Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Избранные ходы

ModernLib.Net / Арсенов Яков / Избранные ходы - Чтение (стр. 6)
Автор: Арсенов Яков
Жанр:

 

 


      В преподавательской деятельности Гуканова основывалась на теории больших чисел. Она не помнила в лицо ни одного студента.
      Гуканова рассчитывала расправиться с противниками королевы наук беспощадно. На зачетной неделе она устроила коллоквиум и, несмотря на хороший исход, сделалась злой, как гарпия. Она посчитала, что «хоры» и «отлы», полученные на коллоквиуме, — не что иное, как случайность, результат ее недосмотра и упущений. После коллоквиума Гуканова пригрозила, что в сессию многие попляшут, особенно те, кто получил положительные оценки.
      Все ждали повального отсеивания с курса, но откуда Гукановой было знать, что бесподобные сдвиги группы — дело рук Знойко. В благодарность за возвращение себя к жизни он натаскал 76-Т3 по всем разделам математики настолько здорово, что многие сами удивлялись своим успехам. В неслыханно короткий срок Дмитрий Васильевич вдолбил в головы студентам весь курс. Ему бы работать в детском саду — он на пальцах объяснял такие сложные функции и ряды, какие Гуканова с трудом доводила до студентов графически. Не забывал и про английский. Если выдавалась свободная минутка, он от души предлагал помощь. От нее было трудно отказаться, делалось неудобно, словно ему в обиду.
      На экзамене Гуканова достала из сумочки кондуит. Там были зафиксированы все до единого лекционные проступочки подначальных. Если число отметин против фамилии переваливало за десять, то четверка по предмету становилась нереальной. Такую Гуканова установила меру. Ну, тройка так тройка — Бог с ней. Хорошо бы только это. Но с тройкой по математике Зингерман не допускал к теоретической механике, а двойка по термеху — это полная бесполезность разговоров с деканатом о стипендии. И апеллируй потом хоть к Всевышнему — в следующем семестре диета неминуема и разгрузка вагонов в товарной конторе гарантирована.
      Но психоз Гукановой остался психозом, а знания, напичканные Знойко, знаниями. Против них Гуканова оказалась недееспособной. Из воды высшей математики группа вышла как никогда сухой.

История с философией

      Будильник, как лихорадочный, затрясся на единственной уцелевшей ножке. Решетнев, не просыпаясь, вогнал стопорную кнопку по самое некуда.
      Рудик, зная, что в течение получаса никто и усом не поведет, встал и включил свет. Ему ничего не оставалось, как ахнуть — на часах было почти восемь!
      — Когда ж ты выспишься?! Опять втихомолку перевел звонок на час назад! — с чувством, с толком, но без всякой расстановки высказал он Мурату, стягивая c него одеяло.
      Мурат открыл глаза, мастерски изобразил удивление, тщательно осмотрел циферблат и как ни в чем не бывало произнес:
      — Часы пара мастэрская, ходят наугад.
      — Какие сегодня занятия? — спросил Артамонов, выплывая из постели.
      — Ты с завидной регулярностью задаешь этот странный вопрос уже второй год подряд, и никто еще в точности тебе ни разу не ответил. Неужели трудно сделать соответствующий вывод?! Фигура ты вполне сформировавшаяся и, я думаю, способная на необширные обобщения, — пристыдил его Гриншпон. — Где зубная паста?
      — Я выбросил вчера пустой тюбик.
      — Сколько раз тебе говорил: без моего личного осмотра не выбрасывай! — Миша был автором открытия, суть которого сводилась к следующему: из любого сколь угодно сдавленного рядовым потребителем тюбика можно извлечь еще как минимум три порции пасты. Это не мелочность, а хозяйственность, уверял Гриншпон, хозяйственность, с которой начинается бережное отношение ко всему государственному имуществу. Сожители соглашались, что да, действительно, большое начинается с пустяков, но в то, что оно может зародиться из фокусов с тюбиком, им не очень верилось.
