Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вариации на тему "Песни Песней" (эссе о любви)

ModernLib.Net / Религия / Яннарас Христос / Вариации на тему "Песни Песней" (эссе о любви) - Чтение (стр. 3)
Автор: Яннарас Христос
Жанр: Религия

 

 


      Различение между природой и личностью не выражается в определениях. Оно постигается в опыте любви: откровение единственности любимого, невмещаемое в определения. Определения есть только природа, знаки общего понимания. Они очерчивают границы объективного, обще данного. Откровение любви остается неограниченным, высвечивает инаковость личности, его свободу. Неограниченная, то есть неощутимая.
      Изменение природы в связь, изменение направления пути бытия от необходимости к свободе. Оставляем необходимость и приходим к свободе. Какое количество смерти содержит это изменение? Смерть заключенного в рамки определения, объективного, конечной и описанной тленности. Оставление индивидуалистичности, «кеносис» от требований природы, нигилизм по отношению к эгоцентрическим противостояниям. И воскресение личности в ее любовной инаковости. Жизнь в ином образе.
      Суетность определений, тощее косноязычие скудости значений. Любовь не вмещается в язык. Поэтому и воскресение ищет нас, скрытых в недоумение от невыразимого и неопределимого. Язык приносит страх или приукрашение страха от грядущего безъязычия смерти, от абсолютного одиночества, несвязанного и необъяснимого. Воскресение всегда невыразимо и неосязаемо, тогда как смерть всегда нема и осязаема, пред-лежаща. Камень, лежащий напротив. У дверей желания.
      Кто отвалит нам камень предлежащей смерти, кто нас научит, как нам умереть самим, как изменить путь природы в путь связи? Кажется, только любовь убедительна в недоказуемом. Поэтому мы и цепляемся за то, что несет в себе желание. Здесь, в желании, показывается неповрежденная смертью инаковость. Мы являемся продуктами недоказуемого воскресения, восставшими в «место» Другого, в вожделение материнского присутствия. Камень отваливается не с нашим физическим рождением, но с появлением первого знака, с нашим вступлением в первую любовную связь. И Тот, Кто отделяет желание от отождествления с материнским телом, отрывает нас от природы, чтобы сделать нас личностями, есть Слово Отца.
      Мы сражаемся со страхом с помощью вожделения. Страх и вожделение сопровождают нашу пожизненную любовную жажду, строят посредством неопределенности неосязаемого надежду. Чтобы природа изменилась в связь, необходимо явление благодати — дар знака Присутствия. Чтобы оторвать нас от уверенности отождествления и привести к риску связи. Чтобы гроб материнской утробы оказался пуст. И чтобы связь не была ограничена природой, необходимо вмешательство Благодати, чтобы любовь была естественно свободной от тления. Только присно живый Любящий может сказать: «Лазарь! Иди вон».
      Дух Святый нисходит в виде огненных языков «и почиет по одному на каждом» (Деян.2:3) из Апостолов, являя тайну личности в соборном единстве. (канон «Сошествие Святого Духа на Апостолов»)
      Мы, христиане, говорим о «теле» Церкви, даруется воскресение через приобщение жизни. Тело — материнская утроба пустого гроба, с Любящим, Который есть первородный из мертвых и называет несуществующее, как существующее. Триумф недоказуемого, непрекращающееся празднование неосязаемого. Может, ложное чувство и мираж жизни, а может, неописуемая уверенность опытной непосредственности. В любом случае, постоянный выход к риску связи, хождение по лезвию бритвы.
