Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Юпитер

ModernLib.Net / Классическая проза / Зорин Леонид Генрихович / Юпитер - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Зорин Леонид Генрихович
Жанр: Классическая проза

 

 


4

Юпитер. Внутренний монолог. (Дневник роли.) Было смешно за ним наблюдать. Руки ходили, пальцы дрожали. Словно держал не бумажку, а гирю.

Я сказал:

— Успокойтесь. Это ваша работа. Спасибо. Можете быть свободны.

Потом я прочел эти стихи внимательно — три раза подряд.

Первая строчка — самая важная. Запев. В старину говорили — зачин. Все от него. Как начнешь, так и кончишь. Здесь эта первая строчка нелепа, хотя поначалу и привлекает. Но вдумаешься и видишь изъян, который сразу ее обесценивает. «Мы живем, под собою не чуя страны». Если б он написал: «не чуя земли», это бы можно было понять. Живет, под собою не чуя земли. Не чувствуя под собою почвы. Она у него под ногами расходится. Это в какой-то мере верно передавало бы состояние его самого и тех людей, что чуют и чувствуют так же, как он. Однако между страной и землей мало общего, это понятия разные. Земля — это то, на чем стоишь. Страна — это то, что тебя вбирает. Земля еще может быть под тобой, страна — никогда, она — над тобою. Она — категория историческая и политическая одновременно. Возможно, лишь несколько человек могут чувствовать страну «под собой». Что касается нашего государства, то, скорее всего, один человек. И это — не поэт Мандельштам. Сам же пишет в следующей строке: «наши речи за десять шагов не слышны». А между тем, каждое слово, не говоря уже о речи, человека, под которым страна, слышно не то что за десять шагов, слышно и на краю света.

Я писал стихи, и очень неплохо. Смею сказать, понимаю в них толк. Главное в стихах — это точность. Уже приблизительность их калечит. Тем более, ложная посылка. Конечно, в том, что он оказался над всей страной — ни больше, ни меньше, — проявилось его самосознание, гипертрофированная самооценка.

Мне приносили два года назад его стихи — весьма недурные, в сто раз лучше этих, — так он там пишет: «И меня только равный убьет». Каково? Интересно, кого он имел в виду? Если меня, то он, очевидно, считает, что оказал мне честь — поднял до своего подбородка. Отвесил мне комплимент от души — я равен самому Мандельштаму. Теперь он уже попирает страну. Страна под ним, и ее он не чует. Дело доходит до анекдота.

Да, с первой же строчки — фальшивый тон. Но первая фальшь влечет за собою вторую и третью. И что в итоге? Одна неудержимая злость. Злость, которая его распирает. Естественно, тут уж не до поэзии. Только и остается, что фыркать. «Его толстые пальцы, как черви, жирны». Вранье, но его это не смущает. И все дальнейшее — в том же духе.

Сколько помню себя, всегда поражали и приводили в тупик злые люди. Мне нелегко было их понять. Злость до того им туманит головы, уже неизвестно, что они сделают. Говорят, что Мандельштам обладает сильным умом — не могу поверить. Умный знает: при такой дисгармонии лучше за стихи и не браться. Кроме того, умный бы понял: эти стихи через два-три дня будут у меня на столе. Но там, где злоба сильней рассудка, главное — облегчить себе душу. Не принимая во внимание, что слово определяет судьбу.

Я не случайно оставил поэзию, в которой не последние люди мне предрекали завидное будущее. Борьба не способствует вдохновению. Однако была и другая причина. Отталкивала и раздражала литературная среда. Эта навязчивая готовность всех нагружать своими проблемами. Их истерическая потребность в демонстрации собственных потрохов.

Сам я и по своей натуре и по семинарскому воспитанию, бесспорно, подпольщик и конспиратор. Что сослужило мне добрую службу. Должно быть, поэтому я предпочел строгий аскетический стиль и в образе жизни и в изложении. Не принимающий ни излишеств, ни околичностей, ни тумана.

«Что ни казнь у него, то — малина. И широкая грудь осетина». Тоже не бог весть какие строки. А он ведь ими кончает стихи. Не зря я сказал: как начнешь, так и кончишь. Казнь — малина? Не слышит себя. Хочет сказать, что казнить так сладко? Но дело даже не в этой пошлости. При чем тут последняя строка? «И широкая грудь осетина». Нелепость. Рифмы не мог найти? Сначала заводит речь о казни — берет, так сказать, высокую ноту. И вдруг — как портняжка снимает мерку — пишет про широкую грудь. Казнь — и малина и грудь. К тому же еще — осетинская грудь. Какая-то каша. Белиберда.

