Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Избранные ходы

ModernLib.Net / Арсенов Яков / Избранные ходы - Чтение (стр. 12)
Автор: Арсенов Яков
Жанр:

 

 


      За столиком выдачи сидела не Ирина, а ее напарница — девушка с веселым, беззаботным лицом и неглубокими глазками. Решетнев спросил у нее ту же подшивку и сел за тот же, что и в прошлый раз, стол. Где-то глубоко в себе он наивно рассчитывал вызвать в действительность главное, основное путем восстановления деталей. Мистика не оправдалась — Ирина так и не появилась. Наверняка работает в другие часы, подумал он и примчался на следующий день сразу после занятий.
      Выдавала литературу все та же веселая. Решетнев принялся наводить справки.
      — Вы не могли бы сказать… — начал он.
      — Ирина часто болеет, неделями не ходит, — веселая улыбнулась выцветшими веснушками, ожидая еще какого-нибудь вопроса. Ее улыбка показалась Решетневу неуместной. Он едва не спросил: «Чему вы рады?!» Но спросил адрес Ирины.
      Это была окраина. Самая что ни на есть. Маленький домик шел явно под снос. Обступив по всему периметру плотным кольцом, над ним нависали крупнопанельные дома. Стройматериалы, грязь. Выходило, что и этому последнему островку старого города долго не продержаться.
      Короткий зимний день без сколько-нибудь явного протеста сгорел заживо в своем закате. Наступил вечер.
      Свет в доме не горел. Решетнев позвонил. Никаких признаков жизни. Проскочила мысль — не ошибся ли он адресом? Нет, все сходилось. Он нажал кнопку повторно. Безрезультатно. Когда созрела догадка, что больная может находиться в больнице, окна вспыхнули и за дверью спросили:
      — Кто там?
      Возникла проблема ответа. Вопрос повторился.
      — Ровесник, — произнес он как пароль. — Помните, в читальном зале я брал подшивку «Ровесника»?
      — Что вам нужно здесь?
      По интонации Решетнев уловил, что она вспомнила. Это утешило.
      — Я узнал, что вы больны, и решил навестить.
      — Вы занимаетесь всеми подряд больными?
      — Да.
      — Ну, раз так, заходите.
      Она поежилась и, пройдя в комнату, извинилась за свой не совсем удачный вид. Потом легла в постель, где, по-видимому, находилась до его прихода, и выражение грусти еще сильнее проступило на ее лице.
      Решетнев не находил, как продолжить вторжение. Решительность, с которой он искал домик, переродилась в скованность. Уже нужно было о чем-то говорить, а он все рассматривал и рассматривал комнату.
      Внутри дома царил порядок какой-то запущенности. Словно все в ней было расставлено, развешано и уложено по местам раз и навсегда. Противоречила всему этому только дорожка между столом и дверью. Наконец Решетнев соврал, спросив ее имя.
      — Ирина, — просто ответила она, устранив оставшиеся барьеры. В этот момент она показалась Решетневу до того знакомой, что он застыдился непосвященности в ее недуг.
      Обычно он не называл своего имени, пока не спросят, а тут выпалил его с такой надеждой, будто в ответ рассчитывал на крупное воспоминание со стороны Ирины.
      Луч прожектора, освещавшего стройплощадку, прожигал насквозь окно и ни в какую не признавал комнатного света. Луч испещрял все, что попадалось на пути, и без промаха бил в глаза.
      Между ними висела тема ее болезни. Когда Решетнев спросил, не требуется ли ей помощь, Ирина сама заговорила о своем нездоровье. И стало ясно, что нездоровье — главное в ней, что тема болезни поглотила и завладела ею полностью, без всяких радуг и просветов вдали. Обследование, которому она подверглась днями раньше, ничего не обнаружило. Слабость, пробивающаяся неизвестно откуда, прогрессирует, растекается по телу. Силы прячутся, равнодушие ко всему — и симптом, и осложнение одновременно.
      Грусть, заполнив лицо, перекинулась на руки, забыто вытянутые вдоль тела поверх одеяла. Они выдавали возведенную, вероятно, уже в правило безнадежность.
