Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Новый свет

ModernLib.Net / Азаров Юрий / Новый свет - Чтение (стр. 16)
Автор: Азаров Юрий
Жанр:

 

 


      Гусь вдруг вырвался из рук Петровны, замахал крыльями и затараторил:
      – Личность – монада. Объединение монад – группа, объединение групп – толпа. Только через систему, в системе и для системы монада может стать всесторонней.
      – А мы что доказывали? – в два голоса сказали Дятел и Смола.
      – Все беды идут от раздвоения, от превращения личности в монаду, состоящую из частиц, – спокойно проговорил вошедший в комнату Волков.
      – Это не совсем так, – ответил Гегель. – Сознание содержит в себе раздвоение. Говорят, правда, этого не должно быть. Однако свобода, которую вы здесь возвели в принцип, есть не что иное как раздвоение и рефлексия. Свобода состоит в том, чтобы человек мог выбирать между обеими противоположностями…
      – Значит, свобода – это выбор? – спросил Кант. – Категорически не согласен. Свобода – это соблюдение предписаний, законности, моральных норм.
      – Человек отвечает за себя сам, – пояснил Гегель. – Для него существуют границы лишь в той мере, в какой он их полагает. Это самоограничение человека и есть мера реальной его свободы. При этом совпадение человеческой склонности и закона – высшая добродетель!
      – Вплотную подходит, – сказал я тихо Шарову, а Гегель между тем продолжал:
      – Вы хотите непременно открывать новое. А напрасно. Вы лучше бы попытались возродить утерянные человеческие качества. В этом весь смысл философии, науки, жизни.
      – Я за полную определенность, – говорил между тем Достоевский. – За бескомпромиссность нравственных норм. Неопределенность надо уничтожить, а не умиляться ею, иначе относительность деления и различий сама нас уничтожит. Я люблю жизнь во всей ее полноте. Люблю жизнь ради самой жизни. Люблю горячо и страстно и хочу, чтобы в ней победила красота. А что касается подпольности и ложного раздвоения, то это крайне своевременный вопрос. В прошлом веке эта проблема возникала на мучительной вершине человеческих страданий. Сейчас подпольность пала в самый низ человеческой жизни. Обратилась в фарс. Что получилось? Сейчас нечего прятать в подполье! Пусты тайники! Хранить нечего! Поэтому я поддерживаю мысль о том, что главной целью должно стать возрождение человечности, и на этой основе каждый может обрести свою целостность!
      – Все не так! Все наизнанку! – шипел гусь. Шипел так неприлично, что Шаров был вынужден крикнуть Петровне:
      – Убери ты эту птицу.
      Я снова напрягся, пытаясь расслышать Достоевского, чье лицо снова выплыло из красных всполохов, прыгавших от взмахиваний гусиных крыльев.
      – У нас много своих социальных вопросов, – раздавался голос русского мыслителя, – но совсем не в той форме и не про то. Во-первых, у нас совсем много нового и непохожего против Европы, а во-вторых, у нас есть древняя нравственная идея, которая, может быть, и восторжествует. Эта идея – еще издревле понятие свое имеет, что такое долг и честь и что такое настоящее равенство и братство на земле. На Западе жажда равенства была иная, потому что и господство было иное.
      – Я не могу понять, какого направления вы придерживаетесь, – спросил Кант, обернувшись вдруг гусем.
      – Я за то направление, за которое не дают чинов и наград, – резко ответил в сторону гуся Достоевский.
      – Петровна! – крикнул Шаров. – Я же сказал: изжарить гуся!
      – Да як же його изжаришь, колы цей гусь – людына? Бачите, и пиджак зеленый из-под пера, и галстук с рубашкою.
      – А если не восторжествует? – это Спиноза робко спросил. – Если идея не восторжествует?
      – Тогда рухнет все, – был ответ. – Тогда-то мы и встретимся с Европой, то есть разрешится вопрос: Христом ли спасется мир или совершенно противоположным началом, то есть – уничтожением земли, человечества.
      – Значит, вы в системы не верите? А как же фурьеризм?
