Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Родной голос

ModernLib.Net / Публицистика / Астафьев Виктор Петрович / Родной голос - Чтение (стр. 3)
Автор: Астафьев Виктор Петрович
Жанр: Публицистика

 

 


      Вот так вот! Брали, брали на «ура» Каму, Волгу, Дон, Днепр, обуздали все более или менее приметные реки страны, погубили Арал, Иссык-Куль, обезобразили Азовское море, Каспийское море, нанеся ему сокрушительный, штурмовой удар под Кара-Богазом. А теперь вот новые времена, новые песни и «производственные» отношения.
      Да только плохо верится в порядок и деловитость отечественных гидростроителей. При громадной удаленности и недоступности Нижней Тунгуски, отсутствии людских и прочих ресурсов «стройка века» влетит в такую копеечку, такой штурмовщиной и приписками может кончиться, что и представить это трудно людям, не видавшим, допустим, окончания строительства Камской ГЭС. А ведь она — птичка-невеличка в сравнении с Туруханским коршуном, который «искогтит» не только весь север нашей страны, но может пустить с молотка всю отечественную экономику — надо себе только вообразить расходы на одно лишь строительство двух- или трехтысячекилометровой железной дороги Красноярск — Лесосибирск Туруханск. Стройка эта планируется ради стройки, стало быть, временной «транспортной схемой», как ее уклончиво и «грамотно» именует безымянный автор очерка «Первая палатка», суля «высокую экономическую эффективность нового гидроузла».
      «Свежо предание…» Такую же вот, не просто высокую, а «сверхвысокую экономическую эффективность» нам сулили от БАМа, песни про это и поэмы слагали. Ныне все умолкло. Ржавеют на БАМе рельсы, и глашатаи-славословы ждут не дождутся: что бы еще и где бы еще прославить. Но пока они соберутся из столиц, пока снарядятся на Угрюм-реку — жди, если дождешься, хочется уже сейчас славы, шума, похвал за дерзость, героизм и разворотливость.
      Вот и витийствует на серых полосах «Маяка Севера» свой, доморощенный патриот-гидростроитель. Не ведая стыда, о «выгодах» поет и ни слова о том, сколько бед стране и народу нашему нанесли героические преобразователи хозяйства нашего и покорители пространств. Ни нашествие монголов, ни многочисленные войны, бушевавшие на полях России и Украины, даже такие разорительные, как гражданская и Отечественная, не принесли нам столько бед, такого урона, как наши «первопроходцы» и следом за ними ордой кочующие гидро- и всякие прочие ретивые строители.
      Разумеется, они родились, возникли и распоясались не сами по себе — их произвела система нашего отечественного хозяйствования, система шапкозакидательства, безответственного планирования, система оголтелого словоблудия, в котором часто тонут и здравый смысл речей, и польза дела вперед, вперед, не считаясь ни с потерями, ни с запретами, ни с мнением народа, — все для победы! А — «за ценой не постоим»…
      Есть слух, что безумный проект — хотя гидростроители и сделали уступки, посулились на сколько-то метров снизить тело плотины и чуть поубавить водохранилище — будто бы не утвержден «в верхах». Пока! Но освободившиеся от строительства Курейской ГЭС землепроходцы ведут в Туру дорогу, шевелятся в лесах какие-то экспедиции, едут разные комиссии в Эвенкию, шныряет по начальству юркий, пробивной народ, и тихим, умиротворящим валом катится: «Да, будем строить, но Средне-Енисейскую ГЭС. Чисто будем строить. Уступами. Никакого вреда, полная выгода стране, народу, Сибири…»
      И опять — в самом красивом, самом недоступном месте, зато — створ!
      Ах этот створ, так бы его и переэтак! Ведь упрятал же Создатель дикие ущелья в недоступные, в неприступные дали. Добрались, забрались! «Человек проходит как хозяин…»
      Ну и хозяин! Да-а! Еще раз и который раз ошиблась небесная канцелярия, опечатку сделала природа, назначив двуногого зверя хозяином прекрасной планеты, достойной более разумного и вежливого сына, распорядителя и жителя.