      Часов в комнате было двое. Одни шли явно неверно — на них значилось пять утра.
      Он вздумал спросить, с кем она живет. Но вторая кровать, стоявшая чуть поодаль, была заправлена так строго, что отвечать было бы ни к чему. Было и так понятно, что здесь недавно жил кто-то еще.
      Ирина стала засыпать. Когда он, пообещав быть на следующий день, поспешил уйти, она бесстрастно посмотрела вслед. Он ощутил знакомое прикосновение взгляда и оглянулся, но Ирина успела отыскать в потолке произвольную точку и принялась изучать ее, втягивая в себя глазами.
      Ночь была слишком просторной для Решетнева. Огромные дома и деревья обросли инеем. В лунном свете они походили на коралловые сообщества и давили на психику, податливую сегодня как никогда.
      В вокзальном ларьке продавались апельсины. Решетневу захотелось накупить полную сумку ярких плодов и оттащить Ирине. Радуясь затее, он рисовал восторг, с каким она примет подарок. С оранжевыми чудесами в авоське он отправился на окраину. Подошел к домику. Окна молчали. Решетнев потоптался у двери и, не решившись вновь потревожить спящую, ушел. Радость пришлось отложить до завтра.
      В общежитии на апельсины набросились бесцеремонно. Чтобы сохранить хотя бы половину, Решетнев был вынужден рассказать, по какому поводу апельсины были куплены.
      — Может, она просто внушила себе про все свои болезни? — помыслил вслух Рудик, отхлебывая чай.
      — Здесь вряд ли что-нибудь серьезное, — согласился с ним Гриншпон. Насмотрелась чего-нибудь или наслушалась, а то и еще проще — начиталась.
      — Это точно, — оказался тут как тут Артамонов. — Помнится, гадала мне цыганка. Явно гнала натуральную туфту, но я весь закипал, когда что-то сходилось. Цыганка погадала-погадала, посмеялась и забыла, а я мучился две недели. Вот тебе и кофейная гуща! Что значит самовнушение!
      — Есть такие нейтральные лекарства — плацебо. Их дают пациенту и говорят, что это лучшее средство. Пациент верит и выздоравливает. Сам. Может, и ей попробовать что-нибудь в этом роде? — предложил Решетневу Рудик.
      Беседа вывихнулась в сторону — заговорили о слабоумных, вспомнили бледную немочь, а к утру не смогли решить, на каком полюсе находятся законы, позволяющие умерщвлять сумасшедших. Закончили уродами и Спартой, вменив ей в причину быстрого ухода с исторической сцены то, что она убивала больных детей.
      Подходя к домику на следующее утро, Решетнев заметил «скорую помощь», стоявшую неподалеку. От Ирины поспешно вышел врач. Оглядевшись, он направился к машине. «Рафик» резко рванул с места. Решетневу это показалось бегством.
      Дверь в дом была не заперта. Ирина сидела на кровати и смотрела в окно. Как в омут. Решетнев кашлянул и на секунду отвлек ее от мыслей. Лицо было заплаканным. Она тяжело улыбнулась и сказала, что ждала его с нетерпением. Потом спросила, не был ли он вчера в лесу. Отрицательный и удивленный ответ она восприняла болезненно и с обидой, будто накануне просила Решетнева сходить в зимний лес, а он наобещал и не выполнил. И теперь некому рассказать, как там, в лесу.
      На столе, оставленные врачом, лежали рецепты. Ирина скомкала их и бросила в корзину.
      К апельсинам она не притронулась. Сказала, что они напоминают ей дорожных работников в предупредительных фосфоресцирующих жилетах. Но эти оранжевые душегрейки никого не спасают — дорожники все равно попадают под машины и поезда.
      Она предложила Решетневу курить, а пепел — за неимением пепельницы сбивать в апельсинные кожурки.
      Решетнев спросил, кто за ней ухаживает. Оказалось, время от времени заходит подруга, но все принесенное ею так и остается лежать нетронутым. Аппетита никакого.
