Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Заговор равнодушных

ModernLib.Net / Классическая проза / Ясенский Бруно / Заговор равнодушных - Чтение (стр. 4)
Автор: Ясенский Бруно
Жанр: Классическая проза

 

 


Адрианов складывает газету. Все рычаги нажаты, очередь за проверкой исполнения. Дело, очевидно, пойдет.

А теперь открываются огромные, обитые кожей, непроницаемые двери адриановского кабинета и начинается ежедневное шествие.

Первыми идут школы, громыхая партами, изрезанными перочинным ножичком; за ними вслед, скрипя стопудовыми башмаками, шагают гордые красавцы станки, густо нафиксатуаренные маслом; бегут двухнедельные телки, ни за что не желающие умирать, и ворчливые самолеты, осанистые, как сомы, с жесткими усами-пропеллерами; трусят колхозные родильные дома, шурша сенниками и грозно требуя матрацев, и со звоном шагают, корча рожи, угрюмые стекла – безрадостные детища молодого стекольного завода: мир, видимый сквозь них, кажется приплюснутым и одутловато-уродливым.

Одиннадцать.

В кабинет Адрианова входит член бюро крайкома Вигель – большой прямоугольный дядя с хитровато-смешливыми глазами. Вигель крепко жмет руку Адрианову.

– Ну, как с Гараниным? – спрашивает Адрианов. – Выживет или нет?

– Выживет! Прострел правого легкого. Ничего особенного. Недели через две пойдет на поправку. Пока, конечно, температура и всякое такое…

– А жена его как?

– С женой дело сложнее. Лежит без памяти. Какие-то мозговые явления. Врачи подозревают менингит. Скорее всего – нервное потрясение.

В дверь заглядывает Товарное.

– Пришел Шингарев.

– Давай, давай! – роясь в бумагах, кивает Адрианов. – Здравствуй, Федор! – кричит он из-за стола, завидев в дверях бритую, с проседью голову Шингарева. – Садись!

Вигель уходит. Но уже верещит телефон.

– Андрей Лукич! Вас Кобылянский!

– Сейчас! – кивает Шингареву Адрианов, поднося к уху трубку.

Кобылянский – зампред крайисполкома. Звонит четвертый день, прямо неудобно.

– Алексей! – кричит в трубку Адрианов. – Не смогу сегодня, голубчик. Никак! Должен обязательно на Бумкомбинат. Ты не поедешь? Жаль. Сам понимаешь, там такое дело… Хочешь завтра, в одиннадцать? Твердо, невзирая на погоду! Ну, есть, давай!

Ему хочется рассказать Кобылянскому, как тот сегодня сагитировал лес идти пешком на фабрику, но, взглянув на сосредоточенно-угрюмое лицо Шингарева, он вешает трубку.

– Читал я твое письмо, Федор. Хандришь? В лесу своем заскучал?

– Раз читал, тем лучше, – пыхтит Шингарев, трудолюбиво раскуривая трубку. – Курить у тебя нельзя? – спрашивает он, поглядывая исподлобья на недвусмысленную надпись на стене, и смущенно накрывает трубку ладонью.

– В основном нельзя, но для тебя – так и быть, кури.

Все равно сейчас уеду, проветрят.

– А то могу и потушить, – ворчит Шингарев, густо затягиваясь дымом.

– Ты что, в табак сосновые иглы подбавляешь? Запах от твоей трубки, будто лес горит.

– Не нравится?

– Ничего. Дым как дым.

– Так вот, раз читал, значит и повторять мне нечего. Я там, по-моему, все ясно изложил.

– Как же, яснее ясного!

– И что ж ты мне на это скажешь?

– Скажу, во-первых: много ты там на себя наврал.

– Как это «наврал»?

– Наврал, что не любишь своего района. Зашился просто и перспектив не замечаешь. А я тебе скажу: ни один наш район не имеет таких шансов стать базой культурной реконструкции всего края, как именно твой.

– Медведей в краевой зоопарк поставлять будем или как?

