Современная электронная библиотека ModernLib.Ru

Дмитрий Мережковский: Жизнь и деяния

ModernLib.Ru / Биографии и мемуары / Зобнин Юрий / Дмитрий Мережковский: Жизнь и деяния - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 29)
Автор: Зобнин Юрий
Жанр: Биографии и мемуары

 

Загрузка...

 


Созданная под впечатлением от чтения Кальдерона «фантастическая драма» «Сильвио» (он начал работу над ней еще в приснопамятные «боржомские дни» 1888 года) печатается с февральского по майский номера «Северного вестника» за 1890 год, но ожидаемого успеха не имеет. О провале речи нет, однако мнительный, как и все авторы в канун публикации первой «большой вещи», Мережковский склонен преувеличивать сдержанность критики. К тому же он все больше увлекается прозой, охладевая, по мере этого увлечения, к поэзии. А в «Северном вестнике» еще памятны скандалы вокруг его статей о крестьянстве и о Чехове, и на страницах своего «главного» журнала он может выступать лишь как поэт и переводчик.
      «Северный вестник» вообще переживал не самые лучшие времена: редакцию раздирали внутренние конфликты и это, естественно, сказывалось как на отношениях между постоянными сотрудниками, так и на качестве новых номеров (и, увы, на размере гонораров). С 1889 года Мережковский вынужден расширить сотрудничество с периодическими изданиями: помимо «Северного вестника» он публикуется в «Труде», «Русской мысли», «Русском обозрении», «Вестнике Европы», «Наблюдателе». Список, как мы видим, пестрый, объяснимый лишь тем, что Мережковскому в это время не до литературной «политики»: он печатается там, где печатают.
      И все равно бюджет молодой семьи, что называется, «трещит по швам»!
      Летом 1890 года он садится за свой первый роман – «Юлиан Отступник» (первоначальное название – «Отверженный»). Это было решение столь же дальновидное (ибо именно романы принесут ему как русскую, так и европейскую славу), сколь и парадоксальное, – если учитывать скудость наличных средств. Надежда была только на его исключительную работоспособность (спасибо суровой «школе» Сергея Ивановича!), да еще на беллетристические способности, вдруг обнаружившиеся у Зинаиды Николаевны.
      В начале того же 1890 года Гиппиус, под впечатлением разыгравшейся у нее на глазах маленькой любовной драмы, главными героями которой были горничная Мережковских Паша и «друг семьи», поэт и публицист Николай Минский, пишет небольшой рассказ «Простая жизнь» (в первой публикации – «Злосчастная»). Неожиданно для обоих супругов этот рассказ приняли в журнал «Вестник Европы» (к Мережковскому этот журнал тогда не благоволил). Успех окрылил Гиппиус, которая к этому времени уже успела завязать массу полезных знакомств в литературном мире столицы, – в отличие от своего замкнутого и нелюдимого мужа Зинаида Николаевна обладала прекрасными дипломатическими способностями. В 1890–1891 годах она наводняет своей беллетристикой редакции таких журналов, как «Живописное обозрение» или «Наблюдатель». «Романов этих я не помню, – честно признается Гиппиус, рассказывая об этом занятном периоде своего творчества, – даже заглавий, кроме одного, называвшегося „Мелкие волны“. Что это были за „волны“ – не имею никакого понятия и за них не отвечаю. Но мы оба радовались необходимому пополнению нашего „бюджета“, и необходимая Д‹митрию› С‹ергеевичу› свобода для „Юлиана“ этим достигалась».
      К весне 1891 года молодые супруги уже мечтали о путешествии на юг, в Италию. Особенно нуждалась в этом Гиппиус: она постоянно болела, никак не могла оправиться от перенесенного ею в июле-сентябре 1890 года возвратного тифа. Помимо того, в отличие от Мережковского, Гиппиус до замужества не выезжала за пределы России. В первых числах марта они покинули Петербург. «Смешно сказать, – вспоминала Зинаида Николаевна, – с какими капиталами мы пустились в путь! Мне самой не верится! У нас было скоплено на это – 400 рублей. По тогдашнему курсу – около 1200 франков. Но это нас не смутило, все ведь так дешево».
      Маршрут Мережковских пролегал через Варшаву и Вену (последняя Гиппиус не понравилась, возможно, из-за подхваченной в пути простуды) – в Венецию, которая поразила обоих. «…Вот уже пять дней, как мы на берегу Адриатического моря, – писал 26 марта 1891 года Мережковский Н. М. Минскому. – Первые дни были восхитительны. Венеция – какой-то волшебный сон, воплотившийся в мраморе. Мы в нее просто влюбились и думали уже было нанять квартиру в палаццио, где жила Дездемона, – в самом деле верхний этаж там сдается. Я непременно напишу поэму „Венеция“, но только не теперь». В Венеции же произошла встреча, превратившая эту поездку из обычного семейного путешествия в «событие», весьма существенное как для истории творческого развития раннего Мережковского, так и для истории грядущего серебряного века.
      «Представьте себе, – пишет далее Мережковский Минскому, – в соборе св. Марка я встретил Чехова в обществе Суворина. Нечего делать. Чтобы не быть невежливым, пришлось познакомиться и быть представленным Сув‹орину›.