      — Я, наверное, умру, — заключила она свой ответ.
      — Хочешь, я определю причину болезни и вычислю, сколько тебе жить? попытался отвлечь ее Решетнев. — Я знаю способ.
      Она встряхнулась и преобразилась. С таким видом человек хватается за соломинку.
      С полной серьезностью Решетнев попросил обнажить до локтя левую руку. В его памяти уже давно затерялось, кто и когда открыл ему этот глупый и ни на чем не основанный прием определения долголетия. Что-то из школьных игр.
      После теста Ирина устремилась к Решетневу с широко открытыми глазами, вопрошая ответ.
      — Ты ошиблась не так уж и намного, — подвел итог Решетнев, делая вид, что ворочает в голове какими-то цифрами. — Жить тебе очень-очень долго. И болезнь у тебя пустяковая — недуг неимения друга. Слышала про такую? Просто жить надо полноценней. Всего-то и делов! Можно даже замуж. — Он сказал это, чтобы не задавать лишних вопросов.
      Выслушав, Ирина улыбнулась, а потом ударилась в слезы. Вышло так, что Решетнев, опасаясь задеть одно ее больное место, затронул другое: ей уже столько лет, а она все еще не связала ни с кем свою судьбу. Никому не нужна — следовательно.
      Успокоилась она быстро, как и расстроилась. И попросила Решетнева продолжить тест. Продолжать было нечего, и грусть опять воцарилась на ее лице.
      На улице стемнело. Сегодня прожектор не лез в комнату сломя голову. Строители развернули его в небо, и он терялся где-то на полдороге к Млечному Пути.
      В тишине Решетнев едва различил ее просьбу. Просьба была неожиданнее вопроса о зимнем лесе.
      — Поцелуй меня, — сказала она. Сказала тоном, каким просят подать со стола лекарства.
      Он присел на угол кровати.
      За окном искрился снег. От его колючего вида бросало в дрожь.
      Решетнев приблизился к ее лицу, и дыхание Ирины обдало его бедой. Он ощутил себя у пропасти. Она говорила что-то тревожное, и трудно было припомнить словарь, который мог бы до конца растолковать ее слова.
      Спохватившись, Решетнев сел к столу.
      — Прости, — сказала она, темнея на фоне постели. — Это некрасиво выпрашивать поцелуи? Да?
      — Не знаю, — вырвалась у него глупейшая фраза.
      — Почему ты не уходишь? — спросила она, и Решетнев почувствовал, как ее охватила дрожь. Подсев поближе, он укрыл ее одеялом. Она выразила безразличие к его движениям — то есть стала грустной-грустной.
      Он представил всю трагедию ее положения. Словно в безлюдном месте человека окружили и хотят убить. Просто так, от нечего делать.
      Уже нужно было уходить. Пока он собирался, она извинялась, что живет в таком убогом месте. Встав проводить его, Ирина едва держалась на ногах. Ее хрупкая фигура в тяжелом темном халате походила на ветку, которую оседлала большая хищная птица.
      Решетнев вспомнил свою недавнюю невесту. Она вызывала интерес. А Ирину было жалко до кровинок на губах.
      Пошел снег. Крупные снежинки, донеся до земли свою неповторимость, становились просто снегом. Ночь разрасталась, заполняя все вокруг. Она была белой от снегопада, шедшего, казалось, во всей вселенной. Своим вездесущием снегопад покрывал пространства, на которых уместились бы тысячи таких печалей и одиночеств. Снег — это единственное алиби природы — оправдывал отсутствие звезд.
      Когда Решетнев пришел к Ирине снова, она сидела за столом с бумагами. Увидев гостя, собрала их и уложила в стол. Сегодня на ней было весеннее платье, которое забирало на себя половину грусти. Словно ветка выпрямилась, избавившись от птицы.
      Выяснилось, что у Ирины сегодня — день рождения.
      — Почему не сказала раньше? Я без подарка, — растерялся Решетнев.
      — Пустяки, — сказала она и принялась накрывать на стол. — К тому же, если честно, сам день рождения у меня послезавтра. Просто дуэль была сегодня. Ты обратил внимание на погоду с утра? Хочешь стихи?