– Вот приехал ты в район, линия у тебя была правильная: на мебельную фабрику. Только масштабы у тебя куцые. Создал фабричку районного значения и успокоился. Потому-то она у тебя и прозябает.

– А на чем мне продукцию прикажешь вывозить? На самолетах разве? Проведи ко мне железную дорогу – я тебе разверну фабрику на весь Союз.

– Вот у тебя всегда так: соедините меня прямой магистралью с Москвой, тогда я вам покажу! Да тогда каждый покажет! Какой же это фокус? А ты вот покажи сейчас! Сколько от тебя до железной дороги? Каких-нибудь сто двадцать километров?

– Сто двадцать пять.

– Пусть сто двадцать пять. По хорошей дороге это три часа на грузовике.

– У меня во всем районе три грузовика. Много на них не вывезешь.

– А за что тебе давать грузовики? За твои дороги? По этим ухабам и трех жалко. Проложи у себя хорошие трассы – дадим не три, а тридцать три. И пятьдесят дадим, раз понадобится.

– Если ты бывал когда-нибудь в лесах, – ехидно сопит Шингарев, – то должен знать: дерево на камне не растет. Мне, чтобы проложить шоссейную дорогу, камень надо возить за семьдесят километров.

– А дерева тебе возить не надо?

– Дерева не надо.

– И песка не надо. На песке как будто лес растет?

– Растет.

– Тогда почему тебе не вымостить дороги торцом? В Москве бывал? Торцовые мостовые видел? Лучше и фасонистее булыжника. Или у тебя в районе иначе как по асфальту не привыкли? Сколько у тебя дубовых пней пропадает? И какие пни! Пусти их на торец, и будут у тебя завтра не дороги, а дубовый паркет! Какой город может себе позволить такую роскошь? А ты можешь, и даром. Просмоли их – смолы тебе тоже небось покупать не надо – они у тебя сто лет простоят, любому гудрону нос утрут! Да к тебе тогда народ со всего края съезжаться будет покататься по твоим дорогам! Чего тебе не хватает? Рабочей силы, что ли?

– Рабочая сила найдется, были бы деньги.

– И деньги найдутся, была бы смекалка. У тебя ведь там санаторный воздух попусту пропадает!

– А что мне его – экспортировать?

– Вот чудак! Да к тебе никто не суется потому, что дорог нет. Будь хорошие дороги, у тебя же можно развернуть Целое санаторное строительство! Дешевый строительный лес под рукой. Воздух прямо целебный. Чего ж еще?

– Далеко. Не поедут.

– В Швейцарию люди ездят лечиться, а ему в Маляевку далеко! Вот совпроф хочет строить санаторий в Карнайском районе. А разве их леса с твоими сравнишь?

– Куда им до наших! Знаешь, какой у меня воздух? Посмотри на моих дровосеков – шкаф, а не грудная клетка!

– Заметно! Так и запишем: предложить совпрофу строить санаторий в Маляевском районе. Они тебе сразу тысяч сто на строительство дорог подкинут. У них денег куры не клюют. А ты им за это строительный лес по дешевке отпустишь, чтобы сравнять там как-нибудь авансы с балансами. Погоди! Крайздрав, если не ошибаюсь, собирается строить в этом году санаторий для туберкулезных детей. Найдут для туберкулезных в другом районе место получше?

– Нигде не найдут, кого хочешь спроси.

– Вот тебе еще денежки. На этих особенно не разживешься, но кое-что выжать из них можно. А ты говоришь: дороги строить не на что! Да ты на эти деньги еще районный дом отдыха отгрохаешь для своих ударников! Разве я тебя не знаю!

– Но-но, хватило бы на дорогу, и то хорошо!

– Ты другим расскажи! Небось, уже подсчитал. Словом, идея у тебя с этим санаторным строительством неплохая…

– Какая ж это моя идея! Это ведь ты выдумал.

– Что я, воздух у тебя выдумал? Этого, брат, не выдумаешь! Короче, превращаем Маляевский район в краевую здравницу. Со временем откроем там у тебя образцовую лесную школу. Главное, налегай на дороги. До весны заготовишь торец. Кончатся морозы, крой вовсю, ни на кого не оглядывайся! Дортранс поддержит. Идея у тебя с торцом хорошая. Бери инициативу и покажи класс, чтобы другие по тебе равнялись. Как думаешь, Барабих выдержит, если у тебя в районе будут торцовые мостовые, а у него плохие «американки»?

