Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Последний год

ModernLib.Net / Историческая проза / Алексей Новиков / Последний год - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Алексей Новиков
Жанр: Историческая проза

 

 


Праздник прошел великолепно.

На следующий день царь, приняв Бенкендорфа, благодарил верного слугу за понесенные труды. Николай Павлович был благосклонен и нетороплив. Отозвался о празднике и вспомнил:

– Да, кстати – подопечный твой, камер-юнкер Пушкин…

– Ваше величество! – Александр Христофорович дерзнул прервать речь венценосца. – Я не раз всеподданнейше умолял снять с меня непосильное бремя.

– Полно, полно! Кому, кроме тебя, могу поручить эту заботу? Так вот: докладывали мне, что камер-юнкер Пушкин не был на представлении придворных чинов, сославшись на семейный траур. Не могу не уважить причины, хотя нимало не верю искренности вольнодумца. Не ему говорить о святости христианских обычаев. Надеюсь, он не причиняет тебе новых хлопот?

– Неисправим, ваше величество! И никогда не примкнет к благомыслящим, – твердо отвечал Бенкендорф. – В тайных своих действиях камер-юнкер Пушкин всегда останется ненавистником всякой власти. Никакие милости вашего величества не вселят отпетому якобинцу должного благоговения даже к священной особе вашего величества.

– Не возьму в толк: о чем говоришь?

– Долгом считаю всеподданнейше доложить… – Бенкендорф, видя благоприятное настроение императора, наконец решился и доложил о письме Пушкина к жене, копия с которого до сих пор лежала у управляющего Третьим отделением без движения и которое он помнил наизусть.

Царь опешил:

– Так и пишет, что я завел в утешение гарем?!

– Из театральных воспитанниц, – с готовностью подтвердил шеф жандармов.

– И подобными мерзостями грязнит воображение собственной жены и матери своих детей! – продолжал, повышая голос, Николай Павлович. – Не постигаю!

– Не замедлю представить, ваше величество, копию с преступного письма… Вашему милостивому вниманию к высоким достоинствам госпожи Пушкиной придан… э… э… иносказательный смысл…

Царь бросил на Бенкендорфа подозрительный взгляд, нахмурился и долго молчал.

– Почему же ты медлил с докладом? – спросил он сурово.

– Считал за долг, ваше величество, дознаться, не продолжает ли камер-юнкер вашего двора, – Александр Христофорович сделал ударение на последних словах, – распространять и далее свои пашквили…

– Пустое! – поспешно перебил император. – Кто поверит низкой клевете? – Растерянность его начинала переходить в явное неудовольствие. – Пустое, граф! Предадим забвению недостойный пасквиль, вполне достойный, впрочем, пера Пушкина.

Круто оборвав беседу, монарх отпустил шефа жандармов, едва удостоив его коротким кивком головы.

– Признаюсь, – вслух сказал Николай Павлович, оставшись один, – признаюсь… – Он повертел в руках карандаш и, сломав его, далеко отбросил обломки. – Так истолковать мои чувства! При чем тут театральный гарем? Этакая низость! – Император по привычке играл роль, как часто делал даже наедине с самим собой. – Так истолковать возвышенные мои чувства к достойной женщине, вполне заслуживающей, впрочем, лучшей участи! Черт знает, на что способен ее муж… Надо взять против него решительные меры осторожности, наистрожайшие меры. А возмутительное письмо предать забвению… разумеется, до времени… Вот тогда и пусть поусердствует верный Бенкендорф!

Граф Бенкендорф, покидая петергофский дворец, встретил генерала Адлерберга.

– Имели счастье быть у его величества? – приветливо осведомился Адлерберг.

– Имел счастье, – коротко ответил Александр Христофорович.

– В добром ли расположении государь?

– В отменном, – еще короче подтвердил всемогущий граф Бенкендорф.

