Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Третье сердце

ModernLib.Net / Юрий Буйда / Третье сердце - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Юрий Буйда
Жанр:

 

 


– Я не знаю, почему он выбрал именно меня, да это сейчас и неважно. Важно то, что волею судьбы я оказался в центре расследования… – Он покраснел: выражение «волею судьбы» показалось ему слишком уж вычурным. – Моя газета держит пока эти фотографии в секрете, мы пока ничего не сообщали полиции… Представляете, какая это будет сенсация, если мы первыми найдем убийцу и натянем нос полиции? Я опросил многих парижских фотографов, встретился со многими людьми, служившими в Русском легионе, но пока никто его не признал. – Жак-Кристиан щелкнул пальцем по фотографии изможденного хищника. – Кажется, ему здорово досталось…

– Война, господин Оффруа.

Господин Оффруа встал.

– Я его, конечно, найду, тем более что он и сам этого хочет…

– А так бывает?

– Так – как?

– Чтобы преступник хотел своего ареста… чтобы его поймали…

– Бывает, я уверен, – сказал Жак-Кристиан без особой уверенности. – Например, когда Бог застает грешника врасплох…

– Бог?

– Продавец стыда. – Юный господин Оффруа смущенно улыбнулся. – У нас в колледже был один преподаватель, который называл Бога продавцом стыда. Некоторым людям приходится платить за этот товар непомерную цену, и иные этого не выдерживают. Я думаю, что довильский убийца как раз из таких людей.

Он вдруг подумал, что в устах человека в дорогой шляпе слова о стыде, грехе и Боге звучат неубедительно, и пожалел о том, что не надел кепку.

Он поправил шляпу.

– Пожалуй, мне пора…

– Господин Оффруа!..

– Да?

– Вы ведь не просто так приходили, правда?

– Просто так? – Жак-Кристиан растерялся. – Что вы имеете в виду?

– Я только хочу знать, с какой целью вы ко мне приходили.

– Цель… – Жак-Кристиан покачал головой. – Простите меня, Тео, я просто хотел понять, верю ли я в Бога, как прежде… извините…

Тео встал и протянул журналисту руку.

– Ну что ж, тогда помолитесь за меня, господин Оффруа.

– Помолиться?

– Бодрствуйте, ибо не знаете, когда придет хозяин дома: вечером, или в полночь, или в пение петухов, или поутру, – проговорил Тео, с улыбкой глядя в глаза Жаку-Кристиану.

– Это же Евангелие от Марка, – сказал Жак-Кристиан. – Ну да что ж, Бог всегда заявляется некстати, такая уж у него должность…

– Хозяин вернулся. Понимаете?

– Ну да, конечно, я все понимаю! – Жак-Кристиан схватил руку Тео и крепко ее сжал. – Всего доброго, Тео, мне, к сожалению, пора…

И почти бегом покинул бельведер.


На углу он остановил такси и велел водителю ехать на площадь Сен-Мишель, к известному на Монпарнасе кафе «Ла Болле», где у стойки бара сводили счеты апаши, а в зале со сводчатым потолком, помнившем Оскара Уайльда и Поля Верлена, – литераторы.

В кафе Жак-Кристиан выпил у стойки рюмку перно. В зальчике, куда вела массивная коричневая дверь, было многолюдно, но в углу нашлось свободное местечко, и Жак-Кристиан с облегчением опустился на стул. Сейчас он люто ненавидел Достоевского, ненавидел Тео и, конечно, себя. Но сильнее всего он ненавидел Бога.

