Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дон Домино

ModernLib.Net / Юрий Буйда / Дон Домино - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Юрий Буйда
Жанр:

 

 


Кроме нее. Господи. Когда он однажды без стука, по-соседски, вошел в их комнату (тогда они жили на втором этаже общего дома, вместе со всеми станционными, это потом они поселились в отдельном кирпичном домике поблизости) и увидел ее стоящей в крохотном мелком тазике с кувшином в одной руке, а другой она держала высоко поднятые волосы, и солнце из окна просвечивало ее насквозь, и он ясно различил по-птичьи бьющееся ее сердце, дымную массу печени, прозрачный серебряный колокол мочевого пузыря, голубые косточки, плывшие в розовом мармеладе ее плоти, – «Ваня?!» – вот тогда он понял, что ему надо бежать. И бежал.

Тогда как раз на Девятой стали менять паровозные бригады. Запустили ремонтный завод, которым так гордился полковник: продольные сборные мастерские, семьдесят два мостовых крана мощностью от двух до двухсот пятидесяти тонн, сорок пять поворотных кранов у станков, ноль восемь куба воздуха, двести кубов газа и полторы тыщи киловатт электричества для сварочных работ в расчете на один паровоз, такие заводы – только на этой линии, больше нигде, все самое передовое, самое добротное, лучшее из лучшего, чтоб ни сучка ни задоринки, чик в чик. Сменные бригады сходились в большой узкой комнате, пристроенной к боку станционного здания и называвшейся верандой, рассаживались за вылощенным локтями столом и забивали козла. Играли до одури. Командами и каждый за себя. Курили. Кричали. И за полночь расходились спать по баракам или выстраивались в очередь к трем-четырем женщинам, привечавшим приезжих, бабы-оторвы, стервы – будьте спокойны. Мужчины с трехдневной щетиной, усталые, перемалывавшие мощными челюстями все, что ни дадут, и с такой же дикой и равнодушной энергией тискавшие своих стерв-«плечевок», этих пахнущих угарным газом баб с чугунными сиськами, с заклепками вместо пупка и стальной втулкой в причинном месте. На «плече» от Пятой до Восьмой славились Кузя, Стояхалка и Могила, а на всей Линии – Роза-с-мороза, красавица-татарка, которой домогались не только кочегары и машинисты, но и офицеры охраны, и даже сам рыжий голубоглазый полковник иногда останавливался у нее на Пятой во время инспекций Линии. И вот в эту-то жизнь и ринулся Иван Ардабьев, сперва кочегаром, потом машинистом, и служилые бабы (так они сами себя называли, и так оно и было на самом деле: рядовые шлюхи имели тайные воинские звания НКВД – от ефрейтора до сержанта, а Роза-с-мороза – аж младшего лейтенанта – приказом самого Берия, который самолично отведал Розиных прелестей и после этого даже захотел остаться на Линии хотя бы простым кочегаром, так что пришлось его вязать прямо в Розиной постели и отправлять в Москву спецпоездом, чтобы вернуть к исполнению более важных государственных обязанностей) – служилые бабы вскоре выделили из череды свинцово-хмурых молчаливых мужчин новенького – рослого, гибкого, нос горбинкой, лицо белое, взор безумный. Он без устали кидал уголь в топку, грохотал костяшками на станциях, глотал мясо из консервов, запивая его ледяной водкой из пол-литровой жестяной кружки, и наваливался на женщин с такой силой и был так неутомим и безжалостен, что вскоре его появления с нетерпением ожидали многие из тех, кто попривык к уксусу и черствому хлебу продажной любви, к монотонным и скучным упражнениям для мышц спины и бедер, – от него же веяло яростью и неравнодушием насильника, для которого всякая женщина – новая женщина. После его визитов служилые бабы еще долго никого не принимали, отлеживаясь в полутьме своих жалких жилищ и ощущая длившуюся неделями сладостную вибрацию тазобедренного сустава и дрожание жидких внутренностей. Стояхалка за три дня до его появления переставала пить водку натощак и с утра до вечера жевала ромашку и мяту, каждый день мылась и до блеска начищала свою втулку в причинном месте, с ужасом предвкушая тот миг, когда сталь раскалится добела от его чудовищного голодного натиска, так что потом придется залечивать рану сырым яйцом и содой. Могила с гордостью демонстрировала свою широкую деревянную лежанку, сколоченную из доски-сороковки, пробитую насквозь: «И меня ему мало показалось, черту!» Наконец он добрался до Розы-с-мороза, младшего лейтенанта НКВД, секретного сотрудника, старшую над линейными шлюхами, доносившими полковнику даже о тайных помыслах кочегаров и машинистов, – Роза давно поджидала его, раздраженная слухами о его подвигах. За неделю до его появления она легла навзничь и принялась щелкать кедровые орешки, сплевывая шелуху на пол. Чтобы приблизиться к ее ложу, ему пришлось часа два разгребать вороха пустых скорлупок, слушая ее непрестанный смех, шедший прямо из живота и обычно сводивший мужчин с ума. Наутро Роза сказала, глядя прямо ему в глаза: «Не от ненависти ко мне, но от любви к ней ты сотворил это чудо. Я ведь даже не знаю, кто она. Но никуда от нее тебе не деться, Иван».