      — Вы еще пять минут поболтаете, и на лекцию можно будет не торопиться, — сказал Рудик.
      Все бросились в умывальную комнату и сбили с ног Мучкина, доделывающего зарядку. Раньше Мучкин занимался физическими упражнениями у себя в 540-й, но Фельдмана быстро вывели из себя метрономические громыхания атлета о пол, и он стал подсыпать кнопки. Мучкину было не с руки выколупывать их из пяток, и он стал холить свою фигуру на скользком кафеле умывальной комнаты.
      Гриншпон, Рудик и Мурат успели прошмыгнуть в 315-ю аудиторию вовремя. Неимоверным усилием воли они заставили себя пройти перед самым носом преподавателя прогулочным шагом — ведь когда бегут, значит, опаздывают, а если идут спокойно, значит, успевают. Так, по крайней мере, считали некоторые преподаватели. В том числе и лектор по философии Золотников.
      Профессор не успел заговорить о гносеологических и классовых корнях идеализма, как в аудиторию ворвался Артамонов.
      — Я вас слушаю. Должно быть, вы уже придумали причину опоздания? обратился к нему Золотников. По субботам он был склонен к минору.
      — Троллейбуса долго не было, — без запинки выдал Валера.
      — Причина объективная, — понимающе закивал Золотников. Ему неоднократно приходилось дежурить в общежитии номер два, и проживающие там давно примелькались ему. — А что, — посмотрел он в окно, — через нашу спортплощадку уже троллейбусную линию протянули?
      Артамонов изготовился покраснеть, но тут на язык подвернулась неплохая отмазка:
      — Я сегодня спал не в общежитии, я ночевал у-у-у, — завыл Артамонов. Если бы не подсказка с верхнего ряда, он так и не вспомнил бы, с кем спал минувшей ночью.
      — Ну, если только… — извинительно пожал плечами Золотников.
      Дверь отворилась еще раз, и в аудиторию вбежал Пунтус.
      — Автобус опоздал! — выпалил он на ходу.
      — Случайно, номер не одиннадцатый?
      Пунтус вылепил на лице улыбку схимника и начал озираться по сторонам, пытаясь по лицам угадать, что здесь произошло до него и как вести себя дальше. Но недаром говорится, что друзья познаются в беде. В учебное помещение бесшумно вошел Нынкин и тихо, словно со сна, произнес:
      — Трамвай так и не пришел.
      Аудитория прыснула и полезла под столы. Нынкин, окинув взглядом стоящего, как в ступоре, Пунтуса, спокойно прошел на свое любимое место у батареи отопления.
      Приступы смеха утихли. Золотников опять приступил к гносеологическим и классовым корням идеализма. Но, видно, сегодня ему было не суждено высказаться по этому вопросу — на пороге возник Решетнев.
      — Ну, здесь — такси или электричка, других видов транспорта у нас в городе больше нет, — предложил варианты Золотников.
      Многие сделали попытку рассмеяться, а Решетнев, как с трибуны, подняв руку, попросил тишины:
      — Вы не угадали, товарищ профессор, я шел пешком. Но я слышал, вы тоже немножко изучали физику и наверняка должны знать, что собственное время, отмеряемое движущимся телом, всегда меньше, чем соответствующий ему промежуток времени в неподвижной системе координат. Относительность. Поэтому мои часы, когда я иду, а вы меня ждете, должны всегда немного отставать.
      — Во-первых, я вас уже, честно говоря, не жду. Я забыл, когда видел вас на лекции в последний раз. А во-вторых, уважаемый, все, что вы мне нагородили, имеет место только при скорости света. А вы плелись под окном как черепаха. Садитесь, релятивист!
