Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Улица Чехова - Маша Регина

ModernLib.Net / Вадим Левенталь / Маша Регина - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Вадим Левенталь
Жанр:
Серия: Улица Чехова

 

 


В кадре из черных теней и белых отсветов постоянно просвечивали потусторонние образы – хвосты, клыки, зенки, которые зритель замечал не сразу и не наверняка, то есть мог не заметить их вовсе, сочтя просто помехами или случайным сложением света и тени. Двойник мог вдруг перекинуться демоном и сочиться гнойными глазами из-за решетки Летнего сада, в широкой кроне дерева вдруг дергался гигантский крысиный хвост, в пыльном окне мелькала чешуя, – все это случайно, не четко, мельком, так что при желании можно было не обращать внимания.

Восхищения, чаще всего звучавшие по поводу «Погони», касались картинки, техничности и совершенства кадра и даже завораживающей игры двух двадцатилетних актеров, но почти никогда – сценария фильма, его существенности, ну или, иначе говоря, его мессиджа. Ничего удивительного в этом нет. На той же пресс-конференции в «Kino Arsenal» Маша говорила: честно, я сейчас с трудом могу вспомнить или понять, что я снимала. Это были какие-то картинки в моей голове, которым мне хотелось дать свободу. Не знаю, не уверена вообще, что в этом фильме есть что-то, что можно было бы прочесть.

Двойник гонял героя по лабиринтам дворов и улиц, что-то от него требовал, кричал, герой бормотал, оправдывался, переходил в наступление, бросался с кулаками, завершалось все, как и полагается, дуэлью на пистолетах, – но в чем, собственно, заключался их конфликт, было непонятно.

Никто из обсуждавших фильм не знал (да и сама Маша через шестнадцать лет помнила смутно), что суть этого конфликта объяснял ей на маленькой кухне своей прокуренной квартиры А. А. Он долго рассматривал Машин рисунок, курил, промахиваясь пеплом мимо блюдца, и потом говорил ей про Гоголя, про Белого, про художников, для которых Петербург стал лифтом в потустороннее. «Пушкинский дом», говорил А. А., в этом ряду смотрится странно (Маша открыла форточку, чтобы выпустить дым на волю, и, покачнувшись на подоконнике, дотянулась до сигарет), потому что на первый взгляд в нем нет ничего мистического, и многие из прочитавших его свято уверены, что прочли реалистический роман про то, как молодой ученый запутался в своих женщинах. Что ты смеешься? Ну да, про меня. Но на самом деле женщин в этом тексте нет, только мужчины, да и те ненастоящие. Святого искушает бес, вот и вся история. Одоевцев живет в игрушечном мире, в декорации, и вдруг проваливается в мир настоящий, где все встает на свои места, бес есть бес, и душа стоит перед проблемой добра и зла. Блюдце? Держи. Митишатьев старается вытолкнуть его из этого усилия, он искушает его незнанием настоящего, мирным покоем закрытых глаз. И когда искушение преодолено (там еще сбрасывается маска, это очень важно), неизбежен агон, противостояние души и зла. Зло проигрывает просто потому, что душа с всерьез распахнутыми глазами всегда сильнее зла. Это оборачивается проблемой только для романного героя – потому что он должен умереть, вот он и умирает вместе с романом. Но в истинном смысле – происходит освобождение души от декораций этого мира. Прости, непонятно объясняю, но мы ведь не на уроке, да?

Дальнейшие объяснения бессмысленны, тем более что Маша спрыгнула с подоконника, обняла А. А. и его, задумчивого, стала целовать. То лето, после первого курса в Академии, она почти все провела у него, в маленькой квартирке на Пестеля. Пока по ночам было светло, они ходили на Фонтанку пить вино. Покупали бутылку в подземной лавке у широко улыбавшегося армянина, добредали до спуска к непрозрачной суровой воде, чпокала пробка, и слышался плеск льющегося в стаканы вина. Должно быть, только в это лето, если бы он спросил ее, она серьезно могла бы сказать, что любит его. Но А. А. не спрашивал. Маша что-то рисовала, он читал, вместе они гуляли, ели и занимались любовью. Такое лето – когда каждый вечер хорошая погода и безделье не угнетает – дается человеку один раз, говорил А. А. и смеялся над Машей, которая не могла узнать цитаты.