– Не вьщержит, в лепешку расшибется! И Руденко с ума сойдет!

– Вот это нам и надо! А ты дразни, вызывай на соревнование. Поставь дело так, чтобы к тебе из других районов учиться приезжали. Знаешь, какое из этого дело можно заварить? Массовое движение за культурную дорогу! Втравим Автодор. Организуем велопробеги. Красота! Сумеешь возглавить это дело, знаешь, как тебя поднимем! Да ты садись, садись, а то шагаешь перед глазами как маятник. Теперь – главное, зачем я тебя вызывал. Сначала была у меня мысль расширить твою мебельную фабрику и построить при ней лыжный цех. Но сейчас вижу, это была бы кустарщина. Построим у тебя отдельную лыжную фабрику!

– Лыжную?

– Лыжную, лыжную! Посадим на это дело трудкоммуну. Смотри, вот Болшевская коммуна! Делают коньки, ракетки, бутсы, футбольные мячи. Гениально придумано! Чем увлечь и занять беспризорников? Гробы их поставить делать? Конечно, предметы спорта! Наши будут производить лыжи.

– А на кой ляд тебе столько лыж? Что ты с ними будешь делать?

– Вот чудак! Снега у нас мало, что ли? Поставлю на лыжи весь край, каждого колхозника! Ты ко мне будешь приходить на лыжах, докладывать, как у тебя разворачивается работа. Никакого катания на машинах! Кончилось! А бензин сэкономлю – дам твоим грузовикам: развози на них свою деревянную продукцию по своим деревянным дорогам. Что, не согласен?

– Да ведь можно же расширить старую фабрику. Зачем строить отдельно?

– Коммунарам нужно создать особое предприятие, где бы они чувствовали себя хозяевами, а не сбоку припека при твоих партах. Освоят лыжи – станут выпускать что-нибудь другое. Байдарки, скажем; река у нас зря пропадает. Ракетки для тенниса. Выучим колхозников играть в теннис, пусть тренируются. А твою фабрику надо расширять в другом направлении. Думаешь, я даром буду сводничать между тобой, совпрофом, крайздравом и еще черт знает кем? Нет, брат, шутишь! Назвал свою фабрику мебельной – давай мне мебель! Стулья давай, насиделись на лавках! Шестьдесят новых кино в будущем году надо оборудовать в крае. Что я, деньги для тебя на дороги буду добывать, а сам стулья возить из Москвы? Новый Дом Красной Армии заканчиваем. Два дома культуры. Шесть заводских клубов. На чем там народ у нас сидеть будет? Изволь, потрудись, доставь кресла, и чтобы удобные! А рабочий должен иметь приличную обстановку или не должен? В этом году заканчиваем десять жилых домов для рабочих, в будущем – двадцать. На третий год – шестьдесят. Четыре тысячи квартир! Шутка? Купить паршивый сосновый шкаф и то люди за полгода вперед записываются в очередь. А кровать рабочему и колхознику нужна? На топчанах им, что ли, спать при социализме или на полатях?

– Да я что ж, расширять так расширять. Дерева у меня на сто лет хватит. Рабочая сила найдется. Одна остановка – деньги.

– Что ты все заладил: деньги да деньги! Найдутся деньги! Ты о продукции беспокойся, а не о деньгах. Мебель у тебя должна быть европейская, без всяких там провинциальных выкрутасов, просто, красиво, чтобы глядеть было приятно. Говорю тебе: твой район должен стать базой культурной реконструкции края. Обстановка жилья – это, по-твоему, пустяк? Это быт! Это сумма культурных навыков! Человек хочет жить красиво. Помоги ему, воспитай его вкус. Вытрави из него мещанство, всякие там шишечки, этажерочки. Съезди в Москву, посмотри. Там тоже барахла много выпускают под видом уюта. Смотри, этому не учись! Свяжись с художниками, привези эскизы, посмотрим. Главное, с места наладить производство, подобрать людей. Специалистов хороших подыщи. Денег на это не жалей. Покустарничали, хватит!