      Золотников на самом деле когда-то изучал физику достаточно глубоко и даже какое-то время преподавал ее. В те горячие годы он рвался к истине, как абсолютно черное тело, поглощая на ходу все добытое человечеством в этой области. Но истина ускользала, терялась. Асимптотическое приближение к ней Золотникова не устраивало, и тогда он взялся познать мир логически, решив по неопытности, что так будет гораздо проще. Он забросил физику в самый пыльный угол и с головой ушел в философию. Истина вообще скрылась из виду. С тех пор Золотников стал относиться к жизни с юмором, что было на руку студентам. Из педагогических систем он стал предпочитать оптовую. Заниматься людьми поштучно, решил он, — удел массажистов. Стоит ли напрягаться, если у нас в стране от идеализма, как от оспы, все население привито с детства. Более того, человек у нас уже рождается материалистом, генетически, так сказать, наследует первичность бытия.
      Несколько лет назад некто Малинский, тоже философ, предложил Золотникову выпустить совместно учебник, намекнув на обширные связи в издательстве. Золотников согласился на соавторство. Причем не раздумывая. Он знал, что студенты в учебниках читают только курсив, и то если он помечен какой-нибудь сноской типа — курсив мой. Но он не знал, насколько тертым был этот калач Малинский.
      Профессор Малинский в свое время побывал и технарем. Его теория расчета ферм считалась классической. Перед войной по его проекту был построен железнодорожный мост через Десну, который во время оккупации смогла подорвать с десятого раза только сводная партизанская бригада. За каждую неудачную партизанскую попытку Сталин дал Малинскому по году. После реабилитации Малинскому ничего не оставалось, как перековаться из технарей в политические и пойти рядовым философом в периферийный вуз.
      Учебное пособие вышло. По вине типографии или по чьей-то еще вине на обложке учебника красовалась только фамилия Малинского. Фамилии Золотникова не было и в помине, хотя из трехсот страниц он сочинил больше половины.
      На этой почве у Золотникова случился первый удар. К счастью, все обошлось, но с некоторым осложнением. Золотников стал рассказывать всем подряд историю с выпуском учебника и доказывать методом от противного, что написал книгу именно он, а никакой не Малинский. Золотников заставлял всех подряд слюнявить химический карандаш и дописывать жирным шрифтом свою фамилию на обложке. Таким образом он докатился до горячки. Форма, правда, была не тяжелой, почти бесцветной, зато выперло ее в сторону совершенно неожиданную — Золотников с явным запозданием возжелал обучить подопечных всяким философским премудростям, чтобы студенты обогнули тернии, выпавшие ему.
      С непривычки во всем этом обхаживании виделось что-то болезненное.
      — На меня смотрите, на меня! — как глухарь в песне, стал заходиться он на лекциях. — Не вижу ваших глаз! Мне нужны ваши глаза!
      Приходилось без проволочек показывать ему свои глаза.
      — У меня скоро на левом полушарии мозоли будут от такой педагогики! говорил Нынкин, потягиваясь.
      — Просто ты воспринимаешь его однобоко, — объяснял Пунтус другу.
      — Сидишь на лекции, как на заключительном акте в Хельсинки! фантазировал Артамонов.
      — Он патетичен, этот Золотников, как соло на трубе! — вставлял Гриншпон.
      Как-то по весне Золотников, не распыляясь на введения, с азартом предложил первокурсникам срочно приступить к написанию рефератов. Будто не студентам, а ему самому предстояло эти рефераты защищать.
      — Вы не сделали ни одной выписки по теме! — теребил он Кравцова. Почему?
      — Еще не растаял снег, — находился лодырь.
      — В прошлом семестре вы ссылались на то, что он еще не выпал! Я не улавливаю связи вашей активности с природными явлениями!
      Раньше, в былые времена, к концу каждой недели Золотников как бы расслаблялся, сходил на нет, а теперь, напротив, распалялся как самовар. Он метал взгляд по галерке и сразу выискивал тех, кто занимался не тем. Захваченная врасплох тишина в аудитории стояла, как ночью в инсектарии: кроме жужжания трех не впавших в спячку синих мясных мух, ее ничто не нарушало. Но и этого Золотникову было мало. Его мог взбудоражить любой пустяк, даже такой, как, например, с Пунтусом.
      — Снимите темные очки! Я не вижу глаз! — докололся как-то до него Золотников.
