Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Избранное

ModernLib.Net / Отечественная проза / Зощенко Михаил / Избранное - Чтение (стр. 4)
Автор: Зощенко Михаил
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Стал я через проволоку продираться — трудно. Может быть, час или больше лез, всю прорвал себе спину и руки совсем изувечил. Да только все-таки пролез. Вздохнул я тут спокойно, залег в траву, стал себе руки перевязывать, — кровь так и льет.
      И забыл совсем, чума меня возьми, что я еще в германской стороне, а уж светает. Хотел было я бежать, да тут немцы тревогу подняли, нашли, видимо, у себя происшествие, открыли по русским огонь, и, конечно, поползи я, тут бы меня приметили и убили.
      А место, смотрю, вполне открытое было и подальше травы даже нет — лысое место. А до халуп шагов триста.
      Ну, думаю, каюк-компания, лежи теперь, Назар Ильич господин Синебрюхов, благо трава спасает.
      Хорошо. Лежу.
      А немцы, может быть, очень обиделись: стибрили у них пулемет и двоих почем зря убили, — мстят — стреляют, прямо скажу, без остановки.
      К полдню перестали стрелять, да только, смотрю, чуть кто проявится в нашей, в русской, стороне, так они туда и метят. Ну, значит, думаю, безусловно, они настороже, и нужно лежать до вечера.
      Хорошо-с.
      Лежу час. И два лежу. Интересуюсь бумажником — денег немало, только все иностранные. Часишками любуюсь. А солнце прямо так и бьет в голову, и дух у меня замирать стал. И жажда. Стал я тут думать про Викторию Казимировну, только смотрю — сверху на меня ворон спускается.
      Я лежу живой, а он, может, думает, что падаль, и спускается.
      Я на него тихонько шикаю:
      — Шш, — говорю, — пошел, провал тебя возьми!
      Машу рукой, а он, может быть, не верит и прямо на меня наседает.
      И ведь такая птичья нечисть — прямо на грудь садится, а поймать я никак его не поймаю — руки изувечены, не гнутся, а он еще бьется больно клювом и крылами.
      Я отмахнусь — он взлетит и опять рядом сядет, а потом обратно на меня стремится и шипит даже. Это он кровь, гадюка, на руке чует.
      Ну, думаю, пропал, Назар Ильич господин Синебрюхов! Пуля не тронула, а тут птичья нечисть, прости господи, губит человека зря.
      Немцы, безусловно, сейчас заприметят, что такое приключилось тут за проволокой. А приключилось: ворон при жизни человека жрет.
      Бились так мы долго. Я все норовлю его ударить, да только перед германцем остерегаюсь, а сам прямо-таки чуть не плачу. Руки у меня и так-то изувечены — кровь текет, а тут еще он щиплет. И такая злоба к нему напала, только он на меня устремился, как я на него крикну: кыш, — кричу, паршивец!
      Крикнул, и, безусловно, немцы сразу услышали. Смотрю, змеей ползут германцы к проволоке.
      Вскочил я на ноги — бегу. Винтовка по ногам бьется, а пулемет наземь тянет. Закричали тут немцы, стали по мне стрелять, а я к земле не припадаю — бегу.
      И как я добежал до первых халуп, прямо скажу — не знаю. Только добежал, смотрю — из плеча кровь текет — ранен. Тут по-за халупами шаг за шагом дошел до своих и скосился замертво. А очнулся, запомнил, в обозе в полковом околотке.
      Только хвать-похвать за карман — часишки тут, а кабаньего бумажника как не бывало. То ли я на месте его оставил — ворон спрятать помешал, то ли выкрали санитары.
      Заплакал я прегорько, махнул на все рукой и стал поправляться.
      Только узнаю: живет у прапорщика Лапушкина здесь в обозе прелестная полячка Виктория Казимировна.
      Хорошо-с.
      Прошла, может быть, неделя, наградили меня Георгием, и являюсь я в таком виде к прапорщику Лапушкину.
      Вхожу в халупу.
      — Вздравствуйте, — говорю, — ваше высокоблагородие, и вздравствуйте, пожалуйста, прелестная полячка Виктория Казимировна!
      Тут, смотрю, смутились они оба. А он встает, ее заслоняет.
