в Зимнем.
      - Его слова?
      - Павел Петрович болен очень. Стало быть, государь Александр Павлович повелел.
      Граф отпустил его кивком, вернулся, ступая тяжело, в спальню. Передвинув ночник, присел на край кровати, вгляделся в лицо жены.
      - Слышала?
      - Да.
      - Что делать? Все ли… кончилось?
      - Не езди.
      - Приказ.
      - Фельдъегерь - государев?
      - Да. Что в том теперь? Буду одеваться. Поди к окну, посмотри за улицей. Казарма Преображенская напротив, если что…
      Он бережно накинул на плечи жене халат, сглотнул комок, глядя, как она легко подбежала к окну, откинула портьеру, взобралась с ногами на подоконник. Крикнул камердинера.
      Дарья изредка лишь, когда начинало лоб и виски ломить холодом, отодвигалась от окна, склонялась то вправо, то влево, силясь разглядеть, что происходит за перекрестками. Но все было пусто, ни одного свежего следа полозьев; в заснеженной будке дремал часовой. Ей показалось, что прошло очень много времени. Муж, наверное, оделся уже и ждал в кабинете; ни звука не доносилось. Приникнув лбом к стеклу, она подождала, сколько хватило терпения, потом отстранилась, начала быстро растирать виски. Сон слетел; все под окном виделось очень отчетливо, словно она шла там, среди сугробов, вздрагивая от хруста собственных шагов.
      - Христофор!
      Ливен метнулся, готовый подхватить на руки, испуганно поглядел расширенными глазами.
      - Карета. Я не заметила сначала, почудилось что-то от Дворцовой. А проехала, наоборот, туда, к Зимнему, Напротив казармы только и увидела.
      - Кто?
      - Христофор, мне показалось, в окне - Уваров.
      - Карета чья?
      - Не знаю. Двуколка.
      - Уваров - двуколкой?
      - Он. И два офицера на запятках.
      Ливен помолчал, потом быстро обнял жену, коснулся губами ее лба - и бросился к двери.
      Сани давно ждали у подъезда. Проехав напрямик, он был у Зимнего лишь несколькими минутами позже кареты, привезшей не Уварова, а великих князей. Наспех поставленный караул пытался было задержать военного министра, и, выглянув на шум, Александр кивнул сумрачно, подозвал жестом. В дверях, замешкавшись, уронил платок, остановил нагнувшегося было Ливена:
      - Оставьте. Не понадобится.
      И, затворив сам дверь, подошел вплотную, уставился пристально в глаза:
      - Где казаки? Говори. Отец… мертв.
      - Должны быть в двух десятках переходов от Хивы.
      - Слава Богу! Пиши. Вернуть немедля!
 

* * *

 
      Кончался март. Александр следовал послушно советам своего ментора, и Пален твердой рукой вел Россию от пропасти, куда она едва не низверглась. Остановили успевших уже перейти Волгу казаков Орлова; в трех часах пути до Ревеля, где, зажатый льдами, стоял, как в ловушке, русский Балтийский флот, застало Нельсона посланное Петром Алексеевичем письмо. Прочтя, адмирал до боли в костяшках сжал в кулак пустую ладонь, вздохнул разочарованно и велел отменить боевую тревогу. Кое-какие перестановки провел Пален в гвардии, убрав незаметно в сторонку сумасбродов вроде Яшвили. На будущее решил серьезно заняться Преображенским полком, солдаты которого утром 12 марта гробовым молчанием встретили здравицу за Александра. Вызывать из деревни Никиту Панина он не торопился.
      Не смущали Петра Алексеевича ни пристальный, леденящий взгляд, которым его всякий раз встречала Мария Федоровна, ни кривые усмешки самого нового царя. Александр ведь не знает и не узнает никогда, что за сила стояла за Паленом, когда готовил он переворот, а что любви к нему, отцеубийце, народ пока не питает, понимать должен. Конечно, следует пока придержать подальше от Петербурга его дружков из якобинцев и конфедератов, всех этих Чарторыйских, Строгановых, Новосильцевых, ну так на то у Палена власти хватит.
      Когда Петру Алексеевичу доложили, что в деревенской церкви за час езды до Нарвской заставы появилась чудотворная икона, оплакивающая смерть Павла Петровича, он только брови поднял недоуменно. Оглянулся на приближенного недавно офицера корпуса Кондэ, Тиранна, приглашая его вместе подивиться, какие нелепости возможны в просвещенный век. Но француз хмуро покачал головой:
      - В церкви дважды была вдовствующая императрица. Туда собирается народ, а у попа длинный язык.
      - Что же, съездим и мы.
      Наутро, прикинув, что успеет вернуться до не отмененного никем вахт-парада, Пален велел запрячь карету шестеркой и по хрусткому насту меньше чем за час домчал до бревенчатой церковки. Из открытых дверей клубился парок, внутри было тесно от набившихся людей, среди которых Петр Александрович сразу приметил много горожан; горело сотни полторы свечей. Поп - молодой еще, густобородый, в свежей, сияющей золотым шитьем ризе - возглашал басовито:
      - …восплачем же, яко сия Пресвятая Дева! Ибо снова, присно, обманут народ русский. Возвестили Павла Петровича тираном - радуйтесь, говорят, люди, что нет его более! А истине грешат все так же, только руки кровью омыты; людям же в том блага нет, только позор и бесчестие!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16