Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Неприкаянность

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Яна Джин / Неприкаянность - Чтение (стр. 3)
Автор: Яна Джин
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      когда тебя, сказали, нет.
      Пространство расширяется во времени.
      Само пронизывает время.
      Слова – тяжёлые от бремени –
      забыли рифмоваться. Немы.
 

Часть вторая

      Ты. От тебя осталось меньше единицы.
      Я. Послемыслие к тебе, не послесловие.
      Мне хочется поверить в небылицы,
      что из земли твоя на землю снова
      душа вернулась, а в земле ты – тот, кто был;
      что червь могильный плоть твою не источил
      и сам потом не превратился в гниль.
      «Из мусора рождаются стихи». Из пыли.
      В ту ночь твои глаза темны, как полночь, были.
      Последний день зимы.
      Туманно.
      Тут утро, сомневаясь постоянно
      в себе, стремится в полдень улизнуть
      и в нём скорее раствориться.
      Тут каждый поспешает влиться
      в толпу, стирающую лица.
      От непохожего
      тут всех охватывает жуть.
      И даже звёзды новые –
      как гвозди в грудь.
      Тут между словом и поступком связи нет.
      Тут всем на всё – один ответ.
      Тут все стесняются рифмующихся слов.
      Но там… Одни лишь жесты. И кивки голов.
      Поскольку там – прозрачные слова.
      И в них четыре измеренья, а не два.
      И там – иные божества,
      достигшие такого мастерства,
      что им достаточно одной струны, –
      производящей звуки тишины…
      Не так ли «там», скажи, у вас?
      И есть ли с «тут» какая-нибудь связь?
      У вас совсем иное, правда, «тут»?
      У вас «сейчас», наверное, иное?
      Иные страхи? Круглые, как ртуть.
      Но есть и слёзы ведь? И тоже раны ноют?
      А может – нету ничего у вас иного?
      Как тут давно уже ничто не ново?
      В ответ – ничто. В ответ – молчанье.
      Небытие пренебрегает жизнью,
      её вопросами капризными.
      А жизнь, напротив, суть сплошное предвещание
      сплошного несуществования,
      которому она выплачивает дань
      создания любого увяданьем,
      делами нашими, телами…
      Мой дорогой,
      так много между нами
      не выговорено.
      Но как
      любовь протиснешь под колпак
      существования? И как
      из «что», скажи, получишь «как»?
      А из души, Психеи, – Еву, тело?
      Из «то, что было» – "то, что есть и цело»?
      Как из «возможно»
      сделать «буду делать»?
      Переживание – из слова одубелого?
      Игру – из срама?
      Рифму – из простого «да»?
      Из больше – меньше?
      Лиру – из креста?
      И как из праха, замурованного в склепе,
      добыть желаний пусть и пепел?
      Воспоминаний
      чёткий профиль врезается, как рифма в речь.
      Воспоминанье – это мим, не смогший речью пренебречь.
      А помнишь ли такой вопрос: как отличить от правды ложь?
      Ещё – про души… Правда, что цена таким вопросам грош?
      Свободен ли ты там, где есть?
      Свобода… Что – проклятье? Лесть?
      А помнишь ли вопрос такой:
      «Как быть с опавшею листвой?»
      Легки, легки, как вздох Шопена,
      мои вопросы, но не надо отвечать.
      Они могильному венку замена
      и знак, что люди на ходу молчать –
      как сочиняют на ходу – не в состоянии.
      Насилью траурного причитания
      тебя подвергли. И повергли в прах,
      провозласив, что смертью смерть поправ…
      Слова. Слова. Одни слова. Ты прав.
      Но как ещё, скажи, сквозь время странствуя,
      не замечать его насилья над пространством?
      И как забыть – что значит жухлая листва?
      Что колокол по нам звонит сперва,
      и лишь потом – поскольку не звонить не может.
      …В Иерусалиме запуржило тоже.
      Впервые там снежит за много лет.