      Жизнь, освобожденная от смерти: к чему на самом деле относится эта фраза? Она похожа на понятийную одежду нашего обнаженного неведения. И тем не менее, на протяжении долей момента любви неведение открывается как превышающее всякое познание. Тогда мы вкушаем антидор бессмертия. Антидор в дар нашей душе, которую мы раздаем даром, наступая на разломанное эго.
      Раздаю свою душу даром: сюда на самом деле относится слово покаяние — смысловое производное любви. Изменение пути ума или любовь к недоказуемому. И сбрасываешь с себя всякую смысловую одежду самозащиты, даришь и плотские противостояния своего эго. Покаяние не должно быть нарциссической печалью по поводу юридических оплошностей, но любовным «кенозисом», лежащим за пределами ума. Изменение пути еже мыслити и быти.
      Наша природа есть, существует, мысля саму себя биологически, имеющей цель в самой себе. Она самомысленно действует так, как ей нравится, согласно фиктивной сладости саможизни. Поэтому покаяние и лежит за пределами ума: оно перемещает логику желания за пределы сладостности, которую имеет саможизнь, приобретя себе от смерти границы. За пределы природной жизни, в благодатную жизнь. В Благодать любви.
      Трамплин покаяния — осознание греха. Это слово из того же взрывчатого словаря, но «религиозное» воровство нейтрализирует его запальную силу. Грех есть не нарушение закона, но неудача, безрезультатность и проигрыш, недостижение цели неограниченной жизни. Чтобы человек действенно признал грех своего природного существования — это и не легко, и не значит частичное признание умом. Покаяние есть всеобщее изменение ноотропии, пути, согласно которому человек мыслит, и по которому направляет свое существование. Риск свободы вне пределов биологии, в недоказуемом любовной Благодати.
      Покаяние есть настолько реальное изменение, что все изменяется в жизни действительно влюбленного. Все. Даже нужда в пище и питии, в славе и силе. Влюбленный жаждет только взаимности. И чем больше она даруется ему, тем больше любовь расширяет свой круг, как камешек, брошенный в пруд.
      Мы влюбляемся не только в личность Другого, но и в каждое его что, каждое что, которое имеет с ним какую бы то ни было связь. Во все, что он делает и к чему прикасается, в музыку, которую он слушает, в дороги, по которым он ходит, в места, на которые мы смотрели вместе. Если случится, что ты полюбишь Бога, пусть и на доли секунды, дрожь вожделения будет подстерегать тебя в каждой капле росы по весне, в снегу, который поглощает серые кружева рябины, в лазури летнего неба, в благоухании первого осеннего дождя. Каждая складка красоты и все сотворенное с мудростью и искусством есть дар любовного порыва, преподнесенный тебе.
      Мы называем святым того, кто безрассудно влюблен в каждое творение Имянного Бога. Даже в то, что для многих из нас есть фальшь природы: в пресмыкающихся, в хищников, в явных злодеев. И от воспоминания о них и их созерцания его глаза источали слезы… И он не мог выдерживать или слышать о какой-либо порче или печали, приключающейся с тварью… И через это и о бессловесных… и о птицах и о животных и о демонах… и об естестве пресмыкающихся… и о всей твари… на всякое время приносил молитву со слезами.
      Влюбленные в Имянного Бога, собор святых, церковь ставших вне рамок логики. Не имеющие никакой связи с биологией религии, с логической убедительностью, с бронированностью добродетелей. Святые, и вокруг них множество нас, обветшалых, участвующих в состязании, чтобы приобрести взаимность.