      Ведь казним, обираем, отламываем куски, запоганиваем моря, реки и пашни не одни мы — со всех сторон, со всех углов ползут по земле безумные и бездумные твари, и за ними тянется черный, немой след — сожженная земля, темное небо, мутные воды, трупы птиц, животных и свои, человечьи, трупы, все чаще и чаще — трупики, изуродованные житьем в поганстве, в пьяном и кровавом угаре, — дети, наше будущее. Земля, планета дошла уже до инвалидного состояния.
      Остановись, отринь гордыню, спроси себя, человек, пока еще не совсем поздно: зачем ты явился на этот свет? Жить или в безобразиях, во зле и хамстве подыхать пришел на землю? Или помутившийся разум и свету хочет мутного, непроглядного, поганая жизнь и кончины поганой хочет?..

* * *

      Некто Терентьев, «инженер-гидростроитель», шлет всем газетам, писателям и журналистам толстые письма, обвиняет их всех вместе в невежестве, отсталости и тупости…
      Он, Терентьев, и его товарищи-гидростроители хотят нам всяческих благ, процветания, а мы, неразумные, безграмотные обормоты, никак того не поймем и понять не можем, а может, не хотим.
      Передо мной другой Терентьев, Андрей, монтажник, строивший Камскую, Боткинскую, Зейскую и еще какую-то ГЭС. Мы вместе с ним начинали «вход» в литературу, встретились в 1953 году в знаменательный день — день смерти Сталина. Именно в этот день по вызову Пермского (тогда — Молотовского) издательства угораздило меня рано утром отправиться поездом в областной центр, редактировать свою первую книжку. Вагоны старого, еще «камарного» образца, то есть полукупейные, в поездах с тридцатых годов зовущиеся «литерными», были почти пусты. Одна тощая старушка богомольного вида лепилась за столиком и не моргая смотрела прямо перед собой. На станции Лямино, первой от города Чусового остановке, в вагон вошел молоденький лейтенант, и поскольку утренней информации по радио я не слышал, то поинтересовался:
      — Что там сообщают?
      — Скончался товарищ Сталин, — тихо произнес младший лейтенант.
      Бабушка, видать, углядела скорбь на наших лицах, моргнула раз-другой и спросила:
      — Что случилось-то?
      — Товарищ Сталин умер, бабушка.
      — Господи, Господи! — закрестилась старушка. — Опять голод будет…
      Пермь — город рабочий, суровый, смертей и горя много на своем веку перевидавший, еще более посуровел от траурных флагов. На улицах малолюдно, по конторам плач. Плакали в книжном издательстве, плакали в отделении Союза писателей, возглавляемом Клавдией Васильевной Рождественской. Молодые и старые литераторы плакали, литературных дамочек отпаивали водой. И скуластенький, кучерявый паренек силился из себя выжать солидарную слезу, но у него это неубедительно получалось.
      Траурный митинг был краток, все желающие выступить после первой же фразы махали слабой рукой и, шатаясь, шли на свое место — не могу, дескать, говорить, повержен горем.
      Кучерявый парень и оказался Андреем Терентьевым, уже тогда почти глухим от контузии. Он был холост, и у него велась квартира в деревянном доме, где и написал он свои первые очерки и повесть под названием «Младший лейтенант». С нами был еще один парень, москвич, только что окончивший Литературный институт, отбывающий практику в многотиражке гидростроителей и попутно, на общественных началах, работающий в альманахе «Прикамье». Парень этот был из тех, которые считают, что ежели собрались двое мужиков, да еще к тому же холостых и при них нет бутылки, то и не мужчины они вовсе, а так, недоразумение природы какое-то.
