Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Последний год

ModernLib.Net / Историческая проза / Алексей Новиков / Последний год - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Алексей Новиков
Жанр: Историческая проза

 

 


Получил это письмо Афанасий Николаевич, и бросило его в жар. Листок запрыгал в дрожащих руках. Запросто беседует Наталья с княгиней Кочубей. А княгиня Кочубей – законная супруга председателя комитета министров и .государственного совета. Да что княгиня Кочубей! Внучку-красавицу приглашают к высочайшему двору. А глупая Наталья прячется от их величеств на прогулках!

Вот когда получит Афанасий Николаевич – как пить дать! – миллионную казенную ссуду! Теперь, выждав дальнейших известий, ехать калужскому отшельнику самолично в Петербург. Ай да внучка! Ай да тихоня Наталья!..

Николай Павлович очень хорошо помнил московскую девицу, приглянувшуюся ему на бале. Теперь он увидел модную красавицу.

Но прежде всего нужно было подумать о Пушкине. Император всегда считал себя покровителем изящных искусств. Словесность, например, руководимая твердой рукой, более всех других художеств может и должна служить трону. Увы! Никто из сочинителей не доставлял императору столько хлопот, как Пушкин. Кто вернул его из ссылки? Кто взял на себя цензуру его писаний? Кто дал ему в попечители и ходатаи перед троном усердного Бенкендорфа? Сделано все, чтобы вернуть вольнодумца на путь служения царю и отечеству. А он?..

Конечно, проще всего прибегнуть к испытанным мерам внушения, но этому препятствовала неслыханная и непонятная известность Пушкина. Таков дух времени, о котором разглагольствуют либералы. Император борется против этого духа с первого дня царствования, а каковы результаты? Приходится же терпеть этого Пушкина, как будто бы стоят за ним неведомые, но непреодолимые силы. Тот же дух времени диктует императору еще одну попытку, – впрочем, наверняка безнадежную, – обратить Пушкина к благомыслию.

Пушкину была оказана почетная милость: его зачислили на государственную службу с правом рыться в архивах для написания истории Петра I. Нельзя было искуснее изобрести капкан. Пушкин бредил архивами, таившими столько увлекательных, неведомых и неразгаданных в истории России тайн. Петр I и его эпоха издавна занимали воображение поэта. А Василий Андреевич Жуковский, первый друг и защитник при дворе, не уставал рассказывать о благоволении царя к будущим занятиям Пушкина историей.

Пушкин ринулся в архивы и там, на пути к царю Петру, вновь повстречался с Емельяном Пугачевым, который издавна привлекал внимание поэта. Материалы военной коллегии о беглом донском казаке приоткрыли живую быль народной жизни.

Пушкин с головой ушел в работу. Но упрятать его в архивы все-таки не удалось.

«Не кокетничай с царем, искокетничаешься», – говорил и писал жене Александр Сергеевич.

Наталья Николаевна только пожимала плечами: ведь император получал от нее точно такие же улыбки, как и все другие почитатели ее красоты.

Встречи Натальи Николаевны с императором на балах были нередки. При этом она чуть розовела от понятного волнения.

Николай Павлович не отводил от нее глаз.

– Наконец-то мы вас видим…

– Ваше величество, я так счастлива!

И при следующей встрече:

– Рад, очень рад вас видеть. Вы истинное украшение общества. – Монарх не отличался находчивостью.

– Позвольте, ваше величество, отнести эти милостивые слова за счет вашего рыцарского великодушия.

И уплывет в танце, подарив взгляд, от которого так и замирает царственное сердце. Эти взгляды, чуть застенчивые, положительно всесильны, но, увы, не сулят императору никаких надежд.

Николай Павлович не отчаивается, но медлит. А впереди новые, такие же бесплодные, встречи… Впрочем, император принимает свои меры.

Пушкину пожаловали придворное звание камер-юнкера.

«…двору хотелось, – записал Пушкин в дневнике, – чтобы Наталья Николаевна танцовала в Аничкове».

