Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Осина при дороге

ModernLib.Net / Классическая проза / Знаменский Анатолий Дмитриевич / Осина при дороге - Чтение (стр. 3)
Автор: Знаменский Анатолий Дмитриевич
Жанр: Классическая проза

 

 


– Комар, – успокоил он насторожившегося старика.

– Комар? – старик проснулся окончательно и не поверил. – Откуда ж комар-то? Их тут вовсе и не бывает! На всех речках, считай, лет двадцать как нефть плавает. Не выдерживает этого насекомое, сдыхает…

Подумал еще самую малость и сделал заключение:

– От этой нефти, говорят, и лихорадки не стало. Одна польза от нее кругом.

Голубев недавно готовил материал об охране рек, там вопрос ставился несколько иначе.

– Ну да, это, конечно, так, – кивнул он. – Но ведь и рыбы в речках не стало? От нефти?

– Рыбы-то? – поспешно согласился дед. – От нефти, ежели она в воде, рыбы, конешно, не будет. Это уж точно. Вред от нее один!

«Кажется, пора уж кончать этот разговор, – подумал Голубев, зевая от скуки. – Дедок-то без «золотой серединки»! Его спроси, так он запросто русско-турецкую войну припомнит, а если нужно, то и Бородино… Покладистый в суждениях человек, но, впрочем, полицая какого-нибудь запросто может укокошить лопатой под горячую руку…»

Привстал, расправил грудь и потянулся изо всех сил, до хруста в плечах – сидеть на бревне дальше не было мочи.

– Что-то управляющего так долго нет?

– Едет… – сказал старик.

– Где?

– Да вон же, подковы цокают, с той стороны!

И в самом деле, за высоким забором проплыла соломенная шляпа, и вскоре в воротах показался всадник.

Сухощавый, костистый человек в парусиновой куртке нараспашку сидел на лошади не по-кавалерийски сутуло, но как-то привычно и устойчиво. Колени плотно прилегали к ластоватой коже седла, а задники пропыленных брезентовых сапог, словно клещами, сжимали поджарое конское брюхо. В правой руке лениво болталась длинная плеть, похожая на пастуший арапник.

Судя по влажной, курчаво завившейся под стременами и в пахах лошадиной шерстке, напряженно ходящим бокам лошади и устало-осунувшемуся лицу всадника, сегодня и конь и хозяин сделали немалый круг.

Голубев смотрел на упаренную лошадь и снова чувствовал, что немеет. Вновь не хватало ему слов, чтобы определить странную масть коня – светло-рыжего, с влажными подпалинами, изжелта-белой гривой и розоватым храпом. Голубев перебирал в памяти все ходовые названия, которые знал (рыжая, вороная, каурая, гнедая…), и чувствовал, что эти названия не подходят, а ему хотелось не только ради любопытства, но и по прямой журналистской надобности схватить неуловимое, но самое точное слово.

Управляющий молодцевато соскочил на землю, перекинув повод и в одно движение разнуздав коня. Пощелкивая по голенищу черенком плети, он провел его по двору и окликнул сторожа.

– Ну-ка, Трофим Касьяныч, отведи Игреня до конюшни! Не торопясь, а то, видишь, припалил я его нынче…

«Игреневый конь… Ч-черт знает, сколько их…»

– Так яблоки же, – кивнул в сторону сушилок старик.

– Да я вижу, у тебя там все давно потухло! – махнул рукой управляющий. – Не сгорят!

Старик принял повод, а управляющий устало и дружелюбно хлопнул ладонью по конскому крупу, посмотрел вслед коню, нехотя волокущему задние копыта, и только тогда заметил постороннего человека.

– Ко мне, что ли? – сухо спросил он, подбирая в руку длинное охвостье арапника, приглядываясь,

– Видимо, к вам, – сказал Голубев.