Однажды в пансионе Жак-Кристиан, которого товарищи считали тощим недомерком и всячески унижали, заманил на чердак и изнасиловал дурочку Лулу, дочь кастелянши. У девчонки вечно текло из носа, а изо рта пахло, как из братской могилы, но тело у нее было свежим и тугим, как спелая слива. А вскоре у нее стал расти живот, и ее матушка потребовала учинить расследование. Жак-Кристиан до сих пор с дрожью вспоминал тот день, когда в сопровождении старшего наставника-иезуита бородавчатая мадам кастелянша с брюхатой дочерью обходила строй воспитанников, заставляя Лулу повнимательнее вглядываться в лица мальчиков, чтобы указать на преступника. Лулу с дурацкой своей улыбкой останавливалась то перед одним, то перед другим мальчишкой, и все замирали в ужасе, но Лулу только смеялась и хлопала себя по огромному животу. Когда она остановилась перед Жаком-Кристианом, он чуть не упал в обморок, но все обошлось: он только обмочился. Дурочка же лишь улыбнулась ему и двинулась дальше. А спустя месяц она умерла от пневмонии. После этого Жак-Кристиан возненавидел Бога, поскольку никаких других свидетелей его преступления не осталось.

– Мсье! Эй, дружище!

Жак-Кристиан вдруг очнулся. Бородатый субъект в широкополой серой шляпе с захватанными полями – он сидел напротив – вопросительно смотрел на него, словно ожидая ответа. Это был типичный представитель монпарнасской фауны – из тех, кто не сомневается в своем великом будущем, а пока прозябает в ничтожном настоящем за рюмкой абсента.

– Что вам угодно, мсье? – спросил Жак-Кристиан со вздохом.

– Наказание не следует за преступлением с той неизбежностью, о которой твердит Достоевский, – проговорил бородатый, назидательно подняв палец. – Оно неизбежно лишь в том случае, если Бог существует и если Он управляет добром и злом, как кучер – белыми и черными лошадьми. Но обитель зла здесь! – Он стукнул себя в грудь, и с бороды его что-то закапало. – И именно там, в человеческом сердце, в этой обители зла, и рождается добро! – Зажмурился и замотал головой. – Боже, как же все запутано! – Икнул. – А вот мой батюшка говорил, что не бывает плохих людей, а бывают только плохие поступки. Поэтому люди и знают, что такое стыдно, а что такое стыд – этого не знает даже Спиноза… Но если никто не знает, что такое стыд, откуда же взяться счастью? Ведь счастье – оно бесстыже… Вы счастливы, друг мой? Разве вам не хочется счастья? Настоящего счастья?

– Нет, мьсе. – Жак-Кристиан одним глотком выпил перно. – Я на диете.


Доктор Гастон Эрве носил черные очки с прямоугольными стеклами, слишком большие манжеты с агатовыми запонками и слыл нелюдимом. Коллеги ничего не знали о его семье или привязанностях, но уважали его педантичный холодноватый профессионализм. А он давно понял, что люди с нервными и психическими болезнями больше всего нуждаются только в одном лекарстве – в скуке, рутине, ритуальных банальностях, потому что именно повторение общих мест и является известью, скрепляющей личность. Поэтому доктор Эрве и не говорил своим пациентам ничего такого, чего они втайне не желали бы услышать сами.

Выписывая Тео из госпиталя, доктор Эрве посоветовал ему употреблять в пищу больше жирного и меньше сладкого, то есть прописал так называемую кетогенную диету, которую часто рекомендуют эпилептикам.

– Свежий воздух и никаких волнений. И постарайтесь выкинуть из головы этот фильм. Чувство вины – очень опасное чувство, – сказал доктор, который успел проникнуться симпатией к этому простодушному гиганту с седым ежиком на круглой голове. – Нередко чувство вины заставляет человека совершать роковые поступки, превращает его в раба и чудовище. А призраки – это мы сами… Все мы иногда спотыкаемся о собственную тень, но не стоит по этой причине отказываться от десерта. Вы любите море?

– Море, мсье?

– Сейчас зима, но прогулки у моря были бы вам чрезвычайно полезны. Почему бы вам не съездить, скажем, в Довиль? Там хорошо даже зимой… И поосторожнее с крепкими напитками!

– Это поможет?

Что-то в его голосе заставило доктора Эрве насторожиться. Он поднял брови.

– Видите ли, – продолжал Тео, – вот уже третью ночь я просыпаюсь от детского плача… это девочка…

– Девочка? – Доктор насторожился. – Здесь нет детей.

– Я знаю, мсье. Но она плачет. Это девочка лет десяти-двенадцати. Одноногая девочка. Она плачет и плачет, и я просыпаюсь… а потом не могу заснуть…

– Одноногая… – Доктор нахмурился.