      — Чего, — говорит, — тебе надобно? Ты, говорит, давно мне примелькался, под окнами треплешься. Ступай, говорит, отсюдова, к лешему.
      А я грудь вперед и гордо так отвечаю:
      — Вы, — говорю, — хоть и состоите в чине, а дело тут, между прочим, гражданское, и имею я право разговаривать, как и всякий. Пусть, говорю, она, прелестная полячка, сама сделает нам выбор.
      Как закричал он на меня:
      — Ах, ты, — закричал, — сякой-такой водохлеб! Как же ты это смеешь так выражаться… Снимай, говорит, Георгия, сейчас я тебя, наверно, ударю.
      — Нет, — отвечаю, — ваше высокоблагородие, я в боях киплю и кровь проливаю, а у вас, говорю, руки короткие.
      А сам тем временем к двери и жду, что она, прелестная полячка, скажет.
      Да только она молчит, за Лапушкину спину прячется.
      Вздохнул я прегорько, сплюнул на пол плевком и пошел себе.
      Только вышел за дверь, слышу, ктой-то топчет ножками.
      Смотрю: Виктория Казимировна бежит, с плеч роняет трикотажный платочек.
      Подбежала она ко мне, в руку впилась цапастенькими коготками, а сама и слова не может молвить. Только секундочка прошла, целует она меня прелестными губами в руку и сама такое:
      — Низенько кланяюсь вам, Назар Ильич господин Синебрюхов… Простите меня, (такую-то, для ради бога, да только судьба у нас разная…
      Хотел я было упасть тут же перед ней, хотел было сказать что-нибудь такое, да вспомнил все, перевозмог себя.
      — Нету, — говорю, — тебе, полячка, прощения во веки веков.

ЧЕРТОВИНКА

      Жизнь я свою не хаю. Жизнь у меня, прямо скажу, роскошная.
      Да только нельзя мне, заметьте, на одном засиженном месте сидеть да бороденку почесывать.
      Все со мной чтой-то такое случается… Фантазии я своей не доверяю, но какая-то, может быть, чертовинка препятствует моей хорошей жизни.
      С германской войны я, например, рассчитывал домой уволиться. Дома, думаю, полное хозяйство. Так нет, навалилось тут на меня, прямо скажу, за ни про что всевсякое. Тут и тюрьма, и сума, и пришлось даже мне, такому-то, идти наниматься рабочим батраком к своему задушевному приятелю. И это, заметьте, при полном своем семейном хозяйстве.
      Да-с.
      При полном хозяйстве нет теперь у меня ни двора, ни даже куриного пера. Вот оно какое дело!
      А случилось вот как:
      Из тюрьмы меня уволили, прямо скажу, нагишом. Из тюрьмы я вышел разутый и раздетый.
      Ну, думаю, куда же мне такому-то голому идти — домой являться? Нужно мне обжиться в Питере.
      Поступил я в городскую милицию. Служу месяц и два служу, состою все время в горе, только глядь-поглядь — нету двух лет со дня окончания германской кампании.
      Ну, думаю, пора и ехать, где бы только разжиться деньжонками.
      И вот вышла мне такая встреча.
      Стою раз преспокойно на Урицкой площади, смотрю, какой-то прет на меня в суконном галифе.
      — Узнаешь ли, — вспрашивает, — Назар Ильич господин Синебрюхов? Я, говорит, и есть твой задушевный приятель.
      Смотрю: точно — личность знакомая. Вспоминаю: безусловно, задушевный приятель — Утин фамилия.
      Стали мы тут вспоминать кампанию, стали радоваться, а он, вижу, чего-то гордится, берет меня за руку.
      — Хочешь, — говорит, — знать мою биографию? Я комиссар и занимаю вполне прелестный пост в советском имении.
      — Что ж, — отвечаю, — дорогой мой приятель Утин, всякому свое, всякий, говорю, человек дает от себя какую-нибудь пользу. Ты же человек, одаренный качествами, и я посейчас вспоминаю всякие твои исторические рассказы и переживания. И Пипина Короткого, говорю, помню. Спасибо тебе немало!
      А он вдруг мной восхитился.