И, глядя на улыбающегося генерала Адлерберга, мысленно продолжил: пусть лучше отсохнет язык, чем он, граф Бенкендорф, когда-нибудь вмешается в шашни его величества с этой Пушкиной! Хватит с него одного камер-юнкера Пушкина… пока не заберет его в преисподнюю сам сатана…

Из Петергофа разъезжались последние любопытные. Когда Софья Николаевна Карамзина вернулась на свою дачу в Царское Село, ей было о чем рассказать мачехе. Рассказывать она была большая мастерица. Слушая падчерицу, почтенная вдова историографа, Екатерина Андреевна, будто сама побывала в Петергофе. А Софья Николаевна то и дело перебивала отчет об увеселениях рассказом о неожиданном кавалере, счастливо посланном ей судьбой:

– Жорж так забавлял меня своей веселостью! А еще больше – комическими вспышками своих чувств к Натали.

Екатерина Андреевна покачала головой:

– Ох, не к добру эти чувства, Соня! Дантес не знает характера Пушкина…

– Но кто же виноват? – Софья Николаевна говорила с несвойственной ей горячностью. – По праву мужа Пушкин закрыл перед Жоржем двери своего дома. Пусть так. А что делать Наташе, если она неминуемо будет встречаться с бароном в свете?

– Ничего я в этой истории давно не разбираю, – Екатерина Андреевна недоуменно развела руками. – Одно вижу: при имени барона Александр Сергеевич становится чернее тучи. Смотреть страшно, когда он, сердешный, заскрипит зубами. Но и мне толком ничего не говорит. – Екатерина Андреевна поднялась с кресла. – А пора бы и Наташе взять меры: она первая перед мужем в ответе!

Глава тринадцатая

Лето 1836 года было обильно грозами и ливнями. Бури сменялись благодатной свежестью и покоем. На невских островах все пышнее становились парковые аллеи. На даче Пушкиных жизнь шла по-прежнему. Только сам Александр Сергеевич часто оставался в городе.

В начале июля вышел второй номер «Современника». На обложке стояло имя поэта. Но никак нельзя было сказать, что свежая книжка пушкинского журнала стала новостью животрепещущей.

Подписчики из образованных, отдыхая от столичной сутолоки в дальних имениях или в окрестностях Петербурга, откладывают чтение до осени. Будет время, чтобы заняться журнальной перебранкой…

Даже в кофейнях на Невском проспекте лежат без спроса свежие газеты. Если же и потребует кто-нибудь журнальную книжку, то, конечно, обратит взор на парижские новинки. Сидит такой посетитель, листает журнал и совершает вслед за счастливцем воображаемое путешествие во Францию. О, Париж!.. А парижанки?.. Да, парижанки… Глянуть бы когда-нибудь хоть одним глазом… И вдруг очнется любознательный путешественник – стоит перед ним давно заказанный стакан чая да вьются над блюдечком с сахаром одуревшие от жары мухи…

Когда пустеет даже Невский проспект, тогда и без календаря можно наверняка сказать – спит в летней истоме Петербург. В ожидании посетителей дремлют, прислонившись к стене, лакеи в кофейнях. Иной спросонок взмахнет салфеткой над столиком – роем поднимутся тогда мухи и опять вернутся на свои места. Даже спорщики, часами просиживающие в кофейнях, и те угомонились. А если и возьмет кто-нибудь скромную книжку «Современника» да заглянет в оглавление – непременно скажет такой посетитель, глядя на приятеля с недоумением:

– Ни стихов, ни прозы Пушкина в пушкинском журнале! Как это понимать?

И приятель, лениво полистав журнал, пожмет плечами: в самом деле, как же это понимать?

– Зато, сказывают, – продолжает, помолчав, завзятый любитель словесности, – напечатаны в журнале любопытные записки кавалерист-девицы Надежды Дуровой… – И опять полистает свежий «Современник». – А! Вот сам Пушкин рекомендует ее читателям.

