Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Новый свет

ModernLib.Net / Азаров Юрий / Новый свет - Чтение (стр. 1)
Автор: Азаров Юрий
Жанр:

 

 


Юрий Петрович Азаров
 
Новый свет

ВО ИМЯ ГАРМОНИИ И ОБНОВЛЕНИЯ

      Еще недавно Юрий Азаров был широко известен прежде всего как крупный ученый, педагог-новатор, одним из первых бросивший вызов схоластике в нашей педагогике. Им проведены десятки исследований, посвященных проблемам педагогики гармонического развития личности, он автор многих монографий и публикаций в периодической печати.
      Об одной из наиболее популярных, программных педагогических работ Ю. Азарова – «Книге о семейном воспитании» – писали: «Свобода и дисциплина неразделимы. Как и Бенджамин Спок, Азаров сумел понять связь между гуманизмом и необходимостью борьбы за справедливость во всемирном масштабе. Только счастье и любовь способны сформировать полноценную личность (Эгар Джереме – «Канадиан трибюн», Торонто, 1984 г.); «Это лучшая из прочитанных мною книг, посвященных проблеме воспитания» (Гарс, Джон – «Дейли уорлд», Нью-Йорк, 1984 г.); «Если вы ищете книгу о воспитании ребенка, непохожую на множество других, можете считать, что вы ее уже нашли» (Томас П. – «Ньюс леттер», Лондон, 1984 г,).
      И вот в последние несколько лет о Юрии Азарове заговорили как о крупном писателе. Известный педагог, академик Ш. Амонашвилй, отвечая на вопрос анкеты «Литературной газеты», что в первую очередь следовало бы прочитать в условиях острого дефицита времени, среди таких книг, как «Библия», «Витязь в тигровой шкуре», роман Булгакова «Мастер и Маргарита», назвал и роман «Печора». «Из трехсот романов, посвященных проблемам репрессий и реабилитаций, я бы в первую очередь после «Одного дня Ивана Денисовича» напечатал бы «Печору» Азарова», – говорил известный советский литературовед А. Кондратович.
      Литературные произведения Ю. Азарова – итог сложной, напряженной жизни автора. В одном из своих интервью писатель признался: «Вся моя жизнь и все мои книги – это жестокая бесконечная борьба с авторитаризмом, а что касается моих романов, в частности «Соленги», «Печоры», «Нового Света», то они выросли из отчаяния». По замечаниям некоторых критиков (Коробов, Лысенко и др.), романы Азарова разрушают сложившиеся стандарты социалистического реализма. Не случайно, когда в Институте философии Академии наук СССР проходила творческая дискуссия по нравственно-философским проблемам романов Ю. Азарова (1988 г.), возникли самые неожиданные аналогии: Достоевский, Камю, Кафка, Андрей Платонов с его «Котлованом». Для азаровского героя нет дилеммы – входить в котлован или нет. Он убежден: острая тоска по идеалу, по совершенству, по социальным преобразованиям и есть основа всех перестроек, всех духовных обновлений.
      «Мои романы, – говорит писатель, – это попытка приблизиться к человеческой гармонии, понять себя в этом мире, это опыт возрождения культурно-нравственных традиций в целостном становлении человека».
      Мучительные страдания героя, который столкнулся в этих богом проклятых гулаговских местах с незыблемой авторитарной системой, его учительская роль, диктующая любить детей охранников и детей ссыльных, создает сильнейшее напряжение в неокрепшей душе молодого учителя, в душе бедствующей, мытарствующей и все-таки побеждающей в себе такие пороки, как ложь, страх, гордыня, ненависть.
      Те же чувства некогда пережил сам автор, отправившийся после окончания университета (1952 г.) учительствовать по доброй воле в ссыльные края страны, куда в тридцатые годы были сосланы его родственники и отец. Отсюда особая проникновенность и убедительность, которые характерны для произведений Ю. Азарова.
      «Печора» – самый пронзительный и самый актуальный роман писателя. Остро звучит в нем главный вопрос, решаемый ныне советским обществом: как освободиться от тягостного наследия прошлого.