      Он оказался очень милым и неглупым человеком. У нас были пресерьезные споры, которые я когда-нибудь расскажу. Вот какой странный кружок на берегу Grand Canal – Чехов, Зина, я и Суворин. Но все-таки эти люди – Ч‹ехов› и С‹уворин› не подходят к Венеции!»
      Последнее замечание может рассматриваться как запоздалый эксцесс молодого писателя-либерала и «ученика Михайловского», попавшего, подобно многим и многим, в неотразимое «лучевое поле» суворинского обаяния (писатель И. Л. Щеглов называл подобный эффект «сувориншмейр-цен», «заболевание» Сувориным).
       Алексей Сергеевич Суворин,великий журналист, издатель популярнейшей газеты «Новое время» и глава первой отечественной «издательской империи», организованной по последнему слову европейской технологии, был одним из самых талантливых и могущественных противников либерального общественного движения. Для той петербургской интеллигенции, в среде которой вращался в 1880-е годы юный Мережковский, имя Суворина было окружено едва ли не сакральным негативом: его ненавидели исступленно и истово, так что любая причастность к «нововременским кругам» была для «честной русской мысли» поводом к остракизму.
      Сила Суворина заключалась в его интеллектуальной и личной (прежде всего – материальной) независимости от всякой – как левой, революционной, так и правой, охранительной, идеологической конъюнктуры. Еще в 1866 году он озадачил как «левую» критику, так и правительственных экспертов, издав книгу «Всякие. Очерки современной жизни», тем, что изображенные в ней представители революционно-демократического движения не походили ни на карикатурных героев «антинигилистических» романов, ни на идеальных «новых людей» Чернышевского и его последователей. Поскольку Суворина арестовали, а книгу его сожгли, он de factoоказался в числе «прогрессивных» литераторов-шестидесятников и в таковом качестве стал известен как автор политических памфлетов, направленных против представителей консервативной журналистики – М. Н. Каткова и князя В. П. Мещерского.
      Однако «Незнакомец» (под таким псевдонимом Суворин печатал свои «воскресные фельетоны» в «Санкт-Петербургских ведомостях») не менее резко выступал и против «левого» экстремизма и революционного доктринерства. Его освещение «нечаевского дела» на процессе 1870 года, а также патриотические выступления во время Балканской войны вновь обострили отношение к нему либеральной интеллигентской аудитории. В конце концов все интеллигентские «партийные» круги оказались для него закрыты, а сам он усвоил стойкое отвращение к любому общественному «идеализму». Тяжелые события личной жизни, в результате которых он лишился горячо любимой жены – единственного существа, к которому был искренне привязан с юности (она была убита «другом семьи», оказавшимся ее тайным любовником), – окончательно разрушили его этические ценности. Уже в качестве владельца «Нового времени», самого успешного и влиятельного русского издательского деятеля 1880-х годов, он, будучи одним из умнейших людей своей эпохи, придерживался при этом скорбного, «всепонимающего и всепрощающего» мировосприятия, основанного на глубочайшем презрении к людям. По блестящей характеристике современного издателя суворинских дневников Д. Рейфилда, его позднее творчество являет собой «удивительную смесь беспощадности и жалости, жестокости и мягкости, консерватизма и свободной мысли и в приватных беседах, и в печатных выступлениях… ‹…› Глубоко убежденный в порочности всех, он прощал своих врагов так же легко, как ругал их. Грубо браня свою семью и своих друзей, он в то же время уступал им во всем, чего бы они не просили. Кстати, своих рабочих Суворин опекал, как никто среди русских работодателей. Он их жалел, но так, как он жалел животных». Если к этому прибавить искренний интерес Суворина к художественно одаренным, сильным личностям, умение расположить к себе и «разговорить» самого предубежденного собеседника и своеобразное внутреннее благородство, помноженное на уверенность в силе стоящих за ним «капиталов», то истоки «сувориншмейрцен» понять можно.
      Чехов был главным «открытием» позднего Суворина: с 1886 года и вплоть до смерти писателя их связывала самая тесная дружба, деловая и человеческая. Для интеллигентных читателей Чехова (включая и нынешнее поколение) его близость к «страшному» Суворину казалась труднообъяснимой прихотью, что Чехова, впрочем, мало волновало (в прагматизме, основанном на знании людской натуры, он нисколько не уступал Суворину). Здесь, в Италии, они не без удовольствия разыгрывали каждый свою, изначально взятую роль: Суворин «показывал другу Венецию», «тыкая его носом», по выражению Гиппиус, «и в Марка, и в голубей, и в какие-то „произведения искусства“. Ироничный и умный Чехов подчеркивал свое равнодушие, нарочно „ничему не удивлялся“, чтобы позлить патрона. С добродушием, впрочем: он прекрасно относился к Суворину».
      Много лет спустя, размышляя над опубликованными письмами Чехова к Суворину, Мережковский будет сравнивать воздействие Суворина на своего корреспондента с чарами Лесного Царя из баллады Жуковского:
 