11. СОММА

      Сыновья матери моей разгневались на меня.

 
      ЛЮБОВЬ не имеет логики — исходя из какой логики молится святой за пресмыкающихся и за демонов? Логика есть у религии, забронированной в доспехи закона. Логика и закон — оружие религии, оружие самозащиты эго.
      Религия: индивидуальные метафизические убеждения. Индивидуалистическая логика. Индивидуальная попытка умилостивления божественного. Убеждения, логически верные и дающие уверенность. Мораль, упроченная законом, гарантирующая уважение и авторитет. Культ, переполненный эмоциями, трамплин для достижения психологического комфорта.
      Любовь начинается там, где заканчивается такое укрепление эго. Когда Другой нам дороже самой нашей жизни. И тем больше всяких оправданий, эфемерной или вечной застрахованности. Готовность принять даже вечное осуждение ради возлюбленного или возлюбленных — это признак любви, то есть Церкви. «Я желал бы сам быть отлученным от Христа за братьев моих, родных мне по плоти, то есть Израильтян» (Рим.9:3, 4).
      В Евангелии Церкви любящий человек идет по пути жизни, а религиозный человек — по пути смерти. Картина различия между ними, данная в откровении: противопоставление блудницы, которая умывает мирром ноги Христа, и религиозной среды, которая протестует против растраты мирра (Мф. 26:6-14, Мк. 14:3-9; Лк. 7:36-50). Любовь и смерть в сопоставлении.
      Покаяние блудницы — действие откровенно любовное. Покупает очень дорогое мирро, без экономности и меры. Расточительно изливает мирро и потоки слез, чтобы омыть ноги Христа. Распускает свои волосы, чтобы ими отереть их. Такой порыв беззащитной любви, и слепое, внесвязное религиозное окружение измеряет действия мерой этической эффективности. К чему сия трата мирра? Ибо можно было бы продать более, нежели за триста динариев, и раздать нищим. Блудница любит расточительно и безрассудно, без закона и логики. Религиозное окружение измеряет логическую целесообразность действий и количество этической пользы.
      Религиозное окружение — человека закона — не интересуют бедные. Его интересует милостыня как действие, за которое он получит индивидуальную зарплату, заслуженную у Божественного Воздаятеля. Возможно, Бог ему нужен только как воздаятель, для своего индивидуального оправдания. Поэтому немыслимо, чтобы у него появился порыв любви, который не вмещается в логику взаимообмена.
      Блудница ничего не просит. Не приносит покаяние, чтобы получить оправдание. Не преследует цель взаимообмена. Не стремится также исполнить то, чего требует закон. Просто приносит. То, что имеет, и то, чем является. Она сделала, что могла (Мк. 14:8). Смело, без страха: может, выгонят, или выставят. В порыве всецелого самоприношения. Ибо возлюбила много (Лк. 7:47).
      Молчание евангельской блудницы есть разрушение закона, прихождение в негодность логики. Это молчание любви, которая говорит только с помощью того, что дает, не заботясь о том, что получит в воздаяние. Наша душа, как и всякая блудница, не может полюбить до тех пор, пока прельщена эфемерными отрывочными удовольствиями — болтливостью логики, надежностью взаимности, которые содержит в себе закон. Любовь рождается, когда для человека «внезапно» становится очевидной суетность взаимообмена, какой бывает в проституции. Суетность стремления к воздаянию, желания быть добродетельным, нашего доброго имени, сокровищ, которые оказываются недостаточными для отклонения смерти. Любовь рождается, когда «внезапно» воссиявает единственная надежда жизни — воскрешающий мертвых. Нужно пережить смерть, чтобы достичь любви.
      Для религиозного круга — человека закона — слово любовь имеет только значение нарушения закона, несоблюдение заповедей. Признание любви значит признание отклонения, беззакония. Все измерено только логикой закона. Когда любовь разрешается и что именно разрешается — какие запрещения до брака, в браке и вне брака. Вопросы, которые беспокоят и мучают всех религиозных людей на всей земле. Логика эго, несовпадающая с истиной любви: если все разрешается, то ничем не жертвуешь, ничем не рискуешь. Следовательно, влюбляться запрещено. Если остаешься верным запрещениям, твое эго опять не дает трещины, его бронь не сокрушается. Следовательно, опять ты закрыт для любви.
      Падения и обломки, унижения и убожество, безмерное отчаяние. Чтобы человек достиг просвещения и мог различать действительное от воображаемого. Чтобы получил бесхитростность зрелости, которая позволяет видеть незрелое.

12. CANTUS FIRMUS

      О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные.