Он представился, а Белоконь посмотрел на часы и присел на колоду у курительной бочки. Сказал, снимая припотевшую по краю соломенную шляпу и вытирая лицо платком:

– До наряда у меня еще два часа. Успеем. Если дело, конечно, у вас конкретное…

Закурили. Голубев, оценив обстановку и человека, сидящего рядом, не нашел ничего лучшего, как прямо сказать о малоосновательном поводе, с которым он заявился в хутор, – письмо к эту минуту прямо прожигало ему карман, – но, вообще-то, ему давно уже хотелось побывать в этих местах, просто посмотреть предгорные хозяйства, познакомиться со здешними людьми. Так что задача у него, может быть, довольно широкая, хотя и несколько неопределенная.

– Думаю, соберется материал для очерка, – сказал Голубев. – Вот старикан попался занятный тут у вас, говорун – тоже дело…

– Ну, этого старика только послушать! – усмехнулся Белоконь. – Он вам расскажет! Скоморох…

– Сторожем он у вас?

– Сторожем… Каждое утро заявляется раньше всех и спрашивает, какие, мол, указания воспоследствуют на сегодня. «Ты же – сторож, ну и сторожи себе…» А он:

«Да это, мол, я знаю, но ведь у вас у всех семь пятниц на неделе, мало ли…» Озорует, в общем, на старости лет.

А так ничего, добродушный старик.

– Кляуз не пишет? – спросил Голубев.

– Ну! Он лее работник, ему некогда. Да и чего ему добиваться? Пастух был первоклассный, его тут ценили, сыт, обут, одет, чего же ему больше? Теперь состарился, а все во дворе крутится, работу ищет. Взялся вот на общественное питание яблоки сушить и сушилки сам построил на безделье…

– Вы сухофрукты разве не продаете?

– Ну, еще чего не хватало! И без того забот много – зерно, табак, овощи, продукты животноводства.

Яблоки эти – для себя, бесплатный компот в столовку, так сказать…

– Кукуруза у вас – как?

– Тридцать пять центнеров, думаю, возьмем в этом году… Для наших почв это неплохо. Но главное – табак. Культура сложная и очень трудоемкая.

Н-да… Ожидал Голубев встретить в отдаленном совхозном хуторке, среди гор и лесов, этакого властного управляющего, с непроницаемым административным ликом, с суррогатной, штампованной речью – такой облик складывался непроизвольно из надеинского письма. Мало того, Голубев как бы утвердился в своих предположениях, когда увидел Белоконя в седле, по-своему оценив его сухощавую, крепкую и прижимистую фигуру, – этакого степного владыку с витым арапником в правой руке. Но вот стоило перекинуться первыми словами о кукурузе, о совхозном стороже Касьяныче, о табаке – трудоемкой культуре, и предубеждение как бы само собой исчезло, растаяло, сменилось простым и открытым любопытством к этому человеку.

– Сельскохозяйственный – в Краснодаре кончали? – спросил Голубев.

– Нет, Тимирязевку, – сказал Белоконь. – По техническим культурам. Последнего курса, впрочем, не кончил – война помешала. Теперь доучиваюсь… Я ведь туда после техникума поступал, тогда это все не очень гладко шло. Не то что у нынешних парней.

– На Кубани – давно?

– Конечно. Я же здешний родом, из Отрадненского района.

– До совхоза, по-видимому, в районных управлениях приходилось работать?

– Нет, на сортоиспытательном участке…

«Ч-черт возьми! Ну о чем с ним теперь говорить? О каких-то ста листах шифера? Или, может, о Грушке Зайченковой поинтересоваться? О заведующем клубом «по женской линии»?».

Человека-то ведь сразу видно, что он из себя представляет! Знал Голубев, видел за свою немалую практику, может, сотни лиц и характеров, имел также понятие и о сложностях человеческих. Не любил делать скоропалительных заключений, памятуя о пресловутом «пуде соли» и других осторожностях в общении с людьми. Но в последнее время как-то научился, что ли, сразу схватывать основное, самое существенное в людях. Понимать по интонациям, по умению держаться, по откровенности, с кем имеет дело на этот раз. С производителем и работником или с потребителем-приспособленцем, со специалистом своего дела или случайным дядей, что досиживает положенное время перед скорой пенсией на обременительном для него служебном посту…

Этот, во всяком случае, не собирался еще на пенсию…

– Теперь вот еще один вопрос… – сказал Голубев. – Как у вас планируются севообороты и размещение культур? Вы, как управляющий, имеете к этому отношение?