– Эх, давно у меня мечта, – наклоняясь над столом, говорит Шингарев, глаза его блестят. – Видел я в одном заграничном журнале мебель – все отдашь, и мало! Дай кусочек бумажки, я тебе нарисую.

– Потом будешь рисовать. И лучше сам не рисуй, найми рисовальщика.

– Да это одна минута! Понимаешь – шкаф. Спереди вот так. Здесь открывается дверца…

– Погоди! Насчет шкафа… Не забудь про книжные! Придется под это дело отвести целый цех. Народ начал собирать книги, а держать их негде: кто на столе, кто под столом. Надо людей приучить ценить книгу, обращаться с ней бережно. Попробуй выпусти первую серию книжных шкафов – сами к тебе на завод за ними приедут!

– Эх, американские бы! – мечтательно вздыхает Шингарев.

– Что ж, можно и американские. Стекла через год будет у нас в крае – засыпься!

Адрианов смотрит на часы. Двенадцать.

– Мне пора. Ну, так как же? Решай. Хочешь твердо на учебу? Тогда поставлю вопрос на бюро. Придется тебя отпустить. А в Маляевский район пошлем другого.

Шингарев смущенно сопит в трубку:

– Поизголяться надо мной хочешь? Издевайся! Ну, заскучал. Нельзя? Сидишь в районе, идеи иной раз приходят в голову неплохие, а без поддержки крайкома все равно ничего не сделаешь. Раз обещаешь поддержать – другой разговор. Увидишь, какое дело завернем!

– Эх ты, ты! – смеясь хлопает его по плечу Адрианов. – Инженер! «Района не люблю!» Я думаю, тебе в этом районе работы еще лет на пятьдесят хватит, а там потолкуем. Приходи сегодня на бюро. Поставим твой доклад. Успеешь приготовиться к шести? Хорошо бы тебе до этого связаться с Вигелем. В июне приеду смотреть твои дороги.

– Погоди! В июне рановато. Приезжай в сентябре!

– Что ж, можно и в сентябре.

Адрианов весело напяливает пальто.

Опять звонит телефон. Стучат в дверь. Люди, дела, бумаги. «Только минуточку!» Стоит поддаться, и вновь крайком засосет его на весь день, не выпустит за порог. Дел всегда хватит. Надо уметь вырваться. Не дать себя сбить с главных задач. Вот полчаса проговорил с Шингаревым…

Сквозь строй умоляющих взглядов Адрианов выходит на лестницу. Из приемной до него долетает голос Товарнова, беспомощно кричащего в телефон: «Товарищ Карабут? Нет. Никак. Сказал: в два часа на бюро…»

Веселое настроение внезапно покидает Адрианова. Медленной, озабоченной походкой он спускается по лестнице мимо окаменевшего на мгновение милиционера.

Пока машина, мягко покачиваясь, несется вон из города, Адрианов в десятый раз спрашивает себя, как быть с Карабутом. Через два часа – заседание бюро.

Не снять Карабута нельзя. Доверил газету Гаранину. К тому же история с покушением на убийство Гаранина собственной женой – комсомолкой и ударницей – бросает на все дело сугубо неприятный свет: позволяет ожидать дополнительных разоблачений. А о заводе, на котором происходят такие вещи, ребенок скажет, что атмосфера на нем нездоровая. Релих вправе утверждать, что созданию этой атмосферы способствовала длительная драка, которую вел с ним на заводе Карабут при молчаливой поддержке Адрианова. Снять Карабута придется, ничего не поделаешь. Но…

Снять Карабута с выговором – это для Адрианова то же, что выдернуть самому себе здоровый зуб. Карабут – его способнейший ученик, умный, талантливый, растущий работник, один из лучших в краевой организации. На осеннем пленуме Адрианов предполагал выдвинуть его в секретари сложнейшего промышленного Илецкого района и ввести в состав бюро. А там, испытав год-полтора на ответственной самостоятельной работе, посадить в крайком на промышленный отдел, на место туповатого Сварзина. А там, если парень продолжал бы так же быстро расти, кто знает, может, во вторые секретари?… Это, конечно, мечта, но мечта вполне реальная, хотя сам Карабут вряд ли догадывается, какие далеко идущие виды имеет на него Адрианов.