В Аничковом дворце устраивались интимные балы для приближенных. Наталья Николаевна появилась на этих балах так, как будто родилась во дворце.

Когда в Петербург переехали сестры Гончаровы и поселились у Пушкиных, старшая из них, Екатерина, была пожалована во фрейлины императрицы.

Всемогущая рука императора делала все, чтобы приручить Наталью Пушкину. Она улыбалась, в меру смущалась, опускала глаза, но оставалась непреклонной.

Пушкин издевался над ухищрениями царя – Наташа была совершенно откровенна с мужем. Это было ей тем легче, что решительно ничего не приходилось скрывать. Она принимала всеобщее поклонение по дарованному ей праву. Она вела себя в Петербурге так, как на московских балах в юности. Как тогда, так и теперь не было никого, кто мог бы получить от нее взгляд или улыбку, предназначенную избранному счастливцу. Может быть, она даже не замечала порой царя – ни тогда, когда он повторял свои комплименты, ни тогда, когда он начинал любезничать с ухватками лихого солдафона.

«На балу у Бобринских, – писала мать Пушкина 26 января 1834 года, – император танцовал с Наташей кадриль, а за ужином сидел возле нее».

По удивительной случайности Пушкин записал в дневнике в тот же день:

«Барон д'Антес и маркиз де Пина, два шуана, будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет».

Вскоре знакомство Натальи Николаевны Пушкиной с бароном Жоржем Дантесом состоялось. На зимних и весенних балах ее повел в танце новоиспеченный корнет-кавалергард. Мнение света составилось быстро: мир еще не видал такой восхитительной пары! Они созданы друг для друга!

И глаза, только что следившие за танцующими, искали в бальной зале мужа Натали. В этих взглядах можно было бы прочесть затаенное злорадство. Барон Дантес начинал свое волокитство в открытую.

Балы к лету кончились, и Наталья Николаевна с детьми уехала из Петербурга. Сначала она должна была повидаться с матерью в Яропольце, потом уехать к деду на Полотняный завод. Пушкина держали в столице неотложные дела – печатание «Истории пугачевского бунта», хлопоты по управлению отцовским нижегородским имением Болдино. Его тревожили денежные заботы и растущие долги. Отставка и бегство на житье в деревню представлялись единственным спасением.

Письма от Натальи Николаевны приходили редко, реже, чем хотелось бы Александру Сергеевичу. Его письма были нежны, ласковы, шутливы, исполнены заботы о детях и тоски по жене. В одном из этих писем вдруг промелькнула фраза:

«…я не стану ревновать, если ты три разу сряду провальсируешь с кавалергардом. Из этого еще не следует, что я равнодушен и не ревнив».

В дорожных хлопотах, на кочевье, Наталья Николаевна не обратила никакого внимания на эти строки. В ответных письмах она засыпала мужа вопросами: как он волочится за Софьей Карамзиной, за графиней Соллогуб, за фрейлиной Смирновой?.. Припомнила даже какую-то Полину Шишкову, которую поэт в глаза не видывал, и корила мужа за частые прогулки по Летнему саду. О кавалергарде, о котором писал ей муж, она не отозвалась никак. А Пушкин считал долгом обстоятельно оправдываться перед женой по каждому ее намеку. Этому не мешали ни дела, ни хлопоты об отставке, которые кончились грозным окриком с высоты престола: «Уйти в отставку Пушкин может, но архивы будут закрыты для него навсегда».

И как же переполошился тогда добросердечный Василий Андреевич Жуковский! Сколько упреков выслушал от него Пушкин, презревший царские милости! С отставкой дело не вышло. Тяжелое, одинокое, безрадостное было лето…

А Наталья Николаевна доехала до Калуги и с обычной откровенностью писала мужу о каком-то объявившемся здесь случайном своем поклоннике. Александр Сергеевич отвечал, что Таша избрала его «за неимением Того и другого». Тот с большой буквы – конечно царь. Кто же был другой?.. Так снова промелькнула в письме тень барона Дантеса.

