Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жунгли

ModernLib.Net / Юрий Буйда / Жунгли - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Юрий Буйда
Жанр:

 

 


Тетушка увела ее к себе, привела в чувство, потом сказала:

– Брезгай людьми, девочка, но не жизнью.

Леточка вспыхнула.

– Как же отделить жизнь от людей?

– Для того и живем, чтоб научиться этому, – сказала Купчиха, глядя на племянницу бездонными черными глазами. – Потому и верим в Бога…


– Ас – два! Ас – два! – выкрикивал сквозь сжатые зубы Енерал.

Домаршировав до клумбы, он остановился, вытер фуражкой пот с лысины.

– Доброе утро, Петр Никитич, – сказала Лета Александровна. – Ночью, кажется, был дождь.

От наволгшей земли поднимался пар, выкрашенный утренним солнцем в ярко-розовый цвет.

– Лета Александровна! – крикнул Енерал. – Все хочу спросить… У вас зубы свои или не свои? Простите, конечно…

Лета Александровна сдержанно улыбнулась.

– Свои, Петр Никитич.

– Завидую. – Енерал нахлобучил кепку. – Пора и чай знать.


После общего утреннего чаепития встречали машину с продуктами. Чеченские мальчишки повисли на Шамиле. Евгений ревниво поглядывал на Лиану, которая оживленно болтала о чем-то с Рафиком. Пришедший на подмогу Крысоед держался поодаль.

– Ну! Ну! – Лиза хлопнула в ладоши. – Дети, отправляйтесь в сад. А вам хватит болтать – тащите все в кухню, там разберемся!

Мужчины взялись за коробки и ящики.

Лета Александровна наблюдала за разгрузкой с веранды, где для нее поставили легкое креслице. Руфи с трудом удалось усадить рядом с нею Ивана. «Не хватало тебе ящики таскать! А завтра что будет?» Иван ворчал: не любил, когда ему напоминали о хворобах.

С веранды через широкий просвет в деревьях было видно пойму с железнодорожным мостом и мчавшиеся к Москве пышные облака, ярко освещенные солнцем. Высоко в небе гудел самолет.

– А что это там? – спросил вдруг Зиф. Он подошел сзади и присел на корточки между Летой Александровной и Иваном. – Гляньте-ка.

От самолета отрывались какие-то пятнышки – их становилось все больше, пока не стало ясно, что это парашютисты.

Один из чеченских мальчиков что-то громко крикнул. Младший попятился к веранде, не отрывая взгляда от самолета. Приложив ладонь козырьком ко лбу, Лиана смотрела вверх. Возле нее уже собрались армянские дети. Из глубины сада прибежали и остальные ребятишки.

– Да это учения! – со смехом сказал Женя. – Чего испугались, люди большие и маленькие! Это же Москва, а не Кавказ!

– Это солдаты, – серьезно сказал старший чеченский мальчик («Как же его звать? – попыталась вспомнить Лета Александровна. – Руслан? Нет… Асланбек?»). – Они убивают.

– Асланбек, помолчи! – крикнула Лиана. – Где Шамиль? Шамиль! Рафик!

Армянские малыши заплакали – тихо, почти без голоса.

– Черт знает что такое! – пробурчал Иван, решительно поднимаясь из кресла. – Лиана! Шамиль! Да остановите же их, кто-нибудь…

Он вдруг запнулся, оглянулся на мать. Она не шелохнулась, но что-то в выражении ее лица изменилось. Она привлекла к себе Зифа и сердито крикнула:

– А ну-ка, вы, черненькие! Идите сюда! – Она не могла сказать им, что солдаты никого не будут убивать, она не могла сказать им, что под ее защитой они будут в безопасности, она лишь еще более сердито повторила: – Идите сюда! И вы, беленькие! Я здесь.

И хотя она не сказала ничего такого, что могло бы успокоить и ободрить детей, они вдруг побежали со всех сторон к старухе, сидевшей в креслице на веранде с поднятыми, словно крылья у курицы-клуши, руками и натекшей на подбородок слюной, и сгрудились, сбились вокруг нее, облепили ее, все еще всхлипывая и дрожа, – а она лишь касалась руками их черных и русых голов, их плеч, лиц, бормоча: «Я здесь… Я здесь…»


Электричка, которой уехали Иван и Руфь, обогнула холмы по плавной дуге и устремилась, набирая скорость, к железнодорожному мосту. В вагоне зажгли свет.