      — Очки с диоптриями, — спокойно отвечал Пунтус. — Они вас увеличивают для меня.
      — В понедельник принесете справку от окулиста, что вам нужны именно темные очки!
      — Такую справку мне не дадут, — вяло вел диалог Пунтус.
      — Неужели я так ослепительно сверкаю, что мне нужно внимать через светозащитные очки?! Я что, похож на сварочный аппарат?! — Золотников нервничал еще сильнее, если ему отвечали спокойно.
      — Нет, вы вовсе не сверкаете.
      — Я наблюдаю за вами вот уже целую неделю — вы постоянно в беседах! Несите сюда тетрадь!
      Пунтус передал тетрадь по рядам. Записи были в полном порядке. Но остановиться Золотников уже не мог — сказывалась расшатанность нервной системы. Его потащило вразнос.
      — То, что вы успеваете записывать, — не повод для постоянных разговоров! Своей болтовней вы мешаете заниматься делом соседям! Нынкин, покажите конспекты!
      Нынкин на лекциях так глубоко уходил в себя, что, когда бы ни высовывался, — все не вовремя, а высунувшись, начинал что-то бормотать и пытался ввести в курс какого-то своего дела.
      — Я вам говорю! Именно вам! — тыкал в него кулачищем Золотников. Да-да, вам!
      Нынкин хотел схитрить и потянулся за тетрадью Татьяны, но философ опередил его порыв.
      — Свою тетрадь, пожалуйста, свою! Без уловок! Тетрадь Черемисиной мне не нужна! — не сбрасывал обороты Золотников. Его фасеточные глаза засекали в окружающей среде до сотни изменений в секунду, и ни одного левого движения не могло ускользнуть от его взора.
      В блокноте Нынкина процветал сплошной грифонаж. За два года Нынкин не законспектировал ни одной лекции. Тем более — ни одного первоисточника. Нынкин пользовался в основном ходячими общежитскими конспектами. Кочевание этих вечных конспектов с курса на курс и ежегодное переписывание на скорую руку выветрило из произведений классиков весь смысл, доведя их до абсурдных цитаток, которые наполняли душу агностицизмом и ревизионизмом.
      — Вы мне воду не лейте, уважаемый, а посидите-ка сами над произведением часок-другой! Тогда вы не станете совать мне под нос эти извращения! Я удаляю вас с лекции! Матвеенков, несите свою тетрадь! Золотников без удержу стал косить всех подряд.
      Матвеенков тоже никогда ничего не записывал. На этом поприще его не пугали никакие угрозы. Свое легкое поведение он объяснял тем, что у него якобы писчий спазм — то есть полное нарушение функций письма как левой, так и правой руки. Он даже запасся какой-то сомнительной справкой на этот счет. Иногда от скуки Матвеенков все же дорывался до полупустой конспективной тетради, но ни к чему хорошему это не приводило. На листах появлялась криптография. За эти каракули Алексей Михалыча уважительно величали заслуженным каракулеводом. В течение семестра, чтобы всегда быть в форме, Матвеенков нажимал на гипнопедию — постоянно клал под подушку ни разу не раскрытый бестселлер Малинского, а к экзаменам готовился по левым записям. В этой связи у него развилась острая способность разбираться в чужих почерках, и самые пагубные из них, какие были у Татьяны и Фельдмана, он читал как высокую или офсетную печать.
      — А виноваты во всем вы, Пунтус! — сказал Золотников, демонстрируя потоку тайнопись Матвеенкова. Будто поток никогда ее не видел.
      — Я бы не сказал, — ответил Пунтус. — Я считаю, что Матвеенков ленив сам по себе.
      — Да он, в смысле, ну как бы… — поплыл Матвеенков, пытаясь выкарабкаться из водоворота.
      — Не перебивайте, когда вас не спрашивают! — рыкнул Золотников на Матвеенкова и вновь навалился на Пунтуса: — Вы очень вольно себя ведете!
      — А вы, мне кажется, преувеличиваете свою роль в моей личной жизни. Вы ломитесь в нее, как в автобус!