Прошел еще год, Пушкин осенью уехал в Михайловское. Отдаваясь воспоминаниям, долго бродил по запущенному парку. Около знакомых старых сосен поднялась молодая семья. Александр Сергеевич глядел на эту молодь, вздыхал об отлетевшей юности и писал жене:

«… досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу».

Наталья Николаевна, оставшаяся в Петербурге, готовилась в это время к первым балам. Царь видел все то же изящное кокетство и непреклонность. В своем величии он не обратил внимания на то, что Наталья Пушкина, может быть, чаще, чем с другими, танцует с кавалергардом Дантесом. Но ведь император, обремененный государственными делами, недолго и оставался в бальных залах. Если же ему было угодно пригласить на короткий танец жену камер-юнкера Пушкина, то кто, дерзкий, мог такое приглашение оспорить?

…Зимой 1836 года Наталья Николаевна в связи с предстоящими родами и вовсе прекратила выезды в свет, а летом укрылась на даче на Каменном острове.

Глава одиннадцатая

Пушкин приехал в полдень на дачу с гостем. Правда, об этом было заранее известно, но у дам все-таки произошел легкий переполох. Еще бы! Гость был из Парижа, известный за пределами Франции журналист, ученый и дипломат Франсуа Адольф Лёве-Веймар. Он совершил путешествие в Петербург, чтобы познакомиться с русской жизнью, а прежде всего с русской литературой. И, конечно, стал вхож к Пушкину.

Итак, в пригожий июньский день Лёве-Веймар появился на каменноостровской даче, был представлен хозяйке дома и ее сестрам, после чего Александр Сергеевич стал подводить детей и был очень доволен, когда гость уделил внимание и крошке Наташе.

Общительный парижанин быстро завоевал общую благосклонность. Но, пожалуй, особенно подружился он с Машенькой, хотя совсем не знал русского языка, а Машенька немного больше знала по-французски.

Казалось, путешественник, вошедший в моду в петербургских гостиных, неутомимый посетитель столичных музеев, имел сегодня одну цель – провести свободный час в семье первого из русских поэтов. Во всяком случае, никто бы не заметил в нем даже малейшего нетерпения.

К досаде дам, Пушкин вскоре увел гостя к себе. Гость с любопытством оглядывал комнату, в которой работал самый знаменитый писатель России, создавший язык, на котором теперь пишут и говорят, – так в недалеком будущем напишет о Пушкине сам Лёве-Веймар.

В летнем кабинете Александра Сергеевича не оказалось, впрочем, ничего примечательного. К раскрытым настежь окнам тянулись густые ветви деревьев, а за садом рябилась на солнце притихшая Нева.

– Нелегкое дело вы возложили на меня, – сказал. Пушкин, вынимая из стола рукопись.

– Но и самые смелые мои ожидания, как я вижу, сбылись? – Лёве-Веймар не спускал глаз с листков, исписанных рукой Пушкина. – Какие слова я найду, чтобы благодарить вас!

– Повремените с благодарностью. Шутка ли – переложить песни наши на чужой язык! Прелесть их кажется часом непередаваемой, а трудности перевода – непреодолимыми. Когда вы переводили на французский язык саги Шотландии, вы и сами, думаю, испытали подобное?

– Без сомнения! – с живостью откликнулся Лёве-Веймар. – Но я могу напомнить, что русский поэт Пушкин создал «Песни западных славян», воспользовавшись сборником Мериме. Говорят, что в этих переводах куда больше отразился истинный дух поэзии ваших западных соплеменников, чем уловил этот дух в своей мистификации Мериме…

– Не будем, – перебил Пушкин, – винить изобретательного Мериме, тем более что он чистосердечно признался в своей подделке. Ну, а поэзия, право, не осталась в накладе! Мериме – спасибо ему! – дал пищу и моему воображению, хотя не мне судить о моих переводах из «Гузлы»… Вернемся к нашему делу. Отбирая для вас русские песни, я хотел представить вам образцы народной поэзии, наиболее примечательные, по моему разумению. Но как исчерпать безбрежный океан?..