– Мужчины, женщины, кто угодно, а они к ней бросились, – вдруг проговорил Иван. – Ах, мама, мама…

Руфь прижалась к его плечу.

С моста открывался вид на дачный поселок, на Кандауровские холмы и пойму, на высокое небо, залитое закатом, на реку и облака, грозно разворачивавшиеся в вышине, в окна хлынул запах донника, запах речного ила…

– Она там, – сказал Иван.

И Руфь поняла, что он говорит о матери, сонно следившей из «колоды» за убегавшей электричкой, пока вокруг нее разворачивался целый мир – жаркий, предгрозовой, пахучий, кипящий и даже жестокий, но она лишь спокойно внимала этому миру, провожая вечность благосклонной улыбкой, вечность, в которой хватало места всему и всем, даже ей, старой одинокой женщине, любившей лёт тополиного пуха и неслышно бормотавшей: «Господи, как же мне благодарить Тебя? Как, Господи?» И голова у нее немножко кружилась, ибо она уже предчувствовала ответ Бога…

Казанский вокзал

Он оделся потеплее, проверил, все ли пуговицы застегнуты, достал из стоявшего в углу старого валенка спрятанную от внучки бутылку водки и осторожно приоткрыл дверь. Предусмотрительно смазанные с вечера петли не выдали его.

В темной гостиной пахло неряшливой женщиной, перегаром и особенно мерзко – апельсинами, в жирной мякоти которых тушили окурки.

Мишутка, уже одетый, сидел бочком на низкой табуретке в прихожей, спрятав лицо за полой материного пальто.

Овсенька натянул рыжий брезентовый плащ, убедился, что шапка сидит ровно, и не глядя взял Мишутку за руку, привычно подавляя вздох: пальцы мальчика были пугающе холодны.

Вниз они спустились по лестнице: старик боялся лифта. Прошли вдоль стены дома – быстро, вжимая головы в плечи и не оборачиваясь, чтобы не приманить недобрый взгляд.

Узкая улочка вывела их к платформе пригородной электрички. Ездили они всегда бесплатно, и контролеры их не трогали: старику прощали безбилетность по возрасту, а с глухонемого малыша – какой спрос? Мишутка всю дорогу дремал, притулившись плечом к окну и спрятав зябнущие руки в рукава.


Сын привез Овсеньку в Кандаурово лет тридцать назад. Спустя год после переезда старуха умерла, и сын уговорил Овсеньку обратиться в крематорий. Старику выдали урну. Он не знал, что с нею делать. Засунуть в дырку в стене и запечатать табличкой с именем? На это не решился. Отвезти в деревню и похоронить как полагается? Да узнай деревенские, что в гробу банка с пеплом, – сраму не оберешься…

Когда умер и сын, Овсенькино одиночество стало полным. Пившая запоями внучка раз-другой в месяц устраивала ему выволочку, убирая в его комнате и гоняя шваброй валявшуюся под койкой старухину урну. Овсенька никогда ни с кем не спорил. Внучку это раздражало: ей нужен был противник, а не это безответное костлявище.

«Ты потому такой, что у тебя ничего своего нету, кроме прозвища! – в сердцах заключала внучка. – И не было».

Овсенька легко соглашался: и не было.

Прозвище же свое он получил в детстве, когда в компании однолеток бегал под Рождество по домам и кричал: «Овсень! Ов-сень! Подавай нам всем! Открывайте сундучки, доставайте пятачки!» А поскольку кричал он звонче и веселее всех, то и прозвали Евсея – Овсенькой.

Когда внучке надоело держать припадочного Мишутку на цепи, она разрешила Овсеньке брать мальчика с собою в Москву, куда старик наладился ездить почти каждый день. С утра до вечера они бродили в районе Каланчевки, и так уж как-то само собой выходило, что добрые люди совали Мишутке то пирожок, то конфетку, а старику иногда наливали стаканчик водки.