      Но снег растает скоро или нет,
      оставив только бусинки из слёз
      и тихий, как слеза, вопрос:
      «О, Боже, это чудо снегопада
      не означало ли, что Ты был рядом?»
      Теперь уже осталось только
      искать твоё лицо
      в рисунках облаков.
      Теперь – когда подведены итоги,
      защёлкнуто кольцо
      и не осталось слов,
      когда случилось то, чему случаться
      положено, – теперь уж докричаться
      осталось только до тебя через настилы
      листвы, сопревшей на твоей могиле
      за все века, которым счёт забыли,
      её земли, связавшейся из пыли
      надежд, которые рассеялись, но были,
      сомнений, ужасов, осевших в иле
      на дне текущих дней…
      Текущее терзает
      глаза, когда бесследно исчезает…
      Погост –
      терзанье сущего, земного. И абсурд.
      А в небе – возгоревшая комета.
      Любующиеся её дерзаньем – врут.
      Их, средь могил живущих, радует не это,
      а неизвестности примета,
      при том, что главное известно:
      живым не обойтись без мертвецов,
      сближенья с ними и в конце концов –
      надгробной лжи, что жил усопший честно.
      По мне, такая радость неуместна:
      любые мысли и любые чувства,
      слова, их непроизношение –
      союз безумия с кощунством
      перед лицом исчезновения.
      Тут – на земле – начало марта завтра.
      Там – у тебя – начало всех времён.
      Тут первый день – не просто лживость старта,
      но и предательство финала: он
      сперва сбегает во второй, потом сбегает в третий…
      Там – бесконечность, загнанная в сети.
      Бездвижность. И единство рая с адом,
      а вздоха с выдохом, с прощальным взглядом.
      Довольно! Где же это слово,
      после которого не надо никакого?
      Оно не тут.
      ????????
      Всё ясно без него – не нужен суд.
      Всё ясно, как в сказаньях древних эллинов.
      И, как в Левите, жёстко всё расстелено.
      Довольно же всего!
      Тоскливых шествий!
      Жестокости Его!
      И нашей лести!
      Соборов благовонных вместе
      с прикрывшимися чёрными сутанами
      Его рабами – шарлатанами
      и сутенёрами, которые
      движенье губ считают разговором.
      Довольно умиляться и Рахилью:
      от нелюбви, смотри, исчахла Лия!
      Довольно обо всём –
      довольно о смертях,
      довольно о печалях, жизнях,
      довольно о вчерашних днях,
      о нынешних, грядущих, лишних.
      Забудь про всё.
      Молчи почти всегда.
      На все вопросы – всем один ответ,
      который знают дети:
      «Да!»
      А лучше так же кратко: «Нет!»
      К чему способность помнить, если
      воображение и память – в вечной ссоре?
      И есть ли смысл и правда есть ли
      в обрывках прежних разговоров?
      «Чего желаешь?»
      «Быть забытым. Всеми. Не тобой».
      «А что пытаешься увидеть?»
      «Красок первый слой».
      «Услышать?»
      «Голос твой: Не поступись собой!»
      «Что будешь делать?»
      «Что ещё – я буду ждать».
      «Кого?»
      «Кого ещё – Мессию. Благодать».
      «А долго ль будешь ждать?»
      «Покуда Он –
      неуловимый, словно сон, –
      не воплотится до конца
      в неотразимого живца.
      Покуда все не выйдут сроки».
      «А на какой Он прячется дороге?»
      «Не прячется: сидит и ждёт».
      «Но где?»
      «За горизонтом. У ворот».
      «Когда придёт?»
      «Того, что много, станет мало, – вот когда!»
      «И – думаешь – придёт?»
      «О, да!»
      «Чего желаешь ты?»
      «Влюбляться».
      «Что есть любовь?»
      «Что – как не целоваться, обниматься!»
      «Что будешь делать, если жить без небылиц?»
      «К тебе взмывать, как к небу – стая птиц,
      разняв себя на тысячу частиц».
      «Как скоро же, скажи опять, объявится?»
      «О, скоро, скоро! После тысячи объятий».
      (1992)
      Пер. Нодар Джин