Ему хотелось выяснить все же вопрос относительно кукурузы, которую будто бы переоценивал Белоконь.

– Отношение, конечно, имею, – сказал он. – Но не более, как член агротехнической комиссии. Все рассматривается и утверждается в управлении совхоза…

– Так… А к нам поступило, между прочим, такое письмо, что вы к кукурузе неравнодушны и засеваете излишне большие площади этой культурой, в ущерб другим… – Голубев говорил теперь с явной усмешкой, чтобы смягчить как-то нелепость своих же слов.

– Глупости, – сказал Белоконь спокойно. – Кукуруза здесь культивировалась во все времена, и площадь ее не изменялась. У нас ведь не Архангельская область, не Вологодчина. Чудак какой-то писал.

– Я так и думал. Еще пишут, что вы незаконно вы писали шифер какому-то бухгалтеру Ежикову… Но такого бухгалтера, как я выяснил, не было. Может, здесь какая-то путаница?

– Почему же путаница, все верно. Ежикову хату мы покрыли новым шифером, точно. Только он не бухгалтер, а лучший наш механизатор. Комбайнер, тракторист, механик – на нем целая бригада держится, умелец. Но дело даже не в этом. Мы вообще обязаны помогать индивидуальным застройщикам, на это есть специальное постановление правительства.

– Но шифер-то был не продажный?

– Так что ж из того?

Белоконь отбросил потемневший окурок в бочку, окурок засипел и угас. И легкий дымок, взвившийся над водой, будто перекочевал в глаза управляющего. Скучно стало в глазах, будто устал управляющий от всех этих досужих разговоров.

– Что ж из того, что не продажный, – равнодушно сказал он. – Лежало на складе у нас сто десять листов, а на новую ферму требовалось без малого две тысячи.

Ни то ни се. Ферму временно покрыли рубероидом, пока терпит. А человека в зиму нельзя без крыши оставлять, тем более такого, как Ежиков. Вы, надеюсь, это понимаете?

– Почему же пишут, что он бухгалтер?

– А черт их знает! Чепуха это.

Судя по голосу, Белоконь уже начал накаляться. Он был здешним управляющим, и в хуторе нынче многие строились, а кому выписать шифер за наличный расчет, это, в конце концов, его дело! Ему же с этими людьми работать! Сегодня, завтра и послезавтра!

Голубев мысленно насулил чертей автору малограмотного и злого письма, поднялся. Говорить дальше было не о чем.

– Так вы меня… определите где-нибудь на ночевку, я у вас здесь еще думаю пожить, – сказал он. – Расследовать, по правде говоря, нечего, но… Командировку-то нужно отработать.

– Так, может, у меня остановитесь? Мы живем здесь скучновато, свежим людям всегда рады, – предложил Белоконь.

– Зачем же стеснять… – замялся Голубев. – Есть же, наверное, какая-нибудь комната для приезжих?

– Хорошо, как вам удобнее. Есть у нас такое место.

Белоконь снова позвал старика Веденева, который уже успел отвести коня и ковырялся у сушилок.

– Ты, отец, не в службу, а в дружбу, сходи в общежитие, кликни Груню, пускай придет. Человека надо определить.

– Може, ишо чего надо исделать, так я бы доразу… – ощерился дед в хитроватой усмешке. – Мне это пустяки, я – на одной ноге!

– Давай, давай, Касьяныч, выручай руководство!

– А куда ж вы без меня? Без меня вы – никуда, раз у вас семь пятниц… – поддел старик Белоконя и затрусил к воротам.