– Да, мсье, у нее одна нога. Она очень несчастна. А я не могу заснуть.

Доктор Эрве задумчиво кивнул.

– Видите ли… – Он вдруг запнулся и снял очки. – Я родился в маленькой деревушке неподалеку от Орлеана…

Тео слушал его с непроницаемым лицом.

– Это было во время предпоследней войны с германцами, – продолжал доктор, глядя на свои пальцы. Он говорил тусклым, размеренным, невыразительным голосом. – Пятьдесят шесть лет назад, когда прусские войска заняли Орлеан, мою мать изнасиловали баварцы. Двое баварских пехотинцев. Ей не было восемнадцати, когда я появился на свет. – Он помолчал. – Вы даже представить себе не можете, каково нам приходилось. Мою мать называли шлюхой, а меня – сыном шлюхи и немецким отродьем. Наши соседи были простыми крестьянами… простые люди, мсье, которые верят в ад, но сомневаются в существовании китайцев… – Снова помолчал. – В конце концов мать не выдержала и покончила с собой. А меня отдали в монастырский приют. В монастыре жила одна монахиня, старуха, ее называли Овечьей Матушкой. Все считали ее сумасшедшей и колдуньей. Она целыми днями бродила по полям в сопровождении овцы… у нее была белая овца, которая бегала за нею как собака… Мы, дети, ее побаивались. Однажды она остановила меня и протянула камень… – Доктор достал из кармана маленькую коробочку. – Маленький белый камень. Голыш, каких много было на берегу реки. Она велела мне держать этот камень за щекой. Она сказала, что камень вберет в себя все зло, которое скопилось в моей душе. Я спросил, сколько же нужно держать этот камень за щекой, и она ответила: «Пока не почернеет»…

Доктор Эрве открыл коробочку. Внутри на черном бархате лежал маленький плоский камешек, обычный речной голыш.

– Белый, – сказал Тео.

– Разумеется, – без улыбки откликнулся доктор, пальцем двигая коробочку к Тео. – Мне хочется подарить его вам. Я называю его овечьим… овечий камешек…

Тео усмехнулся.

– Так, значит, поменьше сладкого?

– И побольше жирного. – Доктор надел черные очки. – Эта ваша улыбка – следствие контузии?

– Да, – сказал Тео. – Спасибо, господин Эрве.

Он сунул коробочку в карман и вышел из кабинета.

6

Время приближалось к полудню, когда Тео покинул госпиталь. Он купил свежий номер «Пари матен», а также «Пари-тюрф», хотя на ипподроме бывал довольно редко, и зашел в маленькое бистро, где заказал коньяку.

Доктор Эрве подарил ему на прощание свежий номер «Кайе дю псиколожи», в котором рассказывалось о важном недавнем событии – создании Парижского психоаналитического общества, а также публиковалась заметка, в которой упоминалось имя Тео Z., то есть Федора Ивановича Завалишина.

В этой заметке рассказывалось о том, что на каком-то там заседании этого самого общества выступил некий доктор Дюбелле, который сказал, что «случай Тео Z.» является ни много ни мало примером пробуждения Бога в человеке, то есть пробуждения всего прекрасного, что до поры до времени таилось в душе этого человека, но было разбужено к жизни потрясением от встречи с произведением искусства, каковым следует признать русский фильм «Броненосец “Потемкин”».

«Не будем, впрочем, забывать о том, что человек этот сейчас, по всей видимости, подвергается страшному испытанию, – сказал доктор Дюбелле. – Вся его жизнь висит на волоске. Он стоит на краю пропасти. Он стоит перед выбором между опасностями новой жизни и той комфортной рутиной, которая спасает нас от безумия. Недаром же поэт Рене Рильке однажды заметил: das Schone ist nichts als des Schrecklichen Anfang, то есть прекрасное – то начало ужасного, которое мы еще способны вынести».