Пушкин снова перелистал свою рукопись.

– Я ограничил себя одиннадцатью песнями и поставил перед собой единственную задачу – передать в точности их содержание. За это поручусь. Но не ищите в моих переводах других достоинств. Их нет.

Лёве-Веймар недоверчиво улыбнулся: только сам Пушкин имеет право судить с такой строгостью о своей работе.

– Утешаюсь тем, – продолжал Александр Сергеевич, – что первый шаг всегда труден. А просвещенной Европе давно бы пора лучше нас знать и покончить с высокомерием, рождающимся от невежества. Вы выпустили книги по истории античной, немецкой и французской литературы. Будем надеяться – познакомите Францию и с русской словесностью. Но без обращения к народной поэзии не мыслю этого труда.

Пушкин взял листок и прочитал перевод знаменитой песни: «Не шуми, мати зеленая дубровушка»:

– «Ne murmures-donc pas, verte foret, ma mere! ne m'empeche pas de reflechir…»

Все, казалось бы так, да не совсем, – перебил Александр Сергеевич самого себя. – Послушайте, как это звучит по-русски, хотя и незнакомы вы с нашим языком.

Не шуми, мати зеленая дубровушка,

Не мешай мне, добру молодцу, думу думати…

Пушкин читал напевно, словно хотел передать задушевную грусть музыкального зачина песни.

– Теперь, – сказал он, – я обязан представить вам важное разъяснение. Конечно, каждый русский подтвердит, что дубровушка – тоже лес, а думу думати – то же, что и размышлять. Все, казалось бы, так, только нет уже в переводе прелести живого народного слова. Но я говорил вам, что заботился единственно о точности содержания. Разъяснение мое и принадлежит содержанию песни.

Лёве-Веймар вынул записную книжку и карандаш, готовясь делать свои пометки.

– Обратите внимание, – Пушкин снова взял листок, – на цареву речь:

«Ты скажи, скажи, детинушка крестьянский сын,

Уж как с кем ты воровал, с кем разбой держал…»

– В большую ошибку впадет тот, кто подумает, что речь идет об обыкновенном воровстве или разбое. На судебном языке Московского государства так называли и мятеж. Вот о чем спрашивает в песне царь, вот в чем должен ответ держать перед ним крестьянский сын. Заметьте: если бы это место перевести – сын крестьянина, было бы узко и даже неверно. Речь идет о простолюдине, повинном в мятеже. Эту особенность наших песен, называемых «разбойничьими», надо знать каждому, кто хочет познать внутреннюю жизнь России…

Пушкин на минуту задумался и рассказал гостю, что пишет роман о временах Пугачева.

– Пугачев? Кое-что и я о нем знаю, – Лёве-Веймар не мог преодолеть любопытства, – но я ничего не знаю о романе Пушкина и жажду о нем узнать…

– Во благовременье, если угодно, познакомлю. Приверженцы Пугачева тоже поют в моем романе «Дубровушку». Так и вижу их грозные лица, слышу голоса и ясно представляю себе то выражение, которое придают песне люди, обреченные виселице:

«Исполать тебе, детинушка крестьянский сын,

Что умел ты воровать, умел ответ держать!

Я за то тебя, детинушка, пожалую

Середи поля хоромами высокими —

Что двумя ли столбами с перекладиной».

– Вы, наверное, знаете, – заключил Александр Сергеевич, – что наш император и в недавние времена пожаловал теми же столбами с перекладиной друзей моей юности. По-видимому, царские обычаи не скоро меняются. Но это уже не относится до песни… А как было мне перевести для вас наше исконное выражение «исполать тебе»! Я поставил «bravo!»[1]. Но увы, это свидетельствует только о том, что не нашел нужного слова. Таких примеров в моих переводах имеется, пожалуй, довольно.

Пушкин, расхаживая по кабинету, несколько раз косился на окно. Теперь подошел к нему вплотную.