      – Фурьеризм действительно очаровал меня вначале своей изящной стройностью, обольстил сердце той любовью к человечеству, которая воодушевляла Фурье, когда он составлял свою систему. Фурьеризм – это наука. Но наука одна не созидает общество. Общество создается нравственными началами. И нравственные начала нельзя привнести в народ извне. Они заложены в нем, и важно их развивать и сохранять.
      – Что же, и в этих экземплярах живут нравственные начала? – спросила гусиная голова, показывая на Шарова и Злыдня.
      – А чого – я? – возмутился Злыдень, не понимая, по какому поводу он помянут и назван экземпляром.
      – Тикай, Гришка, а то запышуть, як тоди в тридцать третьему твого батька записалы.
      – А ну, гукнить повара, и хай зажарять наконец гуся! – возмутился Шаров.
      – Представьте себе, и в них живут человеческие идеалы, – спокойно ответил Достоевский. – Вспомните Почечкина. Отношение к ребенку, к его слезинке – вот мера философской мудрости.
      – При чем здесь слезинка? – спросил Гегель. – Чувства и наука несовместимы.
      – У вас, господин Гегель, был друг, прекрасный поэт Гельдерлин. Ваша совесть чиста перед ним? – раздался голос.
      – Он перестал быть моим другом, когда тяжело заболел, – нахмурился Гегель, помахивая руками, которые обернулись вдруг в гусиные лапы.
      – Двадцать лет Гельдерлин ждал, когда вы его навестите, а у вас не было времени – вы писали свою систему, – гремел тот же голос.
      – Для меня не существует человек, если его покинул великий Разум! – закричал Гегель.
      – Значит, я так понимаю, одни ученые – люди, а неученых надо в землю закапывать, по-вашему, – возмутился Злыдень. – Не, так, товарищ господин, не пойдет дело!
      Гусь замахал так яростно крыльями, что весь мой широкоформатный сон расплылся в красно-оранжевом тумане, в котором плавали лишь отдельные очертания Злыдня и Сашка. Ни Спинозы, ни Канта, ни даже гуся в комнате не было. Я едва не плакал во сне, пытаясь найти знакомые фигуры, с которыми должен был при этой жизни выяснить еще много важного для себя.
      – Да чего ты хлопочешься? – насел на меня Сашко. – Зараз мы их найдем. Воны тут поховалысь.
      Сашко раскрыл шкаф и стал выбрасывать на стол книги.
      – Вот Кант, а вот той, насупленный, а вот Достоевский, тильки без кандалив.
      – Так это же неживые, Саша, это же картинки.
      – Ничего подобного, – ответило лицо с фотографии.
      Я мучительно всматривался, пытаясь уловить тот момент, когда от фотографии отделится человек и выйдет из книжки. Уловить, чтобы на всю жизнь сохранить в памяти. Мне во сне казалось, что если этот момент будет упущен, я навсегда сам стану фотографией, вот такой мертвой картинкой, на какой сейчас были изображены Кант, Гегель и другие.
      – Я такую мучительность испытывал перед припадками, – сказало ласковое лицо с фотографии. Очень мягко сказало. Так мягко, что потеплело у меня на душе.
      – А мне говорили, что вы угрюмы и жестоки, – почему-то прошептал я, касаясь щекой его худой руки.
      – Да, и такое плели, – сказал он, усаживаясь рядом. – Одни говорят, что я жесток, другие, мол, что – мягок, этакий одуванчик. А я человек крайностей, дитя сомнения и неверия. Вы ведь не поверите, что мой любимый герой – Базаров. Да, тургеневский Базаров, – рассмеялся он простодушно.
      Я так и не заметил, когда он сошел с фотографии окончательно, руки убрал с колен и ноги вытянул во всю длину. Я нисколько, как отметил про себя, не огорчился тому, что не приметил этого ожидаемого мной момента отслоения живого человека от портрета, наоборот, обрадовался, точно разрядился облегчением от тяжелого бремени. К тому же последняя фраза о Базарове меня привела в сильное чувство, так как.импонировал мне этот славный и решительный человек.
