Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№5) - Ветер времени

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Ветер времени - Чтение (стр. 19)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


— Да! — продолжал Алексий, возвышая голос и сверкая взором. — Да, в слабые руки, испытуя, предал ныне Господь град Московский и судьбы русской земли! Но дерзнешь ли ты, дочь моя, рещи, что не благостен и не мудр Господь, пославший на ны истому, дабы уверовать, что мы истинно те, коих должно возвеличить и восславить ему в столетьях? Железо, отковав, испытуют огнем и стужею, дабы окрепло оно, закалилось, превратясь в харалуг! Тако и нас, закаляя огнем и хладом, испытует Господь! Помысли, сколь временен и преходящ человек, сколь мал и внезапу смертен! Должно заботить себя тем, что останет после нас, должно мыслить о вечности!

— Я думала сама… Прости меня, отче! — Потерявшаяся вконец Мария вздрагивала, трудно удерживая слезы. — Прости, Алексие, мнила, ждала… Хотела сама передать из рук в руки…

— Да, дочь моя, да! — живо, с огнем в глазах, перебил се Алексий. — Но надлежит сотворить это непременно с любовью к ближнему, к молодшему брату супруга твоего, опочившего в Бозе! И надлежит закрепить грамотою, ибо лишь с одобрения власти духовной возможно и действенно сотворенное новопоставленным тысяцким на Москве! Иначе то — разбой и татьба, да, да, дочь моя, да! И на Хвоста, и на иных будет наложена епитимья, но и ты, дочь моя, грешна, повторю! Грешна гордынею, и тебе надлежит пристойно искупить грех сей пред высшим и неподкупным судией!

Уже покрыв ей голову епитрахилью и отпуская прегрешения, Алексий, протянув княгине для поцелуя руку и крест, вопросил:

— Теперь помысли, дочь моя, что можешь ты содеять ныне в Кремнике, дабы от гибельного позорища сего вскоре не осталось и следов? Да, восстановить свой терем, да, улицу перед ним, но и еще большее… При господине своем была ты рачительною госпожою и, мыслю я, ныне возможешь ли принять на себя труд отстроить заново амбары, рыбный и соляной двор и княжую бертьяницу? И сады насадить возможешь ли ныне?

Мария, утерев кончиком платка глаза, покорно и благодарно склонила голову. Алексий, властно вмешавшийся в уныние вдовьей жизни, давал ей сейчас дело истинно по плечу, и такое, которое вновь воскрешало для Марии минувшие, казалось бы, невозвратно годы, когда она была в Кремнике хозяйкой и госпожой.

Подведя ее к столику у окна, Алексий предложил княгине опуститься на лавку, сам присел в узкое монастырское креслице, чуть опустив плечи, чуть расслабив жестокие складки лица. Посмотрел на нее добрым оком пастыря, долг которого не токмо карать, но и прежде всего миловать. Помолчал, вздохнул:

— В печали твоей — вдовы, схоронившей супруга своего, и матери, проводившей в могилу любимых чад, — утешить тебя возможет токмо Господь! Но и тем не гордись и на то не ропщи! Веси ли мой труд? И я отрекся во младости, даже не испытавши их, утех бытия! Отринул богачество, молол зерно, испытывал себя гладом и нужою. И недавно был при дверях смерти, егда корабль наш малый трепало взъяренное море! И то было такожде испытанием от Всевышнего! А егда потребует от нас бренной жизни самой?

Дочь моя! Грешить мы начинаем не тогда, когда в среду или в пятки вкушаем мясное, или пропустим по лености всенощную, или не сотворим милостыни, или правила молитвенного не совершим к ночи… Грешить мы начинаем, когда заботы свои личные возносим паче забот о ближних своих, егда жизнь сию временную и греховную начинаем беречь и холить паче Господней воли! Тогда и прежереченные грехи почасту одолевают ны! Но и без оных! И тот фарисей, кто неукоснителен в правиле церковном, но сотворяет оное лишь для спасения своего, не грешнее ли грешника во сто крат?! Таковой, ежели он боярин, живет грабительством меньших и сам, величаяся в злате, не ведает уже о меньшей братьи своей. Воин таковой позорно бежит на рати, отдавая жен и детей на поругание и плен чужеземцам. Смерд — небрежет пашнею, где вместо хлеба вырастают плевелы. Монах — предается пиянству и блуду. Жена — служит не мужу своему, но похотному любострастию. И всякий таковой, возжелав в себе большего, чем дает ему Господь, позабывши о том, что выше нас и ради чего возможем мы отдать и само бренное наше бытие, — всякий таковой грешнее грешного на земли! От сего прегордого величания и споры, и свары, и войны, и всякие нестроения в языцех!