Кидая уголь в паровозные топки, без устали стуча костяшками по лощеным столам, пожирая холодное мясо из жестянок, глотая ледяную водку, он искал одну-единственную женщину, искал в других женщинах, в их болотистых испарениях, в черных провалах ртов, на чугунных холмах грудей, в слизистых лабиринтах влагалищ и в зеркальных небесах их глаз, отражавших только его самого, его ищущий, беспокойный, исполненный жгучей печали взгляд. Он путешествовал по скудным землям тощих блондинок и по тучным равнинам фригидных «двухспальных», по горным кручам бешеных брюнеток и малярийным трясинам всасывающей азиатской страсти, – Господи боже, где, думал он, где она, где? Утром он ставил нагую женщину у окна против солнца, но темно и непрозрачно было ее тело. Гаснущий шелк и тугие черные локоны, словно выкованные из вороненой стали, шуршали и звенели в памяти, лишая рассудка. Та же Роза сказала ему: «Сначала ты иссохнешь до костей, потом – до сердца, наконец – до нее. Она не первая твоя любовь и не единственная, она – последняя. – А раскинув карты, выданные из спецбиблиотеки НКВД и помеченные с рубашки овальным штампом Линии, гарантировавшим высокое качество и нравственную чистоту предсказаний, добавила: – Лучше б тебе ее убить».

Он гонял нулевой от Девятой до Пятой, от Пятой до Девятой, а если требовалось, то и дальше. Но никто никогда не говорил, да и не мог сказать ему, что он везет. Груз. Иногда ночами, пока паровозы загружались углем и набирали воду, он бродил вдоль состава, чутко вслушиваясь, прислушиваясь, пытаясь поймать хоть какой-нибудь звук из нутра задраенных и опломбированных вагонов. Ни звука. Никогда. Вагоны были наполнены молчанием, тишиной, тьмой. Тайной. Никто не отвечал на его вопросы, если он отваживался их задавать. Ни машинисты, ни кочегары, ни охранники, ни станционные. Видимо, они знали не больше, чем он. Столько же. То есть – ничего. И он перестал вопрошать. Да не очень-то и хотелось. Так, словно само спрашивалось. Видно, Миша разбередил…

Гоняясь за призраком в шелковом платье и с локонами кованой вороненой стали, раз или два в месяц он очухивался на своей узкой железной койке в двухэтажном доме на Девятке. Отмывался. Ужинал у Васи с Гусей. Шел в пивную. В клубах табачного дыма мужчины вспоминали недавнюю войну, спорили о достоинствах паровозов, пели протяжные песни и тискали женщин. Ближе к вечеру заводили патефон. Являлись Миша с Фирой. Их ждали, хотя заглядывали они сюда нечасто. Под патефон они исполняли вальс-квадрат. Неуклюжий мужчина с бледным лицом и потным носом, с которого вечно съезжали очки, и невысокая женщина с литыми бедрами, схваченными гаснущим шелком. Прижавшись друг к другу, они медленно скользили в дымном аквариуме пивной. Мужчины молча курили и машинально сжимали кулаки, а женщины незаметно смахивали что-то мизинчиком с ресниц. Женщины знали, что этой ночью мужчины будут чуточку внимательнее и, быть может, даже – нежнее, а под утро, забывшись тяжелым сном, одни вдруг по-детски расплачутся, другие – разулыбаются, – но упаси бог рассказать им потом об этом. Музыка умолкала, люди просыпались и первым делом требовали побольше водки, пили и люто перемалывали огромное количество невкусной дешевой пищи. Миша с улыбкой принимал поздравления и тоже пил водку, мешая ее с пивом. Фира пыталась разговорить Ивана: «Тебя прозвали Дон Домино, правда? Испанец Ваня! А ведь ты и впрямь стал похож на какого-нибудь идальго… Ну а где же твоя Кармен или Дульсинея? Приходи к нам, Ваня, пожалуйста!»