«Какие причины, – читает посетитель кофейни, пытаясь преодолеть истому, – заставили молодую девушку, хорошей дворянской фамилии, оставить отеческий дом, отречься от своего пола, принять на себя труды и обязанности, которые пугают и мужчин, и явиться на поле сражений – и каких еще? Наполеоновских!..»

А больше нет сил читать вслух. И так вспотел.

– Следовательно, – заключает завсегдатай кофеен, не изменявший им даже летом, – надо будет в записки кавалерист-девицы непременно глянуть… – И, отложив журнал, обращается к дремлющему у стены лакею: – А подай-ка нам, братец, «Северную пчелу».

Лакей встрепенется и мигом подаст свежую «Пчелку»… Ныне не то, что зимой: зимой «Пчелы» никогда не дождешься, все номера на руках.

Вторая книжка «Современника» не привлекла особенного внимания. Если же о ней и толковали, то больше всего старались разгадать: почему в журнале ни строки своей не печатает редактор-издатель?

Впрочем, записки Надежды Дуровой читали как увлекательный роман. Замысел Пушкина удался вполне. Накануне двадцатипятилетия победы русского народа над полчищами Наполеона поэт начал печатать воспоминания самих участников Отечественной войны. В запасе у Пушкина имелись воспоминания прославленного партизана Дениса Давыдова. Недавняя страница истории должна была ожить перед читателями «Современника» под пером тех, кто ее творил.

Были напечатаны в «Современнике» и критические статьи Вяземского о новейших произведениях французской литературы, посвященных Наполеону.

Но читатели, минуя эти статьи, тянулись к пространному разбору «Ревизора». Именно эту статью Вяземского следовало бы считать краеугольной в номере. Вокруг «Ревизора» бушевали страсти. Комедия Гоголя размежевала Россию на два лагеря.

Князь Вяземский выступал в защиту Гоголя. Но делал это в Петербурге именно так, как в Москве воевал за Гоголя Шевырев. Оба критика обеляли и пудрили гоголевских героев.

Но пора признаться: не так, пожалуй, невозмутима была летняя тишина в опустелом Петербурге.

Пусть представители избранного общества совершали заграничные путешествия; пусть отдыхали от журнальной свары образованные подписчики, удалившиеся на лоно отечественной природы; пусть в кофейнях жужжали вместо посетителей назойливые мухи. Однако свежая книжка пушкинского журнала попадала и в нетерпеливые руки. Эти руки листали «Современник» с жадностью. Самые усердные почитатели поэта недоумевали: ладно бы вторил Шевыреву князь Вяземский, променявший вольномыслие молодости на камергерский золоченый ключ, но что думает о «Ревизоре» Пушкин?

Ответа в журнале не было.

Любознательные, горячие по молодости лет читатели, заглянув в «Битву при Тивериаде», снова шумели:

– Зачем дались Пушкину эти лжекрестоносцы, хором излагающие елейные мысли елейного автора? Где дух и направление журнала?

Ответа во второй книжке «Современника» опять не было.

А Фаддей Венедиктович Булгарин торжественно трубил: Пушкин – светило, в полдень угасшее.

Какая уж тут летняя истома? Страсти никогда не утихали.

Ненавистники и друзья «Современника» сходились в одном: в пушкинском журнале нет ни стихов, ни прозы Пушкина!

Это было не совсем так. Пушкин поместил во втором номере две своих статьи без подписи: «Российская академия» и «Французская академия».

Во Франции кресло в академии занял известный драматург Скриб. Пушкин напечатал перевод его речи, произнесенной по случаю избрания в «бессмертные».

Комедиограф, отдав дань предшественникам со всей пышностью и блеском французского красноречия, неожиданно восклицал:

«Не думаю, чтобы в самом Мольере можно было найти историю нашей страны. Комедия Мольера говорит ли нам что-нибудь о великих происшествиях века Людовика XIV? Есть ли в ней хоть слово о заблуждениях, слабостях и ошибках великого короля?»