А дальше в заметке шла и вовсе сплошная тарабарщина: внутреннее «я», бессознательное, мандала, гештальттерапия, альбедо, нигредо…

«Поди разбери, о чем это они, – подумал Федор Иванович, пряча журнальчик в карман. – Вроде про меня сказано, а как будто и не про меня. Ну какое из меня альбедо? Тем более – нигредо…»

Федор Иванович пребывал в растерянности. Он чувствовал себя так, словно этот чертов броненосец «Потемкин» – водоизмещением 12 900 тонн, длиной 113,2 и шириной 22,2 метра, со всеми его сорокатрехтонными пушками, стреляющими трехсоткилограммовыми снарядами, с двадцатью двумя клокочущими паровыми котлами и четырехметровыми рокочущими гребными винтами, со всеми его семьюстами тридцатью матросами, офицерами и червивой говядиной, со всей его мукой, отчаянием и ненавистью – полным ходом – ледяной лязг орудийных затворов, грозный шум взрезанной форштевнем воды – шел на него, а он, Федор Завалишин – всего-навсего человек, в котором мягкого было больше, чем твердого, всего-навсего один из нас – не в силах шевельнуть даже пальцем, сдвинуться с места, будто загипнотизированный приближающимся чудовищем, безмозглым и безжалостным Левиафаном из бесчеловечной библейской бездны…

Тео не знал, что делать, и даже не знал, нужно ли что-то делать.

Он не понимал толком, что с ним произошло. Он мог на равных поддержать разговор о свойствах парааминофенола и тиосульфата натрия, но почтительно умолкал, когда речь заходила о Боге, совести, судьбе и прочих таких же материях. Еще в детстве его научили чтить десять заповедей, и он их чтил: никогда не спал с женщинами в долг и не плевал на трупы врагов. Священник говорил, что совесть – это глас Божий в человеке, а Федор Иванович был убежден в том, что он верит в Бога. При этом он старался почитать законы не только Божеские, но и человеческие. И вот в полицейском участке ему сказали, что во Франции нет таких законов, по которым его можно было бы судить за преступление, якобы совершенное им двадцать один год назад, а в теперешней России законов нет вовсе. Люди не хотели или не могли его судить, а речь Бога была невнятна. Если спустя два десятилетия Бог вдруг почему-то очнулся и заговорил в Федоре Завалишине и даже повел его в полицию – Тео вспомнил красные двери участка и мучительный запах горячего сургуча, – то почему же, сказав «а», не сказал «б»? И если не Он, то кто же тогда должен произнести это самое нечеловеческое «б»?

Федор Иванович не привык отвечать на нечеловеческие вопросы. Он выпил еще одну рюмку «Курвуазье», закурил серую гамбургскую сигару и отправился в гости.


Друзей в подлинном смысле слова у него было совсем не много, и одним из первых среди них был Сережа Младшенький. До войны он окончил в Париже политехнический институт, а в 1916 году, как и Тео, записался добровольцем в Русский экспедиционный корпус. Вообще-то фамилия его была Петров, но в русской армии всех Петровых или Ивановых было принято нумеровать: Петров-первый, Иванов-второй, иногда – называть по старшинству: Иванов-старший или Петров-младший. Поскольку в полку было с десяток Петровых, а лицо Сережино напоминало счастливую розовую пятку младенца, его и прозвали Младшеньким.

Сережа гордился тем, что в 1918 году вошел в Вормс в составе оккупационных войск Антанты во главе русского взвода. Он любил рассказывать о том, как были шокированы и возмущены немцы, увидев над вормской ратушей русский триколор – флаг победителей, которых немцы считали побежденными.

По окончании военной службы он несколько лет бедствовал, не чурался даже грязной работы, одно время помогал Тео, который как раз тогда расширял свой бизнес и нуждался в помощниках. После долгих мытарств Сережа устроился инженером в Парижский метрополитен и был на седьмом небе от счастья: для человека с нансеновским паспортом это было огромной, неслыханной удачей.

Сережа снимал квартиру на набережной Турнель и всегда бывал рад встрече с однополчанином и земляком: Младшенький тоже был родом из Одессы.

Федор Иванович поспел к обеду, который приготовила Анна Ильинична, жена Младшенького, добрая женщина кобыльей стати, немного стеснявшаяся своей чрезмерности. Она была беременна и ходила перевязанная по животу шалью.