Нарушено благодушие за все лето было два раза, когда А. А. звонила жена. Русские жены бывшими не бывают, шутил он, у него на все была своя цитата. После звонков, целью которых были какие-то бытовые формальности (прости, я бы не стала тебя беспокоить, отрывать… но… – дальше речь шла о комплекте ключей или о запропастившихся черт знает куда документах), А. А. мрачнел и ожесточенно курил. Маша злилась, плевалась сквозь зубы и, хлопнув входной дверью (вздрагивали оторванные полосы грязно-коричневого дерматина), уходила гулять одна, выпивала где-нибудь три чашки кофе и возвращалась. Она не сразу поняла, почему злится. И когда поняла, сразу сказала ему: вид слабого мужчины внушал ей натуральный ужас. А. А. возражал ей, что не такой уж он и слабый, что вот же ушел он от нее, не так-то это было просто… Маша кинула ему: колобок фигов.

Но его взгляд имел в то лето магнетическое влияние на Машу: она успокоилась и рассмеялась. И все же, засыпая, А. А. стонал, как от зубной боли. Маша держала его за плечо и думала, что она знает о его жене. Она видела ее мельком, еще когда она приходила в школу, – тонкая женщина со страдальческими глазами и яркой родинкой в уголке губы. Она любила Бунина, капучино с корицей и А. А. Взрослая Маша в припадке цинизма могла бы сказать про такую: пизда на шнурках, – но в действительности дело было в другом.

А. А. познакомился с ней на филфаке – девушки там были легки, как пузырики жвачки, не все, конечно, многие были просто гоблины, но воображению было где разгуляться, и А. А. успевал, между библиотекой, лекциями и рюмочными, приволокнуться, или, как он сам говорил (любил это кружевное слово), ухаживать за улыбчивыми бесстрашными однокурсницами, а потом младшекурсницами (слушай, говорят, у тебя конспекты есть с первого курса, – есть, конечно, есть). В нем не было «спортивного интереса» – в каждую девицу он взаправду влюблялся (когда он рассказывал об этом Маше – она лежала на спине, и он гладил нежную кожу ее груди, – Маша смеялась: каждый раз как в первый раз) и ни одной не изменял. Лиза не была одной из ряда (впрочем, и ряда никакого, по Станиславскому, не было) – несмотря на то, что она (мама-учительница и отец – отставной полковник уехали в Крым) почти сразу привела его в свою постель, А. А. долго, дольше обычного был заворожен ее задумчивым взглядом, медленными пальцами и родинкой в уголке губы (даже ее имя не казалось ему пластмассовым). Зиму они просидели у нее в комнате, целуясь и переводя с русского на латынь. К весне А. А. стало казаться, что ее мечтательность холодна, как суп из холодильника, а пальцы медленные – от скуки, но так случилось, что – первый серьезный курсовик, доклады на конференциях – он решил отложить разрыв до лета, а летом язык у него обвял, как у перепившего старика.