      Во всех магазинах и ларьках спиртное было категорически изъято и убрано до более радостных времен. И лишь возле вокзала «Пермь-1» громогласная здоровенная девка в замаранной и рваной от ящиков куртке бойко торговала «огнетушителями» — темными бутылками с красным «портвейном». Была эта девка изрядно поддатая, никакие скорбные вести до ее ларька еще не докатились.
      — Во у меня портвей так портвей! — кричала она. — Нарасхват идет!
      — Тихо ты, дура! — сказали мы девке, загружая портфель редактора бутылками. — Будешь хайлать, прикроют тебя…
      — Хто прикроет? Хто? Я так прикрою! — И замахнулась на нас страшенной бутылкой девка.
      На Камской ГЭС мы подались в рабочую столовку, поскольку у холостяков пожрать дома нечего. Взяли супу, котлет, винегрету, сидим себе, мирно беседуем, и перед нами вино.
      — Вон они! Вон они! — вдруг раздался визг в столовой. — Вино пьют! Народ горюет, а они… они с радости пьют.
      И тут мы обнаружили, что столовая наполнилась народом, в большинстве своем заплаканным, и протест одного из трудящихся обращен в нашу сторону. Однако мы не стали обращать на все более густеющие, истеричные крики внимания, и дело закончилось тем, что возле нашего стола оказалась «делегация» и заявила, что, ежели мы не прекратим «безобразие», нас будут бить и за последствия никто не ручается. Поразительно было то, что часть «делегации» была пьяна, и куражились на стороне выпившие люди от клокочущей государственной скорби да еще оттого, что самим негде добавить. Мы возмутились, стали молодецкой стеной и спросили, кто тут собирается нас бить? Давай, пробуй!
      На крик пришла знакомая Андрея и попросила нас от дураков подальше идти домой.
      Мы проговорили всю ночь в уютной, теплой квартире Андрея и с тех пор подружились. Литература не стала жизнью Андрея, главное у него звание рабочий — так и закрепилось за ним, но он пописывал и продолжает писать, хотя и мешает ему абсолютная глухота. При Твардовском Терентьева печатали в «Новом мире», вышло несколько его книг в разных издательствах.
      Прошлым летом он объявился в Красноярске, в госпитале для инвалидов Отечественной войны. Подлечился, выписался из госпиталя и улететь в свою Зею не может. Поскольку глух, то кричит в разные оконца, документы свои сует, а на него ответно гаркают: «Вы на нас не орите!»
      Увез я его в аэропорт Емельянове, по «инстанциям вошел», но ответственные лица из авиаинстанций попрятались кто куда, потому что народу — непробиваемо. Кое-как все же уговорил я знакомых женщин из обслуги аэропорта отправить инвалида войны на самолете хотя бы до Иркутска.
      И все время, у меня дома, в дороге, в авиапорту, давний побратим мой по войне и литературе внушал мне, чтоб я не писал о войне «всю правду», потому что она такая позорная, что не надо ее знать нашим детям.
      Андрей на два года старше меня и хватил войны на всю катушку. К его голосу стоило бы и прислушаться, но он и про гидростанции не велел писать. «Они нам необходимы, и цель оправдывает средства, да и строить „чисто“, если захотим, мы можем. Зейскую ГЭС построили безвредно и „чисто“». Правда, тут же и добавил, что Зейское водохранилище всего 70 километров протяженностью и в стороне оно от пашен, полей и городов.
      Я долго его донимал давно мучающим меня вопросом: в чем же все-таки дело? Почему мы по разные стороны «баррикады», ведь в одной стране живем, один хлеб едим, за общее дело страдали и страдаем?
      — Ларчик, как всегда, открывается просто, — вздохнул Андрей.
      И рассказал, что после безобразного завершения строительства Камской ГЭС выдавали им премии и начальнику участка вырешили семь тысяч рублей, а ему, бригадиру монтажников, всего 75 рублей. Он унес их начальнику участка и велел подсоединить — «до кучи». А тот ему заявил, что он — честный коммунист и в подачках его не нуждается.