      «Печора» – трагический роман, хотя, казалось бы, в нем описываются радостные события, 1954 год. Общество накануне больших перемен. После смерти Сталина и Берии началась реабилитация политических заключенных. Но, оказывается, что отречься от сталинизма легко лишь на словах. Практически же очень непросто, ибо, как поясняет автор, «он в наших душах, в способах чувствования, общения… Мы пригвождены к дорогам, уводящим нас от храмов. Пытаясь сорвать свое тело с крестов, мы оставляем на гвоздях окровавленные лоскуты своих душ – а это боль адская».
      В книге сложно переплелись судьбы детей осужденных и детей тюремщиков – жертв и палачей, представителей разных возрастов и социальных групп, оказавшихся в 1954 году в центре, в своего рода «Северной столице» того края, который Солженицын назвал «архипелагом ГУЛАГом».
      Герой произведения – учитель Попов – мучительно ищет собственный путь к истине в экстремальных условиях тех лет, пытаясь бороться с человеческими пороками – ложью, страхом, компромиссами – прежде всего в себе самом. «Я верую и созидаю, – говорит о себе Попов. – Я укрепляю веру в других. Смягчаю нравы и обстоятельства. Пытаюсь сделать их более человечными… Во мне живет и мною движет страстная сила единения с другими. Она и является главной пружиной моего бытия… Я живу, потому что пьян жизнью, потому что все удивительно и все хочется узнать. Если мои желания и моя воля к жизни – обман, тогда нет истины, тогда нет красоты, нет жизни».
      Роман остросюжетный, насыщен интригующими, драматическими событиями. Но основной трагизм перенесен в духовный пласт. Там, в душах героев, происходят убийства и предательства, реабилитация либо утрата ценностей, обретаются или окончательно гасятся Любовь и Красота – главные составляющие Гармонии и Обновления. Попов – максималист, избравший критерием всех поступков, мыслей и стремлений (и прежде всего собственных) служение духовному возрождению человечества. В этом он видит цель и смысл социальных перемен.
      Для Попова каждый ребенок – личность. Он будит в учениках стремление мыслить самостоятельно, аналитически относиться к окружающему, не воспринимать слепо сложившиеся стереотипы мышления и взаимоотношений между людьми. «Самое ценное образование, – внушает он школьникам, – это то, какое сам человек добывает без подсказки извне».
      Попов убежден, что в каждом человеке живёт художник – каким бы непритязательным с виду он ни казался. И какими бы пороками ни был отмечен человек – в глубине души его непременно есть доброе начало. И если вы по-настоящему верите в это и очень хотите достичь желаемого, то обязательно дойдете до того здорового пласта в человеке, который преобразит его в ваших глазах. Но надо очень верить в это и проявить немало выдержки, невзирая на то, что тот человек мог поначалу вызывать у вас неприязнь, а то и вовсе выразил по отношению к вам недружелюбные действия. Только щедростью вашей души можно вызвать в нем добрый отклик. Напротив, ответное зло с вашей стороны лишь усилит недобрые свойства знакомого вам человека.
      Особенно показателен пример с Черновым-младшим, Казалось, это достойный сын своего отца – жестокого тюремного охранника, преследовавшего с собаками людей, пытавшихся бежать из заключения. Провожавший всякий раз отца на «задания» Валерий невольно заражался этим человеконенавистническим азартом, который проявлялся у него во взаимоотношениях с приятелями, за что они мстили ему ответной неприязнью. Единственное, что растопило зачерствевшее сердце подростка – это убийство его любимой собаки Франца. Но, оплакивая гибель овчарки, обученной охотиться на людей, Валерий еще более озлобился, на всех. Быть может, он вырос бы человеконенавистником, а возможно даже, вступил бы на преступный путь (вспомним его мстительный выстрел в лодку, в которой находился Попов, в результате чего тот едва не утонул), если бы не душевное тепло и терпеливое внимание к нему Владимира Петровича. И вот спустя много лет проявленная педагогом чуткость получила благодарный отклик: Валерий не только не ожесточился, не пошел по стопам отца – он становится воспитателем подростков-правонарушителей, подражая во всем, бывшему своему учителю.
