Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Первый поцелуй

ModernLib.Net / Отечественная проза / Юрьенен Сергей / Первый поцелуй - Чтение (стр. 2)
Автор: Юрьенен Сергей
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Шеренга переминалась.
      – Лучше сказать сейчас. Чтоб избежать позора на общелагерной линейке.
      Никто ничего не понимал.
      – Ну, что ж… Пеняйте на себя.
      К вечеру расчистилось.
      Солнце уже село, в небе над нами догорали только перистые.
      Лагерь стоял буквой «П» – лицом к флагштоку. Старшая пионервожатая обводила бровями ряды. За спиной раздался скрип по гравию. В проход между отрядами на центральную дорожку вышел директор. Потом, упираясь, появился Фишин, которого тащили за руки мамаша с медсестрой.
      Рядом со мной тихо простонал Акулич – в смысле запоздалого сожаления. Как будто что-то мог он сделать, чтобы все это предупредить.
      Но что?
      Убить и закопать?
      Директор сделал шаг вперед.
      – Вся наша страна готовится к двадцатилетней годовщине. По Центральному радио только что передали, что в Большой Кремлевский дворец сегодня торжественно внесли боевое знамя Победы, которое в Сорок Пятом водрузили над рейхстагом. Героям Советского Союза Егорову и Кантария крепко пожал руки дорогой наш Никита Сергеевич… А у нас в лагере в канун вероломного нападения произошло ЧП… Да! Чрезвычайное происшествие. Страшно представить, но в старшем отряде пионер пытался задушить товарища…
      Он отвел руку и развернутой ладонью указал на Фишина, которому мамаша задрала подбородок, чтобы все увидели улики – черные кровоподтеки.
      – КТО? Шаг из строя.
      Стало тихо.
      В голове у меня повторялось одно и то же: страшно, но в старшем. Страшно, но в старшем. Каким напряжением охвачен был крайний слева, я понял, когда его кишки издали звук – тонюсенький такой. «Я ж не душил», – пропел он еле слышно горлом, формально оправдывая передо мной свою неподвижность.
      – Будем стоять, – решил директор.
      В окрестных лагерях отпели горны. По знаку старшей увели отряды младших. Небо наливалось тьмой. Обещая хороший день на завтра, реяли черные стрижи, и я подумал: «Юнкерсы». На бреющем, как «мессершмитт», пронесся майский жук – последний из могикан.
      Смутно различимый Фишин рухнул на колени.
      Его подхватили.
      – Что? – сказал директор. – Перед всеми стыдно? Так и быть. Того, кто это делал, жду у себя в кабинете. Явка с повинной облегчит. – И вдруг сорвался, переходя на «ты»:
      – Не то загремишь, мерзавец, у меня в колонию для малолетних!

***

      – Главное: душили. Кто его душил? Мы ж целовали?
      Тишина.
      – Причем, не только я… Чего молчишь, Совенко? Назарчик, Кожин? Всей кодлой сядем, да, ребята? Подумаешь! Ну, отсидим… Во дворе у нас говорят: «Раньше сядешь – раньше выйдешь».
      Ребята молчали, накрывшись с головой. Думали, наверно: как же… Тебя-то уж отмажут.
      Расшнуровавшись, капитан их не ложился.
      – Путевка накрылась, это точно… Блядь: на три смены! Как же я домой приду? Меня на природу до нового учебного отправили! Там дым коромыслом, родственники с деревни понаехали, завтра начальники цехов заявятся, а тут вдруг я – головка от хуя… Двадцать второго июня! Ровно в четыре часа! Киев бомбили, нам объявили… В колонии, ребята, сраку рвут, а после кормят коричневыми вафлями. Слышь, ребята?
      Никто не отвечал.
      – Хер с вами. Я пошел являться. А то действительно…
      Он стал затягивать шнуровку, но было уже поздно: ступеньки крыльца затрещали. Прямо в кедах он нырнул под одеяло и успел накрыться с головой. В радужном ореоле ворвался директор. На пороге директор не остановился. Шел и шел, прокладывая путь в проходе сильным светом длинного, на две круглых батарейки, китайского фонарика из гофрированной блестящей жести – моя мечта. За спинкой моей койки остановился, повернулся. Чтобы обратиться ко всей палате – решил я…
      Луч ослепил.
      – Андерс?
      Я закрылся локтем.
      – Одевайся и на выход. С вещами!
      Мне показалось: происходит это не со мной. Не здесь, а где-то далеко, откуда донесся голос:
      – Это не я.
      – А кто?
      Я начал одеваться. Звон невероятности пронизывал мне голову. Из тумбочки переложил вещи в чемодан, щелкнул замками. Директор собственноручно свернул матрас мой вместе с постелью и подушкой.
      И понес передо мной.
      Чемодан с наугольниками. Не удержавшись, я врезал им по койке капитана, который зашептал мне что-то из-под одеяла – то ли угрожая, то ли совсем наоборот.
      На веранде директор бросил матрас на пол и передал фонарик старшей, которая тоже посветила мне в лицо.
      – Ну, никогда бы не подумала! Казалось бы, дружит с книгой…
      Роса была такая, что в сандалиях захлюпало. Черные силуэты вели меня куда-то в ночь, переговариваясь о малопонятном: «А не кажется ли вам, что во всей этой истории еще какой-то очень неприятный душок… – Что вы имеете в виду? – спросил директор, и старшая перешла на шепот. – Не будем усугублять, Раиса Львовна! Тем более что он, по-моему, тоже… Разве? Ну, значит, в этом я не очень… Мы, как говорится, интернационалисты».
      В кабинете старшая нажала мне на плечи:
      – Садись, садист!
      Меня разобрал смех, который я подавил:
      – Не я.
      – Я не я, и хата не моя? – Директор выдвинул ящик, вынул и – «Вот!» – припечатал к столу листик в клеточку, исписанный каракулями. – Собственноручно показал. Очную ставку вам устроить?
      – Еще и улыбается!
      Гнев старшей – с тенью на полкомнаты – был страшен. Я опустил глаза. Как странно! Все было перевернуто, но цифры «1961» читались вполне нормально, хотя отрывной календарь на темно-коричневой пластмассовой подставке стоял лицом к директору.
      Постучав папиросой, он откинулся под портрет, который с добрым прищуром смотрел на меня со стены.
      – Как же тебе, Андерс, в голову пришло такое? Целовать товарища…
      – Зверски! Взасос!
      Глядя на Ленина, я захохотал.