      Сколько, какую премию получил Наймушин — начальник строительства, главный инженер, чины и шишки из высоких контор, нам знать не дано. Вот тебе и «рычаг» гидростроительства. Один из главных. Возможно, эту премию уже и отменили, но, значит, придумали, изобрели и действуют другие «рычаги». Материальная заинтересованность это у нас зовется.
      Недавно я вычитал и выписал цитату из Карла Маркса: «Природа в такой же мере источник потребительских стоимостей, как и труд, который сам есть лишь проявление одной из сил природы, человеческой рабочей силы» (К. Маркс, ф. Энгельс. Собрание сочинений, т. 21, с. 33). И еще: «При капитализме природа всего лишь становится предметом для человека, всего лишь полезной вещью; ее перестают признавать самодовлеющей силой, а теоретическое познание ее собственных законов самовыступает лишь как хитрость, имеющая целью подчинить природу человеческим потребностям, будь то в качестве предмета потребления или в качестве средства производства» (там же, т. 46, ч. 1, с. 387).
      Мы все время, в особенности во времена Хрущева, были охвачены зудом догнать и перегнать проклятых капиталистов, которые расходовали и расходуют четыре килограмма сырья на производство килограмма продукции, а мы расходовали и расходуем сорок! Теперь можно потирать руки — по части варварской эксплуатации природы и своего народа мы, несомненно, обогнали капитализм и ушли так далеко вперед, что теперь они нас догнать никак не могут, хотя и стараются изо всех своих могучих сил.

* * *

      Что за закаты на Виви! Долгие, нежные, разливистые. Вечерами сидел я, усталый, с разбитыми ногами, возле избушки на скамейке, глядя в заречные дали. Там, в отдалении, темнела седловина, покатой катушкой спускаясь к какой-то речке, притоку Виви. Каждое деревце, каждая лиственка на седловине были четко пропечатаны на полотнище алой, прозрачной зари. И нежная прозелень, изливающаяся в небесную голубизну, делала ту ясную даль еще более глубокой и тихой.
      Ничто не нарушало вечных пространств и вечерней тишины. Лишь за избушкой, в кустах смородинника и тальника, одинокая, застенчивая пташка роняла нежные звуки: «Ви-ви, ви-ви», — так мне и открылось название «нашей» речки. Купец, вырывший себе яму в яру, чтобы меньше донимали комары, ворочался в земле, смахивал лапой комаров с морды и ушей, отряхивался и, заспанно аевая, пялился на меня — все, мол, спят, а тебе чего не спится? Да неугомонные чайки кричали и вертелись над водой — ворох белых птиц все сгущался, крик делался пронзительней. Чайкам удалось отбить от табунка и отощать от матери молодого глупого крохаля, и пока они его, ныряльщика прекрасного, но еще бескрылого, не добьют, не растеребят, не расклюют — не отступятся.
      Редкие когда-то, большие жадные птицы — вороны и чайки — становятся теперь все более агрессивными; исчезает корм в лесах и реках, медведи и те делаются побирушниками и подбиралами, питаются дохлой рыбой на ведрхранилищах, поедают выброшенные тушки ободранных зверушек вокруг становищ, часто вламываются в охотничьи избушки и разоряют их. В прошлый приезд, будучи на притоке Виви — Янгоде, я насчитал шестерых медведей, шляющихся в окрестностях нашего стана, много огрызенных скелетов соболей валялось вокруг избушки. Охотники тоже стали себя неряшливо вести в тайге, не говоря уже о туристах, «гостях» и разных экспедициях, временно тут проживающих и работающих.