Миша молча напивался, думая о своем. Иван догадывался – о чем. Словно отравился мыслями. Даже когда у них родился Игорь, Миша продолжал думать все о том же – Иван догадывался об этом по выражению Мишиных глаз, по выражению бесконечной тоски, бесконечно умиравшей в красивых Мишиных глазах. Августа корила его: «Какой же ты еврей, если пьяница!» Фира молчала. Страх не оставлял ее.

Вскоре после рождения ребенка они переехали в отдельный дом, построенный нарочно для начальника станции, и устроили новоселье. Фира повела Ивана полюбоваться мальчиком. Ардабьев неуклюже опустился на колени перед низенькой кроваткой и долго вглядывался в лицо младенца. Потом глухо проговорил:

«Как же мне жить без тебя, Фира? Пока-то живу, а вот дальше-то – как?»

Она стояла рядом, от нее пахло чем-то детским, теплым, тельным.

«Я ждала этого, Ваня, – мягко сказала она. – Только дура не заметит, как ты смотришь… Но у меня уже есть мой единственный мужчина. Вот он, Ваня. Считай, что это моя тайна. Я больше ни на кого не надеюсь. Ни на Мишу, ни даже на тебя. Только на него. Ты прости меня, Ваня».

В жизни Ардабьева та ночь ничего не изменила. Паровозы. Нулевой. Грохот колес, стон металла. Уголь. Вода. Топка. Домино. Консервы. Водка. Бабы. Линия. Чик в чик.

Алену он встретил на Пятой, в пивной, похожей как две капли воды на любую другую линейную пивнушку: квадратный зальчик, два деревянных столба-подпорки в центре, стойка, за которой среди бочек с пивом и ящиков со спиртом млела буфетчица в белоснежной наколке и с накрашенными губами, напоминавшими махристый георгин, который буфетчица могла бы держать во рту. Алена с любопытством уставилась на него, и было в ее взгляде странное напряжение, свойственное трудному узнаванию, которое заставило Ардабьева обратить на нее внимание. С нею за столиком сидели двое кочегаров из подменной, во весь голос спорившие, кто первый ляжет с этой женщиной: один кричал, что такое право ему дает порция гуляша, которым он угостил «эту», другой ставил против гуляша стопку водки, которую она хоть и не пригубила, но приняла со спасибой.

«Я, – сказал вдруг Иван, удивляясь тому, что сказал. – Я. Спорим?»

Кочегары воззрились на его литые кулачищи, спокойно лежавшие двумя буграми на столе.

«Нет вопросов? Тогда пошли».

Он взял ее за руку и повел в темноту, хотя и не знал, куда ее вести, но и не удивляясь тому, что она покорно ковыляет за ним.

«Ногу, что ли, подвернула?» – спросил не оборачиваясь.

«Нет, – тихо ответила она. – Инвалидка я».

И остановилась, выжидательно глядя на него. Он дернул ее за руку.

«Пошли. У тебя хоть койка есть, служивая?»

«Алена я, – сказала она. – Я нигде не служу, и койки у меня нету».

Она так и не смогла связно объяснить, как попала на Линию. Ее привезли. Пообещали работу, хлеб и жилье. Добиралась на перекладных – с паровоза на паровоз. Охрана не трогала. Спала на полу. На каком полу? В сторожке на ремзаводе. Сторож там – добрый старик.

«Ты совсем инвалидка или как?» – вдруг спросил Иван.

«Нога у меня одна короткая. Другая ничего».

«Со мной поедешь, – приказал он. – На Девятую».

Она послушно заковыляла за ним к станции. Иван помалкивал. А чего говорить? Та. Эта. Та или эта. Баба или баба. Та или эта. Какая разница. Никакой. Эта хоть лицом красивая. А нога – что ж. Одна короткая, другая ничего. Алена. Гулена.