Лиза нежно гладила его по волосам и говорила, что любит его. А. А. хмыкал и надеялся, что она спросит: а ты? Но она, дрянь такая, не спрашивала. Стоило А. А. представить, как она расплачется, как окоровеют ее глаза, ему становилось противно, он говорил себе, что пусть уж на выходных или на следующей неделе. Осенью, в зените феерического сентября, он все-таки заставил себя. Они вышли с факультета, деревья были обвешаны желтыми, будто бумажными, листьями, Ломоносов на взгляд был горячий, словно отдавал еще летнее тепло, девушки щурились на солнце и улыбались, А. А. остановился, сказал, что ему надо поехать, ну, неважно, по делам, к ней он не может, и вообще, им нужно подумать, что делать, потому что за год многое изменилось, и он не знает, что она думает по этому поводу, но про себя он не может сказать, что он чувствует то же самое, что и год назад, и лучше бы им не мучить друг друга, в этом нет ничего страшного, они будут друзьями, в гости, там, друг к другу ходить, но нет никакого смысла дальше пытаться… близко общаться, если как минимум для одного это уже не более чем обязанность, ведь и для нее в этом не может быть никакой радости, ну все, троллейбус, созвонимся, пока, – и он рванул к мигающему зеленым светофорному глазу. Перебежал, успел, но не мог, конечно, удержаться от того, чтобы у двери троллейбуса глянуть назад: Лиза неслась к нему. Вправо-влево летели машины, сигналили, как резаные, свистели тормоза, дымили покрышки, спиралили вниз бумажные листочки-фонарики, Лиза прыгала, прижав сумочку к груди, от одной несовместимой с жизнью травмы к другой, кричала истошно я люблю тебя, – А. А. чертыхнулся, вдарил ногой по троллейбусу (тот, сверкнув рогами, усвистал к мосту) и метнулся спасать дуру. Махал руками, как матрос на картинках, кричал, хватал ее за локти, тащил к суше, держал за плечи, гладил по спине, ее била дрожь, его – страх и злоба.

После этого прогудел еще один троллейбус, потом еще и еще, – А. А. обнимал Лизу, успокаивал ее, она сквозь слезы просила его не уходить, спрашивала, что ей сделать, чтобы… он говорил: ничего, успокойся ради бога. На них глазели, А. А. отворачивал Лизу лицом к Неве и сам делал вид, что вот они тут просто стоят, обнимаются, что, нельзя, что ли? Чудовищно стремно. Он отвез ее домой, они занимались любовью, потом она прижималась к нему, целовала в грудь и шептала: ты же любишь меня, просто ты сейчас… То, что в этих словах не было, по сути, вопроса, напрягало, но А. А. не мог сказать ей нет, он хотел спать.

Невозможно уйти от женщины, которая тебя не отпускает, понимаешь? Почему? Да потому, что она типа слабая, ты типа сильный, и получается, что это ты ее обижаешь, а не она тебя. Нет ничего хуже, чем чувствовать себя мудаком.

Через полгода (было еще несколько отвратительных сцен, и все до единой закончились одинаково) А. А. предложил Лизе замуж, и она, еще не закончив рыдать, стала придумывать, у кого сошьет платье. Отец-полковник пожал А. А. руку, мать-учительница расцеловала, и через два месяца А. А. и Лиза надели друг другу на пальцы тяжелые золотые кольца.

Маша, уже приучающаяся искать киноцитаты, решила, что это история из «Фанни и Александра»: героиня выходит замуж за монстра, думая, что с ним у нее будет какая-то правильная, настоящая жизнь, но попадает в ад, при этом оказывается, что глупая чехарда в семье ее родителей – и есть в общем-то жизнь, настоящая, и пукающий дядька – дурак, но не сука, а тот – сука, да еще опасная. Да нет, все совсем не так, – скривился А. А.

Оставалось пять лет до того момента, когда А. А. увидит Машу в холле школы, после вступительных экзаменов, и отведет ее вверх по лестнице в общежитие. Еще через год А. А. с оглушительной ясностью поймет, что колотящееся сердце, волны нежности на ладонях и дрожащее пространство в глазах – это любовь, и что может быть глупее для учителя, чем на полном серьезе влюбиться в старшеклассницу, мечтать держать ее за руку и целовать уголки ее губ, плакать по ночам, стонать от того, что тело крутит судорогой, придирчиво рассматривать в зеркале свои зубы, не отпускать ее воображением, рыжую девушку с трудным взглядом и уверенными движениями, которая к тому же (он не знал, узнал позже) сходит с ума от любви к парню, которому на нее насрать.

То, что только бешеная страсть к свой ученице заставила А. А. уйти от круглившейся глазами жены, да и не сразу, а через два года, не странно: точка Б всегда важнее точки А.