 
      ВЗАИМНОСТЬ обозначается во взгляде. Первый толчок — это всегда невольная встреча двух скрестившихся взглядов. То есть любовь рождается в свете. Взгляд, улыбка, голос, жест, движение — граница телесного и бестелесного — место расположения знаков взаимности.
      Свет влюбленного взгляда переходит на губы. Улыбка не есть судорога, но сияние. Нельзя различить, где взгляд и где улыбка — все один и тот же свет. Отблеск единственности, дельфин вожделения.
      Третий невещественный уровень, голос. Теплота голоса, трепет желания, нежность, которую невозможно скрыть, сколько ни стараться. «Трещина» голоса в любовном изумлении, первый звук — наше имя — на устах Другого. И сколько длится любовь, в каждом слове голос — ощутимая плоть, чувственная непосредственность. Изнесение слова, воплощенное в музыке единственного зова.
      Музыка выражается в «изяществе» движения, жеста. Изящество значит ритм красоты, которая зовет к нежности — зов настолько ощутимый, как музыка голоса. Любовь изменяет жесты, изменяет манеры, движение головы, плеч, задает новый ритм телу — как в настроении танца, которое стесняется себя выразить, — едва уловимая волна скрытой радости.
      Невещественный аккорд с бесконечной палитрой тонов. От эгоцентричного желания до порыва самоприношения. От безличной необходимости обладания и присвоения до крайнего самозабвения, до любовного кенозиса. От смерти до жизни.
      Читаем любовь во взгляде, в улыбке, в изяществе движений. Тело говорит на языке души, душа высказывает свое вожделение к жизни светом непокорных определениям выражений.
      Даже в самой эгоистичной жажде удовольствия тело Другого есть нечто большее, чем объект желания. Оно есть знак желания. Обозначаемым, пусть и бессознательно, является только жизнь. Вожделеваемое тело собирает желание в обещание, однако причина желания направлена дальше тела Другого. Поэтому удовольствие от женщин — удовольствие, которое обещает женская красота — есть конца не имущее.
      Знак желания показывается в месте присутствия красоты. Язык телесной красоты, на первой своей фазе, и язык одежды. Когда взаимность желания превышает относительность языка, тогда само собой разумеющимся становится обнажение, отказ от одежды. Тогда все тело есть взгляд, улыбка и ритм движений, непосредственность вожделения к полноте связи, к полноте жизни.
      Обнажение никогда не завершается. Чтобы обнажение произошло и продолжалось, недостаточно отсутствия одежды. Обнажение есть прогрессирующее изучение всегда неопределенных преобразований знаков, преобразование языков, в которые одет смысл желания. Непрерывно чередующиеся переходы от языка созерцания к языку прикосновения, от опьянения призыва к экстазу участия.
      Телесное требование наслаждения — желание слепое, лишенное видения своей реальной цели — обозначается в одежде или обнажении, как обозначается и во взгляде, в улыбке, в голосе, в жесте, в движении. Значащее света и радости приобретает автономию, прекращает идти вслед за прототипом любви. Причина желания облекается в агрессивный язык эгоцентрического притязания. Заставляет ответ выражаться в жажде удовольствия.
      Существует любовная нагота и агрессивная нагота. Вторая насильствует над связью, то есть отклоняет ее на уровень сделки. Это нагота, которая преподносится как безличностный объект наслаждения, вне границ связи, взаимного самоприношения. Чтобы получить выплаты эфемерного удовлетворения нужды или нарциссического подтверждения «эго» как вожделенного объекта. Это превращенная в бизнес нагота печатных провокаций, мечтаний порнозрелищ, холодного и расчетливого «флирта». Это свет бунта молнии (Лк. 10:18).
      Любовная нагота есть только самоприношение. Она не решается, но рождается. Как свет во влюбленном взгляде и улыбке. Чтобы выразить отказ от последнего сопротивления самозащиты — от стыда. Стыд есть природная защита от эгоцентрического домогательства другого. Я защищаюсь одеждой, одеваюсь, чтобы спасти свою субъективность: чтобы не быть выставленным во взглядах как безличностный объект наслаждения.
      Когда любовь прикасается к чуду, к взаимному самоотказу и самоприношению, тогда стыда не существует, потому что не существует защиты и страха. Тогда все тело говорит языком взгляда, улыбки, ритма радости. Всецелый человек становится весь свет и весь лицо и весь око — даяние доброе и дар совершенный. Только дается, только приносится, без сопротивления. И совершенное обезоружение самопередания одевается в язык откровенной наготы.
      «Любовь не знает стыда, и поэтому не умеет благочиние своих членов держать в форме. Любовь по своей природе не стыдится и не ошибается в своих мерах».
      То, что в агрессивной наготе является для нас вызывающим и отвратительным — как, например, бесстыдство, безобразие и неумеренность — в истинной любви может быть всего лишь ослепительным блеском любви. Если ты действительно отрекаешься от себя и передаешь себя, когда тебя не интересует ничто кроме радости и истины Другого, кроме того, чтобы Другой расцвел в наслаждении полноты связи, тогда нет преград и правил, форм благочиния членов и мерки стыдливости.
      Любовная нагота никогда не завершается, потому что она является языком «кенозиса». Для того чтобы совершилось обнажение, недостаточно лишения одежд. Оно должно облечься в язык самопередачи и самоприношения. С неограниченным красноречием непрерывных изумлений связи. Любовная нагота, язык «кенозиса» — обнаженный младенец Иисус в яслях.
      Когда христианская Традиция говорит о воплощении Бога, она не ограничивает откровение одним историческим аспектом этого события. Историческое лицо Иисуса открывает нам способ бытия Бога — неограниченную динамику любовного самоприношения, «кенозис» Бога, происходящий от порыва любви к человеку. «Кенозис» значит то, что не имеющий образа принимает образ, неизреченный становится языком. Образ и язык являются плотью ограниченного и эфемерного, плотью тленного. И, тем не менее, они могут обозначать неограниченное и безвременное, личностное присутствие сущей жизни.
      Всякий знак воплощения Бога принадлежит данным образа и языка: зачатие от матери девственницы — зачатие, свободное от напора естества к фиктивному увековечению тленного. Бог (Другой нашего живительного желания) открывается как Отец: животворное начало как личностное бытие. Девственница становится матерью — способность к любви, которую имеет природа, воплощает сущую жизнь, без посредства эфемерной страсти. Язык означает способ жизни, но при этом означаемое не подчиняется смысловому знаку. Означаемое остается выше знака, как выше всякого любовного со-сущия участник сосущия, пребывая в динамической неопределенности субъекта «Другого».
      Бог исторического откровения и Другой сосущия любви являются истиной. Здесь истина (a-lhqeia) значит не-забытьё (mh-lhqh) — личностное проявление. Истиной является только проявление, только нагота «кенозиса», знак желания. Означаемое желания всегда выше, оно недоступно языку, но доступно лишь непосредственной любовной связи.