      Вечер успокаивал душу, угасающая заря навевала грустные думы, и, глядя на Виви, все думал я о судьбе сибирских рек — Лене и Енисее. Есть еще и такая река — Мана, по красоте и величине она может сравниться с Чусовой-рекой и со многими красивейшими горными реками нашей страны. Она течет встречь Енисею и верстах в пяти впадает в него выше моего родного села, сделав перед этим шестнадцатикилометровый крюк. Возле порога и места, названного Соломенным, стоит гавань, как ловушка, как удавка реки. Стоит с тридцатого года. Тогда и начался на этой реке молевой сплав, и продолжается он по сей день. Уже обрублено все, уже хлам плывет по сравнению с тем лесом, который рубили в первые пятилетки, уже не бывает летами воды в реке, и из-за нехватки рабочей силы загоняют в реку бульдозеры, то с разрешения, то тайком пихают древесину к гавани, где она, обсохшая, преет до осенней воды.
      Река убита, испорчена, доведена до полного инвалидного состояния. Почти исчезли по богатым ее берегам звери и птицы, рыбы местной нет. Потолкавшись возле плотины Красноярской ГЭС, пришедшая с низовьев Енисея рыба веснами заходит в Ману, чтоб освободиться от икры. Вымечет ее где-нито, потом плывущим лесом, водометным катером все эти жалкие нерестилища размичкает, размоет, уничтожит. Нынче на Мане пескаря поймаешь — радость, а в тридцать четвертом году я, десятилетний парнишка, возле кордона Сосновка за вечер примитивной удочкой-обманкой налавливал ведро хариуса, кормил нашу доблестную семейку досыта рыбой.
      Что за бедствие, что за напасть на нашу землю? И все «борются» за чистоту и сохранность рек, лесов и атмосферы. «За землю, за волю, за лучшую долю», как пели мы в детстве.
      Но зачем же бороться? Надо вести себя по-хозяйски и соответствовать великому званию — хозяин. И только. Не пили сук, на котором сидишь, не вреди себе, положи конец самоистреблению, ибо, мордуя природу, пуская ее с молотка, сам ты себе ведь подписываешь смертный приговор…
      Вот и вечер наступил. Прохладный, звездный. Потемнела тайга, близь и даль сомкнулись. Стоит тайга недвижно и монолитно. Унялись чайки, только два деревца на седловине еще видны и догорают бездымно в едва тлеющем пятнышке зари, да речка внизу пошумливает, журчит, наговаривает сама с собой. Ей скоро отдыхать, скоро под лед уходить, до весны стихнуть, вот и хочет она наговориться, наплескаться, пожить вольной, беззаботной жизнью. Она не может знать, что где-то далеко-далеко, в тесных городах, в умных конторах, ей, притоку Нижней Тунгуски, тоже подписан приговор, и все, что плавает в ней, шуршит над нею, цветет и зеленеет, должно вместе с нею погаснуть и умереть.
      «Я враг небес, я зло природы, и видишь — я у ног твоих», — каялся страшный Демон, представая в облике человеческом перед земной челядью и перед любимой женщиной. Что же делать нам? Перед кем каяться? Кому и как молиться о твоем и нашем спасении, светлая речка?
      «Вечно живи, речка Виви. Птичка виви, песню ей пой», — как обычно, на природе от рассолоделости сердца, от умильности и отдаленности бешеной городской жизни складывалось в моей голове что-то душещипательное, благодарное, похожее на песню, но дальше первых строк и жалостных сердечных звуков дело не шло. К нежности и грусти примешивалась тревога, сбивала настрой души.