      – Вот видите, у вас чувства куда сильнее, чем одинокая, пустая мысль, пусть самая благородная. Теперь вы понимаете, почему одной логикой привести в движение человека невозможно.
      Пришла Петровна с огромной сковородкой:
      – Ось вам гусь жареный.
      Злыдень раскрыл крышку и, обжигаясь, швырнул ее.
      – Та шо ж ты, издеваться над нами вздумала! – закричал Злыдень, хватая сковородку, в которой вместо гуся оказалось два дырокола и стопка накладных на получение мною мягкого инвентаря, когда я с Манечкой на базу ездил.
      – Ось вони, накладни! – радостно закричал Злыдень. – А вы казали, шо их потеряли. Зараз мы их подошьем в дело!
      Я дернул Злыдня за конец фуфайки, чтобы он не мешал. Я торопился. Росло предчувствие, что мне обязательно вновь что-нибудь да помешает схватить главное из того, что говорит сошедший с фотографического снимка ласковый человек.
      А он спокойно размял папироску и закурил.
      – Нравственное чувство изначально, – твердо сказал он. – Только беззаветное чувство способно пробуждать Человека в человеке, именно поэтому нельзя навязывать и вдалбливать то, что принято называть нравственными нормами. И обнаружить в самом себе нравственную щедрость и испытывать от этого радость – это не так уж мало.
      Снова красный всполох проплыл над нами, и в его переливах оказалось лицо Коли Почечкина.
      – На земле есть только одно чудо, – продолжал Достоевский, – Это «живая сила», живое чувство бытия, без которого.д%и, одно общество жить не может, ни одна земля не стоит. Идея без нравственных чувств опасна. Она иной раз сваливается на человека как огромный камень и придавливает его наполовину, и вот он под ним корчится, а освободиться не может. Эти Гегели и Канты оказались придавленными своими идеями, а оказавшись без живого чувства бытия, превратились в мертвецов.
      – Та шо вы все про мертвецов да еще про разни страхи, – сказал Злыдень. – Давайте лучше повечеряемо. Я ось и по-мидорок принис, и огиркив, и картошки моя Варька наварила, и груши в саду нарвав, и мед с пасеки.
      «Вот противный Злыдень, так и не дал с человеком поговорить», – сказал я про себя.
      – Что ж, я с удовольствием, – сказал мыслитель. – Знаете, я сластена, люблю груши с медом.
      Золотисто-теплый мед с остатками вощины по краям, которые бережно вилкой выбрал Злыдень, наполнил комнату таким пьянящим ароматом трав, что стало до оскомины сладко во рту, жаром в лицо пахнуло, какая-то особым образом сбереженная сила пошла из этого золотого разлива.
      – А знаете, какая у меня мысль была в день казни? – спокойно сказал собеседник, макая грушу в тарелку с медом. – Была какая-то великая радость от того, что я окажусь на каторге среди несчастных, измученных людей. Я думал; жизнь – везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Подле меня будут люди, и быть ЧЕЛОВЕКОМ между людьми и остаться им навсегда, в каких бы то ни было несчастьях, не унывать и не пасть – вот в чем смысл и жизни, и счастья. Я осознал это, эта идея вошла в плоть и кровь мою. И вот тогда я поклялся сохранить надежду и дух мой и сердце в чистоте. А потом с такой же силой я ощутил эту живую силу жизни, когда в Тобольске смотритель острога устроил на своей квартире нам, ссыльным, тайное свидание с женами декабристов. За этот час свидания с великими страдалицами России я понял, что женщины – большая надежда человечества, что они еще послужат всей России в роковую минуту.
      – Да, жинки наши, чого там говорить, – вздохнул Злыдень, наливая ароматный мед в тарелку из оранжевого глечика. – Моя Варька, а чи Каменюкина Оксана такого натерпелись, де там тим страдалицам.