      — Хочешь, — говорит, — поедом ко мне, будем жить с тобой в обнимку и по-приятельски.
      — Спасибо, — говорю, — дорогой приятель Утин, рад бы, да нужно торопиться мне в родную свою деревеньку.
      А он вынул откуда-то кожаный бумажник, отрыл десять косых.
      — На, — говорит, — возьми, если на то пошло. Поезжай в родную свою деревню либо так истрать — мне теперь все равно.
      Взял я деньжонки и адрес взял.
      "Что ж, — думаю, — и я ему немало сделал, а тут вполне прекрасный случай, — поеду пока в свою деревню. А там видно будет — может, и действительно побываю по этому адресу. Вот, думаю, спасибо Утину — сделал благодарность за мое благодеяние".
      А это верно: на фронте я его всегда покрывал. Там, скажем, бой или разведка, я — прямо к ротному командиру. Так и так, отвечаю, Утина никак нельзя послать. Ну, не дай бог, пуля его пристрелит, — человек он образованный, и погибнет с ним большое знание.
      И через меня устроили его на длинномер, — так он всю свою жизнь, всю то есть германскую кампанию, и мерил шаги до германских окопчиков.
      Так вот произошла такая с ним встреча, и вскоре после того собрался я и поехал в родные свои места.
      И вот, запомнил, подхожу к своей деревеньке походным порядком, любуюсь каждой даже ветошкой, восторгаюсь, только смотрю — ползет навстречу поп, черт его побери.
      Ну, думаю, будет теперь беда-бедишка. А сам, безусловно, подхожу к нему.
      — Вздравствуйте, — говорю, — батюшка отец Сергий! Вполне прелестный день.
      Как шатнется он от меня в сторону.
      — Ой-е-ей, — говорит, — взаправду ли это ты, Назар Ильич Синебрюхов, или мне это образ представляется?
      — Да, — говорю, — взаправду, батюшка отец Сергий, а что, говорю, случилось, — ответьте мне для ради бога.
      — Да как же, — говорит, — что случилось? Я по тебе живому панихидки служу, и все мы почитаем тебя умершим покойником, а ты вон как… А супруга, говорит, твоя, можешь себе представить, живот даже в советском браке с Егор Иванычем.
      — Ой-е-ей, — отвечаю, — что же вы со мной такоеча сделали!
      Очень я растрогался, сам дрожу.
      Ну, думаю, вот и беда-бедишка.
      Ничего я попу больше не сказал и потрусил к дому.
      Взбегаю в собственный, заметьте, домишко, смотрю — уже сидят двое: баба моя Матрена Васильевна Синебрюхова да Егор Иваныч. Чай кушают. Поклонился я низенько.
      — Чай, — говорю, — вам да сахар! Что же тут такоеча приключилось, Егор Иваныч Клопов, не томите меня для ради бога.
      А сам не могу больше терпеть и по углам осматриваю свое добришко.
      — Вот, — смотрю, — спасибо, сундучок, вот и штаны мои любезные висят, и шинелька — все на том же месте.
      Только вдруг подходит ко мне Егор Иваныч, ручкой этак вот передо мной крутит.
      — Ты, — говорит, — чужие предметы руками не тронь, а то, говорит, я сам за себя не отвечаю.
      — Как же, — намекаю, — чужие предметы, Егор Иваныч, если это, безусловно, мои штаны? Вот тут даже, взгляните, химический подпись: Ен Синебрюхов.
      А он:
      — Нет тут твоих штанов, и быть их не может, — тут, говорит, все мое добришко пополам с Матреной Васильевной.
      А сам берет Матрену Васильевну за локоток и за ручку, выводит ее, например, на середину.
      — Вот, — говорит, — я, а вот — законная супруга моя, драгоценная Матрена Васильевна. И все, не сомневайтесь, по закону.
      Тут поклонилась мне Матрена Васильевна.
      — Да, — отвечает, — воистинная все это правда. Идите себе с богом, Назар Ильич Синебрюхов, не мешайте для ради бога постороннему счастью.
      Очень я опять растрогался, вижу — все пошло прахом, и ударил я тут Егор Иваныча. И ударил, прямо скажу, не по злобе и не шибко ударил, а так, для ради собственного блезиру. А он, гадюка, упал нарочно навзничь. Ногами крутит и кровью блюет.