Все слова были уже сказаны. Мария сидела, уронив руки на колени, и ей не хотелось уходить и было хорошо. Что-то прояснело в душе, что-то отпадывало, как короста от заживляемой раны.

— Когда начинать работы в Кремнике, владыко? — спросила она негромко, хотя иные и многие слова рвались у нее из души.

— Не медли, дочерь моя, ни дня, ни часу! — отмолвил Алексий. — А грамоты мы с тобою утвердим нынче же, ибо назавтра в покое сем собраны будут великие бояра Москвы, и каждый из них возьмет на себя труд по званию и достатку своему. И твой, госпожа, почин, будет им всем и укором и поучением!


Алексий недаром решил собрать бояр не в Кремнике, а у Богоявления. Вступая на монастырский двор, все они невольно потишели, и уже одним тем, что местом государственных решений оказался монастырь, Алексий избавил себя от многой ненужной толковни и безлепых споров.

О нелюбиях и которах московских Алексий попросту не позволил никому говорить, громово обрушившись на весь синклит со словами стыденья и укоризны. Затем напомнил недавнее прошлое, постарался возжечь в боярах гордость, в каковой вчера еще укорял вдову Симеона, но гордость особую, надобную днесь — гордость к совокупному деянию. И сам, наслушавшись и навидавшись греческого своекорыстия и нелюбви к общему делу (очень помнились ему рассказы ромеев о том, как жители Константинополя провалили строительство Кантакузином флота для борьбы с Галатою), Алексий был и удивлен, и обрадован, и тронут, хоть постарался не показать и виду о том, как живо и с какою охотою великие бояре московские откликнулись на его призыв немедленно и полностью, еще до снегов, восстановить Кремник.

Алексей Хвост, посопев и набычась, взял на себя и на свой кошт башни городовой стены от Боровицких ворот до Портомойных. Василий Вельяминов с братом обещали восстановить противоположную Фроловскую въездную башню с прилегающими к ней пряслами стен. Прочие великие бояре, каждый по силе своей, разобрали иные участки городовой стены, и уже в ночь пошли обозы, а наутро огустевший народом Кремник огласился дружными возгласами тружающих, конским ржанием, треском и гулом обрушиваемых обгорелых прясел и ладным перестуком наточенных плотницких топоров.

Когда месяц спустя в Кремник въезжало новогородское посольство архиепископа Моисея и вятшей господы, решивших сменить остуду на любовь, — для чего в Новом Городе после бурного вечевого схода «даша посадничество Обакуну Твердиславличу, а тысяцкое Олександру, Дворянинцеву брату», то есть тем боярам, что держали руку Москвы, — их встретило тьмочисленное скопище работного люду, телег, коней, и уже подымались гордые маковицы возрожденных соборов, и уже под редкими, порхающими в воздухе снежинками подступавшей зимы высили, радуя глаз белизной молодого леса, возрожденные башни Кремника.

И все это устроение сотворилось коштом московской боярской господы и рачением митрополита Алексия, не потребовавши от опустелой казны великокняжеской никаких сверхсильных для нее серебряных кровопусканий. Симеонова Москва, слава Господу, еще совсем не была похожа на умирающий Царьград!


Слухи о возвращении митрополита достигли Троицкой обители, еще когда Алексий был в пути.

Со времени поставления Сергия в игумены минуло около года. Уже высилась на склоне холма новая просторная церковь под чешуйчатою, из осиновой драни, кровлею, взметнувшая свои шатровые главы выше лесных вершин, в ширь небесного окоема, и уже прояснела для многих сдержанная властность нового игумена, ибо Сергий взял себе за правило по вечерам обходить кельи одну за другой, и там, где слышал неподобный смех или иное какое бесстыдство, негромко постукивал тростью по оконнице, назавтра же вызывал провинившегося к себе, будто бы для беседы, но горе было тем, кто не винились сразу, пытаясь скрыть от прозорливого старца вину своих вечерних развлечений. И уже переписыванием книг, изготовлением дощатых, обтянутых кожею переплетов, книжною украсою и даже писанием икон, так же как и многоразличным хозяйственным рукомеслом, начала все более и более прославляться новая обитель московская. И все это происходило как бы само собою, и многим даже казалось порой, что не будь кропотливого Сергиева догляда, и жизнь монастырская, и труды премного выиграли бы в размахе и качестве своем. Сергий знал, ведал обо всем этом и продолжал наряжать на работы, отрывая от переписыванья книг ради заготовки леса и дров, овощей с монастырского огорода и прочих многоразличных трудов крестьянских, которые не желал, как велось в иных обителях, передавать трудникам, по обету работающим на монашескую братию. И никакие окольные речи, никакие примеры из жизни монастырей афонских не действовали на него. Он даже не спорил, да, собственно, он и никогда не спорил, но делал сам столько — успевая и скать свечи, и печь просфоры, и шить, и тачать сапоги, и плести короба и лапти, и валить лес, и рубить кельи, и резать многоразличную утварь, и копать огород, и чистить двор, и носить воду, и убирать в церкви, и все это с такою охотой и тщанием, — что, глядючи на своего игумена, и всякий брат неволею тянулся к монастырским трудам, а лодыри попросту не задерживались в обители.