      Попов, воспитывает в своих подопечных чувство сострадания с несчастным и обездоленным людям. В тот период, когда происходили события романа, это не было официально поощряемым делом – ведь сострадание нередко считалось тогда «буржуазной категорией». А призыв Владимира Петровича к ученикам: «Хорошее чувство надо выстрадать. Каждый человек должен пройти через свою собственную боль» – выглядело в глазах большинства его коллег чуть ли не капитуляцией перед христианской моралью. Поэтому позиция Попова требовала от него не только педагогической принципиальности и последовательности, но и человеческого мужества.
      Учитель Попов – герой трех нравственно-философских романов писателя: «Соленга», «Печора», «Новый Свет». Это бунтарь и созидатель. Стремясь к истине, он спорит со всем миром, с философией Запада и Востока, с учениками, с различными сторонами своего «я», с государством, с будущим. Он взвалил на себя, казалось бы, непосильную ношу и несет ее, не жалуясь, хотя и не скрывает, насколько она тяжела. Однако иначе он не мыслит своего существования, ибо ноша эта для него одновременно и мучительна и радостна. Такой образ мыслей и поведения героя исходит из существа его натуры. С ним соседствуют образы Аввакума и Савонаролы, Прометея и Сизифа. Одна из рецензий на романы Ю. Азарова так и называлась: «Сизиф или Прометей?» В ней было отмечено: «Отечественная литература такого героя – деятельного в наиболее тонкой сфере, нравственной, – не знает, не показала… Попов – тот самый новый человек, о котором все говорят и которого ждут, да не ведают, где он и откуда придет. И потому, может быть, не замечают, когда он оказывается рядом, а если и замечают, то лишь по той причине, что он мешает» («Учительская газета», 09.07.88).
      «Я разделяю позиции моего героя, – подчеркивает Юрий Азаров. – Ни духовный реваншизм, ни отмщение, ни покаяние с осквернением праха не приведут к желаемой революции в душе каждого из нас. Альтернатива здесь одна: либо мы очистимся и спасем свои души и души наших детей, спасем то, что именуется Идеалом, либо мы погубим себя и дадим повториться истории, может быть, в виде фарса».
      Само время в произведениях Ю. Азарова преодолевает монологичность всюду: действительность многоголоса, полифонична. Например, на страницах «Печоры» в спор вступают Фурье и Оуэн, Спиноза и Кант, Макиавелли и Рафаэль, Гегель и Достоевский, Бердяев и Камю…
      Не случайно в газете «Московские новости» (04.10.87) Попов назван фигурой «вселенского масштаба», а его учение – «евангелием от учителя».
      Свою педагогику Азаров-Попов называет педагогикой гармонического развития. Ее повороты в романах столь интересны и сложны, противоречивы и причудливы, они так пластично соединяются с социальными проблемами, что, читая произведения Ю. Азарова, невольно проникаешься его педагогической верой.
      Азаров убеждает нас, что повышенный интерес к истории Родины – это стремление наших современников лучше осмыслить сегодняшние события, ибо нынешние социальные процессы трудно понять, не внимая голосам прошлого. Да и себя самих, как говорит юная героиня «Печоры» Света Шафранова, понять легче, – «понять и представить свою жизнь как частицу всего исторического развития».
      Заложенные в романе-трилогии авторские концепции находят дальнейшее, более углубленное выражение в новых произведениях Юрия Азарова.
      Только что в издательстве «Молодая гвардия» вышел роман «Не подняться тебе, старик» – о кризисе отечественной духовной культуры, о сложнейших путях формирования полноценной человеческой личности, о проблемах педагогики, о семейном и школьном воспитании. В издательстве «Советский писатель» готовится к печати роман «Групповые люди», где развитие нравственно-философских идей прослеживается в сложной обстановке фракционной борьбы и репрессий 20-30-х годов.