      Лицо Злыдня вдруг стало таким просветленным в этой неспешной занятости таким обыденным делом, как наливание меда, что я впервые почувствовал острую боль оттого, что я и к Злыдню, и к Коле Почечкину, и к матерям моих детей относился с высоты тех книжных идей, в которых утонуло мое нравственное чувство. Точнее, в идеях, в книгах я любил себя, а не людей. А еще точнее – свое понимание идеи, а не людей. Именно сейчас я остро захотел, чтобы здесь рядом были и Коля, и его мать с огромным шрамом – остался от удара топора ее несчастного мужа, и Славка Деревянко со своей больной мамой, и Шаров, и Петровна, чтобы все были здесь и видели то, как я радуюсь тому свету, который теперь шел от Григория (отчества я даже не знал) Злыдня. И лицо собеседника будто просветлело. И он сказал:
      – Голубчики, дайте я вас теперь так назову, не забывайте никогда, как нам было вот здесь хорошо однажды. Теперь, как я смотрю на ваши добрые лица, я думаю о птичках на солнышке, которых так любил Коля Почечкин…
      – Почему любил? – спросил я.
      Но собеседник меня не слушал. Он продолжал:
      – Знайте же, что ничего нет выше, и сильнее, и полезнее впредь для жизни вот такого хорошего воспоминания о том, как шевельнулось доброе чувство. Сейчас много говорят о воспитании, но вот такого рода воспоминания и есть самое лучшее воспитание. Вечная память мертвому мальчику!
      – Та хиба вин вмер? – изумился Злыдень. – Я його недавно бачив, гонявся за Эльбой.
      Острое надсадное чувство вины притаилось в моей груди. Вины в том, что я повинен в смерти мальчика.
      – Нет-нет, – забеспокоился гость. – Он не должен умереть, а если и умер, то восстанет из мертвых, непременно восстанет. Поэтому хорошо, что здесь мед, хорошо, что здесь так тепло и уютно. Помните, жизнь – это праздник! Самый большой праздник, который только может быть в мироздании.
      Мне казалось, что я что-то соединял, а что соединял, так и не мог понять, и это что-то никак не соединялось, не входило втулками, прорезями не совпадало, и это что-то было у меня в голове, и я чувствовал, что если это что-то не соединится наконец, то кончится все, и от этой мучительной расколотости ломило голову, глаза судорогой сводило, такая боль подходит, когда пытаешься обоими глазами рассмотреть переносицу, и я силился отвести глаза от переносицы, но их как магнитом стягивало, какая-то страшная триада – жив – не жив – жив – пересекала меня всего и никак не желала соединиться со словом «восстанет». А звуки, так ловко сбитые, уже пилой визжали: вж-вж-вж-вжи, точно ножовкой кто живую плоть распиливал. От этих звуков и от щемящей боли я и проснулся.
      Передо мной лежала раскрытая книга. И Достоевский сидел, обхватив худыми пальцами колено, и губы сжал, и глаза свои в левый угол нацелил, где была входная дверь. Чтобы удостовериться, что это не сон, я еще прочел внизу: «Ф. М. Достоевский. Портрет работы В. Перова. 1872 г.» Еще и книгу пролистал, нашел те места, где Алеша об Илюшечке говорил. Нет, теперь это был не сон. Это была явь. Я здесь, а Коля Почечкин в корпусе. Я ринулся к корпусу. Вбежал в коридор, едва не сбив с ног Петровну.
      – Чи перевирять мене прийшли? – сказала она. – Усих будила сьогодни. Бачите, дви цыбарки настяли.
      – А Коля Почечкин как?
      – От той, шо с Эльбою не расстаеться?
      – Ну да, Петровна!
      – Та спить, як сурок. Попикав ось у цю цыбарку и заснув.

20

      В этом первом большом походе дети вдруг стали вести себя так, будто они самые лучшие на свете. Они конечно же не знали, какими бывают самые лучшие дети на свете. Поэтому им приходилось фантазировать, и нам приятна была эта игра. Эта игра была маленьким подарком за наши беды. Может быть, подарком судьбы.
      А сначала не было игры. Сначала, как и требует того наука, были противоречия. Утром дети просыпались и кто-нибудь говорил:
      – Есть хочу.
      Мы, педагоги, отвечали:
      – Есть хотим.
      Потом дети повторяли настойчивый вопрос:
      – Когда завтрак?