Оратор отрицал далее, что комедия способна полно и верно отразить не только историю, но и нравы общества. После этого под сводами академии прозвучал вопрос:

«Но нравы целого народа, целой эпохи, изящные или грубые, развратные или набожные, кровавые или героические, – кто их нам откроет? Песня! – сам себе ответил Скриб. – Песня не имела никакой выгоды скрывать истину, а появлялась, напротив, именно для того, чтобы высказать ее!»

Пушкин комментировал:

«В конце речи своей остроумный оратор представляет песню во всегдашнем борении с господствующею силою: он припоминает, как она воевала во времена лиги и фронды, как осаждала палаты кардиналов Ришелье и Мазарини, как дерзала порицать важного Лудовика XIV, как осмеивала его престарелую любовницу, бесталанных министров и несчастных генералов; как при умном и безнравственном регенте и при слабом и холодном Лудовике XV нападения ее не прекратились; как, наконец, в безмолвное время грозного Наполеона она одна возвысила свой голос…»

Речь Скриба послужила поводом Пушкину для иносказательного объяснения с читателями. Разве на Руси не бичевала песня барскую неправду? Разве не песня величала Степана Разина или Емельяна Пугачева? Разве не родились в народе песни про змея-душителя Аракчеева? Везде и всюду народное искусство рождается в вековечной борьбе с теми, кого назвал Пушкин «господствующею силою». Русские песни, которые перевел он для Лёве-Веймара, убедительно расскажут об этом во Франции.

Статья Пушкина «Российская академия» открывала номер и в свою очередь говорила о предстоящем сражении «Современника» с мракобесами от литературы. В сущности, это был отчет о торжественном собрании Российской академии, состоявшемся еще 18 января 1836 года.

Александр Сергеевич писал в своем отчете:

«…действительный член М. Е. Лобанов занял собрание чтением мнения своего о духе словесности как иностранной, так и отечественной. Мнение сие заслуживает особенного разбора, как по своей сущности, так и по важности места, где оное было произнесено».

Речь действительного члена академии Лобанова давно опубликована в трудах академии. Гонение на новейшую русскую литературу возведено в программную декларацию ученого ареопага. И давно бы надо ответить почтенной академии. Но как ответишь вовремя, когда «Современник» имеет право выходить только четыре раза в год? Пусть хоть знают читатели: бой заявлен, бой состоится!

Глава четырнадцатая

Это был долгожданный, вожделенный день. Михаил Евстафьевич Лобанов поднялся на кафедру в зале Российской академии и в торжественном собрании прочел свое «Мнение о духе словесности как иностранной, так и отечественной».

И до него выступали ораторы. Но, слушая их, член академии Александр Сергеевич Пушкин изрядно скучал. Вначале он не прислушивался и к «Мнению» Михаила Евстафьевича. Но вот академик Лобанов заглянул в рукопись и, подняв очи, гневно вопросил:

– Ужели истощилось необъятное поприще благородного, назидательного, доброго и возвышенного, что обратились к нелепому, отвратному, омерзительному и даже ненавистному?

Оратор опять заглянул в рукопись и, говоря о писателях Франции, в ужасе воздел руки:

– Самые разрушительные мысли для них не столь заразительны, ибо они давно ознакомились и, так сказать, срослись с ними в ужасах революции…

Но пора было перейти к тем пагубным последствиям зарубежных революций, которые обнаружил Михаил Евстафьевич в отечестве. Неумолимый обвинитель уже не мог скрыть крайнего гнева:

– Всякий благомыслящий русский видит: в теориях наук – сбивчивость, непроницаемую тьму и хаос несвязанных мыслей; в приговорах литературных, – совершенную безотчетность, бессовестность, наглость и даже буйство… Буйство! – повторил оратор, устремив в пространство обличающий перст. – Приличие, – продолжал он, – уважение, здравый ум отвергнуты, забыты, уничтожены! – Негодование душило Михаила Евстафьевича. Он перевел дух, укрепился силами и продолжал: – Романтизм – слово, до сих пор неопределенное, но слово магическое – сделался для многих эгидою совершенной безотчетливости и литературного сумасбродства…

Было время, когда небезызвестный поэт Пушкин, ныне допущенный в академию, выпустил трагедию «Борис Годунов». О, святые устои драматического искусства, безнаказанно попранные нечестивцем!

Долго трудился академик Лобанов и в прошлом году выпустил наконец собственную трагедию «Борис Годунов». Правда, вынужденный духом времени, многим должен был поступиться творец трагедии. Но как зато каялся в совершённом злодеянии преступный царь Борис! Как красноречива была его покаянная речь перед собственной супругой! Воистину обратился академик Лобанов к возвышенному и назидательному – и что же? Встретил всеобщее равнодушие и хулу. О, времена, о, нравы!

А некий критик, преданный буйству, написал о бессмертном создании бессмертного Михаила Евстафьевича:

«…грустно видеть человека, может быть, с умом, с образованностью, но заматоревшего в устаревших понятиях и застигнутого потоком новых мнений! Он трудится честно, добросовестно, а над ним смеются; он никого не понимает, и его никто не понимает. Не могу представить себе ужаснейшего положения!..»

Михаил Евстафьевич Лобанов заболел тогда огорченным самолюбием. Но теперь настал день отмщения.

Он стоит на кафедре Российской академии и, как живого, видит критика-разбойника, даром что укрылся разбойник в Москве. Он не называет фамилии этого критика, но наверняка можно сказать про него, что длинноволос и грязен; нет сомнения – носит нож за пазухой; само собой разумеется – снял с шеи крест, богохульник!

– Критика, – продолжает академик Лобанов, – сия кроткая и добросовестная подруга словесности, ныне обратилась в площадное гаерство, в литературное пиратство, в способ добывать себе поживу у кармана слабоумия дерзкими и буйными выходками, нередко даже против мужей государственных, знаменитых и гражданскими и литературными заслугами…

Пушкин прислушался. Нельзя было не узнать, в кого метит государственный муж академик Лобанов. Рецензия Виссариона Белинского легла надгробной плитой на его трагедию «Борис Годунов».

И вот Михаил Евстафьевич наконец отмстил! Отмстил публично, торжественно, в высоком собрании. В заключение оратор призвал всех членов академии «неослабно обнаруживать, поражать и разрушать зло, где бы оно ни встретилось на поприще словесности».

Автор воинствующего «Мнения» закончил свое выступление под сочувственные возгласы академиков. Но, боже, как давно это было!

Редактор-издатель «Современника» готовит отповедь Лобанову и всем тем, кто стоит за его спиной. Но только в октябре, не раньше, чем выйдет третий номер журнала, читатели прочтут эту пушкинскую статью. Возникает очевидное несоответствие между намерениями редактора-издателя «Современника» и предоставленными ему властью возможностями. Пушкин хочет сделать журнал зеркалом жизни, откликаться на важнейшие злобы дня. А власти, разрешившие поэту поквартальное литературное обозрение, предоставляют ему горькое право быть опаздывающим гласом вопиющего в пустыне и притом с прямым запретом каких-либо общих политических статей.

Сколько же нужно изобретательности, чтобы превратить в этих условиях редко выходящее литературное обозрение в журнал, который ответит чаяниям и ожиданиям читателей! А читателям нет никакого дела до тех непреодолимых барьеров, которые поставлены перед поэтом, взявшимся за труд журналиста.