13. RICERCARE

      Черна я, но красива.

 
      ЛЕТНЕЕ тело, одетое в смуглую роскошь солнца. Бесстрашная нагота блестящей красоты. Нужны были века, чтобы это обоюдоострое бесстрашие дерзнуло появиться.
      Мгновения дня накапают месяц, месяцы вольются в год, года — в столетия. И поток несет сломанные жизни — уникальные и неповторимые. Ступенька за ступенькой они перевертывали свое бытие, мгновение за мгновением, пребывая в темном облаке чувства вины за свою природу, стыда за свое собственное тело. Века удушия в самой смертоносной из всех лишенностей — в запрещении живого, в голоде любви. До тех пор, пока вкус смерти не был извергнут вон плевком бунта. Ненавистный идол воздержания и ханжества был вытолкан пинками, чтобы начаться служению взявшему реванш идолу наслаждения.
      Идолопоклонническое удаление тромбов; однако жизнь давится и в цивилизации Просвещения. Цивилизация без гражданства, без границ личностного общения; она оценивает красоту меркой безличностного права, в инстинктивном предпочтении. Чувство красоты природы — это ничто большее как целесообразность самой же природы, укорененная в «биологическом механизме» индивида. Объективное раздражение, удовлетворяющее органы чувств — добыча индивидуального наслаждения. Красота ни к чему не зовет, не высвобождает связь. Опыт связи, попавшийся в ловушку мысленных соотношений, механики действия-противодействия. И простое решение загадки любви: биологические механизмы рефлексов и инстинктов.
      Обнаженная блестящая красота человеческого тела — чудо, явившееся в мире, слепом по отношению к этому откровению. К тому, как тленная плоть воплощает в себе живой логос бесконечного, к призыву общаться с непосредственностью всего — земля, море и порфирный закат солнца в ощутимой близости обнаженной красоты.
      И цивилизация, неспособная к прикосновению, лишенная чувства связи, замораживает красоту в объект коммерческого зрелища. Везде растиражированная нагота, мертвое зрелище с трудом различимой любви, бездна пустоты между созерцаемым и созерцателем и недостижимая непосредственность. Столько веков отвергнутой жажды и вожделения, коллективного подсознательного, разъяренного от лишенности, отказа от любви. И вот теперь они переходят в цивилизацию искусственной экзальтации от безнадежного желания, в автоэротизм фантазирования.
      Просвещение было самой острой революцией в сознании людей. Озноб освобождения, который распространился со скоростью огня, бегущего по высохшей после жатвы соломе. Нечто отличное или нечто большее, чем идеология. Опрокидывание ноотропии, бунт жизни с обращенными вспять границами европейской религиозности. Только «дух» был здесь «главным образом человеческим», вершиной же «духа» была согласованность с разумом. Природа — место господства диавола; видимая действительность подчинена алогичности «падения». Все чувственное — мерзкое и подозрительное, поскольку только духовное-мысленное родственно вечному. Телесные чувства — окошки, через которые проникает зло, очаг, где разжигаются животные инстинкты. Удовольствие — запретный плод, приводящий к смерти, к нескончаемым пыткам, какие только способен придумать злой разум. Единственная возможность спасения — беспрекословное подчинение силовым механизмам религии. Государство, этика, общественные основания и функции, повседневная жизнь — все подчинено безбрачному клиру — уполномоченному надзирателю лишенного любви аскетизма и страха.
      Просвещение пришло как удар молота по раскаленному и размягченному негодованию. Чтобы на наковальне логики придать ему форму острого отречения. Нет, у природы нет нужды в неуловимом понятии Бога. Она сама обладает тем, что нужно для того, чтобы поддерживать ход космических часов. Человеческая наука расшифровала механизм часов и нигде не нашла скрытого Бога, нашла лишь врожденные в природу логичность и силу. Человек же — и он природа. При подходящих условиях вещество само производит дух. Эфемерный и тленный, он должен с помощью чувств и увлекаемых ветром удовольствий насладиться жизнью. Всякий другой «смысл» существования — недостаточный, порочный, убогий. Просвещение с помощью логики утверждает наслаждение, создает законы, государство, укрощает граждан в сожительстве.
      На той же наковальне логики вылепило свой мир также превращенное в религию европейское христианство. Просвещение сражалось оружием противника. На место мнимого Бога была поставлена мнимая обожествленная Природа. На место бессмысленной аскетики несвежее индивидуальное наслаждение. На месте индивидуалистического стремления схватить умом — индивидуалистическая эмпирическая верификация, индивидуалистическая математическая интуиция, врожденные идеи, индивидуалистические восприятия, индивидуалистический опыт. Изменение брони всегда одного и того же одиночного самозамкнутого индивида. Либо под именем религиозного рационализма, либо под именем положительной науки — это всегда одни и те же непробиваемые доспехи, призванные хранить существование в уверенности лишенного любви индивидоцентризма.