      Выпрямившись, она стала читать:
 
У России есть день — он страшнее блокад.
В этот день, невзирая на холод,
Начинают с утра багроветь облака
И становятся черными к полудню.
 
 
И темнеть начинает, и биться об лед
Черной речки вода, как безумная,
И, вороньим крылом обмахнув небосвод,
День до срока сдает себя сумеркам.
 
 
Как в припадках падучей, дрожат небеса,
И становятся черными замети.
…Пока эхо от выстрела стихнет в лесах
И поспешно разъедутся сани…
 
      В то время как Решетнев переминался с мысли на мысль, удивляясь ее отсчету времени, она успела дочитать и продолжить:
      — А через два дня ты тоже приходи. Пушкин умер, но родился Пастернак. Вот так мы втроем и совпали.
      После этих слов она заметно сникла и уже через секунду заботилась об ином, словно извинялась, что сказанное ею было интересно только ей одной.
      На соседней стройке с интервалом во вздох по-дурному ухал сваебойный агрегат. От грохота приседали свечи, зажженные специально в честь праздника, и вздрагивали ее волосы, пышные, как после купания. Они словно вздыхали при каждом ударе.
      Движения и слова Ирины были натянутыми и походили на смех после плача, когда губы уже преодолели судорогу всхлипов, а глаза все еще красны от невысохших слез.
      Сегодняшний день был необычен. Решетнев это чувствовал. Ирина явно что-то затевала. Она отдавала много сил, чтобы выглядеть бодрее. Говорила беспорядочно, постоянно срываясь с «красной нити», и складывалось впечатление, что у нее не было даже детства.
      Смысл дня рождения свелся к тому, что она, усталая, улеглась в постель. Решетневу пришла пора уходить. Так долго у нее он еще не задерживался.
      На объекте перестали забивать сваи. Ночь подернулась тишью, потом онемела совсем. Каждый звук воспринимался в тишине как удар колокола.
      — Не уходи, — шепнула она сквозь сон. — Мне страшно оставаться одной. — И, как два последних удара ко всенощной, прозвучали слова: — Мне холодно.
      Он укрыл ее и поцеловал. Она протянула навстречу руки как два простеньких вопроса, на которые было трудно не ответить. В минуты отрешенностей она много говорила — с ее губ слетали обрывки фраз и тихие возгласы. А когда закрывались глаза и из-под ресниц выбегали две-три слезинки, она звала его в мир, где было полно огня и тумана. Решетневу не верилось, что он ее спутник. Ему казалось, что он припал к узорному стеклу и, отдышав кружочек, подсматривает чьи-то чужие движения.
      Вскоре Ирина уснула, и вместе с ней уснула грусть на ее лице. Решетнев потихоньку выбрался из объятий и засобирался домой. Между тумбочкой и столом лежали два оброненных листочка. Это были стихи. О том, как девушка, уезжая из города навсегда, продала любимую собаку. Пространствовав и познав ложь и обман, девушка вернулась и решила выкупить собаку обратно. Собака зарычала.
      Таких стихов Решетневу не приходилось читать. При их чтении охватывало необъяснимое беспокойство и появлялось желание проверить листочки на свет нет ли в них чего-нибудь там, внутри бумаги.
      На столе лежала тетрадь. Какой-то черновик. Решетнев начал просматривать его. По мере углубления в смысл он представлял себя спускающимся впопыхах в темный подвал по неудобной лестнице, ступеньки которой обрываются круче и круче. Когда по ним стало невыносимо вышагивать без риска загреметь вниз, Решетнев прочел свое имя…
      Ирина встала, не открывая глаз. Решетнев вновь уложил ее, сонную, и ушел домой.
      — Мне кажется, ее нужно хорошенько рассмешить-растормошить. Я подарю ей сборник анекдотов. До весны ей хватит за глаза. А там и трава пойдет! сказал Артамонов.
      — Ты бы почитал ее стихи. Такую тоску не выветрить никакими анекдотами. Она живет ею как чем-то насущным, — возразил Решетнев.