Вечером они отправлялись на Казанский вокзал, на платформу, у которой ждал отправления поезд на Вернадовку. Овсенька с умилением рассказывал проводникам о том, как замечательна трехчасовая стоянка в Шилове, где можно и дешевых яблок купить, и выпить рюмку, и даже в кино сходить, пока перецепляют вагоны, формируя состав на Касимов. Он подходил к окнам и спрашивал у пассажиров, куда они едут, некоторые отвечали, другие же даже не смотрели на него: мало ли сумасшедших на столичных вокзалах.

К полуночи они возвращались домой, иногда за компанию с отдежурившим милиционером Алешей Силисом, который жил по соседству. Стараясь не шуметь, Овсенька и Мишутка пробирались в свои углы – в последнее время мальчик укладывался у прадеда в ногах – и замирали до утра.


Они вышли на Каланчевке и спустились к Плешке.

На широком тротуаре лежал скрюченный бродяга по прозвищу Громобой. В подпитии он любил потешить компанию историей своей инвалидности: совесть не позволяла ему изображать калеку, и, чтобы не обманывать людей, этот правдолюб оттяпал себе ступню мясницким топором.

И вот сейчас он неподвижно лежал на стылом асфальте, выставив из-под кавалерийской шинели «честно отрубленную ногу», через которую переступали самые нетерпеливые из прохожих.

Овсенька присел на корточки рядом с Громобоем и тронул его за плечо:

– Вставай, служивый, сдохнешь ведь!

Издали, от железнодорожного моста, под который уносился автомобильный поток, за ними скучливо наблюдал постовой милиционер.

Старик попытался поднять Громобоя, но тот был слишком тяжел для него.

– А может, помер? – к ним подшаркала одетая в свои сто одежек Тамарища с десятком пустых бутылок в авоське. – Эй, хенде хох, руссише собака!

Громобой не шелохнулся. Овсенька взял бродягу двумя пальцами за шею – пульс не прощупывался. Вытерев руку о штаны, старик поднялся с колен.

– Сержанту, что ли, сказать…

– Он и сам не дурак, – возразила Тамарища, беря Мишутку за руку. – Или тебе с ребенком охота в свидетели? Пошли. Шнель, шнель!

Заглядывая по пути во все урны, они пересекли Плешку подземным переходом и вышли на перрон под крышу Казанского вокзала.

Сбившиеся в кучу татары-носильщики молча покуривали в ожидании поезда. Овсенька поздоровался с ними, приложив к шапке-ушанке твердую, как кость, пятерню. Татары засмеялись. Молодой носильщик с щегольскими черными усиками над капризно вырезанной губой дал Мишутке бутерброд с сыром. Мальчик посмотрел на старика.

– Я сытый, – сказал Овсенька, – ешь, пока не взопрешь.

Они пробились через густую толпу, миновали ларьки с ярким разноцветным товаром, нырнули в щель между штабелем ящиков с пивом и бетонным забором и спустя несколько минут оказались у вагончика Пиццы.

Этот домик на колесах, когда-то служивший строителям бытовкой, время от времени перетаскивали с места на место, чтобы не мозолил глаза разным начальникам, но вскоре он возвращался к облупившейся стене, на пятачок, давно известный вокзальному люду. У Пиццы можно было выпить и закусить на свои, погреться, взять напрокат костыли или ребенка для сбора подаяния. Сходились здесь, разумеется, свои – чужим, особенно ночью, сюда было лучше не соваться.

Сухая и желчная Пицца при виде Мишутки заулыбалась.

– Золотой мой пришел! – Она сняла с электроплитки кружку с бульоном и налила мальчику в пластмассовый стаканчик. – А вам особое приглашение требуется?

Овсенька с многозначительной миной выставил на стол бутылку.

– Что праздновать будем? – равнодушно поинтересовалась Пицца, доставая из шкафчика тарелку с хлебом и стаканы.

– Мое деньрожденье, – объявил старик.

– Сто лет, что ли? – осведомилась Тамарища. – Ну, тогда хайль Гитлер, Евсей Овсеньич!