      И потом, когда над головой вертелся, гудел пропеллер вертолета, машина плыла над горами, лесами, и ничего там, внизу, не менялось, все было как было: дали, перевалы, реки, речки, озера, долины с ленточками вечных снегов, недотаявших льдов, все повторялось, как заклятье, как стон изболевшегося сердца, как просветленная молитва грустно притихшего разума: «Вечно живи, речка Виви!.. Речка Виви, вечно живи…»
       1989

Лес не шумит, лес стонет

Из незаконченной статьи

      Каждый человек живет по-своему и, наверное, каждый по-своему представляет себе конец света — так загадочно и красиво для русского уха звучащее слово «Апокалипсис», слово греческое, молвленное и писанное отшельником-монахом Иоанном Богословом на острове Патмос в глубокой и беззвучной каменной пещере, буквально называется оно «Откровение Иоанна Богослова о конце света». Сейчас эта обитель является приделом древнего патмосского монастыря, и монахи пробили в пещере отверстие, точнее сказать, отдушину наружу — мокнет от человеческого дыхания и рушится камень, от дыхания и от слез. В закутке пещеры, на выступе, лежит книжечка в вишневом переплете, даже и не в переплете, а между двух пластушинок крашеной кожи, наверное, телячьей, стянутой сухою жилой, тоже, наверное, телячьей. На книгу можно только глазеть, дотрагиваться до этой всечеловеческой реликвии нельзя — слишком грязны и липки от грязи и крови руки человеческие. На уступе горит негасимая свеча, и колеблется, мерцает ее свет от сырости и смрада, выделяемого ртами туристов, толпами клубящихся в монастыре и вокруг него.
      В монастыре, в хранилище древних рукописей и книг, в скромной витринке лежит лоскуток кожи, и на нем едва различимы, чем-то розовеньким писанные, знаки — это послание нам от людей или земных существ, только-только овладевающих письменностью и еще не имеющих бумаги.
      Послание не прочитано и едва ли будет прочтено — слишком далеко ушло, уехало, ускакало беспечное человечество из тех «безграмотных веков», и вот уже на древнеславянском славяне не читают и не говорят. Японцы ведут две программы по телевидению, ибо торопливая молодежь не желает знать и пользоваться громоздким языком своей страны. Мне посчастливилось слушать Омара Хайяма и Данте на том языке, на котором и которым они творили — это совсем другие стихи, другие поэты, чем те, которых мы читаем и изучаем в переводе — у древлян глубже и чище дыхание и ничем еще не загроможденный звук слова, мелодия стиха. Данте, изгоняемый из своей родной Флоренции, мог слышать вослед лишь проклятия, свист и звук барабана. Современные вольнодумцы, изгоняемые идеологическими праведниками, оглушены звуками моторов и ревом возмущенных людских стад.
      Итак, древняя рукопись, послание к нам, составленное из незнакомых знаков, составленных в слова, не прочитано, но есть предположение ученых, что эти почти бесцветные ниточки знаков содержат послание нам вечного мира, добра и веры в Бога. А что же еще могли желать друг другу существа, еще не озверевшие от войн, не оглохшие от прогресса, неискаженным и незамутненным сознанием. Пожелание любить, беречь землю, которую мы травим, жжем, тогда еще возникнуть не могло. Древляне еще не понимали, как можно кусать грудь кормилицы-матери, перерезать ей горло за то, что она верит в своего Бога или же она другого роду-племени. Древляне не понимали, не могли понять, а отшельник-монах уже понимал и, размышляя о конце света, предостерегал нас от безумия, а предостерегая, подавал надежду на будущую, разумную жизнь, ибо только в святом разуме и вечном созидательном труде и молитве есть спасение человека и бессмертие его.
      Я сижу на берегу речки Сочур, притока Бахты, впадающей в Енисей, и открывшийся предо мною пейзаж заставляет усомниться в надеждах, оставляемых нам не только Иоанном Богословом, но и многими гениальными умами тех, кого изредка Бог посылает нам и спасает от повального истребления дикарями и безумцами, проповедующими счастливое будущее без Бога и внушающими незрелому человеческому разуму вечную борьбу с тем и с теми, что и кто его окружают.
      Мы вступаем в третье тысячелетие. Доживем ли, достигнем ли, перевалим ли?