Тонкая, задумчивая красавица Лиза, когда кричала, размазывала мокрые глаза по лицу, становилась страшнее атомной войны. Стоило А. А. сказать ей, что он вот что решил, лицо ее перевернулось. А. А. видел такое много раз и все-таки сердце его сжалось, будто ожидая удара, – главное ему теперь было крепко держаться за ощущение металла в пальцах, которое появлялось у него, когда он смотрел на Машу, и не отпустить это чувство. Лиза жаловалась, упрекала, тихо скулила на кухне, звонила, говорила, что заказала столик в ресторане, уверяла, что не сможет жить, предлагала начать с начала, допытывалась, кто она, наконец, когда А. А. через неделю пришел домой, открыл дверь в ванную и нашел ее в пене, примеряющей бритву к запястью, он понял, что все закончилось, – потому что если она лежала и ждала его, чтобы чиркнуть, то она все-таки не сделает этого. Он молча вышел из ванной и выключил свет – расстаться с жизнью в темноте она не сможет. Она мокрая вышлепала из ванной в коридор, вода текла на ковер, за ушами висела мыльная икра – А. А. было жутко и противно, как будто он живьем увидел какого-то голливудского слизняка. И правда, одержимость беспола. Эта мокрая сцена была последней – как раз в этот день А. А. получил ключи от квартиры на Пестеля. Ему просто повезло (как всегда бывает с тем, кто встал и пошел) – уехавший во Францию однокурсник сдал ему свое гнездо под крышей за «чтобы не пустовало», за политые цветы и символические деньги.

Теперь, в этом однокомнатном гнезде, из окна которого был виден кусочек купола Преображенского собора, А. А. сжимал Машину ладонь и, проваливаясь в сон, чуть слышно сквозь зубы стонал. Маша кусала губы. Себе она стонать не разрешала.

В самом начале лета, когда Маша сдавала свою вторую сессию, А. А. предложил ей жить вместе. Она согласилась – не только потому, что на самом деле ей нравилась эта идея, но и потому, что была уверена: А. А. не сможет уйти от жены, и его предложение останется, таким образом, только штрихом вечернего свидания, нежной прогулки от Казанского к Никольскому и обратно. Получив последний автограф в зачетку, Маша села на поезд и поехала домой. А. А. бросила эсэмэску: «Уехала, вернусь как только так сразу».

Любовь матери накрыла Машу тепло и влажно, как пухлая ладонь – муху. Первый же обед (ты же с дороги, голодная, ешь) утянул Машу в сон, в котором мертвая бабушка держала и мяла ее руку, Маше было неприятно, она хотела руку освободить (мертвая же), но было неудобно (все-таки бабушка), и она безвольно позволяла пользоваться своей рукой. Проснулась Маша поздно вечером, в поту: мама, наплевав на июнь, накрыла ее ватным одеялом. Следующий день был воскресенье, и мама взяла Машу на базар. Маша юркала вслед за мамой из ряда в ряд – куртки, платья, крючки и блесны, яйца, рыба, трусы и носки, диски, цепи, моторы, могильные плиты, ковры, кресла, штаны и ботинки, – мама была в этом содоме как дома, всех знала, и у каждой палатки подхватывала Машу за локоть: тебе футболки нужны? Страшный шопинг выжал Машу до сухой шкурки. Она позволила примерить на себя туфли, майку и юбку, дома помогла маме с обедом, наелась (ешь-ешь, вон как похудела) до отвала и упала на диван – руки лежали отдельно от нее, как тряпки. Она с ненавистью смотрела на них, потом подняла глаза на мать и попыталась сказать ей, что так провести лето она не может, что ей нужно работать (она сказала заниматься, чтобы не было вопросов) и для этого нужна ясная голова, холод и голодный желудок. Не успела она договорить, как мать (конечно-конечно, вот завтра и начнешь) стала рассказывать ей, что сосед прогнал жену и пьет теперь водку каждый божий день, что одноклассница вышла замуж, что Волков (ну, помнишь, одноклассник твой) зарезал девушку, с которой дружил (вроде как с кем-то другим гуляла), и был суд, и посадили, что тетя Валя болеет, что учителя математики выгнали наконец после того, как пятый раз нашли его пьяного в садике у школы, что баба Шура, что Алексей Семенович, что Петя, ну, гаишник такой толстый

Маша тонула в липком новостном киселе, и на границе сна, трогающего ее за пальцы, ей привиделся ее родной город – древнее, древнее камней и рек, подводное царство, в котором руки двигаются медленнее, а звуки человеческой речи глухи и обессмысленны. Все здесь устроено так, чтобы горячий послеобеденный сон хватал крепко и часто, по сути – навсегда. Здесь ценят жирное, неподвижность и смену времен года. На грядке дивана Маша ощутила себя кабачком, наливающимся соками земли. Сон, заполнивший ее тело, был мучителен и свиреп.