Скосив от напряжения лицо, Пицца – «по такому случаю» – открыла банку шпротов. Овсенька бережно разлил водку, чокнулся с женщинами. Выпили. Пицца и Тамарища принялись закусывать. Старик прислонился спиной к стене, закрыл глаза. Ему стало тепло, и он лениво расстегнул плащ и снял шапку…


Согревшись и подремав, Овсенька с Мишуткой отправились в метро – кататься: это было их любимое развлечение. Старик плохо разбирался в хитросплетении линий и переходов метрополитена, но твердо знал главное: вернуться надо на «Комсомольскую». Оба любили подолгу ездить в поезде, станцию «Площадь Революции» с ее медными ружьями, курами и пограничными собаками – и не любили эскалаторы, на которых у старика кружилась голова, а Мишутка, когда лестница шла вниз, ни с того ни с сего начинал мычать и хвататься за Овсенькино пальто.

Они вышли на «Тургеневской»: старику захотелось по нужде. Темнело. В холодном воздухе пахло снегом и бензиновой гарью.

Взяв мальчика за руку, старик протолкался через толпу, колготившуюся вокруг ларьков на углу Мясницкой, напротив Главпочтамта, – «Сушеного рыбца к пивку задаром! Куплю золото, радиодетали желтые, ветхую валюту! Если ты, сука, еще раз…» – и через несколько минут нырнул в подворотню. Поглядывая то на бегущих по тротуару прохожих, то во двор, где однообразно взревывал автомобильный двигатель, он расстегнул штаны и закряхтел от удовольствия, освобождаясь от горячей тяжести в мочевом пузыре. Негромко пукнул. «Как девушка, – с умилением подумал он, вдруг вспомнив деревенскую подружку, которая всякий раз, пукнув, со смехом закрывала лицо платочком. – Шутница была… Нюрой, что ли, звали?»

Мишутка дернул старика за рукав, но Овсенька и сам уже услыхал приближающуюся со двора машину и, торопливо застегивая штаны и жмурясь от яркого света фар, прижался к стене.

Автомобиль вдруг остановился. Из него выбрался рослый парень в долгополом пальто.

– В сортир Москву превратили, – проговорил он, смерив Овсеньку взглядом. – Огнеметом надо выжигать, как тараканов…

«Лик-то у него какой… Иисус Христос прямо, и строгий такой же, – подумал старик. – Чего это он про тараканов?»

– Ваша правда, – согласился на всякий случай Овсенька. – Ну, так мы пойдем…

Первый удар пришелся в ухо – шапка слетела наземь, второй в грудь – старик ударился боком о стенку и сполз в лужу. Громко замычав, Мишутка вдруг бросился на обидчика, но тот схватил мальчика за руку, в которой был зажат перочинный ножик, и швырнул на старика.

Хлопнула дверца, машина уехала.

Овсенька торопливо ощупал мальчика – тот вырвался.

– Ты чего? Ножичек? Да щас, щас найдем… Где-то тут… Да вот! – И он со счастливой улыбкой протянул Мишутке плохонький перочинный нож с коротким ржавым лезвийцем. – Эк ты его! Ну, не плачь, чего… Забудь, ладно… Чего не бывает… Поделом ведь: не пачкай… Впредь мне, дураку, наука…

Кое-как пристроив на голове шапку, потянул Мишутку из подворотни.


В метро на Овсеньку с веселым любопытством уставилась компания подростков в кожаных курточках с заклепками и бахромой. Старик отвечал им взглядом боязливым, но ласковым: «Тут-то, в метре, бить не станут…» Наконец парень, перевязавший голову по-пиратски черным платком, наклонился вперед и, едва сдерживая смех, спросил:

– И тебя Бог создал по своему образу и подобию, а, дед? – вытянул руку к Овсеньке. – Посмотри на себя в зеркало, дед, я тебя умоляю!

Старик глянул: черный, лохматый, страшный.

Пацаны громко захохотали, и только тогда Овсенька разглядел: в руке у пирата было не карманное зеркальце, а песья фотография. Хотел сплюнуть, да воздержался: вдруг обидятся?

Прежде чем вернуться к Пицце, он купил в киоске на Плешке бутылку водки. Вздыхая, считал и пересчитывал мятые денежки – но делать нечего: день рождения. Да и настроение сделалось – выпить.