      Будучи пленником выносившей его религиозной утробы, Просвещение, закованное в кандалы дуализма природа-ипостась, ищет действительно сущее в видимом тем же самым способом, что и богословы Запада, не подозревая о скрывающем языке Восточных учений, о революционном опрокидывании терминов познания действительного и сущего.
      Где всходит просвещение, там знание не исчерпывается значением определений, но является опытом связи. Связь есть событие участия в действиях природы. Действия природы доступны для непосредственности опыта. И открывают способ личностной инаковости, который расширяется на СОВОКУПНОСТЬ мировой личностной красоты.
      Ни о чем не подозревающее Просвещение скользит к зияющей пропасти исчезновения личностно существующего. С бесконечными томами десятков тысяч страниц изысканного красноречия. Запутанные подкопы доводов, чтобы было подкопано ничто: мнимые понятия богословской силлогистики. И не зажигающийся порох вытряхивается: торможения скептицизма, путаница релятивизма, нигилистический тупик. Чтобы бытие всегда качалось, не имея смысла, материя была необъяснимой, космическая механика — брошенной для трансцендентной «случайности».
      Вызывающая тошноту шаткость, подвешенность колебания эфемерных мгновений. Ум трещит, надежды нет нигде, смысла никакого. Бытие — проклятие случайности или «божественного» произвола. Осязаемое, мнимая ширма пустого, ничего. И тем не менее, фанатичная злоба в отстаивании пустого. Она подталкивает к «открытиям», она заставляет присягать «прогрессу», «развитию», «реабилитации ощутимого», «чествованию природы».
      Темное просвещение со знанием, закованным в кандалы причинных или регулирующих «принципов» действительного и сущего. Его трагическое упорство определить жизнь, то есть упразднить динамическую неопределимость связи. Чтобы знание было исчерпано предлежащим смыслом, описанным чувством. Всякой попытке побега к «предощущению», к «интуиции», к «опыту бытия» положен предел. Потому что только ограниченное субъективное одевается в объективную достоверность.
      Цивилизация, не знающая любви, неспособная любить, нащупать истину, отказавшись от эгоцентрического обладания ею. Любовь — единственное знание на краю предельных вопросов. Вопросы без ответов и уверенность — ослепление. Если истина есть только жизнь и если жизни можно приобщиться только в напряжении самоприношения.
      Каковы причины происхождения мира, материи и жизни, каково начало движения, толкование «природного зла», тления и растления. Почему неодинаково распределение дарований и скорбей между людьми, почему уже данным является наше рождение, наследственное предопределение, наш пол. Всякая попытка определения, трещина непреодолимой пустоты, паническая лихорадка.
      Однако в святая святых науки господствовал триумф раскрошивания просвещенных достоверностей. Как можно представить себе «поле» вместе с «элементарной частицей» и «волной». Что значит пространство в десять размеров на субатомарном уровне. Что есть непространство головокружительных размеров вселенной, которая расширяется с непостижимой скоростью, если пространство (и время) есть только сцепление вещества-энергии. Как можно мысленно воспроизвести «кривизну» пространства-времени, пространственное отстояние частиц друг от друга, о котором утверждается, что оно есть без-местная всеобщая связанность, границы пространства, у которого, тем не менее, нет окончательных пределов, и поэтому мы говорим о нем как о неограниченном, хотя при этом и не являющемся бесконечным.
      Наконец, как нам определить метафизику, если и физика остается неподчиненной нашему мысленному надзору. Математическая символика, партитуры типичных уравнений, в сравнении с интуитивными картинами опыта любовной непосредственности. Единственный язык, в котором слышится отзвук мелодии действительного и невыразимого. Для того, кто посвящен в то, что скрывается под эскизом.
      Если бы Бог определялся согласно канонам силлогистики схоластов, предписаниям необходимости ньютоновского космоидола, регулирующим требованиям или моральным целесообразностям Просветителей, Он был бы «богом» подчиненным, «богом» субатомарного уровня. Вселенское чудо и драма свободы, переписанные в лжеощущениях идолизированного довольства. И любовь — пустота, одетая в чувства.
      Взгляд и улыбка обнаженной красоты, тело, одетое в черную роскошь лета, аромат и сок персика, изумрудная прозрачность маленькой морской бухты. Одна ощутимая благодать отвечает на последние вопросы. Благодать — харизма призыва к красоте связи. То, что призывает, — не заключается в понятии, но имеет лицо и имя. Призыв приводит желание, чтобы оно вошло в безграничный залив единственной действительной нежности.