      Итак, Азаров-педагог и Азаров-писатель продолжают свою напряженную двувдиную жизнь во имя духовного оздоровления человечества, во имя торжества Гармонии и Обновления во взаимосвязях между людьми и в их взаимоотношениях с миром Природы.
      ВИКТОР МЕНЬШИКОВ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

      На горячую бантовскую землю я ступил через два дня. На грузовой машине приехали: мама в кабине, а я наверху. За трехстворчатым шифоньером присматривал: шатало этакую громадину на ухабах. Оттого, наверное, и плясали полированные ореховые узоры, чем и воспользовалось мое воображение: выхватило из этих узоров трех мушкетеров – шляпы заломлены, бородки на конус, глаза лучистые из сучков, будто подмигивают. И настроение у меня самое что ни на есть д'артаньяновское: рыцарские доспехи на себе ощущаю, нетерпение белым конем обернулось, и потому вся моя сущность неудержимо мчится к осуществлению давней мечты…
      А шифоньер купили по пути, чтобы машину полностью загрузить, чтобы наше богатство в сторону наращивания шло, а не пустого растрынькивания, как мама говорит.
      Перед самым Новым Светом, так деревня называлась, где замок бантовский стоял, одно колесо машины провалилось: настил на мосту через речушку Сушь совсем прогнил. Вышли мы из машины. Воды и в помине нет: все пересохло, а дно в трещинах гладких, ил от пыли побелел, кот в теплоте иловой греется, куры хозяйские (на горе – дома) важно похаживают, глядят на нас с удивлением – и куда вас, дураков, занесло? Шофер под мост швырнул фуфайку, что на сидении была, и тут же захрапел, отчего куры в негодовании застучали клювами. А знойность плыла по старому руслу и терялась там, где вода поблескивала в отдалении.
      Мама платочек свой развязывает – вспотела от жары, успокаивает меня: что поделаешь. А я иду в замок, который тоже на горе, на окраине, слышу, как трактор фыркает там.
      Продираюсь сквозь могучий бурьян: душистое тепло в нем накопилось, шмели летают, мухи коричневые на мою жаркую потность кидаются и так больно жалят, что ознобом все тело берется, а бурьян могучий не кончается, и глазом неба не достать, потому что бурьян выше роста человеческого, и конца и края ему нет.
      На горе, откуда тракторный звук шел, стояло двое: один в майке, в тапочках домашних на босу ногу, в штанах цвета того ила, что под мостом был; другой в ватнике, в сапогах резиновых, в шапке-ушанке, с поясом широким, на котором болтались кошки, с какими на столбы забираются.
      – У вас тут трактор?
      – Каменюка,- сказал тот, что в майке, и руку мне подал.
      – Владимир Петрович, – ответил я. – Попов.
      – А это Злыдень Гришка, электрик наш. Так вы чем интересуетесь? – спросил Каменюка.
      – Трактор нужен, – сказал я.
      – Нэма трактора у нас.
      – А там что тарахтит?
      – А это жестка.
      – Что?
      – Ну, дизель. А вы по какому вопросу здесь? Заготовитель, може: так у нас и яички есть, и семечки есть, вот шерсти нет, совсем шерсти нет, – и он снял тюбетейку, показывая лысый череп.
      – Нет, я исполняющий обязанности до приезда директора. Школу-интернат в этом месте расположим. Вот меня первого сюда и прислали.
      – Это как же интернат? А казалы, що музей будет и церкву восстановять. Чуешь, Гришка, интернат таки, – обратился он к приятелю. – А мы думали, музей или как до войны – дом отдыха будет здесь, буфет, пиво в бочках, музыка грае, парочки гуляють.
      – И народ на работу оформлять будете? – спросил Гришка.
      – Привез я штатное расписание.
      Каменюка тут встрепенулся и к Злыдню:
      – Опять заглох, скотыняка! А ну глянь, Гришка.
      Мотор действительно заглох, и тишина поплыла знойная: остановился мир, даже мухи крыльями не шелестели в покое жарком.