      — Ой-е-ей, — кричит, — убийство!
      Стали тут собираться мужички. И председатель тоже собрался. Фамилия Рюха. Начали тут кричать, начали с полу Егор Иваныча поднимать…
      А только смотрю — многие прямо-таки мной восхищаются и за меня горой стоят, и даже подзюкивают в смысле Егор Иваныча.
      — Побей, — подзюкивают, — Егор Иваныча, а мы, говорят, в общей куче еще придадим ему, и даже, может быть, нечаянно произойдет убийство. И тогда ослободится твоя бывшая супруга Матрена Васильевна.
      Только замечаю: председатель Рюха перешептался с Егор Иванычем и ко мне подходит.
      — Ты что ж это, — говорит, — нарушаешь тут беспорядки? Что ж ты, так твою так, выступаешь супротив пас? Контр твоя революция нам теперь вполне известна, и даже, если на то пошло, есть у меня свидетели.
      Вижу — человек обижается, я ему тихоньким образом внедряю:
      — Я, — говорю, — беспорядков не нарушаю. Ни отнюдь. Но, говорю, как же так, если это мое добришко, так имею же я право руками трогать? И штаны, говорю, мои, взгляните — химический подпись.
      А он, гадюка, вынимает какую-нибудь там бумагу и читает.
      — Нет, — говорит, — ничего тут не выйдет. Лучше, говорит, ушел бы ты куда ни на есть. Сам посуди: суд да дело, да уголовное следствие, — все это — год или два, а жрать-то тебе, безусловно, нужно. И к тому же, может быть, выяснится, что ты — трудовой дезертир.
      И так он обернул все это дело, что поклонился я всем низенько.
      — Ладно, — отвечаю, — уйду куда ни на есть. Прощайте навсегда! Только пусть ответит мне Матрена Васильевна, где же родной мой сын, мальчичек Игнаша?
      А она, жаба, отвечает тихими устами:
      — Сын ваш, мальчичек Игнаша, летось еще помер от испанской болезни.
      Заскрипел я зубами, оглянулся на четыре угла — вижу, все мое любезное висит, поклонился я в другой раз и вышел тихохонько.
      Вышел я за деревню. Лес. Присел на пенек. Горюю. Только слышу: ктой-то трется у ноги.
      И вижу: трется у ноги сучка небольшая, белая. Хвостиком она так и крутит, скулит, в очи мне смотрит и у ноги так и вьется.
      Заплакал я прегорько, ласкаюсь к сучке.
      — Куда же, — вспрашиваю, — нам с тобой, сучка, приткнуться?
      А она как завоет тонехонько, как заскулит, как завьется задом, так пошла даже у меня сыпь по телу от неизвестного страха.
      И вот тут я глянул на нее еще раз и задрожал.
      "Откуда же, — думаю, — взяться тут сучке? — Так вот подумал, вскочил быстренько и, безусловно, от нее ходу. Эге, думаю, это неспроста, это, может, и есть моя чертовинка во образе небольшой сучки".
      Иду это я шибко, только смотрю — за мной катится.
      Я за дерево схоронился, а она травинку нюх да нюх, понюхрила и, вижу, меня нашла, снова у ноги вьется и в очи смотрит. И такой на меня трепет напал, что закричал я голосом и побежал.
      Только бегу по лесу — хрясь идет, а она за мной так скоком и скачет, так меня и достигает.
      И сколько я бежал — не помню, только слышу будто внутренний голос просит:
      — Упань… упа-ань…
      Упал я тут наземь, зарылся головой в траву, и начался со мной кошмар. Ветер ли зашуршит поверху, либо ветошка обломится, — мне теперь все равно, мне все чудится, что достигает меня сучка и вот-вот зубами взгрызется и, может быть, перекусит горло и будет кровь сосать.
      Так вот пролежал я час или, может быть, два, голову поднять не смею, и стал забываться.
      Может быть, я тут заснул — не знаю, только утром встаю: трется у ноги сучка. А во мне будто страху никакого и нет и даже какой-то смех внутренний выступает. "Да это же, — думаю, — собачка с моего двора. Может, она не пожелала с Клоповым находиться и вот пристала ко мне, к своему законному хозяину".