14. REPRISE

      Садовый источник — колодезь живых вод и потоки с Ливана.

 
      В БИНОКЛЕ идеального картина любви разрывается на двое: Любовь к Богу, любовь к ближнему человеку — несовпадающие части в призматическом преломлении совершенного. Божественный эрос — непорочное очарование, беспримесное духовное изумление. Сломано всякое сочленение со страстным человеческим счастьем, телесными точками отсчета вожделения, эмоциональным трепетом удовольствия. Незапятнанная чистота, помещенная в мысленное, в невещественное.
      Значит, леопард залег только в теле, но не в обоюдоострой природе? Его кормит только дрожь плоти. Какой свет отопрет очевидность и освободит ее от призматических призраков мысленного и невещественного. Наше я — дикая кошка наглой алчности — подчиняет Бога мертвой мысли, облицовывает любовь мертвой тишиной вечной гарантированности.
      Как с помощью бинокля мысленно идеального можно отделить вожделение к Богу от самовлюбленности возвращения в утробу, мнимого использования для себя непоколебимо гарантированного.
      Конечно, любовь деформируется, преломляясь через тело. Но разве также и душа является самой лучшей призмой? Сколько раз она искажает вожделение к Богу в кривых зеркалах, пытающихся вывести доказательства силлогизмов, в преломлениях «обязательных» свойств, в калейдоскопических проекциях чувственных картин на умозрительно абсолютное. Все для удовлетворения мировоззренческого довольства. Для жажды обладания уверенностью в своем постоянстве. Для алчбы самоутверждения с помощью трансцендентных гарантий.
      Вера и добродетель: полюса эндемического преломления вожделения в богатый спектр радуги корыстолюбия. Удовольствие замыкания в скорлупе догматов, удовольствие моралистического нарциссизма, взымательная ненасытность внешнего авторитета. Плоть — просто игрушка в сравнении с ненасытными аппетитами сверх-эго. Плоть — пехота, а «вера» — конница в необузданной жажде надежности — вместе с «добродетелью», скачущей галопом к соблазнам самовлюбленной духовности. Бешенная религиоименная жажда оргазма самопочитания, самовосхищения.
      Непосредственный взгляд, без условного бинокля. И освещает мера любви. Мера самоотречения и самоприношения. Любовь либо к Богу, либо к ближнему человеку. С одним и тем же исступлением [ ].

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5