ИСТЕРИЯ

(День первый)

      Плоть – улитка.
      И, пятясь,
      спасает себя в себе,
      как в раковине,
      чтобы вырваться вновь из себя наружу.
      Плоть – улыбка
      сумасшедшего,
      и, прячась от себя в себе,
      распинает собою себя и душу.
      Плоть – троянский конь для души голой,
      откуда выскакивают всадники
      с картонным словом наперевес
      и скачут -наперерез,
      как слово – из горла.
      Всё – снова
      ради слова,
      словно
      испытанного, как полёт.
      Пока, змеей свернувшись, слово,
      сойдясь на горле, не убьёт.
      Ничто не движется.
      Ничто
      не жаждет кутерьмы.
      Лишь рвётся пульс из-под пальто,
      как узник из тюрьмы,
      и конским цокотом копыт
      стихает вдалеке,
      и оседает, словно пыль
      в зажатом кулаке.
      Ты знаешь: этот пульс в ночи,
      твой дом и мир вещей –
      чужие, чуждые, ничьи,
      ничье.
      И ты – ничей.
      А в комнате твоей темно (Вечер)
      и пусто. Ты и тень.
      Лишь запылённое окно
      хранит минувший день.
      Глаза, не знающие слёз,
      уже к исходу дня
      рассохлись, как кора берёз,
      лишённая дождя.
      И только губы, навсегда
      устав от немоты,
      чуть шевельнулись и тогда
      сложились в слово «ты».
      Приходит утро.

Треск фрамуги (День второй)

      оконной. Прежние сомненья.
      Свет возвращается на круги,
      как вор – на место преступленья.
      В нору упрятанное «я»
      минует ложь и нечистоты –
      погибшее для бытия,
      оно пригодно для работы.
      Жизнь возрождается в мозгу,
      шумит, бесплодно душу гложет.
      Она иною быть не может.
      И я иною – не могу.
      Пер. Ефим Бершин
 

РЕЗУЛЬТАТ

      Говорить?
      Тогда – о том, что случилось.
      Что сквозь пальцы, как ящерица, ушло-
      Просочилось и суглинистым илом
      Навеки в сердце пришло-залегло.
      Говорю с тобой в этот зимний полдень.
      Ты не слышишь, но в том вини не меня.
      Говорю из страны, где в имперском золоте
      Тлеют дни, а не страхи дня.
      Говорю – как вода говорит с дуновением.
      На душе моей – несходящая рябь.
      У тебя и рифмы в стихотворениях
      Плывут, как из раны кровь, – говорят.
      Говорю с тобой, – как больные с болью.
      Я одна. Вокруг – тишина одна.
      Говорю – как во время того застолья
      Говорили при Нём с бокалом вина.
      Говорю с тобой – как журавль сказал бы,
      Что ему не лететь: подбили крыла.
      Говорю строкой печали, – не жалобы.
      Говорю слова – как вершат дела.
      Я слагаю их из последних звуков.
      Говорю тебе – говорить спешу.
      Ибо вижу нож. Ибо вижу руку.
      Говорю с тобой. Остальное – шум.
      Пер. Нодар Джин