      — И все-таки, чем черт не шутит.
      — Лучше, если мы как-нибудь вместе сходим к ней. Обещаешь?
      После занятий Решетнев, как всегда, опять отправился к Ирине. В домике не наблюдалось никаких перемен, словно Ирина не просыпалась в течение дня. На столе лежало краткое руководство к завтраку, который ждал частью на плите, частью в холодильнике. Руководством никто не воспользовался.
      Он подошел к тумбочке. Раскрытая тетрадь лежала на другом месте. Бросалась в глаза неаккуратность, с какой велись последние записи. Легко угадывалось, что, припав к странице, Ирина спешила, страшно спешила. Словно боялась, что, если в несколько мгновений не успеет распять себя на листе, все излитое станет неправдой. Отсюда невыдержанность строк, скорописные знаки и символы, похожие на стенографические.
      Решетнев с трудом узнал себя в дневнике. Была запись и о том, что Ирина поверила его пустым словам насчет полноценной жизни. Описание вчерашней ночи прочитать было невозможно. Разборчивость сходила на нет. С попытки описания поцелуя вместо слов шли скриптумы — черточки, росчерки. Сочетание, похожее на слово «спасибо», было написано в нескольких направлениях. На бумаге Ирина как бы повторно пережила вчерашнюю ночь. Решетнев производил головой движения, словно отряхивался от воды, и чувствовал, что куда-то уплывает и его сознание.
      В дневнике он увидел черный, запасной, вход в ее душу. И в то же время — главный. Ему вдруг представилась идея показать дневник врачам. Тогда они легко определят причину болезни, и снять надоевшую тайну будет проще.
      Ирина начала просыпаться. Решетнев оставил тетрадь и присел у изголовья.
      — Что там у нас на улице? — спросила она.
      — Как всегда, мороз.
      — Это хорошо. Ты сегодня останешься? Оставайся!
      Решетнев вслушивался в ее слова и пытался найти хоть что-то подобное записям в тетради. Но говорила она вполне доступно, даже шутила, хотя и невпопад.
      Эта ночь ничем не отличалась от предыдущей. Новым было только то, что в минуты затмений Решетнев порывался к дневнику с чувством готовности разгадать знаки. Ему казалось, что он в состоянии прочесть диктант нездорового мозга — до того все становилось понятным и простым.
      Выходя из домика утром, Решетнев столкнулся с напарницей Ирины по читальному залу. Не вспомнив его, она спросила, кто он такой и что здесь делает. Решетнев ответил, что знакомый и приходил проведать. Она удивилась столь раннему посещению. Справившись о здоровье Ирины, она высказала опасение по поводу ее чрезмерного увлечения книгами, потому как не раз заставала ее в бреду.
      В воздухе едва порхал колючий снежок. Спрос на осадки явно упал, и небо временно прекратило их поставку на землю.
      На мгновение у Решетнева все другие вытеснила мысль, что он усугубляет состояние Ирины, но какими-то демагогическими выкладками он тут же доказал себе противное. Он запер в себе вопрос, какою жаждою влеком сюда и что, собственно, сожжено, если глазам Ирины в те моменты мог бы позавидовать любой янтарь.
      Счет времени Решетнев потерял. Он уже не мог с точностью определить, сколько продолжается пожар, и жил, словно в каком-то переводе на этот иней, снег и тополя.
      Ночей стало не хватать. Свет за окном не вносил в домик никаких изменений. Со стройплощадки, как из прошлого, доносились крики строителей, шум экскаваторов. Решетнев ощущал себя спящим на раскладушке на центральной площади города и боялся, что подойдет кто-то из друзей и, не зная, что спящий обнажен, сдернет простыню с веселыми словами: «Вставай, дружище, солнце уже высоко!» Опасение быть раздавленным нависающими над окнами многоэтажками не проходило.
      Забросив занятия, Решетнев бродил по улицам, не чувствуя себя, а магазин, аптека и почтамт, в стеклах которых он отражался, всего лишь подразумевали его на тротуаре.