– А вот я скажу сейчас нянькам, что вы под моими окнами бездельничаете. Право слово, сейчас скажу!

Лёве-Веймар, не понимая, что происходит, тоже приподнялся с кресла. В саду стояли дети Пушкина, явно чего-то ожидавшие.

– Мы хотим играть в прятки, – чинно объяснила отцу Машенька.

– Ужо, будут вам и прятки. Бегите пока к нянькам, – отвечал Александр Сергеевич. Смеясь, он перевел гостю состоявшийся разговор. – Думаю, что моя бедокурщица наверняка рассчитывала и на ваше участие. Какая иначе польза от гостя?

– О, я польщен и непременно приеду для этого еще раз. Пожалуйста, заверьте мадемуазель Мари! – отвечал Лёве-Веймар. Он следил, как мелькало среди дерезьев Машенькино платье. – Какое прелестное создание!

– Да, – откликнулся Пушкин, – будет хороша, коли хорошо воспитаем.

– Может ли это быть иначе в семействе Пушкина?

Александр Сергеевич ничего не ответил. Вернулся к песням. Перебрал свои листки.

– Вот вам плач о Разине. Прошли века – крепко хранит народ память об этом мятежнике, потрясавшем в старину наше Московское государство.

На заре то было, братцы, на утренней,

На восходе Краснова солнышка,

На закате Светлова месяца,

Не сокол летал по поднебесью,

Ясаул гулял по на садику;

Он гулял, гулял, погуливал,

Добрых молодцев побуживал:

«Вы вставайте, добры молодцы,

Пробужайтесь, казаки донски!

Нездорово на Дону у нас,

Помутился славной, тихой Дон,

Со вершины до Черна моря,

До Черна моря Азовскова,

Помешался весь казачей круг…»

Александр Сергеевич начал читать песню совсем тихо, постепенно повышая голос – будто росла, ширилась грозная весть. Да что же свершилось на Руси? Какая беда?

Заключительные строки песни Пушкин перевел на французский язык так:

«Nous n'avons plus d Ataman, Nous n'avons plus Stepan Timofeevitch dit Stenka Rasine. On a pris le brave, On lui a lie ses blanches mains. On l’а mene a Moscou batie en pierre et au milieu de la glorieuse Krasnaja-Plochtchade on lui a tranche sa tete rebelle»[2].

Лёве-Веймар углубился в чтение перевода.

– С вашей помощью, – сказал он, – я листаю историю России страница за страницей.

– А для того, чтобы вы видели беспристрастие и мудрость народную, я перевел вам песни об Иване Грозном и Петре Великом. Народ славит Пугачева и Разина, но отдает справедливую дань и тем царям, которые твердо держали в руках кормило государственного корабля и умело вели его в будущее. Так соседствуют в поэзии народной Петр Первый с Емельяном Пугачевым, а грозный царь Иван со Степаном Разиным. Когда-нибудь историки оценят эти песни и объяснят их. Меня же, каюсь, в особенности влечет Степан Разин, – может быть, потому, что в былые годы я считал его единственным поэтическим лицом русской истории. Мнения мои расширились, но поэтический ореол Разина не померк.

Пушкин стал рассказывать, как он разыскивал песни о Пугачеве в Оренбургском крае, как записывал песни о Разине на Псковщине, в Михайловском.

– Коли признаться, я и сам испробовал свои силы: написал несколько песен в народном духе – и, конечно, о Степане Разине.

– О! – вырвалось у любознательного гостя. – Буду ли я иметь счастливую возможность с ними познакомиться?

Приглашение к обеду прервало разговор.

– Натали, – обратился Пушкин к жене, как только все уселись за стол, – помоги господину Лёве-Веймару и мне. Объясни нам, что значит: «с зачесами чулочки, да все гарусные»… А еще лучше – переведи на французский. Ну-ка?

– Откуда ты такое взял, мой друг? Никогда ничего подобного не слыхала. Нет таких чулок!