«Ты бродяга, что ли?»

«Брожу».

«А что тебя носит? Ищешь кого?»

«Маму. Батяню. Сеструху».

«Где ж они?»

«Не знаю».

«Враги, что ли? Или так пропали?»

«Небось так. Какие они враги. От голода подались. Не враги. Как все».

«А все и есть враги, – вдруг вызверился Иван. – Вот и запропали, никто никого найти не может».

Она смолчала.

Утром буфетчица, поджав губы-георгин, презрительно проговорила: «Ну ты и нашел себе! Подобрал! Она ж бродяга. По крови бродяга – с первого взгляда видно. Шавка. Ее от Первой досюда х… прикатили. Ну ты и даешь, Дон, ну и ну. Я-то думала, ты самостоятельный мужчина, а ты… Какие женщины к тебе подкатывали…»

Иван зевнул во всю свою паровозную пасть. «А чего ж ты меня без улыбки провожаешь, Катя?» Она презрительно-недоуменно вскинула жидкую бровь. Он решительно привлек ее за шею к себе, большим пальцем быстро размазал ее помадный георгин от уха до уха и только после этого отпустил.

«Ну вот, – удовлетворенно сказал он, не обращая внимания на хохот мужиков и визг буфетчицы. – Теперь у тебя улыбка что надо».

И недрогнувшей рукой вылил водку в рот.

Всю дорогу Алена сидела скорчившись на мешках, сложенных в тендере на угле. «Ты и правда бродяжка? – спросил наконец Иван, когда впереди показались огни Девятой. – Или врут?»

«Правда, – ответила Алена. – Посижу на месте – и дальше пойду».

Ардабьев покачал головой.

«И против моей воли?»

«И против», – с детской улыбкой кивнула она.

Через неделю она и впрямь ушла, но к его возвращению из рейса притопала на Девятую.

«И где ж ты была? – спросил Иван, поигрывая желваками. – И с кем?»

«Одна. Там».

«Чего ж вернулась?»

«Из-за тебя. Стосковалась».

Он уставился на нее изумленно.

«Меня никто так не любил, – сказала она. – Я знаю. Лучше тебя нету во всем свете».

У него отвисла челюсть.

«Чего-о-о?»

«Ты меня любишь, – невозмутимо продолжала она. – Этим меня не обманешь».

«Я никого не люблю, – проворчал Иван. – Не выдумывай. Любовь…»

«Ты и сам не догадываешься. А я – знаю».

Целыми днями она сидела на холмике у моста. Обязательно выходила встречать нулевой. Сонно помигивая, сидела на лавочке, но, заслышав звук приближающегося поезда, тотчас вскакивала и выбегала, прихрамывая, к самому краю перрончика, пугая машинистов, которые для нее давали лишний гудок: поберегись! Налетал поезд – в пыли и грохоте, в гуле и стоне темного металла, словно притягивавших Алену, которая, вся дрожа, едва держалась на самом краю перрончика, того и гляди шагнет, того и гляди отлетит, отброшенная и изувеченная проносящимся составом, клонится и клонится, словно вслушивается, впитывая нечеловеческие звуки мчащегося поезда…

«Там люди, – наконец сказала она. – Люди».

Миша Ландау снял фуражку, быстро отер лоб.

Поезд скрылся за поворотом.

«Какие люди? – проворчал Иван. – Откуда тебе знать?»

Она жалко улыбнулась.

«Я не знаю. Я их чую. Там люди».

«Какие же люди, Аленушка? – Миша наклонился к ней и заговорщически дошептал: – Зэки, что ли? Или кто?»

Иван рассердился.

«А если и люди, то что? Куда их везут? Кто такие? Мы не знаем. Незачем болтать, воду в ступе толочь. Люди так люди. Значит, так надо».

Миша повернул к нему бледное-пребледное лицо.

«Кому надо, Ваня?»

«Почем я знаю. Надо и надо, и все. Может, солдаты, или мужиков на стройку везут, или еще зачем… Да что ты на меня так смотришь, Миша?! – не выдержал Ардабьев. – Ну подумаешь, сказала дуреха: люди! Ну и что? А если б сказала, что звери, то что? Ничего не понимаю!»