Об осетинском происхождении слышу не в первый раз. Легенда. Были любители намекнуть, что я байстрюк. В юные годы это меня приводило в бешенство, мог натворить черт знает что. Со временем кожа моя задубела. Все эти сплетни уже не действуют. Вот только повторять их в стихах, зарифмовывать — недостойно поэта.

Хотя я не могу отрицать, что человек он нерядовой. Даже и в этих неважных стихах нет-нет и наткнешься на крепкую строчку. «А вокруг него сброд тонкошеих вождей». Глаз у него не то что ухо. «Сброд тонкошеих». Совсем неплохо.

Но он называет их «полулюдьми». Отбеливает род человеческий. В том-то вся суть, что это — люди. Может быть, потому и — сброд. Либо не понял, либо поэту попросту не хватило отваги. Нужно иметь немалое мужество, чтоб видеть вещи в их истинном свете.

Реакция не должна быть судорожной. Плод падает в положенный срок. Пауза возвышает действие. Оно обретает поступь судьбы.

5

24 сентября Мой ритуальный обед с сыном. Раз в месяц мы встречаемся с ним, и как всегда на нейтральной почве. Нейтральная почва — кабак с претензией, каких в Москве теперь пруд пруди.

Он был подростком, когда это грянуло. Скверное время. Возраст страданий. Я посмотрел в его глаза и понял, что он меня проклял. Навеки. С Тамарой наладится, с ним — никогда. Ошибся. Он до меня снизошел. То ли я вымолил прощение своей безответностью, то ли время стесало углы, призвало к миру. Может быть, — самая лестная версия — сыграла роль моя популярность. В наш прагматический сезон быть сыном Ворохова удобно. Сам Виктор от театра далек, он деловой молодой человек, не признающий сантиментов, к тому же добившийся своего. Но даже в его суровом мире имя отца имеет вес. Подпитывает его репутацию. Естественно, я благодарен Тамаре, — она проявила великодушие.

Годы пошли ему впрок, — он окреп, хорош собою, завидный мужчина. Почти ничего не осталось от мальчика, которого я наградил своей склонностью к спринтерской смене состояний. Я узнавал себя самого, глядя, как он легко переходит от сдерживаемых с усилием слез к необъяснимому веселью. Теперь он смеется редко и скупо, хотя охотно иронизирует. Что означает его улыбка, что она прячет, не догадаешься. Блеснет невзначай колючий ледок и, хрустнув на зубах, исчезает.

В его отсутствие я его вижу не нынешним, а позавчерашним, насупленным, отвернувшимся к стенке, и ощущаю старую дрожь. Зато, встречаясь, я обнаруживаю — с неуходящим недоумением — неспешного взрослого человека, возможно, даже взрослей меня. Я делаю попытку обнять его, она мне не всегда удается, — еле заметно он уклоняется.

Обычно обедаем мы в заведении, стилизованном под русский трактир. По мысли хозяев, именно так он должен был выглядеть век назад. Можно себя вообразить премьером Малого Императорского, одним из Садовских, или, напротив, актером Художественного Общедоступного, которого с удовольствием потчует богатый московский либерал. В меню у них — гурьевская каша, белужий бок, конституция с хреном. Графинчик с водкой, приправленной перчиком. Под стать их свободным разговорам.

Но все другое, совсем другое. Нет ни «беспочвенных ожиданий», которые высмеял самодержец, ни оппозиционного жара. В трактире достаточно малолюдно, только в углу небольшая компания. Когда я сажусь, меня оглядывают — еще бы, знакомое лицо. Будем надеяться, не узнали.

Мы медленно начинаем общение. Первые осторожные фразы, как первые робкие шаги купальщика, входящего в воду, — пробует ногой ее холод. Как он живет? В своем режиме. Как обстоят его дела? Могли бы складываться бойчей, но бога гневить нет оснований. Что мама? Недавно отдыхала. В Объединенных Эмиратах.

Он щедрый и заботливый сын. Я уж давно им не помогаю — теперь это выглядело бы нелепо, настолько он богаче меня. Думаю, жажда независимости и привела его к успеху. Входя с ежемесячным конвертом, я ощущал, как он топорщится. Достаточно равнодушный к стихам, в десятом классе он неожиданно зарифмовал свое раздражение: «Порядочные элементы исправно платят алименты». Слава богу, то был единственный опыт в жанре подобных ювенилий.

Я ограничиваюсь предположением, что наша Тамара осталась довольна. Южно-ориентальные прелести и североамериканский комфорт — такое сочетание радует. Он лениво кивает:

— Кому оно бледно?

Притронувшись своей рюмкой к моей, он сообщает, что пьет за пращура.

Это достойное проявление сыновнего чувства весьма утешительно. Я предлагаю ответный тост. Нечто в стиле почтенного Жуковского, обращающегося к юному Пушкину: от побежденного учителя победителю-ученику.

Сын принимает это как должное. Мы выпиваем раз и другой. Люди за угловым столом снова присматриваются ко мне.