Дело Карабута зачеркивает все эти мечты одним махом. После такого дела Карабуту придется начинать сначала. В течение ближайших двух-трех лет ни о каком выдвижении не может быть и речи. Больнее всего мысль, что он, Адрианов, мог ошибиться в Карабуте. Так, несомненно, думают сейчас все, хотя сам Адрианов по-прежнему упорно гонит прочь такого рода предположение. Поддерживал ли он Карабута в его борьбе с Релихом? Да, поддерживал. Карабут вел борьбу всегда с принципиальных позиций. Разве не правильно обвинял он Релиха в недооценке рабочей инициативы и в неумении резко повернуть завод в помощь ее первым росткам? Правильно обвинял! Правда, Релих быстро перевооружился. Но в этом как раз несомненная заслуга Карабута.

И все же Карабута придется снять. Оставить его на работе – значит расписаться в поблажке любимцам, значит подмочить доверие бюро к себе, к своей непреклонной принципиальности, вошедшей в поговорку. Именно на этой основе удалось Адрианову сплотить вокруг себя актив. Малейшая трещина может оказаться непоправимой, свести на нет четыре года непреклонной борьбы. Завтра он уже не сможет с прежней безапелляционной твердостью бить по заслугам каждого, без учета его авторитета и занимаемого положения. Отстоять Карабута – значит вызвать за спиной шушуканье и усмешки, дать право Релиху говорить или хотя бы думать, что в своей систематической поддержке Карабута он, Адрианов, не беспристрастен.

И все же пожертвовать Карабутом во имя собственного престижа тоже ведь не годится!

За стеклами машины бегут худые ветлы, скрюченные в одну сторону, как еврейские скрипачи на свадьбе с игриво вздернутым смычком, и машина, переваливаясь с ноги на ногу, одышливо пляшет по ухабам.

Адрианов морщится и сердито пыхтит. Ему неприятно, что он отказал в приеме Карабуту. Принять же его Адрианов не мог, покуда сам для себя не решил его вопроса. Думал обмозговать и решить по дороге на Бумкомбинат.

Но вот уже видны зубчатые корпуса фабрики. По ледяной равнине реки, с того берега на этот, ползет длинная процессия грузовиков – целое муравьиное шествие в поисках нового муравейника. У ворот, в бобровой шапке и нагольном тулупе, похожий на мужичка из оперетты, мечется и голосит Костоглод, руками, как овец, загоняя во двор грузовики.

Что ж, придется решить на обратном пути…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

А в краевой больнице, в изоляторе, лежит Женя Гаранина. Глаза у нее полузакрыты, подбородок вздернут кверху над белой зыбью простыни. Старая женщина в белом халате достает из ведра лед, и льдинки в ее руках плещутся, как рыбы, норовя ускользнуть в ведро.

Внизу, в приемной больницы, – гул голосов. Костя Цебенко, Сема Порхачев, Гуга Жмакина и Шура Мингалева с увесистыми свертками пришли навестить Женю.

– Да говорю же вам, она без памяти! Никого не узнает, – загораживает дорогу наверх, увещевает их сестра.

– Кого не узнает? Вас не узнает? Да она с вами никогда и не была знакома! – артачится Костя Цебенко. – Вот увидите, узнает она нас или нет!

– Товарищи, если будете шуметь, я вызову главного врача.

– Очень хорошо! Пожалуйста! Четвертый раз приходим!

– Будьте ж сознательны. Граждане! Неужели трудно понять! Лежит в беспамятстве. Пускать к ней никого не велели. Хотите ей повредить?

– А что с ней такое, выяснили в конце концов?

– Выяснили. Менингит, воспаление мозговой оболочки. Нужен абсолютный покой.