– А вы, свояченицы, что скажете о гарусных чулочках? – Александр Сергеевич тщетно выжидал ответа. – Ну конечно, ни одна модница не скажет. Стало быть, надобно брать справки у деревенских старух. Беда только в том, что и те старухи не помогут, по незнанию хотя бы французского языка.

Пушкин стал радушно потчевать гостя. Лёве-Веймар завладел разговором. Он живо рассказывал о парижских театрах, о знаменитых актерах, о сутолоке модных салонов… Для себя же отметил наблюдательный журналист: Пушкин, удивительно осведомленный в событиях европейской жизни, с жаром говорил о писателях и политических ораторах, но грустью проникался его взор, когда речь заходила о сокровищах искусств, собранных в Париже или Лондоне. Совсем нетрудно было понять его парижанину, уже получившему некоторое представление о русских порядках: путешествия за границу, столь обычные у русской знати, запретны для первого поэта России…

Вслед за гостем Пушкин подошел к Наталье Николаевне:

– Прими и мое спасибо… ладушка!

– Ладушка?! – Наталья Николаевна удивленно подняла брови.

– Неужто не слыхивала? А у меня сегодня наши песни с ума нейдут. Вини в том гостя. Но попробуй-ка уместить в одном слове столько сердечной ласки!

В кабинете Лёве-Веймар снова вынул записную книжку. Пушкин на него покосился.

– Я не открою вам ничего нового, конечно, если скажу, что в сказках и песнях кроется неиссякаемый родник для поэтов, равно как все мы должны черпать щедрой рукой от говора народного. Мудр был Альфиери, когда изучал итальянский язык на флорентийском базаре. Прав и соотечественник ваш господин Фориэль, когда говорит, что в песнях дороги нам не архаические предания, а живая, неумирающая поэзия.

Лёве-Веймар слушал и был изрядно удивлен. Книга Фориэля «Народные песни новой Греции» вышла во Франции более десяти лет тому назад. Оказывается, и ее знает Пушкин.

– Я высоко ценю мысли Фориэля, – подтвердил Пушкин. – Прав он, а не ученые немцы, рассматривающие песни как музейную коллекцию. Но скажите, сделайте милость: Фориэль занялся песнями Греции – пусть так, важное, конечно, дело, а как хранят у вас собственное достояние французского народа – его песни?

– Боюсь, что здесь нам нечем похвастать. Впрочем, кое-что делают наши провинциальные академии.

– Кое-что? – Пушкин был в свою очередь удивлен. – Да разве в таком деле обойдешься трудами академиков? Тут нужны многие тысячи ловцов-собирателей… Когда познает многоплеменная, разноязычная Россия свое песенное достояние?

Лёве-Веймару привелось выслушать рассказ Пушкина о том, когда и какие песенные сборники были выпущены в России. Не утаил Александр Сергеевич, что и сам задумывал выдать в свет собрание песен. Он мог бы добавить, что, готовясь к этому труду, самолично сверял напечатанные песни, чтобы упорядочить драгоценные россыпи. Мог бы Пушкин еще сказать: если не удалось это ему самому, то передал все свои записи в надежные руки. Не пропадет его труд.

На письменном столе все еще лежали листки с песнями, отобранными для Лёве-Веймара.

– А теперь… ох, неисправим, должно быть, я, грешный!.. – Александр Сергеевич опять взялся за рукопись, – попотчую вас еще одной песней о Разине. Позвольте для начала опять представить ее вам так, как звучит она по-русски. – И начал читать неторопливо:

У нас-то было, братцы, на тихом Дону,

На тихом Дону, во Черкасском городу,

Породился удалой доброй молодец,

По имени Степан Разин Тимофеевич,

Во казачей круг Степанушка не хаживал.