Многих возмутило в свое время «Мнение» давно отпетого жизнью покойника Михаила Евстафьевича Лобанова. Жив, оказывается, курилка! Но не он один торопится похоронить новую русскую литературу. Академик Лобанов чутко отражает мысли министра народного просвещения Уварова. За ним идет Российская академия. По его команде скрипят в новом припадке бешенства продажные, насквозь проржавевшие перья.

Александр Сергеевич Пушкин, оказывается, еще только сулится особо рассмотреть «Мнение» Лобанова. Но кто же ходит в лес по малину спустя лето?..

Сколько бы ни работал Пушкин, «Современнику» суждено отставать от жизни. Между тем журнал отвлекал поэта от всех других дел.

По обычаю, Пушкин не проходил мимо книжных лавок и с усердием рылся на развалах у букинистов. Однажды принес книгу ученого Эйхгофа, недавно вышедшую в Париже: «Параллель языков Европы и Индии, или изучение главных языков романских, германских, славянских и кельтических в их сопоставлении друг с другом и с языком санскритским».

Покупка сочинения Эйхгофа была связана с давним замыслом Пушкина: дать русским людям критический перевод бессмертного памятника древней русской поэзии – «Слова о полку Игореве».

Для этого собраны и словари славянских языков. Годы ушли на кропотливый труд – розыск в братских языках корней тех слов, которые, выйдя из употребления на Руси, остаются темными в тексте «Слова» для современного читателя.

Если бы сердечное спокойствие! Не пощадил бы трудов Александр Сергеевич, чтобы вернуть родине во всей поэтической глубине вдохновенное «Слово», родившееся у колыбели Руси.

А сердечного спокойствия так и не было. Когда оставался в городе, постоянно тянуло на дачу. Будучи на даче, вдруг собирался и уходил в город.

Глава пятнадцатая

В кабинете Пушкина стоит заветный ларец. Оторвавшись от занятий, Александр Сергеевич приподнимает крышку и перебирает рукописи, не увидевшие света. Третий год покоится здесь поэма «Медный всадник».

На берегу пустынных волн

Стоял Он, дум великих полн,

И вдаль глядел…

Пушкин перелистывал рукопись, испещренную собственноручными пометками державного цензора. Беспощадной рукой Николая Павловича расставлены на полях вопросительные знаки, запретительные росчерки. Царь перечеркнул все строки о тяжелозвонком скакании медного всадника. Царственный карандаш грубо нарушил мысль, поэтический строй и музыкальное течение поэмы.

Уже много раз вынимал Александр Сергеевич рукопись из ларца, пытаясь спасти свое создание. Работал, размышлял, потом, отчаявшись, снова укладывал поэму в ларец.

Давно началось знакомство поэта с царем Петром. Петр живет в пушкинских стихах. О нем был начат роман. Ему посвящена поэма «Полтава».

На первой странице первого номера «Современника» Пушкин напечатал «Пир Петра Великого». И здесь писал о Петре:

…Нет! он с подданным мирится;

Виноватому вину

Отпуская, веселится;

Кружку пенит с ним одну…

Эти строки посвящены не столько самому Петру, сколько взывают к его потомку, восседающему на престоле. Но император Николай I не склонен мириться с подданными, особенно с теми, кто вышел на Сенатскую площадь в ненастный декабрьский день 1825 года. Кого не казнил смертью, те и до сих пор томятся во глубине сибирских руд.

Тщетно воззвание поэта о милосердии к друзьям его юности. Тяжелы цепи, которыми хочет сковать его вдохновение царь.

«Медный всадник» был представлен императору в одно время с историей Пугачева. В ту самую осень 1833 года, когда Пушкин закончил в Болдине историю Пугачева, родилась и поэма о Петре. От истории Пугачева Александр Сергеевич вернулся к роману о временах пугачевского восстания – к «Капитанской дочке». После «Медного всадника» продолжал занятия историей Петровской эпохи.