      – Та хиба на таки ставки хто пойдет работать? – сказал Каменюка, разглядывая штатное расписание.
      – А для чего здесь дизель? – спросил я.
      – Воду качаем,- сказал Каменюка.
      – А вода для чего?
      – Как вода для чего? – удивился Каменюка.
      – Ну, может, поливать что?
      – Не, поливать нечего. Это раньше тут и сад был, и помидоры, и капуста, и огурчики нежинские. А зараз один бурьян да дизель этот тарахтит.
      – А для чего дизель?
      – Я же сказал: воду качать.
      – А вода для чего?
      – Чтоб дизель работал. Мы по сменам тут, на подсобном хозяйстве, а Гришка по электричеству весь…
      – А провода оборваны на столбах, – сказал я.
      – Так электричества нэма в селе. Еще очередь не подошла наша. Може, дизель приспособим как-то, тогда свет будет. Как до войны: фонари горят, парочки гуляют, музыка играет, пиво в бочках холодное.
      Из бурьяна между тем вышла фигура в черном. Гигант нес шпалу под мышкой с такой легкостью, будто она была полая внутри.
      – А это сменщик мой идет, Иван Давыдович. Иван, по местной кличке «Десь щось вкрасты», хмурый великан, подошел к нам и, прислонив шпалу к бедру, пояснил:
      – Меняют шпалы, бетонные кладуть, а деревянные в сторону…
      – Трактор нужен, машину вытащить, – сказал я пришедшему.
      Помотал головой Иван Давыдович:
      – Нэма трактора.
      – Нэма трактора, – повторил Каменюка. – Кони вечером будут, а трактора нэма.
      – А как же машину вытащить? Застряла на мосту.
      – Глянуть надо, – сказал Каменюка, усаживаясь в тень. Мотор снова затарахтел, и Гришка Злыдень подошел к нам.
      – Глянуть надо, – подтвердил Гришка, приседая рядом с Каменюкой.
      Я вытащил несколько бумажек.
      – Это вы зря, – сказал Каменюка.
      – Спрячьте гроши, – оскорбился Злыдень.
      – Ходим,- сказал Иван Давыдович, отрывая шпалу от земли.
      Шофер спал. Мама сидела в тени. Несколько мальчишек деревенских крутились у колеса, провалившегося в дырку.
      – Не, не вытягнуть, – сделал заключение Каменюка.
      – Краном бы сверху, – сказал Гришка. Шофер проснулся, набросился на Каменюку:
      – Вам бы головы поотрывать за такие мосты! Руки у вас поотсыхали! Полна деревня мужиков, мост не можете починить!
      – А на черта мени здався цей мост! – отвечал Каменюка. – Шо я тоби, заведующий цього переезда? Кто вообще тебя просил на мост ехать? Мост для виду, можно сказать. Это вроде бы как памятник старины, черт патлатый!
      – Сам ты памятник старины. В музей тебя надо давно уже сдать!
      – Ума у тебя нет, – отвечал Каменюка. – Этот мост и есть как раз музейная редкость. Очи у тебя повылазили: не бачишь, де проезжая часть,- и Каменюка указал на следы.
      Пока перебранивались шофер с Каменюкой, Иван Давыдович подошел к колесу, клешнями борт машины своими подцепил, дрогнула машина, шифоньер трехстворчатый зашатался наверху.
      – А ну подсобить, хлопцы! – крикнул натужно Иван Давыдович.
      Облепили мы борт машины, приподнялась она и покатилась, набирая скорость, так что шофер едва успел вскочить в нее.
      От бумажек моих снова отказались. И Каменюка отказался, и Злыдень отказался, и Иван Давыдович отказался. Последний стоял уже со шпалой под мышкой, и рядом с ним – его сослуживцы, и лица у них светились добрым светом: дело сделали.
      Я обошел с Каменюкой огромную территорию, и он рассказал мне, что главное здание усадьбы построено по проекту архитектора из Петербурга.