Неволей иль волей, но будешь ты мой!
 
      Неизвестно, насколько такое сравнение верно по отношению к Чехову, но то, что вызвано оно было не в последнюю очередь личным опытом общения автора статьи с Алексеем Сергеевичем в марте 1891 года, несомненно (Мережковский и сам пишет об этом). Представленные Чеховым Суворину и «из вежливости» чуть задержавшиеся в его компании молодые супруги сразу же «утонули» в суворинском радушии, очарованные его неповторимой «журналистской» манерой непринужденно включать собеседника в оживленную, захватывающую беседу.
      «Последние дни в Венеции мы провели почти вместе, – вспоминает Гиппиус. – Всякий вечер гуляли по городу, потом шли пить „фалерно“ в роскошно длинный салон суворинских апартаментов, в лучшей гостинице на Канале. Салон этот был увешан венецианскими, безрамными зеркалами и люстрами со сверканием стеклянных подвесок. Золотое фалерно тоже сверкало. И все были веселы. Веселее всех – Суворин. Болтал без умолку, даже на месте усидеть не мог, все вскакивал. Каждую минуту мы с ним затевали спор. Спорил горячо, убеждал, доказывал, отстаивал свое мнение и… вдруг останавливался. Пожимал плечами. Совсем другим тоном прибавлял:
      – А черт его знает! Может, оно все и не так.
      ‹…› Вечера наши кончались тем, что Суворин и Чехов шли нас провожать в нашу скромную гостиницу. Я – впереди с Сувориным, за нами Чехов и Мережковский. Пока мы продолжали наш спор, и Суворин горячился, и отлетают полы его коричневой размахайки, – Чехов ровным баском своим рассказывает, что любит здесь, попозднее, спрашивать каждую итальянскую «девочку» – quanto? Более подробных наблюдений, за неумением говорить по-итальянски, ему не удается сделать, так, по крайней мере, хоть узнает, до чего может дойти дешевизна. Он уже встретил одну, которая ответила ему: «Cinque» …»
      Иных речей в обществе Мережковского, который уже раз напугал его в Петербурге своей горячей проповедью о «слезинке ребенка», от Чехова было ожидать трудно: раз составленное о человеке мнение – в данном случае явно нелестное – он обычно не менял (и к тому же надобно было соответствовать принятой на себя роли «русского циника»). Гораздо интереснее было бы узнать, о чем, горячась и размахивая полами своей размахайки, спорил с Мережковскими в эти дни Суворин. Но, увы! В воспоминаниях Гиппиус о содержании их бесед не говорится практически ничего, а Мережковский своего обещания «как-нибудь рассказать» об этом не сдержал (или эти письма Минскому до нас не дошли). Тем не менее кое-какие предположения на этот счет можно высказать, если вспомнить, что книга стихотворений и поэм Мережковского «Символы», с которой, по мнению многих исследователей серебряного века, и следует начинать разговор о русском символизме, вышла через год с небольшим после этой встречи в «издательстве А. Суворина».
      Более чем вероятно, что беседы с Сувориным в Венеции подействовали на Мережковского-литератора, воспитанного «Отечественными записками» и «Северным вестником» Михайловского, приблизительно так же, как некогда подействовали на Мережковского-школьника, с благоговением внимавшего рассказам гимназического священника о Страшном суде, «биологические» беседы с братом Константином в лабораториях здания Двенадцати коллегий:
 