Он с нами, казаками, думу не думывал,

Ходил-гулял Степанушка во царев кабак,

Он думал крепку думушку с голудбою…

И оборвал чтение:

– Смотрите, как наша голудба выглядит на французском языке; я перевел les va-nus – pieds»[3]. Понятнее было бы для французов – санкюлоты, но тогда офранцузилась бы сама песня… Впрочем, не о том я хочу сказать, Драгоценное свидетельство дает нам и здесь народная поэзия: Разин не водится с зажиточным казачеством, он держится только голытьбы. По песне можно безошибочно судить, кто собирается вокруг Степана Разина. Мятеж, как всегда, поднимают обездоленные… Итак, вручаю вам мой скромный труд и прошу – не корите за сухость и прозаизмы перевода. Первый это признаю.

Лёве-Веймар бережно спрятал полученную рукопись.

– Как много я могу узнать о России, если мне суждено знать Пушкина! – сказал он растроганно, приложив руку к сердцу.

Вскоре гость с явной неохотой покинул гостеприимных хозяев. Неотложные дела ждали его в городе.

Пушкин проводил гостя до экипажа. Едва коляска тронулась, Александра Сергеевича окружили дети. Должно быть, начиналась долгожданная игра в прятки. Лёве-Веймару показалось, что Пушкин готовится принять в ней участие с полным воодушевлением.

Глава двенадцатая

Первого июля в Петергофе праздновали именины императрицы. Чуть свет сюда потянулись кареты и экипажи из Петербурга. Высшее общество, прервав летнее уединение, спешило для принесения поздравлений их величествам.

По случаю торжества в петергофском парке объявлена иллюминация и фейерверки. Назначен бал-маскарад. В Петергоф стремился попасть в этот день каждый досужий житель столицы, хотя бы и вовсе не причастный к дворцовым сферам. Толпы гуляющих с утра заполнили парк.

Из особо приближенных к монарху лиц в Петергофе пребывал шеф жандармов граф Бенкендорф. На нем лежало верховное наблюдение за охраной порядка. В таких случаях Александр Христофорович был неутомим. Никому не доверяя, он ранним утром сам проверил секретную агентуру, расположенную вокруг дворца и в парке.

Возвращаясь в отведенные ему покои, граф встретил генерала Адлерберга, совершавшего прогулку в одиночестве.

– Ваше сиятельство! – приветствовал его Владимир Федорович.

– Счастлив засвидетельствовать мое совершенное почтение вашему превосходительству! – с живостью откликнулся Бенкендорф. – Наслаждаетесь, как вижу, утренними чарами?

– Истинно наслаждаюсь и размышляю: сама благоухающая Флора принимает участие в предстоящем торжестве.

Они пошли по уединенной парковой дорожке, продолжая разговор. Баловень дворцовой фортуны, генерал Адлерберг словно бы задался целью посвятить шефа жандармов в поэтические тайны природы. Александр Христофорович понял, что собеседник не склонен делиться с ним мыслями по более важным вопросам.

– Прошу великодушно простить меня, ваше превосходительство, священные обязанности службы…

– Понимаю, совершенно понимаю, – благосклонно отвечал Адлерберг. – Увидимся во дворце.

Шеф жандармов ускорил шаги и на ходу думал: «Попробуй раскуси эту бестию! О благорастворении воздухов рассуждает, а куда метит? Коли вошел в такой фавор – непременно будет подкапываться. Но под кого?»

А Владимир Федорович Адлерберг продолжал утреннюю прогулку в добром настроении. Император дарит его все более сердечной дружбой. Можно сказать, открывает душу…

Навстречу генералу попадалось все больше офицеров гвардии, съехавшихся на праздник.

– Мой милый барон! – воскликнул Владимир Федорович. Он дружески протянул руку почтительно вытянувшемуся перед ним кавалергарду и продолжал по-французски: – Мой дорогой барон, должен пожурить вас: совсем-совсем меня забыли!

– Служба его величеству… – отвечал, улыбаясь, барон Жорж Дантес-Геккерен.