– А умереть она может? – уже тихо спрашивает Цебенко.

– Если будете шуметь и не давать ей покоя, конечно, может.

– Ладно, уйдем. Так бы сразу и сказали.

– А может, ей что-нибудь оставить, передать? – вкрадчиво спрашивает Гуга.

– Мандарины можно. Захочет пить – дадим. А ни конфет, ни цыпленка, ни колбасы – нельзя. Съешьте сами за ее здоровье.

– Да это не колбаса, это телятина! Белое мясо всем больным дают, – пробует настаивать Костя.

– Будет выздоравливать – принесете. Пока ничего, кроме льда, ей не надо.

– Может, мороженое?

– Какое там мороженое! Лед ведь для компресса. Из мороженого ей, что ли, компресс класть!

Сконфуженные, они выходят на площадь.

– Погодите, я сейчас вернусь, – бросает Костя и исчезает в вестибюле больницы. Через минуту появляется обратно. В руках у него одним свертком меньше. – Отдал конфеты сестре!

– Взяла?

– Малость поломалась. Да я попросил, пусть передаст половину ночной сиделке. Будет ночью конфеты грызть, может, хоть не уснет.

Молча они идут к трамваю.

– Как ты думаешь, может она умереть? – спрашивает вдруг Цебенко у Порхачева.

– Я почем знаю! Может быть, нам сложиться и вызвать профессора из Москвы?

– Надумал! – пожимает плечами Шура. – Если б операция – другое дело. А тут ведь говорят тебе: абсолютный покой и лед. Больше ничего. Чем же тут может помочь профессор?

У остановки трамвая на них налетает запыхавшийся Петька Пружанец с большим пакетом яблок.

– Явился, не запылился! – приветствует его Гуга.

Петька смущен. Видно, не рассчитывал встретить здесь в этот час ребят и не знает теперь, куда ему деть этот злосчастный пакет.

– Можешь не спешить – все равно не пускают. Съешь свои яблоки сам.

Петька искоса поглядывает на Гугу. Оба минуту крепятся, но в конце концов не могут удержаться от смеха.

С Гугой они со вчерашнего дня опять в ссоре. На комсомольском собрании, где обсуждался поступок Астафьевой, Петьке поручили выступать общественным обвинителем. Большинство девушек, в том числе и Гуга, в своих выступлениях почти оправдывало Женю. Петьке пришлось сгустить краски и ударить по этим нездоровым настроениям. В самом деле, если каждый будет самочинно справлять правосудие, что ж из этого получится? На восемнадцатом году революции подменять революционную законность самосудом! От этого до индивидуального террора один шаг!

С собрания оба возвращались расстроенные. У входа в общежитие Гуга сказала Петьке:

– Сразу видно, что ты никого не любил. Потому тебе и наплевать. А вот окажись ты завтра врагом и контрой, я бы тебя задушила собственными руками!

Петька растерялся и пробурчал что-то на тему о революционной сознательности и подлинной любви.

В коридоре общежития на стене красовался новый плакат: «Враг стережет нас, зажав обойму. Союз Советов – колюч и лаком. Ответим этим врагам по-своему: выполним план на сто с гаком!»

– Что ты знаешь о подлинной любви! – оскорбительно надув губы, сказала Гуга. – Разве ты человек? Ты рифмованный лозунг. Большие поэты влюблялись, писали своим возлюбленным стихи. А ты написал мне хоть одно любовное стихотворение? «Выполним план на сто с гаком!» – вот твои любовные стихи!

Петя понимал сам: последний лозунг вышел не из удачных Надо было сказать не «враг стережет», а «враг подстерегает», но никак не втиснешь этого в размер. А потом «на сто с гаком» тоже устаревшая норма. Это было хорошо Для времен первоначального ударничества. Сейчас уже надо не на сто, а по крайней мере на двести или на триста. Но признаться самому себе в неудаче куда легче, чем слушать, когда ее высмеивают другие, тем паче, если эти другие – Гуга.

Он ответил не сразу, ледяным тоном: конечно, он и не думает конкурировать с большими поэтами. Возможно, он вообще никакой не поэт. Но ему кажется, для любовных стихотворений нужен не только поэтический субъект, но и поэтический объект.