А Голубев смотрел в лицо управляющего, усталое, выдубленное солнцем, но собранное и добродушно-спокойное, и, откровенно говоря, завидовал. Завидовал не только Белоконю, а всем этим руководителям-производственникам, которых знал или просто встречал в своих многочисленных поездках. У всех этих прорабов, агрономов, начальников заводских смен, которых журналисты не без основания окрестили «железными прорабами», была и в самом деле какая-то железная неутомимость, готовность действовать, работать, попросту уметь разговаривать не только с подчиненными, но и с приезжими контролерами в любой час дня и ночи…

Черт возьми, иной раз волосок попадет на перышко либо муха поползет по бумаге, и ты готов чертыхнуться под настроение! А тут все же – не муха, а корреспондент заявился явно не ко времени и докучает с глупейшими расспросами. И нужно еще устраивать его на квартиру, как будто другого дела нет, поважнее…

Конечно, и работа журналиста требовала подчас немалого напряжения и настойчивости, но к нему хоть не приставали случайные и досужие люди. И, наверное, поэтому, приезжая на стройки и в колхозы, на заводы и в учебные заведения, дотошно и цепко входя в подробности жизни, сопоставляя факты и отбирая то единственное, что ему было нужно, он тем не менее никак не мог избавиться от неприятного и давящего чувства, которое трудно определить словами, чувства своей вторичности, что ли…

Вот перед тобой агроном, специалист, по виду – интеллигент и семьянин. Он целый день мотался по участкам, не слезал с коня, и дел у него по горло. Пот у него на лбу и под рубахой… Куда ни шло, можно еще поговорить с ним о кукурузе, табаке и севооборотах и, на худой конец, даже о ста листах проданного шифера. Но ведь есть и еще один, не отмеченный в блокноте, пунктик о Грушке Зайченковой… Не изволите ли сказать, мол, как у вас по линии «сознательных женщин», не распутствуете ли вы, уважаемый, здесь, так сказать, без отрыва от производства в свои пятьдесят лет?

Нет, нельзя об этом спрашивать. Если даже это – не досужий вымысел… Об этом нужно разузнать как-то незаметно, со стороны, исподволь. Ч-черт! Грязь все-таки… И какое право у меня, собственно говоря, копаться в личной жизни этого агронома? И что за нужда такая? Только потому, что кто-то написал в газету? А смысл? Где смысл, черт возьми?

– Мне хотелось бы посмотреть поля и… вообще – хозяйство, – сказал Голубев. – Разумеется, так, чтобы не ломать вам графика работы.

– Это уж завтра придется, с утра, – кивнул Белоконь. – Сейчас у меня наряд, а вам нужно определяться.

Есть у нас тут общежитие на три комнатки, в основном для приезжих. Там одна комната свободна, если не возражаете… Да вон и хозяйка идет, сейчас она вас и определит на место.

6

Совхозный двор с заходом солнца оживал. Бригадиры собирались в контору, кто-то уже успел распахнуть двери. Шоферы ставили машины под навес, оттуда слышалось рычание моторов, усталые голоса перекликались около заправки. На скамейке поблизости четверо замазученных слесарей затеяли какой-то спор, и для примирения кто-то выкинул на скамью коробочку со звонкими костяшками домино.

От ворот шла невысокая, округлая и грудастая женщина, в летах, с напряженным, болезненным лицом, в белом, небрежно накинутом платочке. В походке ее, в умении держать голову на отлет и высокой груди, как бы замершей на вдохе, виделась та природная, горделивая стать, которая сама себя не замечает, но заставляет не только мужчин, но и придирчивых в оценке женщин обращать на себя внимание. Она строго и четко ставила ногу в ходьбе, чуть разворачивая носки, и даже ее широкий, мужской шаг не портил легкой, подобранной и какой-то скользящей иноходи. А на бледном, подсушенном тайной хворью лице лучились из-под платка черные и какие-то опасно стригущие глаза.

Ее тотчас же заметили. Те, что забивали козла, разом оборотились к женщине, начали как-то неестественно весело окликать, звать к себе в компанию. Женщина, проходя мимо, тоже кинула им что-то с грубой веселостью.

Из этого короткого обмена любезностями Голубев успел понять, что по двору шла не кто иная, как сама Грушка Зайченкова, – так именно окликали ее мужчины.