      – Не то Расстрельный, не то Расстрельнов,- добавил он.- Та их усих писля революции постреляли. А теперь, кажуть, закон выйшов, шоб охранять и восстанавливать все.
      Мы вернулись. Мама беседовала с Иваном Давидовичем.
      Удивительная способность моей мамы с любым народом общий язык находить. Я прислушался. Она рассказывала о том, как на Севере мы жили, какое молоко там кусками тарелочными продают, на каких оленях ездят. Не преминула сообщить и о том, какая холодина по утрам была в нашей единственной комнате в общей квартире: на одной стенке градусник показывал не выше пяти, а на другой восемь, а все равно можно было жить, рассуждала моя говорливая мама. Я посмотрел на нее строго: не любил я разговоров про бедность нашу. Мир всегда казался мне прекрасным, и я в этом мире ощущал себя бесконечно богатым: жил не иначе как в хрустальных дворцах, где на каждой стенке было не ниже двадцати градусов, а может быть, и вообще никаких стенок в этих дворцах не было, а был один струящийся свет. Так вот, посмотрел я на маму сурово, она ответила мне веселым взглядом: «Не боюсь тебя», а потом растерянно улыбнулась и вздохнула тяжело:
      – Везде жить можно, где люди есть.
      Я потом побывал в домах Каменюки, Иван Давыдовича, Гришки Злыдня: хоромы. Впрочем, мне и мое новое жилье казалось тогда необыкновенным. Рядом с гаражом в полуразваленных конюшнях Бантова сохранилось что-то почти жилое, напоминающее флигель. Вместо стекол – толстое рубленое железо. Красоты маловато, конечно, но зато защитность надежная. Была в комнатушке и печка, глина на ней потрескалась, кое-где отвалилась, но Каменюка о добротности очага сказал потом, что сам его сложил вместе с Гришкой Злыднем.
      Освободили мы комнатку от разной всячины: лопаты и грабли вынесли наружу, цемент оттащить помог Иван Давыдович в мешках бумажных, мама мусор вынесла, пол вымыли и даже две кровати нашли и стол с фанерой облупившейся. Только шифоньер не влезал никак ни в узкие двери, ни в окна так и стоял, клеенкой накрытый, под небом.
      В комнате мама половички расстелила, скатерть на стол набросила, занавески и ковер повесили, а еще я забил прямо сквозь ковер два гвоздя, на один повесил ружье, а на другой шпагу, призовое мое оружие,- награда и за личное участие в соревнованиях, и за тренерскую работу.
      – А шо це за сабля у вас? – полюбопытствовал Злыдень.
      – У всех дети как дети, а мой фехтованием занимается, – ответила мама.
      Мы ужинаем, и Каменюка с нами ужинает, и Гришка Злыдень, только Иван Давыдович со шпалой под мышкой ушел: хозяйка ждет.
      – Куркуль,- сказал ему вслед Каменюка.
      – Дэсь щось вкрасты,- сказал Злыдень осуждающе.- Бачилы, як мишок с цементом в бурьяны кынув?
      – А мне нравится Иван Давыдович,- сказала мама.
      – А ничего мужик,- ответил Каменюка.
      – Мужик что надо,- заметил Злыдень.
      – Ну и силища! – поддержал я разговор.
      – А шо тому бугаю зробыться? – заключил Каменюка. – Это от у Гришки радикулит – ни встать, ни сесть…
      – Потому и в ватнике? – спросил я.
      – Ох и радикулит! – ответил Злыдень.
      – Ну и что, вправду здесь что получится с интернатом этим? – спросил Каменюка, которому надоело про Гришкин радикулит слушать.
      – Приказ есть школы будущего строить,- ответил я.
      – У бурьяни прямо? – съехидничал Каменюка.
      – Вырвем бурьян. Завтра же начнем рвать,- сказал я.
      – Да-да,- улыбнулась мама, обращаясь к Каменюке.- У моего сына фантазии в голове.
      – Фантазии – это хорошо,- отметил Каменюка и добавил: – Кажуть, в интернаты одну хулиганью сдают. Как же их, паразитов, тут удержать можно будет?