      Погладил я сучку по шерстке, сам, безусловно, еще остерегаюсь.
      — Ну, — говорю, — нужно нам идти. Есть, говорю, у меня такой задушевный приятель Утин. К нему мы и пойдем. Будем с ним жить в обнимку и по-приятельски. Пойдем со своим законным хозяином.
      Так вот я сказал ей, будто у нас вчера ничего и не было. Встаю и иду тихонечко. Она, безусловно, за мной.
      Прихожу, например, в одну деревню, расспрашиваю:
      — Это, — говорят, — очень даже далеко, и идти туда нужно, может быть, пять ден.
      — Ой-е-ей, — говорю, — что же мне такоеча делать? Дайте, говорю, мне, если на то пошло, полбуханки хлеба.
      — Что ты, — говорят, — что ты, прохожий незнакомец, тут кругом все голодуют и сами возьмут, если дастишь.
      Так вот не дали мне ничего, и в другой деревне тоже ничего не дали, и пошел я вовсе даже голодный с белой своей сучкой.
      Да еще, не вспомню уж откуда, увязался за нами преогромный такой пес — кобель.
      Так вот иду я сам-третий, голодую, а они, безусловно, нюх да нюх и найдут себе пропитание.
      И так я голодовал в те дни, провал их возьми, что начал кушать всякую нечисть и блекоту, и съел даже, запомнил, одну лягуху.
      Теперь вот озолоти меня золотом — в рот не возьму, а тогда съел.
      Было это, запомнил, к концу дороги. К вечеру я, например, очень ослаб, стал собирать грибки да ягодки, смотрю — скачет.
      И вспомнил: говорил мне задушевный приятель, что лягух, безусловно, кушают в иностранных державах и даже вкусом они вкусней рябчиков. И будто сам он ел и похваливал.
      Поймал я тогда лягуху, лапишки ей пообрывал. Кострик, может быть, разложил и на согретый камушек положил пекчись эти ножки.
      А как стали они печеные, дал одну сучке, а та ничего — съела.
      Стал и я кушать.
      Вкуса в ней, прямо скажу, никакого, только во рту гадливость.
      Может быть, ее нужно с солью кушать — не знаю, но только в рот ее больше не возьму.
      Все-таки съел я ее, любезную. Поблевал маленько. Заел еще грибками и побрел дальше.
      И сколько я так шел — не помню, только дошел до нужного места.
      Вспрашиваю:
      — Здесь ли проживает задушевный приятель Утин?
      — Да, — говорят, — безусловно, здесь проживает задушевный приятель Утин. Взойдите вот в этот домишко.
      Взошел я в домишко, а сучка у меня, заметьте, в ногах так и вьется, и кобель сзади. И вот входит в зальце задушевный приятель и удивляется:
      — Ты ли это, Назар Ильич товарищ Синебрюхов?
      — Да, — говорю, — безусловно. А что, говорю, такоеча?
      — Да нет, — говорит, — ничего. Я, говорит, тебя не гоню и супротив тебя ничего не имею, да только как же все это так? У меня, говорит, тут уже папаша живет. И мой папаша, наверно, будет что-нибудь иметь против. Он у меня очень такой несговорчивый старичок. А лично я, говорит, всецело рад и счастлив твоему прибытию.
      Тогда я отвечаю ему гордо:
      — Нет, отвечаю, дорогой мой приятель Утин, вижу, что ты не рад, но я, говорю, пришел не в гости гостить и не в обнимку жить. Я, говорю, пришел в рабочие батраки наняться, потому что нет у меня теперь ни кола, ни даже куриного пера.
      Подумал это он.
      — Ну, — говорит, — ладно. Лучше меня, это знай, человека нет! Я, говорит, каждому отец родной. Я, говорит, тебя чудным образом устрою. Становись ко мне рабочим по двору. Я так своему папе и скажу.
      И вдруг, замечайте, всходит из боковой дверюшки старичок. Чистенький такой старикан. Блюза на нем голубенькая, подпоясок, безусловно, шелковый, а за подпояском — платочек носовой. Чуть что — сморкается в него, либо себе личико обтирает. А ножками так и семенит по полу, так, гадюка, и шуршит новыми полсапожками.