      – Когда же завтрак? – повторяли возмущенно мы.
      – У меня уже в желудке бунт! – кричал Слава Деревянко.
      – У меня в желудке восстание сипаев, бой бизонов и три революции! – орал я.
      И так протянулось до обеда.
      Потом голоса и реплики исчезли. Лица детей будто подсохли на ветру. К нам подошли представители детского общества:
      – Надо бы как-то сообразить поесть.
      – Хорошо бы.
      – Может быть, сготовить, есть же продукты?
      – Надо бы что-то сготовить, – улыбнулись мы. – Неплохо чего-нибудь пожевать, а потом запить чем-нибудь горячим.
      – Так в чем же дело! Мы сейчас, – сказали дети.
      Игровое действо пробивалось сквозь толщу серьезности, как пробивается острие травы сквозь плотный асфальт. Мы с Александром Ивановичем стояли на этом асфальте, а зеленые стебельки уже искрились на солнце, и яркие блики от них зайчиками прыгали по детским лицам. И когда игровое действо было распознано, пришло удовольствие от тайной игры. Собственно, для нас она уже не была тайной, а вот для окружающих была загадкой.
      Мы лежали с Александром Ивановичем на берегу Днепра. За действиями ребят наблюдали наши знакомые: завуч одной из школ, Варвара Петровна, ее сын, ровесник наших ребят, Степа, их папа, Владислав Андреевич, бухгалтер конторы «Заготскот». ах
      – Пожалуй, на первое мы приготовим голубцы, а на второе – кашку манную, – это Маша нам докладывала.
      – Голубцы – это очень хорошо, – сказал Александр Иванович. – Только сверху чтоб петрушка была.
      – И укропчик, – добавил я. – Так, слегка притрусить.
      – Хорошо бы и лучку свежего, – сказал Александр Иванович.
      – Мы уже послали на рынок ребят, – отвечала Маша.
      – Салфеточки, надеюсь, будут? – спросил я.
      – Только для вас и для ваших знакомых, – ответила Маша.
      – Кстати, план работы на сегодня я вам могу подписать, – сказал я.
      – Хорошо, Витя к вам подойдет.
      – Вот план работы, – сказал Витя. – После завтрака – репетиция, потом два часа – чтение книжек, а после обеда восемь спортивных соревнований: плавание, прыжки в длину, высоту, пинг-понг, бег на короткие дистанции, волейбол, баскетбол, фехтование.
      – Я не подпишу план, – сказал я. – Здесь не везде расставлены ответственные.
      – Разрешите представить план через двадцать минут?
      – Александр Иванович, мы разрешим принести план через двадцать минут? – спросил я.
      – Можно разрешить, хлопци хорошие, им можно доверить.
      Когда дети ушли, Варвара Петровна тихо спросила:
      – Они у вас всегда такие?
      – Ужасные дети, – сказал я.
      – Барбосня чертова, – сказал Александр Иванович. – Уже десятый час, а завтрака все нет!
      – Представляете, Варвара Петровна, наша работа – ад! Приходится целыми днями лежать и ждать, когда они, черти, накормят тебя и проведут воспитательную работу в группе.
      – Вы шутите? – усомнилась Варвара Петровна, не понимая, дурачат ее или взаправду все.
      Мы между тем наблюдали за детьми. Смотрела в их сторону острым педагогическим глазом и сшибленная с привычных ориентиров Варвара Петровна. Дети между тем пришли с рынка, принесли зелень: петрушку, лук, укроп. Слава и Коля принесли хлеб.
      – Черт знает что, – чертыхался Александр Иванович. – Они опять купили этот квадратный хлеб! Это же безобразие, я же говорил, что мы, педагоги, предпочитаем круглый.
      Маша точно прочла мысли учителя. Она подбежала в белом фартучке, разрумянившаяся:
      – А мы для вас круглый хлеб купили, а для ребят ржаной, квадратный – они так хотели…
      – Молодцы, – похвалил Александр Иванович.
      – Вы позволите вас накормить? – это Маша у меня спросила.