      – Не удержать,- подтвердил Злыдень. – Посбигают.
      Каменюка наслаждался тем, что одержал верх в только что родившемся споре: и Злыдень, и мама были на его стороне. И я понимал, что настал момент, когда я должен обнажить шпагу, должен заиграть своими педагогическими доспехами.
      – Вот в этих книгах, – сказал я, вытаскивая из ящика Оуэна, Фурье, Песталоцци, Макаренко, – научно доказано, что многие беды происходят оттого, что воспитание строится на паразитической основе. Фурье, например, говорит, что на первом месте стоят домашние паразиты: женщины и дети.
      – Так и написано? – спросил Злыдень.
      Я показал ему книгу.
      – И правда, Петро! – закричал Злыдень.- Я своей Варьке и детворе всегда говорил: «Паразиты!»
      – Ну яка ж Варька твоя паразитка? – спросил Каменюка. – И у колхози работает, и по дому как сатана крутится.
      – Шо правда, то правда – крутится, паразитка.
      – А от детвора отучилась от труда. Отвыкла. Лупить их, барбосив, надо. По печенкам бить, тогда и порядок будет. Или каким другим путем надо идти? – спросил у меня Каменюка.
      – Определенно другим,- сказал я совсем уверенно.
      – А як? – спросил Злыдень.
      – А так, что все дети начиная с первого класса будут участвовать в производительном труде, заниматься искусством, спортом, овладеют разными ремеслами…
      Я разошелся. Сыпал цитатами и терминами: гармоническое развитие, хозрасчет, миллионный доход, сельский труд и настоящее производство.
      – Производство? – удивился Злыдень.
      – Может быть, завод, а может быть, фабрика.
      – И шо Омелькин скажет на это? – спросил Каменюка, показывая всем, что знаком с Георгием Ивановичем Омелькиным – начальником учебных заведений железной дороги.
      – Омелькин дал нам задание разработать проект соединения труда с учением и искусством, – ответил я важно.
      – Ну-ну,- сказал Каменюка, подымаясь из-за стола.
      Я проводил моих новых знакомых.
      Обворожительная теплая ночь плыла над Новым Светом. Бурьян стоял не шелохнувшись. Черная фигура в нем затерялась: это Иван Давыдович уносил под мышкой мешок с цементом, припрятанный в густой траве.

2

      Дух преобразований витал над моей воспаленной головой, когда я ходил по огромной территории, обнесенной высоким забором с воротами, поставленными его превосходительством, председателем земства, графом Байтовым. Ворота литые, чугунные, с орнаментом изящным, со шпилями симметричными. Эта территория, вся заросшая, но восхитительная в своей забытости, накаленная солнцем и теплом, льющимся из нагретых трав, была вынесена за скобки Нового Света, брошена на самую окраину – ограда с двух сторон, а с третьей – парк-дендрарий, посаженный бывшим крепостным садовником Максимом Дерюгой, а с четвертой болото и река Сушь, вся в камышах, местами с водой, даже глубокой, с огородами по ту сторону.
      Отрезанность от общей жизни я воспринял как дар, ниспосланный мне самой судьбой. Мои воспитанники – дети природы, солнца, дети этой прекрасной, теплой, восхитительной плодородной земли. Здесь, на вольном воздухе, среди полей и дубрав, речушек и озер, они мигом окрепнут телом, душой очистятся. И это очищение способно стать естественным основанием настоящего гармонического развития. Просматривая личные дела ребятишек, еще там, в омелькинской конторе, я обратил внимание на множество заболеваний (неврологические, желудочные, легочные) – и сосчитал: около пятидесяти шести процентов детей было нездорово.
      Мне рисовались картины оздоровляющего труда на полях и огородах, в садах и теплицах. Двести гектаров земли значилось за бывшим новосветским домом отдыха – и эти двести гектаров передавались школе-интернату. Здесь были и старые мастерские, была и сельхозтехника – допотопные тракторы, сеялки, бороны и даже комбайн.