      И вот подходит он ко мне.
      — Я, — говорит, — рекомендуюсь: папаша Утин. Чего это ты, скажи, пожалуйста, приперся с собаками? Я, говорит, имейте в виду, собак не люблю и терпеть их ненавижу. Они, мол, всюду гадят и кусаются.
      А сам, смотрю, сучку мою все норовит ножкой своей толкнуть.
      И так он сразу мне не поправился, и сучке моей, вижу, не понравился, но отвечаю ему такое:
      — Нет, говорю, старичок, ты не пугайся, они не кусачие…
      Только это я так сказал, сучка моя как заурчит, как прыгнет на старичка, как куснет его за левую руку, так он тут и скосился.
      Подбежали мы к старичку…
      И вдруг, смотрю, убежала моя сучка. Кобель, безусловно, тут, кобель, замечайте, не исчез, а сучки нету.
      Люди после говорили, будто видели ее на дворе, будто она ела косточку, да только вряд ли, не знаю, не думаю… Дело это совершенно удивительное…
      Так вот подошли мы к старичку. Позвали фершала. Фершал ранку осмотрел.
      — Да, — говорит, — это собачий укус небольшой сучки. Ранка небольшая. Маленькая ранка. Не спорю. Но, говорит, наука тут совершенно бессильна. Нужно везть старичка в Париж, — наверное, сучка была бешеная. А там ему сделают операцию.
      Услышал это старик, задрожал, увидел меня.
      — Бейте, — закричал, — его! Это он подзюкал сучку, он на мою жизнь покусился. Ой-е-ей, говорит, умираю и завещаю вам перед смертью: гоните его отсюда.
      "Ну, — думаю, — вот и беда-бедишка произошла через эту белую сучку. Недаром я ее в лесу испугался".
      А подходит тут ко мне задушевный приятель Утин.
      — Вот, — говорит, — тут налево порог. Больше мы с тобой не приятели!
      Взял я со стола ломоточек хлеба, поклонился на четыре угла и побрел тихохонько.

ГИБЛОЕ МЕСТО

      Много таких же, как и не я, начиная с германской кампании, ходят по русской земле и не знают, к чему бы им такое приткнуться.
      И верно. К чему приткнуться человеку, если каждый предмет, заметьте, свиное корыто даже, имеет свое назначение, а человеку этого назначения не указано? И через это человеку самому приходится находить свое определение.
      И через это, начиная с германской кампании, многие ходят по русской земле, не понимая, что к чему.
      И таких людей видел я немало и презирать их не согласен. Такой человек — мне лучший друг и дорогой мой приятель. Поскольку такой человек ищет свое определение. И я тоже это ищу. Но только не могу найти, поскольку со мной сличаются разные бедствия, истории и происшествия.
      Конечно, есть такие гиблые места, где кроме таких, как я, и другие тоже ходят. Жулики. Но такого страшного жулика я сразу вижу. Взгляну и вижу, какой он есть человек.
      Я их даже по походке, может быть, отличу, по самомалейшей черточке увижу.
      Я вот, запомнил, встретил такого человека. Через него мне тоже одна неприятность произошла. А я в лесу его встретил.
      Так вот, представьте себе — пенек, а так — он сидит. Сидит и на меня глядит.
      А я иду, знаете ли, смело и его будто и не примечаю.
      А он вдруг мне и говорит:
      — Ты, говорит, это что?
      Я ему и отвечаю:
      — Вы, говорю, не пугайтесь, иду я, между прочим, в какую-нибудь там деревню, на хлебородное местечко, в рабочие батраки.
      — Ну, — говорит, — и дурак (это про меня то есть). Зачем же ты идешь в рабочие батраки, коли я, может быть, желаю тебя осчастливить? Ты, говорит, сразу мне приглянулся наружной внешностью, и беру я тебя в свои компаньоны Привалило тебе немалое счастье.
      Тут я к нему подсел.
      — Да что ты? — отвечаю. — Мне бы, говорю, милый ты мой приятель, вполне бы неплохо сапожонками раздобыться.