За обедом Федор Иванович рассказал о своем приключении в «Казино де Гренель» и недолгом пребывании в госпитале.

Сережа тотчас принялся горячо убеждать друга в том, что «большевики, разумеется, лгут», поскольку точно известно, что солдаты тогда стреляли в воздух, поверх голов, и никого убитых в Одесском порту в те дни не было.

– Вот ты стрелял в людей? – спросил он. – Не могли же солдаты просто так пострелять и убежать с места расстрела. Будь там убитые, ты бы видел. Ты же военный человек, Федор! И сам в кинематографе работал! Неужели не понимаешь?

– Понимаю, но не помню, – признался Тео. – Помню, как они разбегались, а как падали – не помню.

– Не помнишь только потому, что этого не было.

– А что же тогда было?

– Гипноз, – ответил Сережа. – Кинематограф, брат, сам знаешь – искусство гипнотическое, облачное. Вот тебе и внушили, что ты виновен. Ты говоришь, что это глас Божий, – а ну как это дьявольское искушение? Призрак! То-то! – Он захохотал. – Ну вас к лешему, русские вы мои! Вот за что я люблю писателя Золя, так это за пристрастие к фактам. Он сообщает мне факты, которые вызывают у меня доверие, и благодаря этим фактам я узнаю его героев и понимаю, чего они хотят. – Он поднял палец. – Поэтому господин Золя – гуманный писатель. Если господин Золя вдруг увидит в лесу тигра, он испугается и убежит. И я это понимаю, потому что и я поступил бы так же, как всякий нормальный безоружный человек. А вот коли господин Достоевский встретит тигра, он задрожит, покраснеет и останется на месте. Как это понять и что это за человек? Я начинаю даже подозревать, что это и не человек, а такой же тигр. – Сережа покачал красивой бритой головой. – Что Достоевский, что Толстой – жестоки, жестоки, ей-ей, и вовсе не любят они меня. Ведь они, со всеми их фантазиями и озарениями, зовут меня не к узнаванию, а к познанию. По их милости я вынужден мучиться вместе с ними, фантазировать, гадать, молиться – да на что ж мне это? Бог, дьявол, совесть… Облака! – Он налил в зеленые граненые рюмки водки и подмигнул Федору Ивановичу. – Вот у нас в метрополитене придумано множество различных штук, чтобы в случае чего не допустить гибели людей. Гуманнейшие устройства! В кабине поезда, например, установлена особенная кнопка, на которой всегда должна лежать рука машиниста. Пока эта кнопка в нажатом положении, поезд может двигаться. А если с машинистом что-нибудь случится, ну, скажем, сердечный приступ или там обморок, рука его с кнопки упадет, и поезд ни за что сам собою не пойдет в тоннель, и люди останутся невредимы. Называется эта система «рукой мертвого человека». – Лицо его расплылось в счастливой улыбке. – Вот это – бог, вот это я понимаю! Идеал!

Анна Ильинична со вздохом покачала головой: она не одобряла мужнина вольномыслия.

Федор Иванович выпил водки и стал собираться. Сережа и Анна Ильинична вышли за ним в прихожую. Младшенький похлопал друга по плечу.

– Ну, брат, держись! Большевики говорят: искусство принадлежит народу – вот пусть оно ему и принадлежит. А мы с тобой не народ, мы с тобой беженцы, птицы странные! Что делать-то станешь? Выход искать?

– А что его искать? – Тео пожал богатырскими плечами. – Где вход, там и выход.

– Глаза-то себе выкалывать не собираешься? – с усмешкой спросил Сережа.

– Глаза?

– Это старая история. Один царь узнал, что по неведению совершил преступление, и выколол себе оба глаза…

– Глаза?

– Ну да. От стыда. Наверное, в те времена люди считали, что стыд и тьма – одно и то же.

Тео покачал головой.

– Я ж фотограф, – сказал он. – Как же без глаз?

– Ну ладно, ладно, шуток не понимаешь, – заторопился Сережа, неловко тыча огромного Завалишина кулаком в живот. – Про глаза – это греческая история, а твоя история – русская. Русская история про русское сердце… Ты не обижайся на меня, ладно?