Когда подошла она к Белоконю, мужчины под вербой вновь обратились к черным костяшкам, азартно молотя по скамейке, а лицо женщины разом угасло и посуровело, она прикрыла уголком платка свои влажные, чувственные губы, покосилась на стоявшего поблизости незнакомого человека.

– Чего звал, Григорий Андреич?..

Голос был глуховато-заботливый, беспокойный и преданный.

– Человека вот возьми, в угловую. Дня на два, – по-хозяйски, но как-то с мягкостью и встречной, домашней заботливостью сказал Белоконь.

Она опустила голову, рассматривая свои новые, аккуратно сшитые из коричневой кожи чувяки с тесемочной отделкой, шаркнула подошвой по вытолченной, сухой травке.

– Так собирались же печку перекладать?

– Любу тогда возьмешь к себе, – подсказал Белоконь.

– Ну чего же, вам видней, – кивнула женщина покорно. – Там все чисто, прибрано, пускай живет…

– Столовую человеку покажешь и самовар вечером поставь, – напомнил Белоконь и обернулся к Голубеву. – Определяйтесь, а потом, если хотите, поговорим, я буду в конторе.

Голубев пошел за женщиной.

По пути выяснилось, что Агриппина Зайченкова, бывшая звеньевая, с прошлого февраля начала прихварывать и больше не работала в поле. Теперь она сдавала свою хату совхозу под дом приезжих. За это совхоз перекрыл хату и покрасил полы в двух небольших комнатушках. В третьей обитала сама хозяйка.

В прихожей стоял большой комнатный лимон в кадке, ветки разлопушились и обвисли от десятка тяжелых зеленоватых плодов. На подоконнике – телефон, как и положено в гостинице.

Хозяйка показала Голубеву умывальник в углу, за занавеской, и отперла угловую дверь, крашенную густой синей краской, включила электричество.

– Ключ вот сюда кладите, – показала она место над верхним наличником. – Хоть у нас тут и тихо, а лучше запирать двери… Ну, а столовка-то совсем близко, вот как пройдете склады, так и будет налево, там написано.

– А магазин до которого часа? – спросил Голубев.

– До девяти. Поди открыт еще…

Обедать в столовой нынче он не хотел. Лучше было бы пересидеть вечер за чаем, поговорить с хозяйкой и по возможности сократить время командировки. Он сбросил плащ на высокую никелированную спинку кровати и попросил у Агриппины авоську, но выйти так, сразу, ему не удалось. На порожках протопали быстрые, летучие шаги, и в переднюю влетела, запыхавшись и на ходу бормоча какие-то обиженные, запоздало-гневные слова, тонкая, порывистая девушка с неприметным, курносеньким личиком, в странной одежде. На ней был серый, грубый комбинезон мужского покроя, перехваченный широким армейским ремнем со звездой, и высокие резиновые боты, а на голове – зеленая форменная фуражка с лакированным козырьком и дубовыми листьями, эмблемой лесного ведомства. Толстые рыжие косы, непривычные на взгляд горожанина, загнуты по обе стороны калачиками и дрожат… А за лесной девушкой, след в след, явилась еще древняя, сгорбленная старуха, опирающаяся на палку и вся словно пережаренная и усохшая на южном солнце. Лица ее почти не видно было из-под надвинутого платка, хотя она и задирала с усилием голову, стараясь превозмочь ужасную свою горбатость. И в протянутой, жилистой руке держала чайную чашку с отбитым краем.

Девушка порывисто и раздраженно повернула ключ в ближней двери и скрылась, а старуха остановилась у порога, нюхая лимон, и окликнула хозяйку.

– Выдь-ка на час, Груня… – густым и вроде бы даже прокуренным голосом заговорила она. – Я это – за накваской к тебе. Може, есть у тебя кислое молоко либо кихвир этот проклятый, а то пошла я в магазин, так у них, идолов, как раз нету, чтоб их собаки разорвали!

Голубев насторожился от этих веселых слов, а хозяйка, как и следует, приняла чашку и с тревогой глянула на дверь, за которой скрылась девушка.