Она еще пыталась работать. Следующим утром, встав рано, еще до того, как отец отправился в автоколонну, а мать на вокзал, она разложила перед собой бумагу, заточила карандаш и стала класть линию за линией, но штрихи перерезали бумагу по поверхности, рукам не хватало сил преодолеть сопротивление горизонтали, чтобы рисовать вглубь, между тем она уже не только чувствовала, но и знала: чтобы рисунок получился, первым же движением нужно снять проплесневелую корку существующего и вгрызться в существенное. Дома-водоросли, которые она хотела нарисовать, получались не настоящие, призрачные рыбы и осьминоги – безжизненные, она в ярости кусала пальцы и не находила в них крови, так что, когда мать приоткрыла стеснительно дверь (не спишь уже? пойдем завтракать), Маша швырнула карандаш, смяла бессильный лист и пошла на кухню.

Она пробовала работать дома, во дворе, на железнодорожной насыпи и даже уговорила отца раскочегарить проржавевшую «шестерку» и отвезти ее подальше – в поле, на берег маревеющего под солнцем озера – везде она мяла лист за листом, ломала карандаши, и в какой-то момент подумала, что, вероятно, специальная тяжесть в руках, появлявшаяся всякий раз, когда она действительно рисовала, – она, может быть, не появится больше никогда, как подарок, доставшийся ей по ошибке, как мелкая контрабанда, которую строгий таможенник, качая фуражкой, вынимает из багажа и назад никогда не отдаст, что, может быть, и не было никогда этой тяжести, ей все показалось, вот же и недаром она даже с трудом помнит, как это бывает.

После ужина мать, отправив отца смотреть новости, выспрашивала Машу про мальчиков, не встретила ли она кого-нибудь в Ленинграде, брала ее ладони и намекала, что была бы так рада, так рада. Маша хмелела от ужаса. Когда через неделю она получила от А. А. эсэмэску: «Сразу? Только что», – ее сердце бешено заколотилось, и она внезапно окрепшими пальцами набрала, что завтра приедет. За обедом она соврала что-то про летнюю практику, которая начинается завтра, что она думала, ее не будет, а она все-таки будет, вот ей только что написали. Мама уронила сковородку с шипящей картошкой и расплакалась. Умоляла Машу побыть еще несколько дней, спрашивала, что ей не нравится, скрючилась на стуле и бормотала, что все понимает, что ей скучно тут, и пойти некуда, и друзей нет, но как же они, родители, они ее так любят, так ждали ее на все лето, и вдруг она уезжает, это несправедливо, пожалей нас, и потом вот можно купаться, скоро грибы пойдут, и ягоды, и она так похудела, ей бы поесть и поспать вволю. Маша ковыряла вилкой в тарелке. Отец рассматривал скатерть и потребовал достать водку.

Билетов не было – мама сообщила об этом тихо, но радостно. Но Машу уже было не удержать – вечером она покидала в рюкзак одежду, пошла на вокзал и договорилась с хитрым (лицо – сухой огурец) проводником. Тот взял ее в свое купе за полторы цены билета. Всучив в раскрытую ладонь денежку, Маша вышла из вагона попрощаться с матерью и отцом. Отец был уже пьяный и, мешая слова, желал Маше счастья, мать, устав плакать, была бесцветна и молчалива. Проводник зло мигал из двери, мама сказала: обидела ты нас, дочка, – Маша дернула головой, не решившись на поцелуй, сказала (просипела) прости и ринулась в поезд.