Гуга ответила что-то совсем неприличное, отвернулась и ушла.

Петя, обескураженный, побрел домой.

Конечно, он покривил душой и зря обидел Гугу. Но ведь она обидела его первая и, пожалуй, куда больнее. Можно сказать, попала в самую точку. Да, он пробовал писать любовные стихи. Они ему неизменно не удавались. Вместо привычных индустриальных образов, смелых и точных, под перо лезли цветки, звезды, лазури и всякая идеалистическая дребедень. Поэтому он предпочитал делать вид, что становится на горло собственной песне и что званию поэта просто предпочитает звание поэта-гражданина.

Половину ночи Петька промаялся в горьких раздумьях. Пробовал писать, но получалось хуже и трафаретнее обычного. Уморившись окончательно, лег спать.

Ночью ему снилось, что пришла Гуга и кричит с порога: «Вставай, ужак!» Ужаком она звала его в минуты особой близости. Говорила не «мой муж», а «мой уж».

Утром, встав с головной болью, Петька сел за стол и написал первое в жизни любовное стихотворение, выстраданное, как все подлинные стихи о любви. Оно состояло всего из четырех строк:

Ужа ужалила ужица.

Ужу с ужицей не ужиться,

Уж уж от ужаса стал уже.

Ужа ужица съест на ужин.

Положив стихи в конверт, он послал их Гуге…

Как всегда в трудные минуты, он раскрыл томик Маяковского и начал читать нараспев: «В этой теме и личной и мелкой, перепетой не раз и не пять…»

Воспоминание о вчерашнем собрании вернулось, неприятное, как отрыжка с перепоя.

Если разобраться по существу, вчерашнее собрание провалилось. Резолюция, резко осуждающая поступок Астафьевой, прошла всего несколькими голосами. Большинство девушек голосовало против. Виной этому, конечно, он, Петр, плохо подготовивший собрание. Он не учел серьезности вопроса. Не поговорил предварительно с девчатами. Не заручился их выступлениями. В результате получилось так, что с поддержкой обвинения выступали почти одни парни. Придется откровенно признать ошибку перед комсомольским комитетом. Пусть поставят на вид.

Но почему, собственно, так вышло? Не надо было, пожалуй, выпускать Васю Корнишина. Вася – парень неплохой, но известный петух. Приударял за всеми, в том числе и за Женей. Все об этом знают. Шура Мингалева рассказывает о нем, что раньше каждый вечер Корнишин заявлялся в щитковый дом. Стучит к девчатам. Те знают уже его норов – не откликаются. Взломает дверь и сидит до двенадцати часов, – победитель женских сердец, – метлой его не выгонишь. После того как пробрали на комсомольском комитете, обиделся на весь женский класс, не кланяется и не разговаривает. Пристрастился к парашютному спорту. Прыгал двенадцать раз. Хочет дотянуть до двадцати пяти. Думает, нацепит значок с цифрой «25» – тогда-то уж наверняка ни одна не устоит! Токарь хороший. В прошлом году они с Петькой досоревновались до того, что обоих вызывали в партком и намылили шею. Но вот по женской линии слаб. Девушки таких не уважают. А вчера взял еще и выступил прямо как ортодокс, очень уж по-казенному. Девчата его освистали, не дали говорить. Получился сплошной конфуз.

Ну хорошо, с Васей – ошибка, не надо было его выпускать. Но другие? Возьмем Сему Порхачева. Тоже ведь слушали его плохо, перебивали. В чем же тут гвоздь?

Сему многие любят. Занятный малый. Изъездил весь Союз. Работал на десятке заводов. Нигде больше трех месяцев не задерживался. Мастер на все руки, но бродяга. Раньше таких звали романтическими натурами и живьем производили в литературные герои. Сейчас их зовут летунами и считают паразитами производства.