– Кефир найду… А чего это с Любой-то? Опять, что ли?

– А то чего ж! Опять этот Гентий, мать-ть его… – тут старуха грохнула такими словами, что Голубев в страхе прирос к притолоке и начал исподволь краснеть. – Опять этот конь с горы присыкался к девке!

Старуха затрясла от ярости головой и закатила такую невиданную цепь ругательских слов, что Голубев содрогнулся от внутреннего хохота.

Хозяйка зарделась, опуская глаза:

– Ой, да замолчи ты, Ивановна, ради бога! Чего уж ты ругаешься этак страшно! Хуже иного пьяницы, рази можно!

Старуха через силу задирала голову, стучала палкой о пол:

– Чего-о?

– Да ругаешься-то, прямо… Страшно!

– Да господь с тобой, Грушка, когда ж это я ругалась-то? – удивилась старуха. – Чего зря-то грех на душу берешь, шалава проклятая?

– Помолчи, помолчи уж, ради бога… – Агриппина скрылась на кухне, звякнула там посудой.

– Чего ж ты брешешь-то, Грушка? – гудела ей вслед старуха. – По соседски-то, да на старого человека? Я, конечно, нервенная теперь стала, но так чтобы дурное слово какое… Нет уж, чего не было, того не выдумывай, Грушка!.. Это ж надо? – покосилась она в сторону незнакомого человека.

Агриппина вынесла ей накваску, а старуха отвела протянутую руку и зачем-то заглянула через порог, в хозяйкину комнату, перекрестилась:

– Сказали, будто печь перекладать будешь?

Чего ей хотелось высмотреть за порогом, Голубев так и не понял, а хозяйка посуровела, свела черные густые брови и сказала сухо:

– Завтра.

– Эт чего ж, опять Васькя перекладать будет? – обрадованно зачастила старуха. – Ежли один придет, так горючего не готовь, ни черта не пьет, окаянный! Весь день мычит токо про подмосковные вечера, а ишо «скакал казак», а пить не схотел, правду говорю!

Она еще успела рассказать скороговоркой, обиженно:

– Васькя-то меня совсем попутал, бес, покуда у меня шерудился с печкой! С уровнем попутал! Выложил, эта, кирпичи под самую плитку, стал ее укладать так и сяк и кричит: давай, мол, уровень! Касьяныча как раз собаки утянули к сушилкам, а я-то знаю, что ль, какой ему уровень? Чтоб ты сломался, думаю… Ну, кричит, полный стакан вровень с краями налей, да и подай, мол, я его поставлю тута! Полный стакан! А у меня, поверишь, и налить-то как раз нечего было, совсем прохудилась, старая бадья! К соседке уж бегала, выручалась… Вернулась, говорю ему: ты уж погоди, милой, я и сальца разжарю, яичков разобью, чтоб ровнее было… Ну, так – не поверишь – не стал ведь, не стал, паразит, токо в трату ввел!

– Чего же он? – скупо усмехнулась Агриппина.

– Ты бы, говорит, воды налила, да и все…

– Деньгами, значит, взял?

– Какой там! По наряду ж работал, от совхоза!..

Потом, правда, пришел Касьяныч мой, так уж вдвоем-то они посидели! Хорошо посидели, по-людски, всю бутылку высосали, ироды! Потом-то, видишь, остался, а один, говорит, не хочу. Взглядный такой, чтоб его черти взяли, в трату ввел!..

Хозяйка вздохнула.

– Ты бы, Ивановна, человека вот проводила к магазину, человек-то новый, дорогу не знает, – сказала она с усмешкой, кивая на Голубева. – Шла бы, а то старик-то заждался небось…

– А-а?.. Ты чего ж это, Грушка? Вроде как выставляешь меня? – подозрительно спросила старуха, поднося к уху ладошку, сложенную корчиком. – Ась? С молодым мужиком, значит, спровадить хочешь в темную ночь?

– Господь с тобой, Ивановна! Чего уж ты… Старая ты уж, чтобы такие слова!..