ДЖАЗОВЫЕ ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ СЧАСТЬЯ

      Вот же она.
      Этих дней благодать.
      Тебя, покорившуюся порядку,
      пришла, наконец, пора награждать.
      А если порой тебе чуточку гадко,
      и даже не чуточку, – как в лихорадке,
      трясёт, то вспомни слово "плевать"!
      Плевать – если совесть, как сонный угорь,
      молчит, забившись в далёкий угол.
      Когда шевельнётся, – топи в текиле.
      Сопли же разведи в чернилах.
      Шесть пополудни. Приходишь с работы.
      Смердящей, как тухлый кусок антрекота.
      А небоскрёбы анфас или впол-оборота
      смотрятся армией аистов, жадных уродов,
      выклевавших уже и твоё лицо
      вместе с пространством, которое налицо.
      Безликая, утром по коридоров
      промытым кишкам ты идёшь до упора, –
      рабочей каморы, в которой – заборы.
      За каждым забором сидят крохоборы
      и вводят в ячейки числители-дроби
      в дезинфицированном ознобе
      от той лихорадки, всеобщей мечты,
      где знаменатель – успех, не ты.
      Вернёмся к шести. Из времени хода
      нет. Окно. Дома. Переходы.
      Неровные рифмы стучатся в виски,
      как позже в накуренном баре – хлопки
      джазовых ритмов. Напротив в пролёте
      дом над собой насмехается вроде:
      Что я – строенья того отраженье
      или мираж при нормальной погоде?
      Тираж бесконечен. Повтор. Возвращенье.
      Сплошное клонирование в природе.
      Реальность сдаётся. Я тоже в смятеньи,
      себя примечая в любом пешеходе.
      Сурдинка вцепилась в трубу… Полуржавые звуки
      к полуголой стремятся певице, раскинувшей руки
      и подпевающей музыке сиськами, – трюки,
      от коих влажнеют глаза у подростков и брюки.
      Влажнеет, увы, и певица, – поёт и слезится:
      "От прежней меня осталась только частица…"
      А ты отвечаешь ей строго, прищурив око:
      "Побойся бога, тебя и не надо много!"
      Рассвет приносит онеменье от стыда:
      ты стала чудищем. Значенье
      стыда и в том, что страшная беда
      пришла, – души ожесточение.
      Душа засохла, как невыброшенный сор.
      И сжалась, как измученная птица.
      И суд твой над душой твоею скор:
      «Она для жизни больше не годится».
      Но, угодив в силки существования,
      в коловорот из фактов, аксиом,
      она живёт уже без имени-названия,
      как обобщение под проливным дождём…
      О, если б удалось хоть на мгновение
      сбежать от страхов ей и запаха гниения
      всего и вся… Когда б умела
      она вернуть глазам слезу… Когда бы смела
      похерить сущее, поверить снова лжи,
      хоть ложь сдаёт с годами рубежи,
      робея перед правдою… теперешней.
      Сталь. Сталь ещё. И снова сталь в оправе стали. Перечень
      продолжен камнем серым. Серым камнем. Серым.
      Ты избрала его не из любви, – из недоверия
      уменью быть одной. Из недоверья слову.
      Бесссилье, похоть, ненависть за словом новым, –
      а он пусть не любить, молчать умеет, камень. Словом,
      ты прибыла куда должна была прибыть. Теперь роптать
      уже не время. Время ждать
      ухода.
      И не спрашивай – А что в пространстве том?
      Уйди в шеренге с теми, кто не брезгуют крестом
      каким бы ржавым он не был. Кто верить не устал
      в живое целомудрие кружащего листа.
      Кто помнят то, что Ева была и есть чиста.
      Кто вновь дерзают сочинять такие небылицы,
      что от слезы у них не просыхают лица.
      Кто изъясняются короткими мазками,
      и вздохами, но не словами, –
      безжалостным источником печали:
      до самой истерической детали
      они нас описали – и предали.
      Кто веруют, поскольку отмести
      не могут то, что не пришло пройти.
      Кто истину,
      залог конца,
      отдал за доброту лжеца.
      За участь
      тех, кто в чистом помышлении
      обмануты.
      Кому – благоволение:
      прожить без следа и без своего лица.
      Пер. Нодар Джин
 

ПОХОРОНЫ ПОЭТА

      Какая разница, где тлеть –
      в Венеции, в пустыне голой?
      Душа уже не в силах петь,
      когда петля сошлась на горле,
      и отвратить нелепый суд,
      когда, сквозь маску, поневоле,
      внезапно обнажилась суть
      души, замешенной на боли.
      Недолго теплилась вина,
      которая всему основа.
      Через мгновение она
      сменилась словом ради слова
      безжизненного, как букварь,
      как рыба на песчаной суше.
      Ты – царь толпы,
      невольный царь,
      словами облизавший уши
      толпе,
      что над твоей строкой
      трясётся, млеет от надежды,
      рыдает.
      Кто из нас порой
      не любит пёстрые одежды?
      Но ты однажды обронил,
      что я в неутолённой страсти
      виновна – как оборонил
      себя от этой царской власти.
      И я покорно понесла
      твой крест, взвалив себе на плечи
      и часть вины, и часть тепла,
      и часть твоей безумной речи.
      Но трудно отменить печаль,
      и смех сквозь слёзы – только поза.
      Уже не отменить печать
      грядущей смерти.
      Слишком поздно.
      Когда б ты мог, повёл бы речь
      о том, чтоб сжечь пустое тело.
      Но что при жизни отгорело,
      и после смерти не поджечь.
      Пер. Ефим Бершин
 

ЭКСПРОМТ

      Представь себе улицу,
      на ней – деревья,
      деревьям определений нет.
      Представь себе слякоть, –
      как постепенно
      в слякоть превращается снег.
      Представь себе время, –
      его измеряешь
      эхом собственных шагов.
      Слова – как они не сказаны мимом.
      Шёпот – как в крик превратился незримый.
      Страх, улетучившийся во сне.
      Представь бесконечную линию точек.
      Себя – неожиданной рифмой. И точной.
      Двое в комнате.
      Зимний полдень.
      В природе мятою пахнет вроде.
      Двое в комнате.
      Зимняя полночь.
      Пианино в воде. Чёрно-белые волны.
      Представь пустую, пустую улицу.
      Тихий, тихий ноябрь сутулится.
      Представь себя опавшим листиком,
      Который не вспомнится даже мистикам.
      Во мраке слова обретают вес.
      Мысль оползает – за коркой корка.
      Верхний, самый летучий срез
      Стал молитвой-недоговоркой.
      В отчий, уже позабытый, дом
      Не возвращается Блудный Сын.
      В помышленьи беспечном своём
      Уходит дальше в широкую синь.
      Пер. Нодар Джин
 