Одно лишь послабление совершил он для братии этим летом, послушавшись многолетних настояний и просьб (по расхоженной многими ногами тропинке подыматься в гору с водоносами, особенно в осеннюю пору после дождя, стало и вовсе не в подъем), — извел воду для монастыря, найдя источник невдали от обители, почитай что и в нескольких шагах от нового храма.

Как раз прошел дождь, и Сергий отправился с одним из братьев осматривать ямы в лесу. В одной из них, примеченной им заранее, дождевая вода обычно стояла, не уходя в почву. Могучие ели, нарочито оставленные им рядом с обителью, осеняли неглубокую впадину, всю поросшую мохом. Копать следовало здесь! Он воткнул заступ в землю и, осенив себя крестным знамением, опустился на колени прямо в мох.

— Боже! Отче Господа нашего, Исуса Христа! — молился он вслух, а брат повторял за ним святые слова. — Сотворивый небо и землю и вся видимая и невидимая, создавый человека от небытия и не хотяяй смерти грешникам, но живыми быти! Тем молимся и мы, грешные и недостойные рабы твои: услыши нас в сей час и яви славу свою! Яко же в пустыни чудодействоваше Моисеем, крепкая та десница от камени твоим повелением воду источи, тако же и зде яви силу твою! Ты бо еси небу и земли творец, даруй нам воду на месте сем!

Окончив, Сергий встал с колен и взял заступ.

— Копай! — приказал он брату, с которым вышел искать воду, и оба сосредоточенно стали сперва резать пластами и откладывать в сторону куски мшистого дерна, а затем углубляться в глинистую в этом месте землю. Был вынут перегной, потом пошли куски серой глины. Сделалось вроде бы суше, и взмокший брат уже с тревогою поглядывал на Сергия, но тот продолжал работать так же сосредоточенно, равняя края ямы и углубляясь все ниже и ниже, сперва по пояс, а потом по грудь. Вода хлынула изобильным потоком, как только добрались до песка. Сергий, оказавшись враз по колено в ледяной влаге, все-таки не прежде вылез из ямы, чем зачистил все дно и, окуная руки с заступом по самые плечи в прибывающую воду, вытащил наружу последние куски глинистой земли. Он сам не ожидал, что жила, выходящая снизу под горой, окажется так близко к поверхности. Вскоре они стояли оба над ямою, Сергий — тяжело дыша, мокрый почти насквозь, а голубоватая взмученная ледяная вода все прибывала и прибывала, подымаясь уже к краям копаницы.

Брат, глядючи круглыми глазами на Сергия, сложил было молитвенно ладони, но игумен лишь кивнул ему головою и, подхватив секиру, повел за собою в лес.

Огромная колода, видимо загодя присмотренная или отложенная Сергием, казалось, лишь ожидала теперь приложения рук. Невзирая на мокрое платье и онучи, Сергий, подоткнув полы подрясника под пояс, поднял секиру. Колоду расщепили клиньями на две половины и молча споро начали выбирать сердцевину и болонь. От одежды Сергия валил пар. Скоро обе половинки представляли собой два корытообразных желоба, и Сергий, натужась, приподнял один из них. Брат неволею взялся за противоположный конец, но не смог удержать, выронил.

— Созови кого-нито! — приказал Сергий, слегка охмурев челом.

Пока брат бегал за подмогою, он выровнял и отгладил секирою оба корытья и приготовил врубки, по коим обе половины надобно было соединить в одно. Лишь когда колода была принесена к источнику, соединена и опущена в воду, а снаружи плотно забита утолоченной глиной и землей и были сделаны тесаные мостовины к источнику и намечено место для беседки над ним, Сергий разрешил себе пойти переменить влажные платье и обувь.