К вечеру Пицца включила электрообогреватель, и в вагончике стало душно.

С удовольствием наблюдая за ловкими движениями женщины, собиравшей на стол, старик неторопливо рассказывал о приключении в подворотне на Мясницкой.

– А Мишутка-то – с ножиком! – с восхищением сказал он. – Надо же! Мал-мал, да вон как за старого вступился. – Он запнулся и уставился на мальчика, вдруг издавшего странный горловой звук. – Ты чего, малый, а? Не плачь, Москва слезам не верит, да и времена…

– Времена… – Пицца вздохнула. – Поостерегся бы мальчишку таскать туда-сюда в такие-то времена. А ну пропадет? Ему десяти нет, а он с ножичком…

Старик согласно покивал:

– Конечно, конечно… Так ведь и дома сидеть – знаешь…

Пицца снова вздохнула: знала.

Дверь распахнулась, из темноты раздался голос Синди:

– Помогите же, суки, втащить его!

Пицца с Овсенькой ухватились за толстые мужские руки и втянули большого человека в вагончик. Сзади его подталкивали Синди и Барби.

– На кой он вам сдался? – сердито спросила Пицца, разглядев на голове мужчины кровь. – Где подобрали?

Мужчина, рыкнув, с трудом перевернулся на бок и застонал. На нем было добротное пальто и дорогие ботинки.

– Во дворе валялся, – отдышавшись, объяснила Синди. – Там же холодища, еще сдохнет, ну и решили… Да ладно тебе, не мурзись! – Присев на корточки, она быстро и умело обыскала мужика, сняла часы на золотом браслете, бросила на стол кожаный бумажник. – Ну вот…

Она вытащила из бумажника пачку денег и присвистнула.

– Баксы, – сказала флегматичная Барби. – Значит, его не грабили, а просто били. Сколько?

Синди зажмурилась: много. Синяк под ее левым глазом почти скрылся в морщинках. Очень много.

Мужчина на полу опять застонал.

– Так. – Синди деловито пересчитала купюры, отделила тонкую пачечку Пицце. – Твоя доля. С горкой. – Несколько бумажек сунула Овсеньке. – Мишутке на конфеты. – Остальное спрятала под юбкой, облизнулась. – Гуляем?

– А если он очухается и схватится? Или дружки какие-нибудь заявятся? – Пицца покачала головой, похожей на огурец. – Они тебе глаз на жопу натянут – телевизор сделают.

– А ты трепись поменьше! – огрызнулась Синди.

Овсенька с любопытством разглядывал хрусткие зеленые бумажки с портретами американских президентов и не мог сообразить, сколько ж ему обломилось: десятка, двадцатка, еще десятка…

Поколебавшись, Синди все же вернула в бумажник одну купюру и, хитро усмехнувшись, опустила его в карман мужского пальто. Погрозила пальцем старику – «Спрячь!» – и налила себе водки. Жадно проглотила, выдохнула.

– Ну, осталось придумать, за что пьем!

– У меня сегодня деньрожденье, – сказал Овсенька. – Сто лет в обед.

– Чего ж молчал? – вскинулась Синди. – А ну-ка! – Выдала Барби деньги. – Гуляем! Водки, мяса, шоколада – не жалей! И быстро у меня! Хлеб есть?

Барби, ворча, отправилась в магазин.

Сестры-малышки жили неподалеку от Плешки и работали главным образом на Казанском вокзале. Издали они походили на девочек-подростков, взгромоздившихся на высоченные материны каблуки. Выдавали их пустые равнодушные глаза и обилие штукатурки на потрепанных физиономиях. Они носили пластмассовое золото в прическах, латунное – на пальцах и с ранней весны до поздней осени не носили ничего под платьями, о чем знали на Казанском все – носильщики, милиционеры, бандиты и даже Овсенька. Брали их обычно парочкой и ценили за вместительные беззубые рты (обе носили зубные протезы).