      — Я больше не буду с вами церемониться! Я… я… — затрясся Золотников, и кратер его рта задымился, извергая ругательства средней плотности. На лбу у Золотникова образовалась каледонская складчатость. Сбитый неуязвимостью Пунтуса, он стал входить в кульминационную фазу пароксизма. — Я… вы, Пунтус, можете уже сейчас начинать волноваться за свое дальнейшее пребывание в институте! Я уволю… я исключу вас за академическую задолженность! Считайте, что экзамен у вас начался с этой минуты! Я предложу вас комиссии, которая соберется после трех неудачных попыток сдать экзамен мне!
      Один Климцов правильно понял Золотникова. На семинарах, дождавшись, когда закончит отвечающий, Климцов поднимал руку и просил слова, чтобы дополнить. Золотников любил, когда дополняют. Это означало, что семинар проходит живо и плодотворно. Чем длиннее было дополнение, тем больше снималось баллов с предыдущего отвечающего.
      К первому экзамену по философии готовились с надрывом, как ко второму пришествию. Добра ждать было неоткуда — новую троллейбусную ветку провели в трех кварталах от микрорайона, в котором жил Золотников. Даже этот пустяк мог сильно сказаться на его экзаменационном настроении. К тому же, дав интервью, философ попал спиной на снимок в областную газету. Лучше бы он вообще выпал за кадр.
      В течение трех дней, отведенных на подготовку, не вылезали из конспектов и первоисточников, наполняя жилье материализмом, а голову блажью.
      — Шпаргалки, — передразнивал Артамонов химика Виткевича, — лучший способ закрепления пройденного материала.
      — А если еще и помнить, в каком кармане какая лежит, то вообще не надо никаких консультаций, — соглашался с ним Гриншпон.
      — Жаль, что Золотников все шпоры изымет перед экзаменом.
      — Виткевич в этом смысле погуманнее… дает возможность пользоваться.
      — Выход один — изготовить за ночь запасные варианты шпор.
      — Уволь, лучше два балла, чем еще раз сохнуть над этими прокламациями.
      — Тогда спим.
      — Придется.
      — Все будет нормально, — вместо спокойной ночи пожелал Рудик.
      — Сплюнь троекратно через левое плечо. Это как раз в сторону Мурата, — предложил Артамонов верный прием от сглаза и отчаянно принялся засыпать.
      Философию сдавали потоком, все группы вперемешку.
      В процесс экзаменовки Золотников ввел систему ежесекундной слежки. Он запасся специальной литературой, чтобы тут же документально подтверждать безграмотность. Рассадил всех экзаменуемых по одному за стол и принялся исподлобья наблюдать за ними.
      — Усов, что вы там копаетесь? Показывайте, что у вас там! Насчет шпаргалок я вас, кажется, предупреждал!
      Усов вынул из-за спины носовой платок и показал Золотникову.
      — Садитесь на место! — хмыкнул философ.
      Через некоторое время снова:
      — Усов, что вы возитесь со своим носовым платком? Неужели вы такой сопливый?
      Но Усов уже давно занимался переписыванием и заходился в собственном насморке чисто символически.
      Климцов, как самый лучший дополнитель, отвечал первым. Но на экзамене нужно отвечать, а не дополнять. Причем отвечать так, чтобы больше нечего было добавить. Климцов не смог произнести ни слова не только по билету, но и в свое оправдание.
      — Как это я допустил такую промашку! — покачивал Золотников головой, рассматривая в журнале ряд положительных оценок за дополнения. Когда Золотников обнаруживал пустую породу, ему сразу хотелось получить от студента побуквенные знания. — Придется вам зайти ко мне еще разок, поставил Золотников знак препинания во всей этой тягомотине.
      В коридоре Усов делился своей методой списывания:
      — Сидишь и упорно смотришь ему в глаза. Пять, десять, пятнадцать минут. Сколько нужно. И, как только замечаешь, что он начинает задыхаться от правды, можно смело левой рукой…
      — Мне за такой сеанс гипноза предложили зайти еще разок, — сказал Климцов.