Проводник пил водку, предлагал Маше, Маша отказывалась, ударила по руке, хищно цапнувшей ее за колено, молчала, старалась не слушать вонючие проводниковые байки, – но этим ужасы не исчерпались: в середине ночи у проводника (для тебя я просто Леха) зазвонил телефон, и прогремело страшное слово «проверка». Леха отвел Машу в рабочий тамбур, открыл в потолке люк, подсадил ее, и два часа она лежала в темноте под крышей вагона, рядом с ней плескалась питьевая вода, что-то давило в бок, ныли скрюченные ноги. В узком, похожем на гроб пространстве Маша давилась слезами, в голове ее колоколом раскачивалось обидела, обидела ты нас, обидела. Утром проводник, уже трезвый и злой, вытащил Машу из люка, посадил на нижнюю полку в своем купе, сам забрался наверх и стал оглушительно храпеть, изрыгая похмельной пастью чудовищную вонь. Маша рыдала в голос и съела всю кожу на пальцах.

Утром, встретив ее на «Чернышевской», А. А. едва не сошел с ума от любви к этой девушке, похожей на разъяренного, будто побывавшего в стиральной машине ежа. Они добрели до Пестеля, Маша полчаса фыркала в ванной, потом А. А. накормил ее яичницей и уложил спать. Маша мгновенно уснула, и А. А. долго сидел около нее, вглядываясь в ее дыхание, как двигались крылья ее носа и иногда вздрагивали пальцы. Когда сон ее стал спокоен, А. А. взял книгу и до вечера читал на кухне. В голове его расцветала двухлетней выдержки весна – он гулял с Машей по Летнему саду и впервые осторожно трогал ее за руку. Лето началось, когда Маша проснулась, вышла на цыпочках из комнаты, положила руку ему на плечо и спросила: долго я спала? Он отложил книгу, они пили чай, потом он целовал ее пальцы, глаза, щеки, губы, она улыбалась, целовала его в ответ, потом он высвободил ее из ночнушки и всем телом прижался к ней, так что дыхание сбилось и стало жарко.

А. А. заснул, Маша осторожно отняла руку, держащую ее ладонь, – спать ей не хотелось, выспалась днем – достала из рюкзака лист и стала рисовать. Десять минут на облизывание карандаша – и на бумаге жаркое ярится солнце, томно сжимает голову пастуха, он натягивает на лоб протертую кепку и медленно бьет папиросой о корявый ноготь большого пальца. Поводят вопросительными глазами коровы, жуют через силу, чтобы не заснуть. Потеет горячая трава, блестят жирными листами деревья и кусты, пятнами высверкивает горячий озерный кисель, спят в подвод ной траве сытые рыбы, спит в скрипучей лодке старик, удочка выпала из рук, во сне старик видит маленького мальчика, шлепающего пятками по воде, чтобы больше разбрызгать. И вдалеке – покатые крыши свисают к земле, как ветви деревьев, в изнеможении, скорей бы заснуть. Спят собаки, старухи, спят, сжав губами сосок, младенцы, спят, откинув голову к стене, их матери. Борется со сном машинист поезда и ведет состав медленно, словно воздух стал от жары тугой или расплавившиеся рельсы могут где-то на солнце оплыть. Но больше всего на рисунке неба, голубую эмаль которого Маше удалось нагреть так, что А. А. утром побоялся прикоснуться к листу, чтобы не обжечься.

Все лето, отвлекаясь только на еду, вечерние слегка пьяные прогулки, трогательную нежность А. А. и сон, Маша рисует, складывая в папку лист за листом. Многое из того, что она сделает, появится потом в ее фильмах – инфернальный Петербург, странные лица, по которым легко угадать целиком судьбу, дома, животные, фигуры людей, поезда, пейзажи, промокшие деревья, дерущиеся дети, лестничные пролеты, пьяное студенческое братство во дворах, мнущая пустую сигаретную пачку девушка в кафе, кривая старуха с тележкой на пешеходном переходе. Рисуя, Маша постепенно начинает понимать, какое кино она хочет делать.