Когда Пушкина зачислили на государственную службу, он добился допуска в архив Коллегии иностранных дел. Маститый чиновник, приставленный к хранению особо секретных документов и молчаливый, как рыба, развернул перед ним уже пожелтевшие от времени листы следственного дела царевича Алексея. Вопросные пункты, которые составлял для сына Петр… Ответы, собственноручно писанные Алексеем… Как живые встают действующие лица исторической драмы. В каждом вопросе Петра – забота о будущем созданной им державы. Больше всего боится он, что Алексей, придя к власти, повернет Россию назад. До исступления доходит Петр, чинящий розыск над сыном.

В ответах Алексея, в его недоговорках оживает человек неширокого, но изворотливого ума. Им играют приверженцы старины, убежденные враги Петра. Никогда не поймет царевич государственной идеи будущего, за которую ратует Петр. Все больше и больше раскрывается человеческое в Алексее – тоска по Евфросинье, девке-любовнице, которую от него отобрали. Всем готов пожертвовать царевич, только бы быть неразлучным с любезной сердцу Евфросиньюшкой. Отец страшится сына-наследника. Сын-наследник готов отдать отцовскую державу за понюшку табака. Но за его сутулой спиной готовятся схватить власть ревнители древности. И витает над страницами следственного дела призрак смерти. Ей одной суждено разрешить трагедию.

Александр Сергеевич весь ушел в чтение запретных бумаг. Чиновник сидел в сторонке, изредка косясь на необычного посетителя. Поэт дошел до протокола допроса Алексея, состоявшегося в Петропавловской крепости 22 июня 1718 года. Новые вопросные пункты Петра. Не успокоится он до тех пор, пока можно вырвать какое-нибудь признание у царевича. Ответы писаны собственноручно Алексеем.

Раньше, на прежних допросах, писал он твердой рукой. Теперь начинают мешаться буквы, едва разберешь прерывистую строку… Нет, очевидно, больше сил у царевича. Дрогнула рука. И немудрено: при допросе 22 июня, чтобы побудить Алексея к открытию правды, его беспощадно били кнутом, по приказанию обезумевшего Петра…

– Всё? – спросил Пушкин у чиновника, не отводя глаз от страшного протокола.

– Всё! – подтвердил обрадованный чиновник. Наконец-то он отделается от не в меру любопытного посетителя!

От Пушкина скрыли наисекретнейший документ о пытках, которым был вновь подвергнут царевич Петром – уже после вынесения ему смертного приговора. Царь все еще хотел вырвать у осужденного новые имена укрывшихся сообщников. Пытки начались в восемь часов утра 26 июня 1718 года в Трубецком раскате Петропавловской крепости, а в восемь часов вечера того же дня колокол возвестил жителям столицы о смерти царевича волею божьей…

Пушкин закрыл следственное дело. Но не мог оторваться мыслями от ожившей перед ним исторической трагедии. И теперь каждый раз, когда он вынимает из заветного ларца рукопись «Медного всадника», поэт мысленно возвращается к секретным бумагам, читанным в архиве.

Глава шестнадцатая

Материалы для будущей истории Петровской эпохи занимают тридцать тетрадей. И давно бы пора превратить эти материалы в книгу. А царю Петру постоянно перебивает дорогу беглый донской казак Емельян Пугачев.

Летом 1833 года Александр Сергеевич отправился в Оренбургский край, побывал на местах пугачевского восстания, побеседовал с уцелевшими очевидцами грозных событий, наслушался сложенных народом песен, а потом, засев осенью в Болдине, заново переработал первоначальный набросок истории Пугачева. Кажется, весь ушел в эту работу. Но ни на минуту не отрывался мыслями от Петра. Сколько ни проходило времени, неотступно стояло перед ним следственное дело царевича Алексея. Так в одно время с историей Пугачева, в том же Болдине родился «Медный всадник». Конечно, очень далеким потомком царевичу Алексею приходится Евгений. Но Евгению так же суждено погибнуть в столкновении с державным исполином, как погиб когда-то царевич.