      — Когда ошибается комсомолец — это его личные проблемы, а когда ошибается комсорг — обвиняют весь комсомол, — сказал Артамонов. — У тебя, Климцов, нет опыта турнирной борьбы!
      Матвеенков проходил у Золотникова по особому счету. Два семестра Леша в основном тащился на микросхемах типа «не знаю, так сказать… в смысле…», «не выучил, в принципе… поскольку…», «завтра как есть… всенепременнейше… так сказать, расскажу после прочтения».
      На экзамене философ топтал Матвеенкова до помутнения в глазах. В моменты лирических отступлений Золотников оставлял в покое предмет и искал вслух причины столь неполных знаний Матвеенкова:
      — Чем вы вообще занимаетесь в жизни?! Я бы вам простил, будь вы каким-нибудь чемпионом, что ли! Но ведь вы сама серость! На что, интересно, вы гробите свое свободное время? Может быть, на общественную жизнь? За что, кстати, вы отвечаете в группе? Есть ли у вас какое-нибудь комсомольское поручение, несете ли вы общественную нагрузку?
      — В каком-то смысле, так сказать, за политинформацию отвечаю, что ли, — как на допросе, отвечал Матвеенков.
      — Ну, и о чем вы информировали группу в последний раз? — Золотников усаживался в кресло все удобнее и удобнее.
      — Разве что… если… об Эфиопии. Так сказать… читал… в каком-то смысле… очерк… в общем, об Аддис-Абебе.
      — Через пару недель придете пересдавать. Вместе с Климцовым. Прямо на дом. Я ухожу в отпуск и в институте уже больше не появлюсь. Вы свободны, Аддис-Абеба! — сказал Золотников и про себя добавил: «Ну что учить в этой философии? Ее соль так малогабаритна… первичность и вторичность материи, а все остальное — чистейшей воды вода!»
      Бирюк, заскочивший на секундочку к друзьям, ужаснулся результатам экзамена по философии:
      — Десять двоек у Золотникова?! Ну, вы даете, ребята! И ты, Матвеенков?! Ты же, вроде, тоже рыболов-любитель? И даже немножко морж! Я вижу, вы не натасканы на Золотникова. Золотников законченный рыбак, и историй, не связанных с водой, он просто не признает. Ему только намекни про рыбалку — он сразу забудет про философию и начнет исходить гордостью за свои снасти! В этот момент перейти к положительной оценке не составляет никакого труда. Ведь философия, собственно, и началась-то с рыбалки. Возьмите того же Платона — бросал в воду поплавки разные, камешки, наблюдал, как расходятся круги, размышляя о том о сем. А потом просто описал все, что видел.
      — Правда?! — обрадовалась Татьяна. — Но я никогда в жизни не ловила рыбу!
      — Тогда философию придется учить, — сказал Бирюк тоном ментора.
      Матвеенкову пришлось идти пересдавать экзамен одному, потому что Климцов сам поставил себе пятерку на квитке для пересдачи, сам расписался за Золотникова и сам сдал в деканат. Никто ничего не засек. Подделка легко сошла за настоящую отметку. Скорее всего, потому, что слишком авантюрным был ход. Никому в учебной части и в голову не могло прийти, что отметку можно подделать. Ложную пятерку перенесли с квиточка в зачетку Климцова.
      Матвеенков поплелся в одиночку. Он занял у Забелина болотные сапоги и куртку — всю в мормышках, в которой тот отбывал Меловое, и явился к Золотникову в обеденное время. Философ сидел за столом и принимал вовнутрь что-то очень эксцентричное на запах из аргентинской или, как минимум, из чилийской кухни.
      — Ну что, проходи, Аддис-Абеба, — вспомнил Золотников чрезмерную занятость двоечника по общественно-политической линии.