«Знаешь, Ваня, что самое странное во всей этой истории? – Миша попытался улыбнуться. – Что я тоже ничего не понимаю. Ничегошеньки. Мне просто страшно, и все. Почему? Убей бог, не знаю. С ума можно сойти!»

А все к тому и шло. Этого-то, как видно, Фира и боялась, и недаром на Мишу так задумчиво поглядывал полковник, приезжая на Девятку с очередной инспекцией.

«Как думаешь, Ардабьев, не сломается этот Ландау? – спросил рыжий однажды. – Что-то уж больно смурной он. Квелый».

«Трудно тут, – уклончиво ответил Иван. – Ребенок у него маленький…»

«И жена красивая, – подхватил полковник. – А?»

Иван отмолчался: на такие вопросы он вообще не отвечал. Хоть исказни.

Приезжая на Девятую, рыжий полковник всегда привозил цветы для Фиры и игрушку для малыша. Если оставался ночевать на станции, вечером заявлялся в пивную и танцевал с Фирой, держась от нее на почтительном расстоянии, что особенно нравилось завсегдатаям: генерал – а уважает…

Рыжий подсел к их столику. Выпил рюмку. Вдруг выяснилось, что он из Саратова.

«Ой, я тоже! – обрадовалась Фира. – Мы жили на Соколовой горе. А помните песенку? По Немецкой трамвай мчится, девка штатна у руля, на ходу нельзя садиться – штраф берется три рубля!»

Рыжий полковник расстегнул верхнюю пуговицу кителя, Фира придвинула ему тарелку с салатом.

«Спасибо, – покачал он головой. – Но ничего не могу с собой поделать: не люблю постное масло. Мама моя на маслобойне работала, дома мыло варила. Черное мыло – знаете? Жидкое. Или же твердое, если добавляли канифоль. Отходы брала ведрами на маслобойне и варила мыло. С той поры и не выношу даже запах этот. Хотя во время войны иной раз ничего другого и не было. Моя зарплата – девятьсот, а кило сала на базаре – тыща двести. А паек – три кило мерзлой картошки на месяц. – С усмешечкой смотрел на Ивана. – А ты думал, энкавэдэшники как боги живут? Эге… Мама масло выносила с завода в желудке. Представляете? Не завтракала, не обедала, чтобы на пустой желудок выпить на заводе два, а то и три литра масла. Приходила домой и… ну, вы понимаете, как масло извлекалось наружу… не к столу будь сказано… Продавала масло – тем и жила. Меня подкармливала…»

Фира жалостливо наморщилась.

«А цирк, цирк – помните? Который на Чапаева, напротив крытого рынка?»

Полковник кивнул.

«Белорусский борец Иван Калишевич, сто четырнадцать кило! Африканский борец Як Гут! Да… Первым на фронт мой младший брат ушел. Меня служба не пускала. А он – он сразу погиб. Мама его любила… сильнее, чем меня… – Полковник закурил, пятерней взъерошил рыжие свои волосы. – Она все про него какие-то глупости вспоминала… ну, мать, понятно… Соседи кур держали, когда резали, он кричал: зачем курицу сломали! зачем курицу сломали! Своими какашками стены красил… А я свои какашки прятал ото всех, никому не давал… О боже, что я несу!»

Миша переводил взгляд с жены на полковника, и во взгляде его мука мешалась с удивлением: зачем этот человек все это рассказывает? Ну зачем? Ведь тут должен быть хоть какой-то смысл? Какой? Куры сломанные, масло, какашки… Он быстро напивался. Иван с полковником повели его домой. Фира шла сзади, вполголоса напевая: «По Немецкой трамвай мчится, девка штатна у руля…»

Когда полковник ушел, он спросил у Фиры:

«Ну зачем все это? Зачем ты себе-то душу бередишь? Воспоминания, куры, масло… Зачем?»

«А у нас, Ваня, всего имущества – кровь да память».

«У вас?»

«У евреев».