Федор Иванович с высоты своего роста смотрел на него с улыбкой.

Анна Ильинична перекрестила Завалишина.

– Без стыда рожи не износишь, Феденька, – сказала она со вздохом.

Федор Иванович вдруг смутился, поцеловал почему-то Сережу в лоб и вышел.


Он остановился на набережной у парапета и закурил. Он давно привык к Парижу. Ему нравилось в свободное время бродить здесь, в центре, лениво поглядывая на шиферные крыши острова Сен-Луи, на клошаров, пивших из горлышка дешевое лиловое вино на Новом мосту, он любил запах аниса, доносившийся из всех кафе в час аперитива, щебет Тюильри и даже хищных химер, вскарабкавшихся на древние стены храма и взирающих с высоты на воды Сены, которая на закате вдруг становилась черной и золотой, как пролитая кровь…

Здесь, на набережной, он часто покупал у букинистов старые фотографические открытки, эстампы и гравюры игривого содержания, а то и прямо порнографические, по тогдашним понятиям, копии работ Пьетро Либерти, Агостино Каррачи, Джакопо Каральо, Исраэля ван Менекена, Яна Стена, Ватто, Пуссена и их многочисленных безвестных собратьев. Букинисты любили этого представительного господина, который платил щедро и не торгуясь. Иногда он болтал с ними о том о сем, греясь у жаровни, на которой старик-еврей жарил каштаны.

– Мсье Тео! – закричала коротконогая усатенькая толстуха в зеленом вязаном пальто, митенках и красной шляпке с узкими полями, из-под которых выглядывали смешные седые букольки. – Мсье!

Он дружески поздоровался со старой знакомой, которую товарки и завсегдатаи звали Туанеттой. У нее были бледно-лиловые губы, а ее чрево напоминало пузатый корпус корабля со старинной гравюры.

– Только для вас, мсье Тео. – Она с многозначительным видом протянула ему книгу, завернутую в чистую тряпицу. – Только взгляните, какие картинки.

Туанетта знала, что больше всего Тео ценил в книгах иллюстрации.

Он с улыбкой взял книгу. Иллюстрации – изысканные цветные ксилографии – были и впрямь замечательны. Но на этот раз Тео заинтересовался и текстом. Это была «Книга дуэлей» Оливье де ла Марша, изданная в 1568 году.

Федор Иванович отошел к парапету, снял перчатку с правой руки, перевернул несколько страниц, остановился и углубился в чтение. Его зацепила история о собаке рыцаря де Мондидье.

…Мессир Обери де Мондидье, богатый, красивый, всеми иными щедротами судьбы одаренный рыцарь, пользовался всеобщей любовью при дворе короля французов Филиппа. Мужчины полагали за честь поддерживать с ним дружеские отношения, дамы обожали его. И был у него друг, мессир Машер, которого мессир де Мондидье любил как брата. Этот же мессир Машер завидовал черной завистью тому, что господин Обери пользуется благорасположением короля и его подданных. Однажды они охотились вдвоем в лесу Бонди близ Парижа, и завистник ударом меча в спину лишил жизни мессира де Мондидье, а труп забросал ветками и листьями.

Все это видела борзая, принадлежавшая убитому. Она не отходила от тела, пока ее не прогнал голод. Она побежала во дворец, и там, увидев убийцу, бросилась на него и чуть не задушила. И как ей ни мешали, бросалась на него столько раз, что король и его приближенные заподозрили неладное. Собаку покормили, и она вернулась к телу хозяина. За нею же, по приказу короля, последовали некоторые из придворных, которые и обнаружили труп мессира де Мондидье. Король Филипп созвал совет, на котором было решено передать дело на суд Божий: чтобы очиститься от страшного и ужасного подозрения в предательстве и убийстве, мессир Машер должен, вооружившись лишь палкой и щитом, сразиться с борзой на острове Нотр-Дам.