Порхачев – парень с амбицией, и клеймо летуна для него – нож. На этом заводе работает уже два года. Карабут сумел найти к нему подход. Вовлекли в комсомол, женили. Сейчас у него сынишка четырех месяцев – Эдуард Семенович. Пустил корешок. Накрепко ли? За эти два года дважды пробовал сбежать. Оба раза ребята накрыли его на вокзале. Пристыдили. Вернулся с покаянной. Во второй раз вызывали в комсомольский комитет. Крепко взгрели. Дал слово, что больше не будет. Пока держится. Продолжает кочевать, но уже в пределах одного завода: с клепки на сварку, со сварки на монтаж. На работу – зверь, везде вывозит. Ре-лих, зная его нрав, смотрит на это сквозь пальцы и даже втихомолку потворствует – не пройдет двух-трех месяцев, чтобы его не перебросили на какой-нибудь новый агрегат, где узкое место. Ребята зовут его «Сема – скорая помощь».

Этой осенью опять заскучал, навалился на беллетристику. Читает запоем. Библиотекарша жалуется: не успеваем выписывать. С Петькой подружился на почве чтения. Кончит читать какую-нибудь книжку, хочется ему о ней поговорить. Воспринимает по-особому: не то, что прочел новый роман, а будто побывал на новом месте. О героях рассказывает, как о старых знакомых. Разделяет их на «стоящих ребят», на «кляузных» и на «барахло». Как роман написан и что автор хотел выразить, ему неинтересно. Книжка для него вроде как железнодорожный билет на новую стройку.

А вот в жизни немножко холодноват. Подружится с кем-нибудь – будет ходить неразлучно, водой не разольешь. А пройдет месяц-другой – глянь, и дружбы-то как не бывало. Не то что поссорились, нет. Встретится, поговорит хорошо, по-приятельски. Но ходит уже с другим.

Так и со вчерашним выступлением. Говорил правильно, хорошо говорил. Но все как-то от ума. Будто речь шла не о действительном случае с близким, живым товарищем, а о герое какого-нибудь романа. Вышел, навел критику, рассказал, как, по его мнению, надо было поступить, и сел. И мысли-то высказывал правильные, а до сердца никому не дошли.

Почему лучше всех слушали Костю Цебенко? Костю все уважают. Хороший производственник. Это существенно. Плохие производственники – будь он даже душа-парень, – как правило, народ неинтересный, с обывателыцинкой: карты, выпивка, похабные разговоры о девушках – голова работает вхолостую. Костя работает культурно, без сверхурочных, и все к сроку. А потом, ребята чувствуют – Костя вовсе не такой, каким хочет прикинуться. Внешне: «Орлы, рванем! Поднажали – вытянули! Чин чинарем, как подобает честным морякам!» А на самом деле – никакого «рванем». Занимается по ночам. А утром придет в цех – делает вид, будто ездил в город на танцульку.

Очень экспансивный парень. Принимали его в кандидаты партии, дали кандидатскую карточку. Вышел из райкома, а в душе птицы поют. Идет по улице, пройдет два шага, вынет карточку из кармана да посмотрит, вынет да посмотрит.

Субъективно Косте выступать по делу Жени Гараниной было труднее всех. Костя давно и безнадежно влюблен в Женю. Страдает здорово, вот уже год, но ни перед кем не показывает вида. Из всех ребят догадываются об этом, может, одна Женя да Петя. Иногда чувствуешь, бросил бы завод и переехал в другой город. Петя сам намекал ему не раз, что это, пожалуй, самый разумный выход, хотя расставаться с Костей было б ему чертовски тяжело. Но Костя из тех, что строили этот завод собственными руками. Привязался к заводу крепко, с кровью не оторвешь!

Выступать Косте против Жени, конечно, больно. В конце концов он мог и отмолчаться, но сам попросил слово. Говорил не менее резко, чем Петр, но нашел какие-то правильные, душевные слова. Ему одному хлопали даже девчата.

Все испортил он, Петя, своим заключительным словом. Но после Кости выступила Гуга и стала оправдывать Женю. Известно, каким авторитетом Гуга пользуется у девчат и по бабьей линии и по производственной. В цехе ее зовут «заслуженная фрезеровщица республики» или еще «Гуга – золотая ручка».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17