ПИСЬМО ОТЦУ

      Заслуживают ли люди вокруг нас нашей печали, так же ли они чисты, как чисты можем быть мы, когда они заслуживают нашей печали?
      (Нодар Джин)
      Молчанье переходит в голос,
      когда последнему не можется не взвыть.
      А посему счастливого значения
      не может быть стихотворение.
      И невозможно по-счастливому любить.
      Поскольку жить – приспособляться к жизни,
      то каждому осталось выбирать
      среди того, что надо потерять.
      И как бы кто пятак ни закрутил покруче,
      он не уляжется рифмованным созвучьем.
      По крайней мере – не последних в строчке слов.
      В моих словах – ни раздраженья,
      ни отчаянья следов.
      Прими их так, как – христианин пост.
      Как неизбежное. Как то, что просто.
      Чего доискиваюсь? Пониманья?
      Нет.
      Такого ждать ни от кого не стоит.
      Тем более – отца.
      Тем более ответ –
      в самих твоих деяниях,
      в таких, в которых сострадание
      есть жертва справедливого конца, –
      того неуходящего уклада,
      что позволяет только то, что надо.
      Позволь впервые перейти черту
      благоразумия – начистоту
      разговориться, хоть боюсь, что ложь
      быстрей рождает в сердце блажь и дрожь,
      и хоть боюсь того же, что и прежде –
      не оправдать твои надежды.
      Теперь, однако, пусть во мне слеза
      ещё жива, – ей не попасть в глаза.
      Ты прав.
      По мне – слова есть больше, чем слова.
      И прав, что мир в такое поверил бы едва.
      Ты прав.
      Живу я с мыслью твоею невпопад.
      И прав,
      что в этом мире мне каждый – волк, не брат.
      Ты прав.
      Любовь тебе дарует право
      то влево гнать меня, то вправо,
      пока – в возвышенном непротивленьи –
      перед собой не брошусь на колени.
      Пока печаль не научусь блюсти.
      Уйди теперь – и отпусти!
      Или пока не научусь, как ты, плеваться,
      пока, как ты, не стану разделяться
      на половинки.
      Пока телец мой на заезженной тропинке
      не стал от жёлтой скуки подыхать.
      Пока не научусь размеренно дышать.
      Не оставлять в себе ничто помимо пользы.
      Пока не все ты вытащил занозы
      из рук и пят моих.
      Я повторю: никто не вправе слёзы
      в глазах удерживать чужих.
      Пусть даже плачущим всю жизнь
      кресты нести.
      Уйди теперь – и отпусти.
      Ты удивляешься словам моим.
      Но этот разговор неотвратим.
      Он – не пугайся – не зачин
      пошлятины о важности свободы:
      кого б ни взять, –
      никто ни дать
      не может то и ни отнять,
      чего не может быть и у самой природы.
      Предтеча этому письму –
      пишу скорее потому –
      молчанье, продолжавшееся годы.
      Мне вспоминается Париж.
      Гостиница.
      И ты лежишь
      мрачнее туч, которых нету за окном.
      Но говоришь, что променада
      тебе не хочется, не надо
      тебе в другое место…
      Был не в том!
      Когда вернулась я, – слеза
      меня прошибла: как оса,
      зудел уставший телевизор, свет дрожал.
      А ты лежал как и лежал:
      на локте голову держал
      с закрытыми глазами.
      Спал?
      И эта сцена…
      В ней сплелись
      существование твоё и – компромисс.
      Не только прошлое,
      но нынешнее тоже
      составлено из лоскутов воспоминаний.
      Они заклинивают нам сознанье
      и монотонно шлёпают по коже
      своим вертлявым, недающимся хвостом.
      Они долбят под ритм один и тот же
      всё то же, что без рифмы раньше-позже
      заладит Время: Сдайся нагишом!
      И я сдаюсь – я вспоминаю… Боже,
      свободы нет, и быть её не может –
      пока воспоминанья существуют…
      Дом.
      Москва.
      Мне мало лет.
      Как гром,
      нас среди ночи разбудил твой крик о том,
      что ты внезапно встретил Бога:
      «Он бегом
      бежал по улице, за ним гналась толпа,
      чтобы вернуть на крест, губа
      Его дрожала, Он меня просил
      Его упрятать…
      Отстоять по мере сил…»
      «Спасти Спасителя?! И что – потом?»
      «Я закричал – и разбежался с этим сном…»