      На исходе первого тысячелетия человеческая поросль, горстка людей безграмотных, только-только различившая тьму, чтоб оглядеться, посмотреть, что за нею, только-только научившаяся строить корабли и отважно на них плавать, хотя и возле ближних берегов, однако хорошо уже умеющая делать вино и пить его, сноровисто кующая оружие и употребляющая его на ограбление ближних земель, начала проникать в уже и отдаленные, человечество это, ютящееся по берегам Средиземного и примыкающих к нему морей, но испугавшись своих тяжких грехов, ждущее второе пришествие Христа и Страшного Суда над собою, впало в страх. Заметьте, не в раскаяние, не в смущение, а в страх!.. И началось такое грехопадение, пьянство, праздность, блуд, и люди позабыли не только, как строить жилища и корабли, они разучились работать на земле, плавать, а ведь плавали уже вокруг Африки, умели воздвигать храмы, дворцы, овладевали первыми навыками письменности, достигли больших высот в искусстве и не только культурном и прикладном, но даже и в духовном развитии.
      И вот все остановилось, все обмерло от страха и душевной смуты. Процветало лишь виноделие, и страшная смертность от кровосмешения опустошала когда-то густонаселенные берега морей и материки. Многие подались обратно в пещеры, долбя в мягком туфовом камне дырки для укрытия. Еще не так давно мирные кочевники, скотоводы и землепашцы убегали в глубь Африки, Месопотамии, Оттомании от соседних воинственных племен и народов, селились в каменных пещерах и звались троглодитами. И троглодитами сделались и завоеватели, и завоеванные народы.
      Но конец света не наступил. Страшного Суда не случилось. И человечество, медленно и неохотно просыпаясь, приходило в себя после длительного обморока. Из замечательной книги замечательного писателя Стефана Цвейга, который не стеснялся называть себя «жалким подражателем Достоевского», — «Звездные часы человечества», — кто интересуется, сможет узнать, что пробуждение, названное Ренессансом, началось с возрождения искусства, прежде всего живописи, и путешествий. Кругосветное путешествие Магеллана, потрясшее человечество, возбудило в нем дремлющие силы, жажду открытий и познаний.
      Да, вновь открытые земли и материки раздвинули не только горизонты человеческих познаний, жажду обновления, но и жадность к обогащению за счет открытых земель, к грабежу, насилию, истреблению богатств, целых народов, и все это закончилось позорнейшей страницей истории человечества — рабством.
      Да и закончилось ли? Оглянитесь вокруг, вдумайтесь — рабство приняло более изощренные, более громоздкие и хитромудрые формы. Человек на исходе второго тысячелетия сделался более зависим по сравнению с древлянами — от законов, творимых в защиту беззаконий, от прогресса, без которого он не может сделать и шагу, от тех, кто властвует и заставляет погибать в войне аа властелина, от тех, кто девяносто процентов Божеских собратьев своих заставляет выполнять работу не по охоте и по душе, а против воли и желания своего. И чем дальше, том больше плоды труда употребляются против него же, человека, назначены на истребление всего живого на земле и в первую голову самого производителя — это ли не крайняя форма рабства? Это ли не главное противоречие нашей современной жизни, опасливо и настороженно влекущейся к третьему тысячелетию. Нет, нет, я имею в виду не самую оболваненную, в смрадный, смертный угол загнанную русскую нацию или народы, населяющие затурканную, самоё себя не осознающую Россию. На всех пяти материках нашей планеты идут те же губительные процессы самоистребления, что и во взлохмаченной, изнасилованной вдоль и поперек, бессчетно обсчитанной, обманутой, себя уже почти позабывшей несчастной родине нашей.
      Мой близкий знакомый, долго живший в Африке и Индии, редко ввязывающийся в споры о свободе, равенстве и братстве, однажды все же сказал по телевидению расшумевшейся молодежи, что он видел в жизни своей одного лишь свободного человека — это был индус, на нам была набедренная повязка и в руках половина сушеной тыквы — посуда для еды и воды. Все!
      Я склонен согласиться, что именно так оно и есть, ибо сам бывал в охотничьих избушках по два-три дня, от силы неделю могу наслаждаться первозданной тишиной, близкой к природе жизнью, но потом тянет уже и радио послушать, телек посмотреть, газеты почитать, окунуться в атмосферу шумного, проклятого города, в котором когда и истинный-то белый свет — дети уже и не знают, и какое небо над головой должно быть — не ведают, но они рано знают, отчего чешется и краснеет тело, почему душит астма и беспрестанно болит голова, им все еще сдержанно говорят, что в городе нашем, да и во всей стране смертность превышает рождаемость и что это вот и есть конец нации, вырождение народа и исчезновение, уход в небытие, как каких-нибудь полудиких печенегов.