Царевич был готов отдать все за тихую жизнь с Евфросиньей. Ничего, кроме счастья с Парашей, не хочет Евгений. Но Парашу тоже отняли. И вместо нее тоже пришла к Евгению смерть-разрешительница. Жизнь, будущее строили и будут строить другие… Историческая драма царя Петра и царевича Алексея, в которой неразрывно переплелись государственные интересы и человеческие судьбы, оставалась, конечно, темой запретной для словесности. Но в «Медном всаднике» запечатлелось главное из этой драмы – торжество государственных идей Петра, продиктованных временем.

Теперь поэт вернулся к труду историка. В черновых тетрадях Пушкина наряду с именами прославленных сподвижников царя-преобразователя часто встречается скромное имя Ивана Голикова. То был удивительный самородок, разорившийся курский купец, взявшийся за перо историографа. Еще в детстве ему привелось слышать рассказы очевидцев Полтавской битвы. В юности в его руки попало редчайшее издание – опубликованное при Петре известие о следствии над царевичем Алексеем. Страстный книголюб, Голиков нашел свой путь: всю жизнь он неутомимо собирает материалы о Петре; он ревностно обследует книгохранилища и канцелярские архивы; он ищет и находит современников Петра, сохранивших о нем живую память. Голиков не боится надоесть вельможам, не пропускает безвестного человека, не знает устали в вопросах и бережно записывает каждое услышанное слово. И вот щедрая награда за долгий, кропотливый труд! Многие факты и даже документы Петровской эпохи дошли до потомков только благодаря тому, что их сохранил и опубликовал в своих «Деяниях Петра Великого» самородок-историограф.

Они были давние знакомцы, Иван Иванович Голиков и Александр Сергеевич Пушкин, хотя и не были современниками. Еще во времена Михайловской ссылки Пушкин с увлечением листал объемистые томы «Деяний».

Теперь «Деяния» стали настольной книгой Пушкина.

Разумеется, Александру Сергеевичу меньше всего нужны рассуждения историографа-самородка, когда тот не только приводит документ, но пытается дать оценку историческому факту. Пушкин опирается в своей истории на такие источники, о которых или не знает, или не говорит современная ему историография.

Первый из русских историков, он проник в библиотеку Вольтера, купленную у наследников Екатериной II и хранившуюся в Петербургском Эрмитаже. Французский писатель-вольнолюбец казался русскому правительству и после смерти таким же опасным, каким был при жизни. Но Вольтер в свое время, по поручению императрицы Елизаветы Петровны, писал «Историю России при Петре Великом». Русскому историку Пушкину, приступившему к той же теме, нельзя было закрыть доступ к рукописям и архивам Вольтера. Пушкин увидел драгоценные документы – донесения иностранных послов, состоявших при дворе Петра, воспоминания современников-иностранцев, писанные без оглядки на русскую цензуру.

А в собственной библиотеке Пушкина собраны книги и рукописи, касающиеся царствования Петра.

Определилась и важная мысль поэта-историка:

«Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые нередко жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности, или по крайней мере для будущего, – вторые вырвались у нетерпеливого, самовластного помещика».

Но как провести такую аттестацию царя через цензуру? Как рассказать страшную правду о деле царевича Алексея или о Екатерине I?

Тетради, в которых рождается история Петровской эпохи, тоже покоятся в заветном ларце, рядом с «Медным всадником».

– Плохи ваши дела, Александр Сергеевич, из рук вон плохи, – по привычке вслух беседует сам с собой Пушкин.

На городской квартире по-прежнему одиноко и неуютно. Никогда не дозовешься никого из слуг. Спросишь про кого-нибудь – отвечают: «Барыня приказали ему отправиться на дачу». Спросишь на даче – удивляются: ведь именно этого слугу еще вчера отослали на городскую квартиру.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7