      – Пожалуй, – лениво ответил я.
      – Мы предлагаем позавтракать и вашим знакомым. Поели и разговорились.
      – Степа! – сказала мама-завуч. – Ты только понаблюдай, какие воспитанные дети. Ты послушай, что каждый из них умеет делать. Коля, расскажи, пожалуйста, что ты умеешь делать. Степа, он умеет шить боюки и рубашки, тапочки и одеяла, писать картины маслом, играть с листа на баяне, он сверлит на станках, шлифует, долбит, токарит…
      – Такого слова нет, – поправил Коля. – Надо говорить: токарничает.
      – Ты слышишь, Степа? Подумать только, этот Коля еще может проплыть пять километров и пробежать десять верст, простоять на голове шесть минут, сделать двести приседаний и подтянуться на турнике шестьдесят шесть раз…
      – А может быть, он врет? – сказал Степа, разглядывая Колю.
      – Может быть, может быть, – рассмеялся Коля. – Давай поспорим. Что у тебя есть? У меня, например, есть заработанные мною двадцать шесть рублей. Могу на них купить сто пачек мороженого, а могу тебе проспорить. У тебя были когда-нибудь в руках заработанные тобой деньги?
      Степа пожал плечами:
      – А зачем?
      – Вот и я говорю: зачем? А зачем жить – знаешь? Может быть, ты от жизни никакого удовольствия не получаешь! Откуда я это знаю? Тебе интересно жить?
      Степа не понимал, о чем его спрашивают.
      В это время подошли Витя Никольников с Сашей Злыднем.
      – Нам удалось найти райком комсомола. Отлично. Все в порядке. Сначала нам не поверили, а потом, когда посмотрели маршрутный лист, приняли как положено, – это Витя рассказывал.
      – В общем, нам дали работу, – вклинился Саша Злыдень. – Будем жить и работать в саду консервного комбината. Заработать в день можно в пределах шести рублей. Овощи и фрукты бесплатно. Подсчитали: за неделю можем заработать на проезд по Днепру до Херсона, а может быть, и до Одессы, а там, если хватит средств, найдем работу.
      – Добре-добре, – сказал Александр Иванович, – А не ругались там, в райкоме, что взрослых не было с вами?
      – Сначала удивились, – пояснил Витя. – А потом даже похвалили: «Молодцы, что сами. Передайте вашим воспитателям, что они замечательных ребят воспитали».
      – Степа, ты слышишь!-сказала Варвара Петровна. – Вы знаете, я бы и своего Степу отдала к вам, хоть на недельку. Степа, ты пошел бы с ребятами работать на комбинат?
      – Варя, что ты парня позоришь! – сорвался вдруг с места ее муж. – Прекрати немедленно!
      – Заткнись, Владик! – ответила Варвара Петровна. – Я хочу понять, почему наш Степа растет таким вялым, безынициативным.
      – Так нельзя, Варвара Петровна, – сказал Коля назидательно. – Нельзя при всех отчитывать своих детей. У нас, например, никто друг другу замечания не делает в общественных местах. Дома – пожалуйста, у нас тоже дома всякое бывает, а в гостях и в других местах мы отдыхаем и никогда не ругаемся.
      – Видишь, до чего мы дожили, дети нас учат, – это Владислав Андреевич сказал.
      – Извините нас, – сказал Коля. – Пойдем-ка, Степа, я тебе одну вещь покажу.
      Когда Коля и Степа ушли к воде, Владислав Андреевич спросил:
      – А у вас это что, специально?
      – Что именно?
      – А вот что они сами на предприятия идут, договариваются о работе, считают деньги, зарабатывают?
      – Арифметика магазинов, рынков, предприятий, личных и общественных расходов, на наш взгляд, является лучшим воспитателем личности. Вас что удивляет?
      – А то, что это не советское воспитание.
      – А ваш Степа получил советское воспитание?
      – У нас совсем другое дело. Наш Степка – балбес. Может быть, еще опомнится. До четырнадцати лет парень за холодную воду не брался. Это все мать во всем виновата.