Иногда Иван думал об этом рыжем полковнике. Кто он? Где живет? Кто его жена? Дети? Что он делает? Ну, кроме охраны Линии, кроме выглядываний-подслушиваний, – что? Ведь не просто же так таким молодым полковничьи погоны вешают. Мама, масло, мыло, куры… Какашки! Сотни солдат, вооруженных до зубов и прекрасно обученных, готовы повиноваться одному его взгляду, а он про какашки! Хозяин. Владыка. Неожиданно появляется и так же внезапно исчезает. Куда? Где логово владыки? Иван знал, что полковник регулярно навещал всех служилых баб на Линии и никогда не отказывался от их услуг. И каждой непременно привозил цветок, иногда – розу. Он никогда не раздевался при женщинах, а утром исчезал незаметно, как привидение. Говорили, что живет он в спецпоезде, состоявшем из трех вагонов – спальни, кабинета и «желтого ворона», вагона с наглухо закрытыми окнами и обитого изнутри войлоком в три слоя. Под полом спецвагонов были устроены стальные съемные емкости, куда собирались стоки, – чтоб не пачкать Линию, как с усмешечкой поясняли подчиненные полковника. «Кровью», шептали всезнайки. Владыка-привидение, ненавидевший постное масло и черное мыло, прятавший ото всех свои какашки и даривший шлюхам цветы, иногда – розы. Вот, пожалуй, и все, что было о нем известно. Может, так и полагалось. Может, ничего больше и не должно быть известно о человеке, который сегодня – владыка Линии, а завтра, если поступит приказ, станет стрелочником на Пятой и будет раз в месяц выгребать кедровую шелуху из комнаты Розы-с-мороза, пока она забавляется с новым полковником. С владыкой. С новым рыжим.

В начале лета Миша исчез. Как всегда, принял нулевой. Как всегда, оттелеграфировал прибытие. Как всегда, пошел прогуляться вдоль состава, пока менялась бригада да набиралась вода. И пропал. Фира разбудила Ивана среди ночи. Они обошли станцию, ткнулись в пивную (закрыта), на ремзавод (закрыт), на лесопилку (закрыта). Куда еще? Ардабьев отправил Фиру домой, а сам еще раз облазил всю станцию, даже в пакгауз заглянул. Постучался к Кузе. Нет, к служилой начальник сегодня не заходил. А вообще? Женщина сонно ухмыльнулась: «Тебе какое дело? Ты ему жена, что ли?» Ясно. Спустился к мосту. Из будки вылез заспанный охранник. Нет, не видел. Внизу? Так там колючая проволока – раз, две собаки – два. Псы-людоеды, которые никого к себе не подпустят ни за какие коврижки. Подошли. Псы глухо зарычали. «Эти хоть какого генерала слопают, – с гордостью сказал охранник. – С погонами и ливорвертом». Куда еще? Где искать? Одно оставалось. Одно. Но об этом Фира и сама догадывалась, и едва Иван переступил порог, она сразу сказала:

«Я знаю, где он. Он уехал. Он поехал туда, на нулевом. Туда».

«Куда? – устало спросил Иван. – Как хоть это место называется, черт бы его подрал?»

«До конца. Ему хотелось доехать до конца. Посмотреть, увидеть, понять, что там, ради чего все это. До самого конца. Он надеялся, что там он узнает, что в этих проклятущих вагонах. Он поехал туда».

«Ну дурак, господи! – застонал Ардабьев. – Дурачище! Ну а вдруг там нет ничего? Голое поле? Пустыня? Не знаю что. Просто – ничего. И в вагонах – ничего. А?»

Фира затрясла головой.

«Разве так может быть, Ваня? Что-то там есть. Иначе зачем же тогда Линия, зачем нулевой, зачем мы, зачем все это?»

«Не знаю. Может, ты и права. Может, там что-нибудь и есть. Чем черт не шутит? Но точно так же там может ничего не быть, и все равно Линия – вот она, есть, существует, и нулевой ходит, и мы живем, и во всем этом есть смысл, а какой – нам просто неведомо. Как в жизни. Так может быть?»

«Ваня… – растерялась Фира. – Так это ты про Бога говоришь. Ваня…»

«Про какого Бога?» – удивился Иван.

«Так, как ты сейчас про Линию говорил, люди тысячи лет про Бога говорили. А у тебя выходит – Линия…»

Иван взял ее за руку, легонько приобнял.

«Ну Фира. Ну успокойся. Бог, Линия – пусть. Были б мы. Жили б мы, остальное – пусть, пусть…»

Она тихонько заплакала.