      — Гм, — говорит, — сапожонками… Дивья тоже. Тут, говорит, вопрос является побольше. Тут вопрос очень даже большой.
      И сам чудно как-то хихикает, глазом мне мигун мигает и все говорит довольно хитрыми выражениями.
      И смотрю я на него: мужик он здоровенный и высокущий, и волосы у него, заметьте, так отовсюду и лезут, прямо-таки лесной он человек. И ручка у него тоже особенная Правая ручка у него вполне обыкновенная, а на левой ручке пальцев нет.
      — Это что ж, — вспрашиваю, — приятель, на воине пострадал в смысле пальцев то?
      — Да нет, — мигает, — зачем на войне. Это, говорит, дельце было. Уголовно-политическое дельце. Бякнули меня топором по случаю.
      — А каков же, — вспрашиваю, — не обидьтесь только, случай-то?
      — А случай, — говорит, — вполне простой: не клади лапы на чужой стол, коли топор вострый.
      Тут я на него еще раз взглянул и увидел, что он за человек.
      А после немножко оробел и говорю:
      — Нет, — говорю, — милый ты мой приятель. Мне с тобой не по пути Курс у нас с тобой разный. Я, говорю, не согласен идти на уголовно-политическое дело, имейте в виду Я человек, говорю, вполне кроткий, потребности у меня небольшие. И прошу — оставьте меня в покое продолжать мой путь.
      Так вот ему рассказал это, встал и пошел.
      А он мне и кричит:
      — Ну, и выходит, что ты дурак и старая дырявая тряпка (это на меня то есть). Пошел, говорит, проваливай, покуда целый.
      Я, безусловно, за березку да за сосну, и теку.
      И вот, запомнил, пришел в деревню, выбрал хату наибогатенькую. Зашел. Наймусь, думаю, тут в батраки. Наверное, кормить будут неплохо. А то я сильно отощал. И вот зашел.
      А жил-был там мужик Егор Савич. И такой, знаете ли, прелестный говорун мужик этот Егор Савич, что удивительно даже подумать. Усадил он меня, например, к столу, хлебцем попотчевал.
      — Да, — отвечает, — это можно Я возьму тебя в работники. Пожалуйста Что другое — не знаю, может быть, ну, а это — сделайте ваше великое удовольствие — могу. Делов тут хотя у меня не много и даже чересчур мало, и вообще работы у меня почти что нету, но зато мне будет кое с кем словечком переткнуться. А то баба моя — совсем глупая дура. Ей бы все пить да жрать, да про жизнь на картишках гадать. Можете себе представить Так что я тебе прямо скажу — найму не без удовольствия Только, говорит, приятный ты мой, по совести тебе скажу, место у нас тут гиблое Народу тут множество многое до смерти испорчено Босячки всякие так и ходят под флагом бандитизма. Поп вот тоже тут потонул добровольно, а летом, например, матку моей бабы убили по случаю. Тут, приятный ты мой, места вполне гиблые. Смерть так и ходит, своей косой помахивает. Но если ты не из пугливых, то, конечно, оставайся.
      Так вот поговорили мы с ним до вечера, а вечером баба его кушать подает.
      Припал я тут к горяченькому, а он, Егор Савич, так и говорит, так и поет про разные там дела-делишки и все клонит разговор на самые жуткие вещи и приключения, и сам дрожит и пугается.
      Рассказал он мне тогда, запомнил, случай, как бабку Василису убили. Как бабка Василиса у помойной кучи присела, а он, убийца, так в нее и лепит из шпалера, и все, знаете ли, мимо. Раз только попал, а после все мимо.
      А дельце это такое было:
      Пришли к ним, например, два человека и за стол без слова сели. А бабка Василиса покойница — яд была бабка.
      Ладно. Бабка Василиса видит, что смело они так сели, и к ним.
      — Вы, — говорит, — кто же такие будете, красные, может быть, или, наверное, белые?
      Те усмехнулись и говорят:
      — А ты угадай, мамаша. Ежели угадаешь, то мы тебя угостим свиным шпиком. А ежели нет, то извиняемся — на тот свет пошлем. Нынче жизнь не представляет какойнибудь определенной ценности, а это у нас будет вроде интересной игры, которая нас подбодрит на дальнейшее путешествие.