Пока Барби бегала за выпивкой, Синди рассказала о сегодняшнем клиенте: толстяк, пригласивший ее к себе домой, называл себя «деятелем августовской революции». На баррикады у Белого дома он пришел со сломанной рукой в гипсе, на котором оставили автографы Ельцин, Руцкой, Хасбулатов и другие знаменитости. Клиент с гордостью показал этот гипс, хранившийся как святыня за стеклом в серванте.

– Заплатил? – деловито осведомилась Пицца.

– У меня не заплатишь!.. И бутерброд с сыром дал, гадюка.

Она презирала мужчин. «Я люблю любовь, – говорила она, – а они работы требуют».

Вернулась Барби с огромной полиэтиленовой сумкой, доверху набитой снедью и бутылками. Пицца и Синди принялись разбирать пакеты и кульки, а Барби нарезала ветчины для Мишутки. Мальчик глотал мясо не жуя: проголодался. А когда наконец насытился, сделал себе бутерброд потолще про запас и убрался за фанерную перегородку, где стоял топчан и жил смирный котенок.

– Следы-то у него вроде прошли, – озабоченно заметила Барби. – Ты шейку ему мазал чем-нибудь?

– Само зажило, – ответил Овсенька.

Речь шла о мозоли на Мишуткиной шее, натертой ошейником, который мать надевала на него, когда перед уходом на работу сажала мальчика на цепь.

– Я б такую мамашу в дерьме утопила. – Синди хлопнула в ладоши, приглашая всех к столу. – Наливай, Евсень-Овсень!

Выпили за старика, за его родителей, и снова разговор вернулся к Мишутке и его жестокой матери. По такому случаю Барби поведала историю о святой материнской любви: во время Ленинградской блокады одна женщина, спасая дочь от голодной смерти, жарила на сальной свечке собственные пальцы, отрубая их по одному – на обед, на ужин…

– В прошлый раз она у тебя свои сиськи жарила, – ядовито заметила Синди. – Скоро до жопы дойдешь. Повело тебя…

Овсенька вспомнил свою военную службу в осажденном Ленинграде. Однажды при авиационном налете осколком бомбы ранило госпитальную лошадь, и люди, стоявшие в очереди за хлебной пайкой, набросились на несчастную животину и разорвали – живую – на кусочки…

А Барби действительно повело. Всякий раз, напиваясь, она начинала рассказывать о своем сыне: как ходила беременная по обувным магазинам, где часами наслаждалась запахом кожи; как одна добиралась до роддома, оставляя на асфальте влажные пятна – по пути отходили воды; как щекотно поначалу было кормить мальца грудью; как лечила мальчика от малокровия черной икрой, а он ту икру выплевывал ей в лицо; как ревела, когда он впервые выговорил «мама»…

Все знали, что никакого ребенка у нее не было, но, когда Барби, глотая слезы, повествовала о том, как сдавала ребенка в приют, женщины непременно плакали.

– Сидим это мы с ним в приютском садике, а он мне вдруг и говорит: мама, я понял, маленькие кошки – это кошки, а когда кошки вырастают, они становятся собаками…

– Эх, девки! – Овсенька шумно высморкался. – Вспомнишь, как жил, и что? Три разочка вкусно поел да разок сладко поспал – и все…

– Золотое у тебя, Овсенька, сердце, – сказала Барби, вытирая нос тряпочкой. – Давайте, девки, за Овсенькино сердце выпьем!

– Да нету у меня сердца, истерлось! – старик подмигнул Барби. – Какая-то жила внутри дрожит, и все. Старики – народ бессердечный…

Ему вдруг захотелось чеснока. Сошел бы и лук, но ни чеснока, ни лука у Пиццы не оказалось.

– Щас! – Барби с трудом поднялась, упираясь обеими руками в стол. – Будет тебе чеснок, золотая рыбка… – Шагнула к выходу и, пошатнувшись, ударом ноги распахнула дверь. – Отцепись, плохая жисть, прицепись, хорошая!

– Да стой ты, кобыла! – Синди вцепилась ей в юбку. – Мусора заметут!

– Эй! – крикнул из темноты Алеша Силис. – Дед у вас?

– Здесь я, Леша! – обрадованно закричал Овсенька. – Заходи, погрейся!