      Ещё воспоминание зернистое:
      твоё движение к самоубийству,
      к решению уйти от выбора
      тебе немыслимого: он прогиба
      в одну из двух сторон потребовал бы, ибо
      два голоса – пусть Бог простит меня! –
      как блеянье овец:
      «Решай – она иль я!»
      «Я иль она!»
      «Иль потеряй обеих сразу!»
      «Решай! Решай!»
      Ты не решил.
      Спешил
      дожить как жил –
      ты дорожил
      своим молчаньем.
      И изжил
      в себе умение кружить,
      крушить.
      Потом – готовность жить…
      И стон неслышный: долгий вдох.
      Настала тишина.
      И все окрест
      тебя вздохнули: ты смирился.
      Крест
      взвалил на плечи и поплёлся дальше…
      Теперь кругом
      круги своя.
      О, если б даже
      не знала я как обретается утрата,
      то жизнь твоя мне и тогда предстала б адом.
      Итак, крути-закручивай пятак,
      разбей меня о собственную стену!
      Любовь одна ожесточает так –
      а кто, когда не ты, ей знает цену!
      И кто, когда не я, должна скорбеть,
      что – никого, кто бы сказал тебе:
      «Бери, бери, не выбирай,
      за неуменье выбрать не карай
      себя уходом в неимение…" Скажи,
      труднее ведь, когда на рубежи
      не жизнь, душа рассечена, и все дела
      твои – затягивать твои же удила?
      А если то, что нас должно убить,
      не убивает, делает живучей, –
      скажи, отец, скажи:
      что лучше –
      жить иль не жить?
      Ещё скажи, отец,
      какой в том смысл – писать сии слова,
      когда предписан им, едва
      родившимся, один конец:
      разбиться в стены, с четырёх концов
      глядящихся глазами мертвецов…
      Зато твои слова мне вспоминаться стали:
      «Заслуживает ли хоть кто-нибудь моей печали
      из тех людей, которые, как кажется мне, – да?
      Заслуживают ли они печаль мою всегда?»
      Достойны ли они печали нашей?
      Когда я, как сейчас, спасаюсь от миражей, –
      то мой тебе ответ:
      О, нет.
      О мертвецах.
      Ты жаловался часто на местопроживание.
      При этом размышляя о смыслепроживании.
      А я любила человека – времяпроживанием
      он озадачен был. И говорил в сердцах,
      что Время – ерунда: оно сдаётся рифме.
      Нельзя придумать ничего наивней!
      Поскольку Время – чернь, нещадная толпа.
      Он пребывает во гробу, а гроб не там, где все гроба, –
      он возлежит в церквушке, в её холодной нише.
      Как в морозилке – тот продукт, что ниже стал бы жиже.
      Его там маринуют для позора погребения
      на кладбище, где тлеют снобы, полные презрения
      к нехитрой истине, что смерть и им приносит тление.
      Не так давно
      сей человек считался тунеядцем.
      Не только у властей. Рождённым потеряться.
      Когда ему сказали, впрочем,
      «Я или она!» –
      он выбрал убежать. Не забирая ни хрена.
      В те годы каждая приличная жена
      его звала, как каждый муж: «Шпана!»
      А сам он говорил, что заодно с народом
      считает "самсебя" уродом.
      При этом, правда, улыбался. Добавлял:
      «Когда б не премия, меня никто б не звал
      и на объедки. Мне кололи бы глаза,
      в лицо плевали бы и выставляли за
      порог. Родители девиц, увлёкшихся моей
      персоной, гнали бы меня взашей…»
      Скажи, реши теперь, отец,
      Достойны ли они печали нашей –
      наконец?
      Достойны ли они? Ответ,
      я думаю, известен и тебе:
      О, нет.
      Но я – скажу тебе открыто –
      к такому же спешу корыту.
      Хотя не с ними. На подобный компромисс
      им не подбить меня – за кем бы ни плелись.
      Вот почему и удивился ты словам моим.
      И если кажется тебе, что уязвим
      уже мой мозг. Что погрешим.
      Ты не пугайся.
      То – слезы моей остаток.
      И воспитанья отпечаток…
      Закончу я письмо, однако, сном
      моим, где нету крика.
      Дом.
      И в доме ты. В рубашке старой. В горле – ком.
      Молчишь. Хотя потом
      бормочешь: Никому страданий
      не причиню я… Никому кругом…
      Два голубя возились в сорной куче за окном…
      Пер. Нодар Джин
 