— Что за народ? — бурчу я негромко.

Виктор бросает взгляд на соседей, короткий, но цепкий, и говорит:

— Народ грузовой, не сомневайся.

— Откуда ты знаешь? Пересекался?

— Нет, не случалось. Не мой формат. Просто продвинутых сразу видно. Да что тебе в них?

— Не люблю, когда пялятся.

— Пора и привыкнуть. Ладно, не парься.

Он спрашивает меня, чем я занят, чем озабочен. И я рассказываю. Про Пермского и Полторака. Про новую роль и дневник роли. Идею Ольги, на всякий случай, я приписываю Матвею. Прошло столько лет, а я начеку, чтоб лишний раз не назвать ее имени.

Виктор пожимает плечами.

— Могу понять, отчего ты нервничаешь. Идея достаточно фиговая. Зачем тебе это нужно?

— Не мне. Театру. И моему Главному.

— Послал бы своего Главнюка. Ты-то имеешь на это право. «Юпитер»… Что это за Юпитер, которого уже мало кто помнит.

Его слова меня задевают, хотя, кажется, должны бы порадовать. Чтобы свести концы с концами, я обвиняю его в нечуткости, — сомнения мешают в работе, не надо бы ему укреплять их. Но вслух я этого не говорю, лишь неуверенно замечаю:

— Ты ошибаешься. Помнят, и очень.

— Да. Выжившие из ума старики. Что у них есть еще в загашнике? Любовь Орлова, война, Юпитер. Два раза в год выходят с портретами. Но ведь они в театр не ходят.

— Ты тоже не ходишь.

— Если сыграешь его — приду. Но я ведь родственник как-никак. Мне интересен ты, а не он. Я сказал тебе, что его не помню. Можно точней: не хочу его помнить.

Я раздосадован и смущен. То же самое я говорил Пермскому, Ольге, Матвею. Не хо-чу. Нельзя играть, задыхаясь от ненависти. Есть прокламация, есть художество. Разные вещи. Но я ворчу:

— Память не может быть избирательной.

— Может. Это вопрос гигиены.

На сей раз предпочитаю смолчать. Этого еще не хватало — сцепиться с моим единственным сыном. Из-за кого?! И все же испытываю некое темное раздражение. Его природа мне непонятна. И это больше всего меня злит.

Чтоб снять напряженность, меняю тему. Виной всему постыдная слабость. Какое-то фирменное клеймо! Могу говорить лишь о себе. Донат Ворохов и его удачи. Донат Ворохов и его заботы. Черт знает что! Больше ни слова о драгоценном Донате Ворохове. Многозначительно улыбаюсь.

— Не грядут ли значительные события?

Моя игривая интонация не срабатывает.

— Какие именно? События у меня каждый день.

— Я — о другом, не о делах. Ты, часом, не думаешь ли о свадебке? Уж не забудь меня пригласить.

— Не только думаю. Я их играю. Но без свидетелей и гостей.

Где мальчик, пытавшийся не зареветь? Все защищаются в этом мире. Кто с большим, а кто с меньшим успехом. Виктору удалось возвести Великую Китайскую Стену. Во всяком случае, между нами.

Ну что ж, ты поставил меня на место. Произношу с подчеркнутой кротостью:

— Прости неуместное любопытство.

Смеется, но вполне благодушно:

— Да ладно — не бери себе в голову. Мажорики так быстро не женятся.

И озабоченно вздыхает:

— Кажется, тебя все же узнали.

Черт знает что. Я злюсь все больше.

— Сейчас нам пришлют бутылку вина, потом пригласят к себе за столик.

— Легко, — соглашается мой сын. — Придется нам завершать симпозиум.

Мы налегаем на белугу и разливаем остатки водки.

— Ну, будь здоров.

— И ты, отец.

На прощание я его обнимаю:

— Береги себя.

— И ты не грузись. Даже во имя искусства. Будь. Тебя подвезти?

— Нет, я пройдусь.

Он машет рукой, садится в машину. Я вспоминаю, что симпозиум по-нашему

— разговор за едой. Закончен очередной симпозиум, и как всегда после встречи с сыном в душе моей — знакомая смута, всегдашний осадок и растерянность. Торопишься на свидание с отроком, находишь уверенного удальца с твердыми выпуклыми глазами. Пора бы смириться, ему я не нужен. Что у нас общего, кроме фамилии? Богатый мажорик и бедный Йорик. Противоестественный дуэт.

Но резче и острее всего испытываешь в эти минуты привычную неподконтрольную боль и разрушительную нежность. Стоило только нам проститься, и сразу же этот завоеватель вновь превращается в мальчишку, которого ты когда-то кинул. Ольга права: воображение — мое проклятье, вечная дыба.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2