Помахивая рукой перед лицом (накурено было – топор вешай), Алеша поднялся в вагончик. Это был молодой, свежий мужчина со скуластым розовым лицом, близко и глубоко посаженными глазами и всегда плотно сжатыми губами, над которыми темнела тоненькая полоска усов.

– День рождения у деда, – сказала Пицца, наливая Алеше. – Сто лет в обед.

– А этот уже наобедался? – Сняв форменную фуражку, сержант брезгливо переступил через лежавшего на полу мужчину. – С такими вот и погоришь, Пицца. Что у него с башкой?

– Ударился. – Пицца вытащила из-под стола табуретку и придвинула к Алеше тарелку с холодным мясом.

– Мишутка где? – спросил Силис, чокаясь с Овсенькой. – Со здоровьицем!

– Тут он, живой-здоровый. – Старик с любовью смотрел на милиционера. – Хороший ты, Алеша, человек, правда!

– А я с тобой и не спорю, – усмехнулся Силис. – Тебе кто морду набил?

Синди пьяно погрозила ему пальцем:

– Я попала в автомобильную аварию, товарищ сержант!

– Это не авария, это ручная работа, – без улыбки возразил Алеша. – Про Громобоя слыхали? Помер. Целый день на тротуаре провалялся, только сейчас за ним выехали…

– Помянем Громобоя! – предложила Барби, уже забывшая о чесноке. – Ну и сволочь он был!..

Мужчина на полу зашевелился и с рычанием сел. Обвел шальным взглядом компанию – и вдруг заорал во всю глотку:

О чем задумал, Громобой,

Иль ты боишься смерти?

Пицца захохотала дурным голосом, а мужик продолжал:

Ты будешь счастлив двадцать лет,

Я слова не нарушу,

А ровно через двадцать лет

Отдашь свою ты душу!..

Синди и Барби зааплодировали.

Взял в руку финское перо

И кровью расписался…

И так же внезапно, как начал, мужик оборвал песню и схватился за голову:

– Вот гады! Ну, гады же! Глянь, что там у меня?

Пицца презрительно скривилась:

– Ничего. Дурная башка только.

Барби протянула ему стакан:

– Поправь головку, лох.

Он не раздумывая проглотил содержимое стакана и уставился на костлявые коленки Барби.

– Я не лох. – Встал – головой под потолок. – Я русский человек. И исключительно православный!

– И как тебя такого уработали? – задумчиво проговорила Синди. – Ну ладно, топай отсюда. Живой – и слава богу.

Он посмотрел на нее маленькими бараньими глазами и вдруг по-детски улыбнулся. Достал из кармана бумажник, не глядя вынул купюру (единственную, оставленную ему Синди).

– Я угощаю, девушки. – Развел руками. – Извини, сержант. Они меня от смерти спасли. Я правильно говорю? Я человек исключительно благодарный! За мой счет, девушки.

Женщины переглянулись.

– Ладно, сядь! – велела Синди. – У нас и без тебя есть что выпить. Тебя как звать, облом?

– Гордым именем Иван. – Скинув пальто на кучу старого тряпья в углу, где Пицца хранила прокатные костыли, Иван сел рядом с Барби, которая сонно шевелила губами и кивала стакану. – За кого пьем? За меня?

И засмеялся собственной шутке. Глаза его, однако, не смеялись.

– За Громобоя, – сказал Овсенька. – Помер который.

– Хороший был человек, – с чувством проговорил Иван, наливая в стаканы и глядя на женщин блестящими глазками. – Гро-мо-бой! В самом деле Громобой?

Синди вяло махнула рукой:

– Да куда ему… Обыкновенный чокнутый. А как выпьет, совсем дурак дураком. – Хрипло хохотнула. – Все Бога ждал!

– Бога?

– Ну. Как найдет на него – шел на платформу и ждал поезда, на котором Бог приедет. Иисус Христос. Наплачешься с дураком… Стоит на платформе, весь как на иголках, прыгает на своем костылике, шею тянет – ждет. Христа – с поезда! Пассажир Христос! А поезд подойдет – начинал метаться, выглядывать, пассажиров за руки хватал: а вдруг этот… или тот? А может, кто видал его? Это Бога-то! – Синди так похоже изображала ужимки Громобоя, что даже Алеша Силис заусмехался. – Я ему говорю: дура пьяная, не ездят Христы на поездах. Да и как же ты его не узнаешь в толпе, если он вдруг и правда явится? Ведь Бог… А он мне: а как же его узнать? На нем погоны, что ли? Ведь он и тогда явился не в царской короне, а как все, и поначалу его никто не признал, и били, и казнили, а если б признали, разве отважились бы казнить?