Наутро на острове, при большом стечении народа и в присутствии короля, один из придворных отпустил собаку, которая бросилась на мессира Машера так быстро и с такой силой, что сразу вцепилась ему в глотку, и ничего тот не мог поделать. Мессир Машер был повешен, мессир же Обери де Мондидье – похоронен с почестями. Так свершилось возмездие…

Федор Иванович перевел дыхание и улыбнулся счастливой улыбкой. Он по-детски любил истории о разбойниках и колдунах, пещерах, подземных ходах, кладах, рыцарях и красавицах, истории о любви, верности и справедливом воздаянии – истории со счастливым концом. Его героями были д’Артаньян и граф Монте-Кристо, на полке в спальне у него стояли все тридцать два романа о Фантомасе, а также книги о похождениях Рокамболя. Он любил картинки, и стоило ему увидеть книгу с хорошими иллюстрациями, даже если речь шла о старинном медицинском трактате или записках палача, как рука его тянулась к кошельку. Гравюра же в книге господина Оливье де ла Марша – напрягшиеся в ожидании король с придворными, стремительная борзая, похожая на язык хищного ярко-алого пламени, пораженный ужасом мессир Машер с палкой в левой руке – так и вовсе восхитила его выразительной композицией и гармонией страстных цветов – карминно-красного, лазоревого и зеленого. Тео заметил, что люди на гравюре были изображены анфас и лишь мессир Машер – в профиль. Так повелось с древнейших времен: живописцы изображали Иуду только в профиль, чтобы зритель даже ненароком не встретился с ним глазами.

– Стоящая книжка, – сказал он, вынимая бумажник. – Душеполезная. Благодарю вас, мадам.

– Мсье… – Туанетта взяла купюру двумя пальцами за уголок, как опасное насекомое. – Вы уверены, что книга стоит таких денег?

– За удовольствие надо платить, мадам, таков мой принцип.

– Ну тогда… – Быстро оглядевшись по сторонам, Туанетта достала из мешка книжечку. – Это в придачу, мсье.

Это была порнографическая книжка.

– Какая маленькая, – сказал Тео. – Умещается в руке.

– Чтобы другая рука оставалась свободной. – Мадам Туанетта покраснела и кокетливо улыбнулась, и усики ее хищно встопорщились.

Расплатившись, Тео двинулся по набережной к Новому мосту. С книгой под мышкой он направился в сторону площади Мобер, где жил его друг Иван Домани.

7

Иван Яковлевич Домани был тяжело ранен в голову в самом конце войны. Почти год он провел в госпитале. Ему сделали несколько операций, удалили верхнюю часть черепной коробки, и, чтобы предохранить мозг от повреждений, ему приходилось постоянно носить на макушке тонкую стальную полусферу, которая плотно облегала голову. Он жил в трущобах в районе площади Мобер, в полутемной двухкомнатной квартире с кухней, хотя мог позволить себе жилье и получше.

По выходе из госпиталя этот любимец женщин, балагур и весельчак превратился в унылого и раздражительного субъекта, который оживлялся лишь после двух-трех рюмок водки, но тогда становился вспыльчивым до экзальтации. Из-за болезненного пристрастия к малолеткам обоего пола он вел замкнутый образ жизни. Единственным его другом был Федор Завалишин, который доставлял Ивану Яковлевичу возможности заработать.

Тео не придавал чрезмерного значения слабостям старинного товарища. Он любил поговорить на отвлеченные темы с Домани, который не расставался с Достоевским и Паскалем.

Федор Иванович поднялся на четвертый этаж по тоскливой узкой лестнице и постучал.

Ему открыла женщина лет тридцати пяти – тридцати семи, одетая в несвежий халат, с гладко зачесанными волосами, с узким и темным русским большеглазым лицом, какие бывают у святых и пьяниц. Она страдальчески улыбалась, она была боса.

Рядом с нею вдруг возникла красивая пьяненькая девочка лет двенадцати-тринадцати – в туфлях на высоких каблуках, с накрашенными губами и синяком под глазом. Она подняла подол до груди – под платьем ничего не было – и томно улыбнулась.

– Фу, Шимми! – сказала женщина со смешком. – Что подумает наш гость! Да проходите же, Федор Иванович!