      Из дурмана Решетнева вывел Артамонов. Выкроив время, он пришел вместе с ним к Ирине и начал взапуски делиться своими бесконечными историями про каких-то кошек, которых купили на базаре по трояку за штуку, а потом никак не могли от них избавиться. Кошек развозили в мешках по самым дальним окрестностям, но под вечер они возвращались и человеческим голосом требовали копченого палтуса. Наконец их всех разом отвезли в лес и связали хвостами в один букет. Теперь по дачам шастают стада бесхвостых тварей, из-за дикого воя которых дачники продают участки. И еще Артамонов рассказал про поросят, которые прожили у слабохарактерного персонального пенсионера десять лет. Пенсионер, мотивируя это тем, что они, уже почти двадцатипудовые, легко идут на кличку, наотрез отказывал прямым наследникам пускать их на мясо. Слава Богу, пенсионер сошел с ума раньше, чем свиньи.
      — Это ужасно! Этого не может быть! — веселилась Ирина и обещала прочесть сборник артамоновских анекдотов, который поначалу забросила под кровать.
      — Не вздумай ее оставить! — сказал Артамонов по дороге в общежитие. — Она совершенно беззащитная.
      — О чем ты говоришь?!
      — Она больна талантом. Каким-то талантом. Одни ее глаза чего стоят. Жизнь слишком грязна для нее. Мне доводилось встречаться с подобным, соврал Артамонов, чтобы выглядеть убедительнее.
      — А мне кажется, у нее другое — недуг неимения друга.
      Пришла весна и стала распоряжаться солнечным теплом явно на свое усмотрение. Ей бы в первую очередь топить снега да льды, а с людьми можно было бы управиться и в рабочем порядке, но она сделала все наоборот: растормошила и позвала людей за город, а там еще ничего не готово к приему — земля остается холодной, и никак не может пробиться трава.
      Поэтому чаще гуляли в Майском парке.
      — По этому парку бредешь, как по жизни, — проводила аналогию Ирина. — На входе читаешь: парк имени Пушкина — это детство, дошкольные сказки из уст бабушки. Дальше — качели-карусели. Крутишься, вертишься и потихоньку забываешь, что ты — в жизни имени Пушкина, но детству еще можно простить, а вот дальше идет непростительная глушь — заросли прозы и мирской житейности. Пробираешься по джунглям привычек, забот, дел, напрочь упуская из головы Пушкина и то, что жизнь — его имени. Черемуха, сирень — не продерешься. Годы, занятость — и Пушкин затих. И вдруг — снова он! В самых зарослях! Стоит с томиком в руках, ненавязчивый, как природа. Стоит без особых претензий на чей-то долгий и задумчивый взгляд. И ты возвращаешься к прочитанному, просматриваешь все по новой и видишь, что это — бессмертно. Вот так встреча! Стоишь над книгами, снятыми с пыльной полки, читаешь, как просишь прощения. Но, бывает, сколько ни бродишь по жизни, так больше и не нарываешься на неловкую фигуру поэта.
      — Ты пишешь стихи? — спросил Решетнев, чтобы завести разговор на интересную ей тему.
      — А кто их не писал, — ответила она неопределенно. — Хотя выражение это придумали розовощекие сорокалетние холостяки, никогда в жизни ничего не писавшие.
      Она говорила об этом с некоторой долей неприязни, и казалось, что у нее какой-то комплекс на этот разряд беспроблемных мужчин. Она всегда обвиняла их в пустоцветстве и эгоизме.
      — Давно пишешь?
      — Сравнительно. Но только в крайних случаях. Поэзия, ты же знаешь, она, как полоса для спецмашин. Только для несчастий и бед. Неспроста критики веками просят не занимать ее попусту, без надобности.
      — Ты не пыталась опубликовать их в каком-нибудь…
      — Нет! — перебила она его. — Все равно их не напечатают. Они слишком интимны, в них не хватает гражданственности.
      Решетнев вменил себе в обязанность прогуливаться с Ириной каждый день. Она потихоньку набиралась сил и удивлялась всему, словно видела в первый раз. Это пугало Решетнева, не давало покоя.