Овсенька, подавшись вперед, замотал головой:

– Дурак он, девонька, Громобой твой, прости, Господи… Это не мы Бога, а нас Бог будет искать и найдет обязательно. Как же мы Его не узнаем, если Он придет нас спасти? Узнаем, конечно. Он либо знак подаст… Либо еще как…

Алеша Силис холодно посмотрел на старика.

– Интересный вы народ: все хотят за копейку спастись. – В голосе его звучало незлое презрение. – Да чтоб спастись, надо делать что-нибудь. А вы что делаете? Ты на метро с Мишуткой катаешься, эти блядуют да воруют… За это спасать?

– А по-твоему, как в магазине должно быть? Заплатил – получи товар? На хрена такой Бог? – проворчала Пицца, которая несколько раз в году ходила в Елоховскую, после чего запиралась в вагончике и два-три дня кряду пила вчерную.

– Ну, хотя бы верить надо, – продолжал Алеша уже с раздражением. – А кто верит? Ты, что ли? Или ты? Да ты даже не знаешь, кто такой Бог!

Пицца оскалилась:

– Кабы знала, то и не верила б.

Иван поднял ручищи, призывая к спокойствию:

– Братцы, братцы, послушайте! Я много когда-то читал… Сейчас, правда, бросил… Но люблю про это поговорить… Я же исключительно русский человек! А когда русский человек про это говорит? На бегу, в пивнушке, по пьянке, впопыхах – милое дело! Только и это надоедает. Братцы! Конечно, спасемся. В говне по уши живем, бездельничаем – это правда, сержант тут в точку: недостойны. Но ведь были бы достойны – тогда кому Бог нужен? Достойным Бог не нужен. Он нам нужен. – Он с грохотом опустил руки на стол. – Все равно спасемся, православные! Русь никогда ничего не делала, да по-настоящему, как в книгах, никогда и не верила, а спасалась, и мы спасемся!..

– То другая Русь была, – возразил Алеша.

– А Русь всегда другая! – Иван счастливо засмеялся. – Одни про нее одно, другие – другое, а она все равно – третья! Все равно – другая! И насрать! Ура! Наливай!

Алеша со вздохом надел фуражку.

– Ладно, дед, пошли – пацану домой пора.

У выхода из подземного перехода стояла машина «Скорой помощи». Угрюмые усталые санитары молча и деловито упаковывали в полиэтиленовый мешок скрюченное нагое тело Громобоя. Чуть поодаль тлел костерок.

Овсенька пнул дымящийся башмак – все, что осталось от нищего с «честно отрубленной ногой», – и поспешил за Алешей и Мишуткой, которые уже скрылись под железнодорожным мостом.


В воняющем мочой и табаком вагоне народу было мало.

Алеша дал мальчику шоколадку, и тот принялся ее бережно кусать, держа над раскрытой ладонью, чтобы крошки не пропадали.

– Кончал бы ты с этим, – сказал Алеша, когда электричка тронулась в сторону Курского вокзала. – Таскаешь пацана с собой – зачем? Либо потеряется, либо потеряешь. А как он расскажет, где живет? Ведь он и писать не умеет…

Овсенька кивнул:

– Прав ты, конечно, Леша. А что же делать? Я бы в деревню с ним уехал, да ведь померла моя деревня, мне говорили, нету ее больше. Значит, тут доживать надо. – Он со вздохом достал из кармана полупустую бутылку. – Будешь? Давай, давай, сынок, у тебя ведь тоже душа есть, я знаю, Леша…

– Чего ты знаешь? – Силис сердито поправил фуражку и, оглянувшись на дремлющих пассажиров, быстро глотнул из бутылки. – Все, остальное ты сам, я в форме.


  • Страницы:
    1, 2, 3