– Чегой-то – старая? – вовсе окрысилась старуха. – Я ишо злая бываю, как оса! Касьяныч-то иной раз валенком отпихивается, а я его все ж таки опрокину, старый должок стребую!

– Тьфу! – всплеснула руками хозяйка, наконец освободившись от чашки.

– А то чего ж! – мстительно сказала старуха и костлявым локтем тронула Голубева. – Пошли, что ли, казак?

«Не старуха, а настоящая ведьма! – подумал он, сторонясь в дверях. – С такой поживешь десяток лет, непременно в сговорчивого Касьяныча обратишься…»

Старуха успела еще обругать хозяйку и, держа чашку перед собой на вытянутой руке, пошла. Словно слепая, она ощупывала каждую ступень палкой, спускалась медленно и осторожно. Голубев поддерживал ее под локоть.

По пути она успела еще рассказать, что Грушка эта – не баба, а «пройди-свет», что росла без отца-матери бедовой девкой, но по-соседски, мол, приходится с нею водиться, тем более что за стариком еще нужен глаз: чуть недоглядишь, он к этой окаянной Грушке-то и завернет! Вот ушел уж, видать, с работы, и у Грушки его не оказалось, теперь где ж его искать-то?

Старуха уже явно выживала из ума, колготилась в каком-то вздорном полусне, расходуя остатки уродливых, измельчавших чувств.

– Плохо, значит, со старичком живете? – скрывая насмешливость, спросил Голубев, тщетно пытаясь разглядеть дорогу в темноте.

– Чегой-то плохо? – удивилась старуха и стала вдруг на месте как вкопанная. – Чегой-то? Это теперь мода такая: жалиться на жизнь! Куда там! Одна корова на дворе, руки-то завсегда свободные, оттого у него и амуры в голове, у черта! Да и все так-то! Чисто перебесились от этой жизни! До войны-то, помню, на весь хутор – один мотоцикыл, да и на том наш участковый раскатывал, – скороговоркой частила старуха. – Ежели, бывало, и задавит курицу, так одну за целое лето! А теперь, не поверишь, чуть не каждый день куриную лапшу варю! Что ни день – то праздник!..

Она сдвинулась наконец-то с мертвой точки, пошла, часто оступаясь в темноте. Голубев все еще поддерживал ее под руку.

В окнах по всему порядку горели огни, но свет дробился и терял силу в палисадниках, виноградных навесах и садовой листве, почти не освещал дорогу. Хутор спрятался в ночную непроглядь и тишину.

– А Люба эта в зеленой фуражке, она кем вам приходится? – спросил Голубев на всякий случай.

– Любка-то? Да никем она мне, она Грушке приходится племянницей. Лесничиха она, приехала с техникума, ну и поселилась у тетки, вроде как на квартире…

С Васькей гуляет второй год, а этот Гентий-то как заявился в хутор, так и сказал: я, грит, эту колхозную любовь разобью, как пить дать! Я, грит, на Любку глаз положил! Ну и присыкается к девке, проходу не дает!

Я уж его давеча палкой, так покуда отстал…

– Храбрая вы!

– Да то чего ж… Я и с молоду тоже маху не давала! Он-то думает, что он – большой… А того не понимает, что я таких, как он, может, сама десять лет под нары загоняла! Бывалоча, на Беломорканале-то этом… Меня сам Горький на фотопарат снимал, писатель… А то Гентий! С Гентием этим я быстро, как бог с черепахой!

Брысь, говорю, рогач! Косарь под девятое ребро схлопочешь! Он, конечно, пасть раззявил и начал пятый угол искать. А Любка тем временем – домой.

«Н-да… Занятная старушка…»

– Девка-то, как я посмотрел, не особо красивая, чего уж они так за нею? – полюбопытствовал Голубев.

– Это чего ж ты говоришь-то? – вдруг снова оцепенела старуха и железный свой локоток отняла с резкостью. – Аль глаза у тебя на затылке?

– Да нет, вроде на месте…

– Да где уж там на месте! То-то, что городской – такую девку не разглядел! Ты еще погоди, как она резиновые бахилы да штаны эти скинет да в бабское оденется, тогда и скажешь! А ишо в клуб пошел бы, поглядел, как она там заворачивает!