      Как-то навстречу им попалась девчушка, вся конопатая. Она шла по отраженному в лужах небу и держала в руках скрипку, да так крепко и уверенно, что казалось, мир расцветет с ней буквально в несколько дней. Ирина заплакала, глядя ей вслед.
      Постепенно радиус прогулок увеличивался. Решетнев и Ирина забредали за город и наблюдали, как яблони, будто парусники в пене, бороздят притихшие сады.
      Скоро в воздухе закружился тополиный пух и ожили на лугах пуговки ромашек. В ромашках Решетневу стало страшно. Ирина гадала: «любит — не любит», и вдруг стала вспоминать первые дни их знакомства. Она рассказывала истории, совершенно небывалые, но очень походившие на то, что было на самом деле — мотивом, настроением или результатом. Казалось, она просто фантазирует на тему прошлого. Она уверяла, что познакомились они не в читальном зале, а гораздо раньше, и что Решетнев неоднократно провожал ее домой. Говорила, что их самый любимый фильм — «Звезда пленительного счастья». Решетнев не видел этого фильма и пытался противоречить зарубкам, на которых держалась ее память, но Ирина начинала капризничать и говорила:
      — Нет, это было не так. Неужели ты все забыл? Мы ходили с тобой в зеленый зал! И сидели в темноте почти одни! Как же можно забыть такое?! Я даже стихи написала тогда:
 
Как мы горели, милый мой! Январь
Уже давно отпепелил снегами.
А дни текут, проходят, как слова,
Которым никогда не стать стихами!
 
      Решетнев посмотрел на себя ее глазами. Может, действительно, все и было так, как говорит она? Может, это его, а не ее память выстроила события за призмой, которая, искажая частности, оставляет неизменным целое? И главным становится не то, с кем это было, а то, что это было вообще, на земле? С людьми без имен. А что, если, в принципе, так и нужно, именно так, как предлагает Ирина, — просто брать самый дорогой момент жизни и запоминать его через что-то другое, как запоминают однообразные цифры телефонного номера, связывая их с более цепкими датами, с тем, что всплывет в памяти по первому зову? Родился, полюбил, познакомился — 59-76-78. Ведь именно по этой схеме Решетнев раз и навсегда запомнил номер ее телефона.
      Но и при таком допущении все равно было страшно, хотя эти ее экскурсы в прошлое по неимоверным маршрутам походили больше на какую-то шутку, игру. Было весело бросаться взапуски к какому-нибудь утопающему в памяти случаю и всякий раз приближаться к нему с противоположных сторон, словно Решетнев прожил этот отрезок по течению времени, а она — против. А если было весело, успокаивал себя Виктор Сергеевич, значит — не страшно. Так не бывает, чтобы сразу и весело, и страшно.
      В момент сессии загорелись две путевки в Михайловское. Известить об этом Решетнева сподобился Фельдман. Решетнев, выкупив путевки, считал себя самым счастливым, несмотря на три заваленных экзамена. Он знал мечту Ирины побывать в Пушкинском заповеднике.
      Узнав про предстоящую поездку, Ирина обрадовалась, засуетилась, бросилась к этажерке и начала перебирать бумаги. С победным видом она извлекла несколько листков. Это были пейзажные зарисовки Михайловского, подаренные каким-то художником. Ей почему-то было лень вспоминать, каким именно.
      В Михайловское выехали утром на чартерном автобусе. Туристическая группа, состоявшая из студентов и преподавателей, заспорила сразу, как только тронулись. На свет стали проливаться такие небылицы о поэте, что гид — вертлявая девушка с копнообразной прической — была вынуждена незамедлительно вмешаться в дебаты. Тщательно восстанавливая историческую правду, она то и дело затыкала любителей-пушкинистов и вправляла им биографические вывихи. Шум сопровождался потчеванием пирожками и передаванием термоса с кофе, прихваченного в дорогу сердобольным профессором с кафедры турбин. Вскоре эпицентр разговора сместился к Ирине. Она свободно ориентировалась в девятнадцатом веке, говорила о Пушкине от души. Группа моментально влюбилась в нее, и хаотичное движение пирожков также стало тяготеть к ней. Ирина, не замечая, держала в руках бутерброды, увлеченно делилась прочитанным и забывала передавать термос. Решетнев наблюдал за ней и улыбался. Большего счастья, чем видеть ее такой жизнерадостной, он не желал.