«Он устал ждать. Он хотел знать, чего же ему ждать. Он просто устал…»

То же самое сказал и полковник. «Думаю, он устал. А? Просто-напросто устал ждать. Сломался. Иссякло терпение».

«Чего ждать?» – спросил Ардабьев.

Полковник прищурился.

«А разве ты не ждешь чего-то? Разве ты не задаешь себе вопрос: ну – Линия, ну – нулевой, ну – все это, а дальше-то что? Ради чего? Чего ждать от всего этого? Чем все это кончится?»

«И чем?»

«Вот-вот. Это-то и есть единственный и самый главный вопрос: чем все это кончится? Кому-то все равно. Кто-то спрашивает и, не дождавшись ответа, машет рукой: пусть там решают, кому положено, нужно все это или нет и чем все это кончится. Ничем – так ничем. Это даже и лучше, если ничем. Чем-нибудь – пускай, и это переварим, не впервой. Смертью так смертью. Адом так адом. Раем – так раем…»

«И чем?» – снова спросил Ардабьев.

Полковник пожал плечами.

«Не знаю, Дон. Это не мое дело. Есть приказ: Линии быть. А прикажут уничтожить – уничтожим. И для этого все сделано, все приготовлено. Сотни тонн взрывчатки заложены где надо – в опорах мостов, под насыпью, в тоннелях, под строениями – всюду, где нужно. Провода проведены. Повернул ключ – и готово. Все взлетит на воздух, и будет – как будто ничего и не было. Если, конечно, поступит приказ. Это самое главное. Но пока приказа нет. Значит, Линии – быть. И нам тут – быть, исполнять приказ».

Ардабьев недоверчиво уставился на полковника.

«Выходит, все тут заминировано? Выходит, в случае чего тут… – Запнулся, перевел дыхание. – Ну, а с Мишей-то что? Где он?»

«Ландау? А ты как думаешь? – Полковник ткнул его пальцем в грудь. – Как бы ты поступил в таком случае?»

«В каком в таком? Не знаю…»

«Врешь, знаешь. Ты бы поступил как полагается. Ты бы – если бы узнал – тотчас сообщил: начальник Девятого разъезда сбрендил и нарушил запрет. Точка. Потом ты бы снял его с поезда. Наверное, на следующем же разъезде. Или даже раньше. Строго спросил бы его о причинах нарушения. Может быть, ты бы даже ударил его. Сгоряча, знаешь… Но вскоре ты понял бы, что все это пустая трата сил и времени. Этот человек безумен. Потерян для всех и всего: для тебя, меня, даже для жены и ребенка. Для Линии. Ну, допустим, он добирается до конца и узнает, что там, в самом конце. Это, вообще говоря, естественное желание всякого русского человека, тем более – русского еврея, вообще, наверное, всякого человека – знать, что в конце концов. Ну, узнал. Узнал даже, что в вагонах. А дальше? Предположим, в вагонах оказались бревна. Или валенки. Или кирпичи. Ну, не знаю… что-нибудь такое, безобидное… Допустим. Узнал. Что это изменит? Ведь такой человек уже ничему не верит. Он и не поверит, что бревна или валенки во всех вагонах. И ни за что не поверит, что каждый нулевой везет бревна или валенки. Ему все время будет казаться, что уж в следующем составе везут что-нибудь такое… что-нибудь ужасное, дракона или привидения… а может, что-нибудь прекрасное – такое, что способно потрясти и перевернуть мир, ну хотя бы мир одного человека, ну хотя бы мир этого самого Ландау… Но Линии-то зачем это? Зачем Линии конченый человек? А он конченый. Его не вылечить, не исправить, он органически изменился, стал другим. Вместо глаз у него цветы, вместо рук плавники, а вместо сердца подшипник… Чужой. – Полковник помолчал. – Конечно, его можно отправить куда-нибудь… ну, вернуть в ту жизнь, из которой он приехал сюда. Но ведь он уже отравлен Линией, нулевым, тайной, поэтому он и для той жизни тоже конченый человек. И тогда ты приходишь к единственно возможному решению… – Он испытующе посмотрел на Ардабьева. – Ну, Дон Домино, и к какому решению ты пришел?»

Иван сглотнул.