С А. А. ей спокойно. Его любовь легка и необременительна. Иногда Маша сжимает виски ладонями и не понимает, почему бы ей не любить его так же крепко и наверняка, просто и уверенно. Но вопреки этой очевидности на внутренней стороне ее век, стоит ей закрыть глаза, появляется мальчик с лицом наследного принца. Он криво улыбается, но у Маши сжимается сердце. Воображая его руку у себя на животе, она превращается в одни расслабленные нежно губы. А. А. видит это, знает, что не имеет к этому отношения, и его накрывает тоска.

Тот раз, когда после урока по Петербургским гоголевским повестям Маша пошла гулять по городу и впервые увидела изнанку мостовых и рек, не был первым. Она выходила из школы и раньше, в сентябре, один раз.

А было это так. Маша проникла в учительскую и выхватила из-за стеклянной двери шкафа телефонный справочник. Толщина прозрачных страниц по углам стремилась к заслюнявленному нулю, и обрез был исчеркан разноцветными чернилами, но адреса долговечнее телефонов – придя на улицу Правды, Маша обнаружила обещанный сострадательным справочником Институт кино и телевидения. Списки зачисленных еще не успели снять, и Рома в них значился только один. Маша нашла сначала расписание первого курса, потом аудиторию, в которой шла история кино, и села под дверью ждать. Отзвук одного сильного удара сердца разносится потом по всей жизни – Маше даже не пришло в голову, что, может быть, это другой Рома, что тот Рома мог и не поступить или поступить не сюда, так что, когда двери открылись и стали вытекать из них группки за группками студенты и в одной из группок мелькнуло его лицо, – Маша обрадовалась не тому, что это именно он, а тому, что он эту лекцию не прогулял, вот он, здесь: болтает с друзьями, подмигивает им, толкает одного в спину и втроем они подваливают к нескольким девушкам, балующимся мобильниками и пудреницами. Маша подпрыгивает со скамейки, и получается так, что встревает в только завязывающийся разговор (какие планы, девчонки?). Он не сразу узнает ее, досадливо машет товарищу (две минуты, я сейчас) и отводит ее в сторону.

Привет, ты чего здесь делаешь? – говорит он Маше, стреляя глазами на девушек и друзей. Друзья стреляют глазами на Машу, девушки нацеливают в нее пудреницы. Я… так, – Маша не умеет отвечать на дурацкие вопросы. Сдала ты свои экзамены? Ну молодец, поздравляю. В общаге живешь? Ну, тоже неплохо. Как вообще?

Потом он говорит ей, что должен сейчас бежать, чтобы она училась хорошо, ну и всего ей, пока. Маша видит, как он старается показать ждущим его девочкам и мальчикам, что здесь ничего особенного, так, какая-то ерунда, не стоит разговора, он взмахивает рукой и шагает к ним: ну что, решили что-нибудь?

Обида опустошила Машу. На улице Правды она прячет глаза от прохожих, постепенно в ней просыпается ярость, и Маша впервые в жизни узнает, что любовная тоска может стать топливом для машины воображения. Сев на скамейку, Маша раскладывает на коленях лист бумаги. Долго не раздумывая, она рисует спящего на противоположной скамье бомжа – он лежит долго, так долго, что снег засыпает его ноги, набивается в карманы вонючего пальто, тает на лиловой груше лица и застревает в лабиринте бороды. Рядом с ним на угол скамьи садится она – в профиль, положив локти на колени, – она с рук кормит собственным сердцем огромного бесстыжего пса, шерсть клочками, и его язык оплетает Машины ладони. Пес противоестественно улыбается и глазами ласкает Машу.

Собственным сердцем – это, конечно, перебор, но в «Минус один» герой будет так же кормить собаку пирожными, сидя на скамье рядом со спящим бомжом. Собака, пойманная ассистентом где-то на помойке (ее еще специально держали целый день без еды), будет с аппетитом хавать пахнущие мясом пирожные, а Рома будет возмущаться, почему его отрывают от камеры, гримируют и заставляют недвижно лежать на скамье бомжом три дубля подряд: возьми статиста! почему бомжа должен изображать оператор? Маша объясняла ему: прости, в этой сцене мне нужен именно ты.