      Матвеенкову с голодухи послышалось вместо Аддис-Абеба «садись обедать», и он совершенно бесцеремонно подсел к столу и принялся уплетать острый пирог с рыбой. Когда, помыв и вытерев руки, Золотников вернулся в столовую, Матвеенков уже развеивал последние крохи стеснения. Чтобы не ударить в грязь лицом, хозяину ничего не оставалось, как потчевать неуча. Леша долго не выходил из-за стола, и Золотников чуть не закормил его, как когда-то Пунтус с Нынкиным в Меловом бабкиных свиней.
      После обеда Золотников приступил к опросу. Речь сама собой зашла о рыбалке. Пересдача экзамена прошла, как сиеста, без особых аномалий.
      А вообще сессия — это мечта. И почему каникулы начинаются после нее? Их следовало бы поменять местами. Когда вырываешь на кино пару часов из отведенных на подготовку, даже индийский фильм кажется увлекательным. На каникулах пропадает охота отдыхать. Купаешься в ненужной свободе и понимаешь, что она — не более чем осознанная необходимость, как говорил великий Ленин.
      Даже как-то неинтересно.

Из заготовок

      Химик Виткевич, похожий на баснописца, заметил как-то на консультации:
      — К экзамену допущу тех, кто заготовит шпаргалки своей рукой. Буду сверять почерки.
      Дмитрий Иванович Виткевич считал, что лучший способ закрепления пройденного материала — изготовление шпаргалок. Студент, занимаясь этим делом в надежде списать на экзамене, вторично прорабатывает предмет, сам того не подозревая. Пробегая вновь по всем темам, он усваивает курс комплексно, по двум каналам памяти — механическому и зрительному. Собираясь на экзамен, он запоминает, в каком кармане какая заготовка лежит, и таким образом классифицирует свои знания. Это позволяет держать в голове все химикалии.
      Заяви такое Ярославцев, первокурсники удивились бы до крайности, а из уст химика требование иметь шпаргалки прозвучало почти программно. Это была не единственная странность, которую Виткевич обнаружил за семестр. Взять хотя бы химические анекдоты, которых он рассказал столько, что по ним можно было выучить половину высшей химии. Он рассказывал их, как новую тему, — не улыбаясь, сохраняя каменную серьезность. Словно мимические мышцы, складывающие улыбку, у него атрофировались. За серьезность Дмитрия Ивановича уважали более всего. Благодаря ей он постоянно притягивал к себе. Его лекции были интересны, их никто не пропускал. Проверки посещаемости, устраиваемые на них деканатом, считались делом в какой-то мере кощунственным, потому что отсутствующих не было никогда.
      От Бирюка пришел слушок, что Виткевич преподавал в свое время в МГУ, был первым рецензентом Солженицына. После этого растворы, полимеры и анионы стали еще занимательнее. Бирюк божился в подлинности пикантной составляющей слушка и уверял, что по институту ходит чешская книжонка, в которой это в деталях расписано. При желании эту книжонку можно было отловить у литейщиков или у вагонников.
      — Теперь ясно, почему Виткевич ходит, заложив руки за спину, догадался Рудик. — Сказывается длительное пребывание в неволе. Сталин знал, кого сажать и на сколько.
      Создавалось впечатление, будто химик еле носил свое тяжелое прошлое и ежеминутно помнил о нем. Он часто останавливал мел на середине формулы и задумывался, и только усиливающийся в аудитории шепот возвращал его к реальности. При чтении лекций химик никогда не пользовался никакими бумажками, как это делали многие преподаватели, он знал свою науку назубок, поэтому все его требования воспринимались как законные.
      — Все-таки химик наш хитрый, как штопор! — размышлял Гриншпон. — Не покажешь ему шпоры — двойка, покажешь — он их отберет, и тоже двойка. Ловкое колечко он затеял!
      На экзамене Виткевич словно забыл про все. Не спросил про шпаргалки и не следил, списывают ли. Будто знал, что никто списывать не будет. Все недоуменно брали билеты, невероятно легко отвечали и, бросив в урну не пригодившиеся шпаргалки, выходили поделиться удивлением с рассевшимися под дверью одногруппниками.