НЕСПЕШНАЯ ЗАПИСКА

      У океана в зимний день
      Чайка припала к останкам гниющего краба –
      панцирь его разлагается сладко под зимним лучом.
      Солнце бредёт по тропинке своей отрешённо.
      Слуху не ведомы звуки шипящей волны.
      Шире широких просторов, ужасней, чем ужас,
      больше того, что душа научилась вмещать,
      он, океан, – продолжение вечного страха,
      коему нечего вспомнить и предвещать.
      Корни души нашей гибнут с первой слезою,
      пролитою теми, кто сжалились над собою.
      Поэтому селимся, люди, в больших городах, –
      в царстве загубленных душ, где царствует страх.
      И тянемся, люди, к пространству очерченному,
      ибо в отличьи от птиц недоверчивы мы
      к сплошному пространству. А чайки миндаль
      множит деталь на единую синюю даль.
      Птица живёт как положит ей птичья душа.
      Замри на ветру – вслушайся в звук не дыша.
      Пер. Нодар Джин
 

IN MEMORIAM

      Joseph Brodsky
      И опять я пытаюсь в трёх соснах лес
      разглядеть, иголку в стоге сена, где
      мы с тобой бестолково валялись, без
      благодарности (как её там?) судьбе,
      полагая по глупости – этот час
      легче пыли; ещё, если помнишь, – не
      понимая, как он будет нас
      донимать, в грядущем угрожая мне
      Бог весть чем, а тебе – рецидивом света
      в настоящем (ты видишь сны?),
      неумолимо мерцая где-то
      за оголённым серпом луны.
      И опять я ищу повод, случай
      сойтись, обняться среди чернил
      на бумаге, а не среди скрипучей
      кожаной мебели. Сохранил
      ли ты в памяти страх мой
      пред ней, – единственным кроме нас
      слушателем раскатистых, ледяных
      и размеренных слов твоих –
      как ты изрекал их. Всякий раз –
      словно античный хор, наотрез
      сотрясающий мир,
      только без
      приговора его и лиры.
      Вот ещё попытка воскресить
      твою музыку в настоящем времени,
      и тут же, позабыв про суть вещей,
      как та змея из книги Бытия,
      предать его, чтобы в невидимую щель
      протиснуться и в будущее выйти. Я
      и ты – в грядущем – кто мы есть?
      Кресты, приставшие к оси. Бушует пламя,
      и назорей-слепец, выкрикивая "Месть!"
      жонглирует своими топорами.
      Ах, запоздалая попытка дотянуться в бездну ту!
      Там – ты услышишь, ибо
      слова пронзают пустоту
      стремительнее, чем могли бы
      слёзы. Любовь – не ответ, не вопрос,
      это шум благодарных губ, что бормочут
      слова без смысла; так мраморный торс
      сердечная боль не источит.
      И потому Отсюда я без отча-
      яния, невольно, медленно, сухо
      посылаю тебе забвенье, шепча
      в твоё чуткое и прозрачное ухо.
      Пер. Бахыт Кенжеев
 

IN MEMORIAM

      Joseph Brodsky
      Сие – попытка отыскать
      иголку в стоге сена,
      чтобы случайно не назвать
      тоску или измену
      по имени. Чтобы найти
      в трёх соснах лес дремучий.
      И, как по лезвию, пройти
      к судьбе – одной из лучших.
      Чтобы при встрече под луной,
      когда она случится,
      услышать "Прав я?" и к другой
      луне оборотиться.
      Сие – попытка оправдать
      молчание у гроба,
      чтобы случайно не сказать
      чего-нибудь другого…
      И стул, чей скрип внушает страх –
      единственный свидетель превращенья
      бумаги в кожу! Далее в стихах –
      не то, что память, но уже – прощенье
      отсутствия певца. И хор молчит.
      Безмолвствует, как треснутая лира
      в руках Творца. И где-то там, в ночи,
      во след певцу качается секира

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5