– Она же – в лесу работает?

– Днем. А вечером-то она в клубе. Песни дишканит и стишки эти про любовь-зазнобу читаить и самонадеянность наладила. Не девка – огонь, ее за это управляющий наш в зафклубы назначил.

«Что-то такое было в письме, насчет заведующего клубом по женской линии…» – припомнил Голубев.

– Так что же она у вас, на двух должностях, что ли?

– Да я уж и не разберу, парень, это ты у них бы спросил…

Старуха что-то не двигалась с места, горбилась и настороженно поглядывала на ближнюю калитку. Там, у темной скамьи, шевельнулся огонек папиросы, и тотчас бабка заковыляла в ту сторону.

– Ты чего ж это сидишь тут, колода старая? – сварливо закричала она во тьму. – С собаками тебя искать, что ли, проклятого? И где был? Чего хорошего принес? Опять репьев полный загривок?

– Тебя вот жду, – донесся равнодушный голос Касьяныча. – Пришел – хата на замке. Думаю: покурю пока…

– Кури, кури! Я вот в другой раз поймаю на горячем-то, вот тады покуришь у меня, сивый!..

«Милые бранятся – только тешатся», – подумал Голубев и, не попрощавшись с разговорчивой старушкой, пошел на дальний огонек магазина.

7

А самовар уже вскипел и уютно пошумливал на столе, и пузатый заварной чайничек с аляповатыми васильками на фаянсовом боку был по-старинному пристроен сверху, на конфорке. Пахло угасающими углями и крепкой заваркой.

У стола над белой скатертью хозяйничала «лесная девушка», и Голубев удивился ее превращению. Теперь на ней уже не было ни мешковатого комбинезона с армейским ремнем, ни бахил, ни форменной фуражки с дубовыми листьями, она успела принарядиться в новое, хорошо сшитое и модное платье с глубоким вырезом, а толстые косы уложила высокой короной, отчего маленькое, неприметное личико со щепотью веснушек посредине вдруг приобрело новое выражение – самостоятельности и гордой значимости. Неизвестно, что тут именно бросалось в глаза: стройность или белизна открытых до плеча рук, ловкость движений или попросту душевное и физическое здоровье, но все вместе как раз и можно было определить одним словом – красота.

Девушка весь день работала в лесу, таскала на ногах тяжелые сапоги, но сейчас Голубев не замечал в ней никакой усталости, как будто она только и делала с утра, что примеряла у портнихи новые платья, возилась с роскошной укладкой на голове и, вообще, готовилась к вечернему балу или выходу на сцену.

Не ради ли приезжего человека она так нарядилась?

Уютно и хорошо было в тесной, яркой от света комнатушке, около молодой, плавной и какой-то вальяжной в движениях Любы, резавшей хлеб, расставлявшей чистые, блестящие стаканы в простые, латунные подстаканники.

Голубев сгрузил на край стола свертки и кульки – там было масло в брикете, кольцо сухой колбасы, кульки с сахаром и шоколадными конфетами. Ненужную авоську сунул на подоконник.

– Давайте познакомимся, – сказал он, когда освободились руки. – Чай ведь вместе придется пить…

Он старался сохранить непринужденность, но когда назвал себя, то тут же добавил зачем-то, что он «из газеты», чего не собирался говорить. А девушка в ответ лишь кивнула с небрежностью своей короной и протянула, как бы между делом, равнодушную, но крепкую руку.

– Люба. Ермакова.

«Зачем она фамилию-то… Это ведь не требуется в данном случае…»

– Клуб у вас сегодня закрыт? – спросил он.

– Хотели кино показывать, афишу уже повесили, но опять у них там что-то, в прокате… – сказала она, передернув открытым плечиком.

– Ас самодеятельностью вы когда же занимаетесь?

– Самодеятельность – это в субботу, – сказала она. – Люди же на работе, чаще не соберешь. Ну, в воскресенье еще танцы, либо концерт, либо – агитбригада.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8