– Служба! – Адлерберг недоверчиво покачал головой. – Сам был молод, знаю, – он притворно вздохнул, явно кокетничая совсем еще не изжитой молодостью. – Вакху или Венере служите, проказник, с особым усердием? – Генерал взял собеседника под руку. – Впрочем, освобождаю вас от всяких признаний, но при непременном условии: жду вас у себя по праву старой дружбы.

– Буду счастлив явиться, – Жорж Дантес-Геккерен снова вытянулся перед генералом с нарочитой почтительностью и исчез среди гуляющих.

Во дворце началось представление их величествам придворных особ. Церемониал длился нестерпимо долго. Медленно двигались по залу сановники в раззолоченных мундирах и дамы в придворных туалетах. Среди камергеров высочайшего двора совсем затерялся князь Петр Андреевич Вяземский. Когда вслед за камергерами пошли камер-юнкеры, между ними еще больше затерялся Владимир Федорович Одоевский. Камер-юнкеров было так много, что никто не заметил отсутствия камер-юнкера Пушкина.

Между дам, имевших право приезда ко двору, не оказалось супруги камер-юнкера Пушкина. И это было, конечно, гораздо заметнее. Император долго искал кого-то глазами среди пышного общества, заполнившего дворцовый зал. Но церемониал представления их величествам шел к концу.

Парк давно наполнился публикой, ожидавшей выхода императорской четы. Нетерпеливые взоры были обращены к дворцу. Никто не заметил смущения Софьи Николаевны Карамзиной, дочери покойного историографа. Она действительно попала в неловкое положение – оказалась в петергофском парке без кавалеров. Молодые люди, обещавшие ее сопровождать, не явились или, по свойственному им легкомыслию, к кому-нибудь переметнулись.

Ей, девушке, перешагнувшей за тридцать лет, нередко приходилось испытывать подобное мужское вероломство. Утешением за частые уколы женскому самолюбию могло бы служить разве то, что она была признанным украшением салона Карамзиных, где за скромным чайным столом собирались сановники, дипломаты, поэты и художники – весь петербургский свет и служители муз. Здесь подолгу засиживались за беседой Жуковский, Вяземский, Пушкин. Сюда заезжали гвардейские офицеры, сослуживцы и приятели братьев Карамзиных. Здесь запросто бывали министры его величества. Даже родня всесильного графа Бенкендорфа не чуждалась этой скромной гостиной: ведь сам император сохранял неизменное благоволение к памяти покойного историографа.

И все-таки легкомысленная молодежь не проявляла должного внимания к Софье Николаевне. Вот и сегодня она опять осталась без кавалеров. Ее нисколько не утешало общество Марии Христофоровны Шевич, родной сестры графа Бенкендорфа, с которой Софья Николаевна приехала в Петергоф.

Громогласные крики встретили выход их величеств на дворцовую террасу. Представлявшиеся торжественной процессией проследовали по парку. А Софья Николаевна все еще бродила по аллеям в обществе мадам Шевич. Ее положение стало бы, пожалуй, и совсем затруднительным, если бы вдруг ей навстречу не устремился барон Жорж Дантес-Геккерен.

Софья Николаевна относилась к нему с сердечной приязнью: сердце легко привыкает к тем, кого видишь часто, а Дантес был завсегдатаем дома Карамзиных, особенно в те дни, когда там бывал Пушкин с женой.

Барон оказался в Петергофе ангелом-спасителем для Софьи Николаевны. Он не покинул ее ни днем, ни вечером, когда общество собралось на иллюминацию и костюмированный бал. Барон был почти нежен с ней и до развязности откровенен: он так надеялся, что увидит сегодня Натали…

Софья Николаевна не ревновала. Она была достаточно для этого умна. Она очень хорошо помнила о своих тридцати годах и знала, что Жоржу не больше лет, чем Наташе Пушкиной. Кажется, Наташа даже чуть-чуть, на несколько месяцев, моложе, чем этот самонадеянный повеса.

Может быть, Софье Николаевне даже взгрустнулось на минуту. Впрочем, она сама себе никогда бы в этом не призналась. А Жорж так ее смешил!..


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7