      Кроме того, мне казалось, что в условиях именно такой благоприятной отрезанности легче создать воспитывающую микросреду. Я видел особую возможность влияния нашего микромира на большой мир. Если наш опыт трудовой жизни удастся, а в этом я ни капельки не сомневался, то этот опыт способен оказать влияние на воспитание в целом.
      Омелькин мне на прощание сказал:
      – Как я вам завидую! На новое дело идете. Узкоколейка, можно сказать. А какая природа, какой воздух! Замок удивительной красоты. За войну в негодность пришел, но подправим. Новое здание построим, сады разобьем, скульптуры поставим. Главное, чтоб процесс шел. Чтобы каждый человек на своем месте был.
      Я готов был тут же броситься на этот чистый воздух, в замок войти, под черные своды вбежать, держась за витые перила, а мое воображение уже сады разбивать стало, скульптуры устанавливать, тихие аллеи в затененности успокоительной размечать, чтобы порядок был, как говорит Омелькин. И звезда пленительного счастья чтобы была, и комната Гнедича, и комната Пущина, чтобы перестукивались духовностью, и Куницыны чтобы с Малиновскими рука об руку ходили, и лебеди чтобы плавали по озеру…
      Царскосельский Лицей не выходил у меня из головы, когда я пробирался от одного строения к другому.
      Мерещились мне беседки, веранды, переходы подземные, воздушные пристройки. А в беседках группами: школа Сократа – под голубым небом идет вселенский спор о судьбах отечества, душе человеческой; а в другой беседке школа Лобачевского – параллельные линии сомкнулись в бесконечности, пересеклись, милые, и в разные стороны рассыпались; а в третьей – полифоническая поэзия: звуки арфы слышатся, капелльное пение высокой классики… А там, где пустырь,- зеленые ковры: фехтуют мальчики, по гаревым дорожкам бегуны бегут, а рядом в золотой песок рекордность прыжковая падает. И лицеистки, изящные стрекозы с глазами блестящими, топ-топ ножками – ранняя женственность, достоинства полны, и балет на замерзших прудах, и пение, и артистические клубы, и первые туалеты, и балы первые. И, разумеется, кони с хвостами длинными, сбруя золоченая, седла из блестящей кожи, шеи шелковистые. И великий целитель души – труд! Труд дома, труд в поле, труд всесторонний, самый современный – и на выходе продукция самая разная. Патенты, лицензии, счета банковские, личные и коллективные. И радость от всего этого, потому что справедливостью и свободой все пропитано, защищать каждый готов эти добродетели.
 

***

 
      Позади мои долгие, нескончаемые споры с единомышленниками и неединомышленниками, там, в Москве, где я выступал на педагогических чтениях, а потом отправились к кому-то домой и до утра проговорили, а потом еще много раз встречались, чтобы вместе разработать проект новой школы. И разработали, и разругались вдрызг, потому что я настаивал идти в обычную школу: не верил я тогда, что кто-нибудь нам официально утвердит наш проект. Мне говорили:
      – Безумие – ехать в глухомань. Донкихотство – строить школу на пустом месте. Сизифов труд.
      – Нам недостает именно такого безумия, – возражал я. – И терпения Сизифа недостает…
 

***

 
      Мой оптимизм подкреплялся тогда философией. Чем печальнее и безнадежнее были доктрины философов, которых я читал, тем светлее становилось у меня на душе (я создам, по крайней мере для самого себя, новую философию радостного мироощущения!). Моя башка так напрочь была забита идеями Канта и Гегеля, Достоевского и Толстого, Камю и Сартра – кого я тогда только не вобрал в себя,- что они, эти идеи, становились как бы реальными вехами моего живого бытия. Я спорил с тенями. Возражал им. Помню, даже написал трактат против Камю. Пролог вылился неожиданно для меня ритмической прозой. Сейчас мне кажутся мои потуги опрокинуть философию абсурда наивными. А тогда мне это было необходимо. Я любил Камю. И не мог принять его отчаяния. Потому, наверное, мой Сизиф катил не камень, а солнце.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26