Секс как молодость

Зимой в общежитии жутко холодно. Виной ли тому вороватый завхоз или ленивая воспитательница, представляющие собой русское государство в миниатюре – они всегда могут кивать друг на друга: один не купил ленту, другая про нее забыла, – так или иначе, в комнатах из окон дует так, что вода на подоконнике за ночь превращается в лед, и девочки ложатся спать в футболках, трениках и носках, укрываются двумя одеялами, в которые заворачиваются, как будущие бабочки в кокон, выставив наружу только носы, чтобы было чем дышать. Маша спит беспокойно: беспокойный ей снится сон. Во сне она проводит ладонью по голове, но там только гладкая кожа, ни одной волосинки не осталось. Сон этот не нуждается в интерпретации потому, что, проснувшись, Маша первым делом протягивает руку к затылку, убеждается, что волос нет, вспоминает: и не может быть, неоткуда взяться, вчера она убедила Дашу, что она, да, хорошо подумала и бесповоротно решила побриться налысо, сунула ей в руку бритву, намочила волосы и заставила прядь за прядью все со своей головы убрать. Даша сначала стеснялась, но потом вошла в раж, брила добросовестно, высунув язык, и, закончив, шутила, что, мол, Маша теперь совсем готова в сумасшедший дом. Маша смеялась вместе с Дашей.

В действительности же дело было так. Маша ждала Рому у выхода из института. Лепил снег, оседал на шапках, нежно трогал за руки и забирался в глаза. Студенты бесились у входа, девочки визжали, мальчики хохотали, прохожие уворачивались от рассыпающихся со звонким шлепком снежков. Маша неуверенно улыбалась, потому что не знала, зачем она здесь. В сущности, Рома уже отправил ее, и что еще она могла ему сказать, непонятно. Но так мир не укладывался у Маши в голове, будто один сустав не вставал на место, и без него вся машина отказывалась правильно крутиться. Больше всего сейчас ей хотелось играть в снежки, визжать и кричать вместе с горячей толпой, в руках у нее снег, она сминает его, полирует, снежок становится меньше и плотнее, в задумчивости она про него забывает, шерстяная варежка становится мокрее, каждый раз как скрипит тяжелая входная дверь, она собирается, вглядывается, резко отворачивается: не он. Мальчик в лыжной куртке, он улыбается в ее сторону – Ромин сокурсник, узнал ее, она пролетает по нему взглядом, чтобы сделать вид, что он ошибся, это не она. Чем больше народу вываливается из дверей на улицу и чем больше шанс, что следующим будет он, тем сильнее она сжимает заледенелый снежок и тем больше боится. Она предполагает, что он может сказать ей что-то неприятное, разозлиться, и лучше всего было бы уйти прямо сейчас, не ждать, потому что ждать имеет смысл, когда не знаешь, что будет, а так смысла нет, но все глупости, глупости, глупости – когда он выходит, он просто не видит ее, потому что сразу поворачивается к идущей вслед за ним девочке, чтобы придержать дверь, пропустить вперед, наклониться и залепить ей за шиворот снежный фонтан, и Маша не может не видеть, что шутка эта сродни признанию в любви, и, завернутый в снег, как в подарочную упаковку, летит в девочкину шею мокрый от жара кожи поцелуй, и сладкая, красная от помады улыбка принимает его на лету.

Рома и девочка соединяются с вопящим студенческим месивом, мелькают лица, руки, разматываются шарфы, и летят на мостовую пуговицы, все против всех, весело и быстро, Рома наклоняется – ладони горстью, – и кто первый попался под руку, получает по спине, по шапке, в лицо (эй, так нечестно!), но когда в очередной раз он уворачивается от чужого снежка, сгребает белый влажный снег с крыши припаркованной машины и замахивается на стоящую в полутора метрах Машу, то, увидев ее, опускает руку, лицо его кривится, и секунды недоуменного промедления достаточно, чтобы в спину ему влетело два раза, он бросает сучка, поворачивается и продолжает игру.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5