«Ну да, правильно, можешь даже не говорить. Решение ты принял правильное. Точнее, единственно возможное. Да и этот человек, этот бывший начальник Девятки, тоже начинает понимать, что ничего другого не остается. Он и сам понимает, что это единственный выход. Он же чувствует, что раз и навсегда отравлен этим ядом, который изменил его, сделал чужим, который уже никогда не прекратит своего разрушительного воздействия на жизнь, который постепенно отравит любую жизнь, отравит красавицу жену, отравит сына, и их жизнь превратит в пытку, сделает непереносимой, и вот он уже просит, он умоляет: сделайте это. Не тяните. Ну пожалуйста. Я – я сам – прошу вас об этом. Об одолжении. О величайшей милости. Умоляю. Да. – Он снова помолчал, жуя папиросный мундштук. – Ты прав, Дон, тут уже неважно, кто нажал спусковой крючок. Совершенно неважно. Допустим, он сам. Или кто-то. Например, ты, Дон. А? Какая разница? Это тот самый случай, когда нет ни палача, ни жертвы. Один выстрел – скажем, в висок, да, сюда, а вот отсюда брызги… Судорога жизни. И все. Сам понимаешь, в таких случаях не произносят речей над могилой. Да и могилу копать в таких случаях – совершенно необязательно. Излишне. Верно ведь, Дон, а?»

И Ардабьев с ужасом понял, что он – кивнул. Согласился. Мышцы шеи натянулись и нагнули его голову. Да, верно. Да, все правильно. Он застонал от боли и унижения.

«Ну-ну, – сказал полковник. – Ну-ну. Все мы люди. Всего-навсего люди. – И после паузы: – А ей пока ничего говорить не надо. Пусть все само погаснет. Понял?»

«Понял, – хрипло ответил Ардабьев. – Нас тут двое… кто телеграфировал про Мишку?»

Полковник долго молчал, глядя Ивану в переносье, пока у Ардабьева не заныл болью лоб.

«Ну а если я даже скажу – что это изменит? Уже ничего. Ведь не станешь же ты…»

«Не стану, – мгновенно отреагировал Ардабьев. – Чтоб мне сдохнуть. Пусть живет. Мамой клянусь».

«Если я скажу… назову имя, ну, скажем, Дремухина, – то что? – Полковник жестом остановил Ивана. – Или даже назову имя Эсфири Ландау – что тогда? Ну, чего молчишь? Почему она не могла донести? Не могла просто потому, что не могла? А если у нее не было выбора, не было возможности остановить мужа, кроме этой, а? Из самых благородных побуждений? Нет, не от любви, нет, но хотя бы – из жалости к чокнувшемуся жалкому человеку, отцу ее ребенка? – Он снова жестом остановил Ардабьева. – Я ведь могу назвать и другие имена. На Дремухине и на этой женщине свет клином не сошелся, учти. Понял?»

«Учту».

«Да! – вспомнил вдруг полковник. – Клятва-то твоя недействительна, Дон. Ты ведь мамой поклялся, а нету у тебя мамы, Дон, нету. Разве что Родина».

«Родина, – кивнул Дон. – Сука».

Теперь к нулевому в форменной фуражке выходил Вася Дремухин. Сжав зубы и стараясь не смотреть на Фиру, которая с того дня взяла за правило выходить к нулевому, Вася выстаивал положенное время с фонарем и жезлом и уходил, Фира сама отбивала телеграмму о том, что нулевой прошел Девятку. Все нормально. И шла спать. Или что там она делала в пустом доме, где возился в кроватке беспомощный ребенок, тикали на стене ходики, капала вода из умывальника… Она выходила к нулевому каждую ночь. Зябко куталась в шальку или поплотнее запахивала пальтецо и ждала. Смотрела на Алену, которая, замерев на самом краю перрона, тоже ждала, вслушивалась в темноту, а потом – в грохот проносящегося мимо состава, словно впитывала металлический вой, гром, гул, скрежет и дрожь. Наконец Иван не выдержал и строго-настрого запретил ходить к нулевому: «Хватит там Васи да Фиры, а ты беременная, не дай Бог, что случится, выкидыш там или что. Вон лучше с Гусей посиди. Или спи». Все равно ничего не услышит, ни звука, только душу разбередит, нафантазирует, навыдумывает, навпитает этого яда, который меняет человека так, что потом он сам умоляет о смерти: убейте меня, выстрелите – вот сюда, чтоб отсюда – брызги…


  • Страницы:
    1, 2, 3