Он все, во что я верил, разрушал…
 
      Как и тогда, так и сейчас Мережковский сумел удержаться от увлекающего радикализма в «переоценке ценностей», но то, что он «принял к сведенью» разрушительные инвективы Суворина по адресу литературных традиций, все еще накрепко связанных с «народничеством» предшествующих десятилетий, – несомненно, иначе ни о каком дальнейшем сотрудничестве с «нигилистом» не могло бы идти и речи. Предоставляя на следующий год в распоряжение Суворина книгу, ставшую сразу по выходе одной из главных примет нарождающегося в русской литературе «декадентства», Мережковский наверное знал, что это «декадентство» будет сочувственно встречено издателем.
      Из Венеции в Пизу Мережковские выехали в одном купе с Сувориным и Чеховым (речь в пути шла о памятных выпадах «нововременца» Буренина против больного Надсона, и Суворин виновато пожимал плечами и говорил: «Да черт его знает… Нехороший человек [Буренин], нельзя сказать, чтобы хороший…»), но, по словам Гиппиус, «начиная с Пизы, Суворин и Чехов стали нас неудержимо обгонять»: «Из Пизы они уехали через несколько часов, на другой же день. Во Флоренции мы их застали на кончике – Чехову Флоренция вовсе не понравилась. Ехали марш-маршем. В последний раз столкнулись в Риме, в белой церкви Сан-Паоло. Солнечный день. Голубые и розовые пятна – от цветных стекол – на белом мраморе. Опять живой и быстрый Суворин, медлительный Чехов… Уж не знаю, удалось ли ему тут, в Риме, где-нибудь „на травке полежать“».
      Вслед за ними собрались в обратный путь и Мережковские, но «чудеса» этого фантастического путешествия продолжались, и в канун отъезда из Италии они получили письмо от Плещеева: старый поэт звал их в Париж.
       Алексей Николаевич Плещеевсыграл важную роль в литературной судьбе Мережковского в годы его литературного дебюта. Как реликвию он хранил в своем архиве краткую записку:
      «Предлагаю в члены [Литературного] общества Семена Яковлевича Надсона (Крондштадт, угол Козельской и Кронштадтской, дом наследников Никитиных, квартира Григорьева)
      Дмитрия Сергеевича Мережковского (Знаменская, 33, квартира 9)
А. Плещеев».
      Плещеев был для поколения Мережковского живым символом рыцарственного русского литературного «свободомыслия» незапамятных «дореформенных» времен: еще в 1846 году, учась на историко-филологическом факультете Петербургского университета, Плещеев создал строки, которые студенческая молодежь тут же окрестила «русской Марсельезой»:
 
Вперед! без страха и сомненья
На подвиг доблестный, друзья!
Зарю святого искупленья
Уж в небесах завидел я!
 
 
Смелей! дадим друг другу руки
И вместе двинемся вперед.
И пусть под знаменем науки
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7