      – Владик, как тебе не стыдно! Вы только посмотрите, что они со Степой делают! – закричала Варвара Петровна и побежала туда, где ее сына массажировали двое ребят.
      – Это еще что такое?
      – Это тонизирующий и раскрепощающий массаж, – ответил Слава. – Ваш Степа скован. Его тело, мышцы и кровь в застое. Он как неживой, понятно?
      – Степа, ты неживой? – спросила мама.
      – Щекотно! – рассмеялся Степа. – Мама, отойди, прошу тебя, – попросил Степа нормальным человеческим голосом.
      Часа через два Степа вместе с нашими ребятами драил катер: мальчики договорились с моряками насчет почасовой работы. Оплата должна была произвестись натурой – вычищенный катер отдавался на полдня в распоряжение нашего отряда. А к вечеру мальчики так сдружились, что Степа ни за что не пожелал расставаться с ребятами и слезно убеждал маму и папу отпустить его с нами хотя бы на недельку. И когда родители согласились, я все же спросил:
      – А не боишься? Может быть очень трудно! Очень, понимаешь?
      – Понимаю, – тихо ответил Степа.
      А трудности действительно были. Утром мы прошли километров пятнадцать. Устали. Пообедали. Отправились смотреть колодец, куда были брошены во время фашистской оккупации три подростка. Познакомились с родителями погибших. Горько было. Ни есть, ни пить не хотелось.
      Стал накрапывать дождь.
      – Пойдем дальше, – сказала вдруг Маша.
      – Дождь же. Будет скользко идти. Глина здесь.
      – Все равно пойдем, – сказал Коля.
      – Устали!
      – Все равно пойдем, – решили все.
      Это был марш-бросок километров в двенадцать. Александр Иванович чертыхался:
      – Ну и чертова детвора пошла. Совсем замучился. Ну кто так бежит, как скаженный?
      А мальчики и девочки неслись как метеоры. Прекрасная Ночь окутывала нас. Дождь перестал. Небо прояснилось. Звездная рябь светилась, отражаясь в Днепре.
      Утром нам дали работу. Часть ребят возила фрукты на Консервный комбинат, а часть работала на овощах. Вечером подводили итоги.
      – А мы для совхоза самые выгодные, – это Слава рассуждал. – Здесь нанимаются сезонные рабочие, чтобы по мешку спереть к вечеру. Я говорил с тетками. Они сказали: «Как натаскаем всего, так бросим работать».
      – Все тащат. Это уже так установлено. Это не считается за воровство, – пояснила Лена.
      – Такой порядок везде завели, – тихо сказала Маша. -
      Может быть, так надо.
      – А мы зато не тащим, – сказал Александр Иванович.
      – А нас заставили. Тетя Лена, бригадир, сама нам принесла самых лучших дынь с бахчи, и банку варенья рабочие дали, и бутыль сока налили.
      – Богатая у нас страна. И люди щедрые! – сказал Александр Иванович. – Целых пятьдесят лет тащат и никак не могут растащить.
      – Вы смеетесь, Александр Иванович? – это Слава спросил.
      – Я серьезно, дети, – ответил Александр Иванович. – Вот из своего сада, или бахчи, или погреба никто так щедро не раздавал бы, а тут – пожалуйста. Плохо это, ребята.
      – А как же быть?
      – Думать надо.
      – Так, может быть, нам отказаться от того, что дают нам бесплатно? – это Коля Почечкин ляпнул.
      – От дурак, – сказал Слава. – Когда ты уже научишься понимать жизнь?
      – Может быть, и отказаться, – сказал я.
      – Владимир Петрович, вы что?! – закричали в один голос ребята. – Вы смотрите, сколько всего гниет. Помидоры гниют, огурцы пожелтели и разваливаются на части, яблоки и груши на земле черные, аж страшно наступать. Это надо быть совсем дураком, чтобы голодать, когда все пропадает.
      – А потом, у нас высчитывают за питание. Копейки, правда, но мы за все платим.