      На Святогорскую турбазу приехали под вечер. Наспех устроились в кемпинге и, пока было светло, отправились побродить по окрестностям.
      Солнце упорно висело на краю неба, словно боясь, что, как только оно скроется за горизонтом, по земле тут же пойдут беспорядки. Приняв форму тягучей капли, оно мастерски имитировало падение вниз, оставаясь почти на месте. Подражая ему, багрянцем горели деревья, и все вокруг спешило отдаться на поруки осени.
      — Трудно представить, — говорила Ирина, — что Пушкин касался руками этих валунов и подолгу стоял вон под теми деревьями. Мне всегда так хотелось пожить в его столетии.
      — А ему, наверное, в нашем.
      До усадьбы не дошли — стемнело. Солнце, найдя, на кого положиться на земле, соскользнуло с небосвода. С низин потянуло холодом, на пригорки пополз туман.
      Утром Ирина с Решетневым отделились от группы. Они решили осмотреть все обстоятельно, не спеша. Увлекаемая непоседливым гидом группа быстро скрылась из виду. Двое беглецов обогнули флигель и притихли на ступеньках, сбегающих к Сороти. На березе чирикала пичуга. Решетнев с Ириной долго высматривали на какой ветке она притаилась. Сзади проходили и проходили люди. Гиды, указывая на лестницу, твердили: «Вот здесь Пушкин спускался к реке…» Всплеск тишины — и снова очередная группа и сопровождающий, как по свежей ране: «А вот здесь Пушкин…»
      Дворник мел двор, рыбаки ловили рыбу, пацаны лазали по ветряку. Все казалось до обидного обыденным.
      Потом был Святогорский монастырь. В складках каменных стен угадывалась несвойственная вечному печаль. В метре от могилы старухи продавали цветы. Вялые — с утра без воды.
      Турбаза долго не могла уснуть. В ресторане гремела музыка, тут и там бродили туристы, подъезжали автобусы, вспыхивали и умолкали шумные разговоры. Происходящее вокруг никак не укладывалось в понятие «пушкинские места».
      — Упасть бы в траву и плакать, не вставая. Зачем здесь турбаза, зачем ресторан?! Танцы? Пусть здесь вечно будет тихо! Ведь здесь еще бродят тени, они материальны. Аллея Керн… теперь по ней запрещено ходить. И даже фотоаппараты здесь ни к чему. Все должно быть внутри. Пушкин вечно будет спускаться к реке! Что такое время? Оно непостижимо, оно беспощадно и всепрощающе. И пусть все постройки музея выстроены заново, все равно это было, было, было… Мне кажется, я буду вечно стоять на лестнице, а гиды через каждые пять минут будут внушать: «Вот здесь Пушкин, а вот здесь Пушкин…» И пусть метут двор, ловят рыбу, продают цветы в непристойной близости от могилы, спекулируя на нашей любви, — все равно это было, было, было! И тысячи, миллионы людей… Одна лишь мысль может явиться здесь: все пройдет, и только будут вечно шуметь разметавшиеся по небу липы, и во веки веков будет звонить далекий колокол. На самой высокой ноте его позеленевшей меди однажды уйдем и мы…
      — Уже поздно, — сказал Решетнев, боясь, как бы ее опять не вынесло на тяжелый монолог о себе. — Пора спать.
      — И холодно, — поежилась она. — Идем.
      Этой поездкой заботы Решетнева об Ирине закончились. Как только в тесноте города начал задыхаться липовый цвет, он уехал с друзьями в тайгу на сплав леса.
      Были письма от Ирины, понятные и непонятные. Читая их, Решетнев вспоминал, как она учила его чувствовать улыбку по телефону.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33