      Бабка Василиса испугалась и затряслась. Сначала она так сказала, потом этак.
      Те говорят:
      — Нет, не угадала, мамаша. Мы — зеленая армия. И мы идем против белых и против красных под лозунгом "Догорай моя лучина".
      И тут они взяли бабку за руку и застрелили ее во дворе.
      И, когда это Егор Савич рассказал, я его побранил.
      — Чего ж это ты, — побранил, — за бабку-то не вступился? Явление это вполне недопустимое.
      А он:
      — Да, — говорит, — недопустимое, сознаю, но, говорит, если б она мне родная была матка, то — да, то я, я очень вспыльчивый человек, я, может быть, зубами бы его загрыз, ну, а тут не родная она мне матка, — бабы моей матка. Сам посуди, зачем мне на рожон было лезть?
      Спорить я с ним не стал, меня ко сну начало клонить, а он так весь и горит и все растравляет себя на страшное.
      — Хочешь, — говорит, — я тебе еще про попа расскажу? Очень, говорит, это замечательное явление из жизни.
      — Что ж, — отвечаю, — говори, если на то пошло. Ты, говорю, теперь хозяин.
      Начал он тут про попа рассказывать, как поп потонул.
      — Жил-был, — говорит, — поп Иван, и можете себе представить…
      Говорит это он, а я слышу — стучит ктой-то в дверь, и голос-бас войти просит.
      И вот, представьте себе, входит этот самый беспалый, с хозяином здоровается и мне все мигун мигает.
      — Допустите, — говорит, — переночевать. Ночка, говорит, темная, я боюся. А человек я богатый. Могут обокрасть.
      И сам, жаба, хохочет.
      А Егор Савич так в мыслях своих и порхает.
      — Пусть, — говорит, — пусть. Я ему про попа тоже расскажу… Жил-был, говорит, поп, и, можете себе представить, ночью у него завыла собака…
      А я взглянул в это время на беспалого, — ухмыляется, гадюка. И сам вынимает серебряный портсигарчик и папироску закуривает.
      "Ну, — думаю, — вор и сибиряк. Не иначе как кого распотрошил. Ишь ты какую вещь стибрил".
      А вещь — вполне роскошный барский портсигар. На нем, знаете ли, запомнил, букашка какая-нибудь, свинка, буковка.
      Оробел я снова и говорю для внутренней бодрости:
      — Да, говорю, это ты, Егор Савич, например, про собаку верно. Это неправда, что смерть-старуха с косой. Смерть — маленькое и мохнатенькое, катится и хихикает. Человеку она незрима, а собака, например, ее видит, и кошка видит. Собака как увидит — мордой в землю уткнется и воет, а кошка — та фырчит, и шерстка у ней дыбком становится. А я вот, говорю, такой человек, смерти хотя и не увижу, но убийцу замечу издали и вора, например, тоже.
      И при этих моих словах на беспалого взглянул. Только я взглянул, а на дворе:
      — У… у…
      Как завоет собака, так мы тут и зажались.
      Смерти я не боюсь, смерть мне даже очень хорошо известна по военным делам, ну, а Егор Савич — человек гражданский, частный человек.
      Егор Савич как услышал "у… у…", так посерел весь, будто лунатик, заметался, припал к моему плечику.
      — Ох, — говорит, — как вы хотите, а это, безусловно, на мой счет. Ох, говорит, моя это очередь. Не спорьте.
      Смотрю — и беспалая жаба сидит в испуге.
      Егора Савича я утешаю, а беспалый говорит такое:
      — С чего бы, говорит, тут смерти-то ходить? Давайте, говорит, лягем спать поскореича. Завтра-то мне (замечайте) чуть свет вставать нужно.
      "Ох, — думаю, — хитровой мужик, как красноречиво выказывает свое намеренье. Ты только ему засни, а он хватит тебя, может быть, топориком и — баста, чуть свет уйдет".
      Нет, думаю, не буду ему спать, не такой я еще человек темный.
      Ладно. Пес, безусловно, заглох, а мы разлеглись, кто куда, а я, запомнил, на полу приткнулся.
      И не знаю уж, как вышло, может, что горяченького через меру покушал, — задремал.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58