***

      Флаг выгорел так, что к концу пионерского лета превратится в белую тряпку полной и безоговорочной.
      Но я не Германия. Не сдался. Ноги рвут траву, которая сплелась. Я поднимаюсь прямо к флагу. С чемоданом и булочкой, которую надкусил, но не могу проглотить.
      За аркой я выплевываю сухой кусок на подорожники. В невидимой деревне просыпается петух. За спиной вдруг звук фанеры: полый. Я резко поворачиваюсь. Фишин. Собственной персоной. Хватаясь за обшивку арки, поднимает свою тяжесть из высоких подзаборных трав. Заплаканно-розовая кайма на вспухших веках, белый гной в уголках…
      – Ну, хочешь – ударь…
      Я прочищаю горло.
      – Правда, что все твои погибли в Минском гетто?
      – Кроме мамы…
      – Прощаю.
      Но он уходит из лагеря за мной. То догоняет, то снова отстает, но тащится упрямо – вниз по дороге, по проселку с коровьими пирогами, черствыми и свежеиспеченными, потом по шоссе, которое ведет к далекой станции с названием, как будто давно уж поджидающим меня: Ждановичи. Пот катится по лбу, глаза сварились, футболка облепила груди с животом, но он упорно отлипает от гудрона.
      Чтобы о нем забыть, я начинаю думать о том, что предстоит мне дома. Нет… лучше уж про то, что я тащу. То, что внутри, не тяжело: какие у меня там вещи… Тяжел сам чемодан. Даже, когда он пуст. И он большой. Чтобы не задевать дорогу, я напрягаю руку и время от времени ее меняю. Угол – говорят преступники, и это слово к нему подходит как нельзя лучше. Неплохо и майдан, как называет его Гусаров, который был здоровый лоб, когда приехал с ним из глубины Сибири брать Москву. С ним же отправился и защищать – ее же. Потом майдан прошел пять стран и возвратился на свою Родину с ободранными до металла темно-коричневыми наугольниками. Чебайдан– издевательски называет его теперь мама, которая давно собирается купить новый и современный, но их в продаже нет и нет. Может быть, в Прибалтике? Европа, пусть и наша. Рижское взморье намечалось ими на июль. Но возьмут ли теперь меня в Европу?
      Солнце палит вовсю, когда я роняю свою ношу, чтобы спуститься к речке.
      – Значит, понимаешь?
      – Понимаю.
      Деревце, за которое он берется, начинает зябко дрожать.
      – Они бы не простили. Нашли бы меня в городе. Там у них кастеты из свинца отлитые. С шипами!
      – Иди.
      – Куда иди?
      – Обратно в лагерь. Все уже там в панике.
      –  И пусть!
      Удочку мою никто здесь не нашел, хотя, всаженная в заросли ольхи, она себя стала выдавать. Я вынимаю крючок, разматываю леску. Сковыриваю уголек изюма с булочки, насаживаю и, взявшись за грузило, опускаю в омут. Удвоясь, плывет мой поплавок – винная пробка на косо срезанном пере.
      – Если б ты знал, как я хочу, чтоб этого бы не было. Но это есть. И что теперь мне делать?
      Тихо, чтобы не спугнуть, я говорю:
      – Вали отсюда.
      Он нависает – красный от эмоций на жаре. Конечно, жалко: ему к ним возвращаться, праздновать и сосу – как говорит Хрущев – существовать. До самого прощального костра.
      – Ну? А то поцелую?
      Осинка, в ужасе отпущенная, распрямляется.
      В руках удилище. Неровности его. Пупырышки. Натянутая сухость кожуры. Слышу я только собственный свой пульс. Солнце блестит на гладком перекате, а подо мной тень. Поплавок дрогнул – сердце замирает. Тихо поплыл. Как резко вдруг уходит под поверхность. Я вскакиваю, подсекаю, выдергиваю из воды упругость и ловлю метко посланное самому себе сверкающее серебро, которое начинает биться в кулаке – чешуйчато и обдавая брызгами. Пальцы не сходятся, такой большой голавль – если, конечно, это он. Бьется, смотрит глазом и разевает ротик – рваный и прозрачный. Приоткрывает пурпур, раздувая жабры.
      Я выпускаю его обратно.
      Вслед удочку.
      Копьём!
       Мюнхен. Прага

  • Страницы:
    1, 2