      И не надо впадать в недомыслие тех, что ждали Страшного Суда и пришествия Христа. Суд идет уже давно, и вершим мы его сами над собой, никакого нам Христа не надо, да Он уже давно и отвернулся от исчадий Своих, лишь порой грозно напоминает о Себе, карает за тяжкие грехи, то безбожный город целиком с земли сметет, то в геенну огненную целую страну свалит, то содрогнется от военного громовержения, вроде самоизбиения грамоте обученных, но разумом так и не окрепших чад Своих.
      Когда-то мне довелось быть в международной компании миротворцев вместе с академиком Сагдеевым — большим знатоком положения дел на земле. Гуляли миротворцы в роскошном банкетном зале и, несмотря на густо шныряющих и что-то для понта вкушающих парней в черных костюмах — главных миротворцев от КГБ, вели по мере налития все более громкие и откровенные разговоры. Вот в порыве откровенности я и спросил у академика Сагдеева вроде как игриво: «А скажи-ка, дорогой академик, сколько нам еще осталось?» И совсем не игриво, грустно академик ответил; «Если мы, все земляне, сейчас, с завтрашнего дня начнем не понарошку, но всерьез разоружаться и одновременно лечить небо и землю, то протянем еще…» — «А если не начнем?» — «Ну, тогда лет сорок, от силы пятьдесят пребудем еще в относительном равновесии, затем начнется необратимое — мы переступим ту черту, за которой уж только неведомые силы…» — «Это что, Бог?!» — «Пусть будет Бог, только неведомые силы будут сохранять землю и жизнь на ней, может, 400 тысяч лет, может, лет сорок, может, четыре года…»
      Со времени того разговора прошло восемнадцать лет. Сагдеев, женившись на американке, уехал за океан — там воздух чище и колбаса дешевая, а мы пока живем, но… может, уже доживаем? Кто ответит?..
       1992

Родной голос

      Летом 1928 года в устье Губинской протоки вошел пароход «Тобол» и бросил якорь. Штормило. За каменным мысом, замыкавшим вход в протоку, гуляли громадные волны-беляки, яростно хлестали они о камни, с железным звоном перекатывали гальку. Но это там, на Енисее. Здесь же шторм едва ощущался. Медлительные, неуверенные волны только чуть покачивали «Тобол».
      Северный ветер-низовка угнал тучи и облака. Незакатное солнце светило упрямо, но не знойно. Табуны непуганых уток проносились над «Тоболом» и падали на протоку и озера. А озер этих поблескивало множество и на крутобоком берегу, и на острове Самоедском. Впоследствии он получил имя Полярный, а заодно с ним так необычно стал называться и первый в истории Севера овощеводческий совхоз.
      Близко к протоке подступили леса, приземистые, покореженные суровой стужей, влажной почвой. С северной стороны ели, лиственницы и березки были почти наги. А под этими кривобокими узловатыми деревцами с поврежденной сердцевиной буйно клубились мелколиственные карликовые березки, синели ветки голубичника, чадил одуряюще багульник, отливал на солнце жестяной листвой брусничник и накалялась северная ягода морошка. Прижатые ветром к кустам, гудели тучи комаров и многоголосо кричали долгоногие кулики.
      Заполярье. Почти неизведанная, доступная только путешественникам, рыбакам да охотникам земля. Земля нетронутая, скованная мерзлотой. В самый разгар лета отвороти лишь пень или слой мха на берегу озера, не поленись и увидишь эту мерзлоту, чуть рыжеватую, окропленную семенами трав и ягодников, которые никогда не прорастут, если не «осадить» ниже мерзлоту.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9