      Один только Усов не мог удержаться, чтобы не напомнить о себе. Прежде чем взять билет, он долго вытаскивал из карманов свои микротворения и расписывал Виткевичу, на какой четвертинке какой вопрос раскрыт. Химик, не глядя, опустил шпаргалки в урну. Усов взял билет и сел за стол. Натура постоянно тащила его не туда. Посидев смирно минут пять, он спросил, нельзя ли ему воспользоваться шпаргалками.
      — Пожалуйста, — спокойно разрешил химик.
      Усов полез в урну и достал листочки. Дмитрий Иванович не среагировал на выпад, дождался, пока Усов иссякнет, и поставил ему тройку.
      — Не за плохие знания, а в назидание, — прокомментировал он свое решение.
      Все сошлись во мнении, что химия не наука, а баловство. Виткевич свое дело сделал. Он вынудил подопечных понять предмет. Экзамены как таковые его мало интересовали. Кто на что способен в химии, он распознавал по походке.
      С историей КПСС дела обстояли проще. То, что никто не получит ниже четверки, подразумевалось. Этот предмет знать на тройку было стыдновато. Потому что вел его некто Иван Иванович Боровиков.
      Немного найдется на земле людей, внешность которых так верно соответствовала бы фамилии. Боровиков был овальным и белым, как боровик. Вечная его фланелевая шляпа с пришитым листком довершала сходство с грибом. И еще меньше найдется на земле людей, внешность которых так сильно расходилась бы с сутью. Когда Иван Иванович открывал рот и уголки его толстых губ устремлялись вверх, доходя до ямочек на пухлых щеках, все ожидали, что он скажет сейчас что-то очень веселое. Руки слушателей инстинктивно тянулись к лицам, чтобы прикрыть их на случай, если придется прыснуть, но Боровиков так неподкупно заговаривал о предмете, что улыбки студентов не успевали расползтись по лицам и свертывались в гримаски удивления. Он умел подать материал так, что было понятно: все произносимое им — туфта, но экзамен, извините, сдавать придется. Не надо вникать в эти бессмертные произведения, надо просто знать, для чего и когда они писались. Их не надо учить, как математику, но как философию деградации сознания общества знать необходимо.
      — История КПСС, — говорил Боровиков, — самая величайшая формальность в мире! Соблюсти ее — наша задача!
      Он читал лекции самозабвенно.
      — В молодости Шверник напряженно всматривался в окружающую действительность… — сообщал он серьезно и без единого намека на улыбку и сразу поднимал настроение. В лучшие минуты своих публичных бдений Боровиков высказывался так горячо, что казалось, будто он выступает на форуме по борьбе с международным промышленным шпионажем.
      Боровикову было всегда неприятно ставить в экзаменационную ведомость уродливый «неуд». Он до последнего наставлял на истинную стезю искателей легких, но тупиковых путей. За отлично разрисованные и оформленные конспекты он бранил, как за самоволку в армии.
      — Зачем вы попусту тратите время?! Ведь я не требовал от вас конспекты! Придется пачкать документ, ничего не поделаешь, — и выводил в ведомости пагубную отметку.
      Термодинамика — тоже интересная наука, но навязывавший ее студентам преподаватель Мих Михыч был еще интереснее. Он обладал двухметровой фигурой, и Татьяна открыто благоговела пред ним. Почти еженедельно она повторяла: «Вот это, я понимаю, мужчина!» Всем своим поведением Мих Михыч словно извинялся за то, что сам он, будучи студентом, тоже опаздывал, симулировал, списывал, а теперь вот вынужден наказывать за это других.
      Бирюк уверял, что нет для Мих Михыча страшнее испытания, чем экзамен. Перед началом экзамена он по обыкновению посылал кого-нибудь из студентов в ближайший киоск за газетами, чтобы, читая их, не видеть, как, списывая, готовятся к ответу испытуемые. Если случайно замечал, как кто-то безбожно дерет из учебника, Мих Михыч краснел как рак.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33