– Мьсе Тео, – пропела девочка, – я порочна, как вавилонская блудница, но люблю танцевать… – Она подпрыгнула и села на шпагат. – Оп-ля!

Федор Иванович снял шляпу, вежливо перешагнул через голую ногу Шимми и быстро прошел в дальнюю комнату. Пахло горелым маслом, и всюду были открыты окна. Где-то внизу, во дворе, играла шарманка.

Иван Яковлевич сидел в углу, с ногами забравшись в полуразрушенное вольтеровское кресло, и лихорадочно листал толстую книгу.

У окна висела клетка с серовато-бурой птицей.

Окно здесь тоже было открыто, и в комнате было очень холодно.

Подоконник был завален всяким хламом: пузырьки, бутылки, катушки ниток, молоток на длинной ручке, ножницы, книги, пепельница, полная окурков, модные журналы, обрезки ткани…

– Федя! – обрадованно закричал Домани. – Сейчас обедать будем! Настя! Шимми!

– Не надо обедать, Иван Яковлевич, – сказал Завалишин, опускаясь на стул. – Я поговорить.

– Знаю, знаю… Вот послушай! Это сто семьдесят второй фрагмент Паскаля! Это чудо как хорошо! – Он отвернулся к стене и вдруг закричал навзрыд: – Мы никогда не живем настоящим, все только предвкушаем будущее и торопим его, словно оно опаздывает, или призываем прошлое и стараемся его вернуть, словно оно ушло слишком рано. Мы так неразумны, что блуждаем во времени, нам не принадлежащем, пренебрегая тем единственным, которое нам дано, и так суетны, что мечтаем об исчезнувшем, забывая об единственном, которое существует. А дело в том, что настоящее почти всегда тягостно. Мы тщимся – тщимся! – продлить его с помощью будущего, пытаемся распорядиться тем, что не в нашей власти, хотя, быть может, и не дотянем до этого будущего! – Иван Яковлевич внезапно остановился, всхлипнул и продолжал уже обычным голосом: – Покопайтесь в своих мыслях, и вы найдете в них только прошлое и будущее. Только! О настоящем мы почти не думаем, а если и думаем, то в надежде, что оно подскажет нам, как разумнее устроить будущее. Мы никогда – никогда! – не ограничиваем себя сегодняшним днем: настоящее и прошлое лишь средства, единственная цель – будущее. Вот и получается, что мы никогда – никогда! – не живем, а лишь располагаем жить и, уповая на счастье, так никогда его и не обретаем!..

– Иван Яковлевич… – начал было Тео, но Домани замахал рукой, и гость запнулся.

– Это же Иисусово слово! – страдальческим голосом проговорил Домани. – Встань и иди! Ничего не откладывай на завтра, не медли, не тяни, не жди благоприятной минуты – нет, милый, сегодня, сейчас, сию же минуту, в том виде, каков ты есть, все брось и делай немедленно, безотлагательно! Нельзя и невозможно откладывать себя на завтра, на потом, потому что никакого потом не будет, а значит, не будет и тебя истинного! Сейчас или никогда! Знаешь, каково подлинное имя Иисуса Христа? Господин Сейчас! Господин Вдруг! – Он перевел дух, сник, поправил стальную шапочку. – Ну чего тебе, Федя? Зачем пришел?

– Газеты пишут, что в Довиле… – Федор Иванович оглянулся на дверь. – В Довиле нашли трупы семерых девушек, Иван Яковлевич. Помнишь девушек, Ваня?

– Суки! – закричал вдруг Иван Яковлевич, вскакивая с кресла. Он был высок, тощ и бос. – А ты думаешь, легко жить с этим? – Он коснулся щепотью стальной шапочки. – Легко? – Он понизил голос. – У меня от головы пахнет! Мозг гниет, Федор! Смердит! Ты знаешь, как чувствует себя человек, у которого испорчено левое полушарие головного мозга? Доктор сказал, что у меня поражена зона Брока в третьей лобной извилине, где представлены моторные образы слов, и зона Вернике в первой височной извилине и в надкраевой извилине теменной доли, где представлены слухоречевые образы слов.


  • Страницы:
    1, 2, 3