      Противоречий за несколько дней набралось столько, что мы в них окончательно не то чтобы запутались, но порядком погрязли. Вроде бы теоретически мы знали, что надо поступать честно. Всегда честно и принципиально. Но практически эта проблема вдруг обернулась по-своему, и мы никак не могли понять, где честно, а где нечестно. Особенно сложно было, когда произошло с нами два случая. Первый был таким. Я работал со Славой и с Витей на прицепе – возили из сада в ящиках груши. Я сидел на тракторе «Беларусь» рядом с трактористом, а на прицепе – Слава и Витя. И вдруг в трактор врезается грузовик. За обочиной дороги глубокий овраг. Тракторист успел тормознуть, и нас развернуло так, что мы едва не перевернулись. Молоденький шофер кусал губы и виновато выслушивал мою ругань:
      – Ты что, спятил! Не видишь, дети! Как можно так ездить! Пьяный, наверное.
      Приехала милиция. Начались акты, подписи. Молоденький шофер едва не плакал.
      Подошел ко мне Слава:
      – Это мы виноваты в аварии. Мы его дразнили. Бросали ему груши, а он пытался их поймать на ходу. А когда это у него не получилось, он поравнялся с нами, и мы за храбрость ему в окошко стали бросать, а он и врезался. Не рассчитал. Хотите, мы признаемся милиции?
      Я молчал. Прибежал Александр Иванович.
      – Ну вот что, – сказал он. – Теория теорией, а нам надо побыстрее улепетывать отсюда. От барбосы! Вечером я рассказал эту историю детям:
      – И все-таки и я смалодушничал. Надо было сказать милиции, что и мы виноваты в аварии. А я подло сбежал. Нехорошо.
      – Так еще не поздно, – сказал Слава с ехидцей.
      – Пожалуй, не поздно, – согласился серьезно я.
      – А у нас тут похлеще случай, – сказала Маша и спросила у Лены:- Рассказывать?
      – Рассказывай, – сказала Лена.
      – Ну, в общем, сегодня в весовой без квитанции «налево» отвезли две машины груш. Самые лучшие. Целый день калибровали.
      – А вы точно знаете, что «налево»?
      – Мы же сидим на квитанциях. Все выходящее из весовой на учете. Мы же специальный инструктаж прошли. Знаем. И до этого были случаи, когда самые лучшие фрукты увозили, но не в таком количестве – ящик, корзина, а тут две машины!
      – Вы как с луны свалились, – сказал Степа. – Мой отец работает бухгалтером в «Заготскоте». Там миллионы уходят «налево». Понимаете, миллионы! Был процесс – шесть миллионов изъяли у директора.
      – Ну и что, расстреляли?
      – Нет. Дали шесть лет. Он скоро выйдет на волю.
      – Ну и что ты предлагаешь?
      – А ничего не предлагаю. Это моя мама все орет на меня: неинициативный, нелюбознательный. А я не хочу быть инициативным. Меня тошнит от такой инициативы. Кричат, орут о правде, о справедливости, а на самом деле полное разложение.
      Таким мы видели Степу впервые. Он вдруг загорелся весь. Глаза блестели, щеки пылали. Он говорил громко и сильно размахивал неловкими руками:
      – И не вздумайте ввязываться в эту историю с грушами. Вас в один миг вышвырнут отсюда, назовут склочниками, ворами, доносчиками! Вам даже заработанных денег не заплатят!
      – Не имеют права. Степа расхохотался:
      – Они сделают все по закону. Бухгалтерия такая штука – мне отец рассказывал. Сделают так, что комар носа не подточит.
      – А что могут сделать?
      – Все что угодно. Например, могут содрать за питание столько, что вы еще должны будете. Или высчитают за аварию и за починку трактора «Беларусь» рублей шестьсот, еще на интернат счет перешлют – всю жизнь будете платить, или вам хищение припишут и в следственный изолятор заберут. Продержат там денька четыре – никакой справедливости не захотите…
      – Ну, ты, Степа, не перегибай, – сказал я.
      – Конечно, я перегибаю сейчас, – признался Степа. – Но если вы заявите насчет этих двух машин, денег вы точно не получите.
      – Плевать на деньги! – сказала Маша.
      – Плевать, – поддержал ее Витя.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26