Вода в источнике не убавлялась и во все последующие дни, недели и месяцы, и монахи стали называть источник в отсутствие игумена Сергиевым, на что сам Сергий очень сердился и решительно воспрещал, не уставая повторять братии, что воду дал не он, а Господь note 2.

Однако, помимо воды, все остальное оставалось в прежних правилах, и даже стало строже, ибо Сергий, не возвещая того братии, готовил ее загодя к новому общежительному навычаю, ожидая только обещанной Алексием цареградской грамоты. Грамоты этой Сергий сожидал и сейчас, когда дошли известия о возвращении Алексия, и даже полагал, что привезет ее в обитель сам митрополит.

В эти дни все, и сам Сергий, были заняты на осенних работах, торопясь до зимы уладить с дровами и лесом, который ныне, по множеству сваленных дерев, уже не волочили сами, как когда-то, а возили нанятыми крестьянскими лошадьми. Заводить свой конский двор Сергий не желал и по сию пору. Кажущееся облегчение трудов, как догадывал он, не пошло бы на дело духовного совершенствования иноков, но на прирощение монастырских богатств с последующим обмирщением обители. Хотя, впрочем, и сена нынче они заготовили довольно, дабы приезжим в монастырь странникам и доброхотам-дарителям было чем кормить коней.

Он возвращался из леса и у ограды услышал от Михея, что в келье гости из греческой земли. Не снимая рабочей свиты, как был — в лаптях, в пятнах смолы и с кровоподтеком на скуле, полученным сегодня в работе с неумелым братом, чуть-чуть не прибившим игумена падающею лесиной, — Сергий поднялся по ступеням и вступил в хижину.

Греки, предупрежденные заранее, разом встали и поклонили ему. Греков было двое, третий с ними, русич из свиты Алексия, тут же перевел Сергию приветствие вселенского патриарха константинопольского Филофея и передал патриаршее благословение.

Греки были в дорожной добротной сряде и в русских сапогах. У старшего волосы, умащенные и подвитые, свободно лежали по плечам, а драгоценный крест на груди вызывал, наверное, дорогою зависть не у одного проезжего татарина.

Чуть улыбаясь, Сергий вопросил, к нему ли они пришли. Русич перевел, греки одинаковым движением склонили головы: да, к нему! Затем второй грек встал и развернул вынутый из кожаной дорожной сумы холщовый сверток, в котором оказались схима, сложенный вчетверо параманд (плат с изображением осьмиконечного православного креста и страстей Господних) и, наконец, серебряный нагрудный крест греческой работы, словом, полное монашеское облачение, пристойное игумену обители.

Сергий стоял в своем порыжелом и много раз латанном подряснике, с буйной копною непокорных волос на голове, схваченных самодельным гойтаном,

— косица его расплелась в лесу, и недостало времени ее заплести вновь, — с грубыми, в ссадинах и смоле, руками, глядя на приезжих иноземцев светлыми озерами своих чуть-чуть, в самой глубине, лукавых, лесных, настороженных глаз, взглядывая то на даримое, то на дарителей. Вновь повторил, не ошиблись ли греки, принимая его за кого-нибудь иного. (На миг один, и верно, просквозила подобная грешная мысль — так не вязались эти два нарочитых греческих клирика с обиходным обычаем Сергиева монастыря.) Но красивый грек подтвердил опять, что они отнюдь не ошиблись и посланы именно к нему, Сергию, подвижнику и игумену Троицкой обители. С последними словами грек протянул Сергию запечатанный пергаменный свиток.

Сергий поклонился земно, принял свиток, сорвал печать и, развернувши грамоту, увидел греческие, неведомые ему знаки. Свернувши грамоту, он передал ее в руки Михея и, не тронув более ничего, знаком приказал тому принять и убрать дары, а сам тут же, омывши руки, молча и споро начал готовить трапезу. Последнего, кажется, не ожидали и сами греки, представлявшие что угодно, но только не игумена в сане повара. Вскоре перед греками явилась вынутая из русской печи теплая гречневая каша, соленая рыба, ржаной квас, а также блюдо свежей черники. Нарезанный хлеб был опрятно уложен на деревянную тарель, а поданные ложки имели узорные, тонкой работы, рукояти.

Угощая гостей, Сергий все время думал о патриаршей грамоте. Можно было, конечно, призвать брата Стефана, разумеющего греческую молвь, но внутренний голос сразу отсоветовал ему делать это. В содержании грамоты Сергий не сомневался: это было долгожданное послание об учреждении общежительства. Но учреждение таковое должно было быть сразу освящено не токмо патриаршею грамотой, но и авторитетом Алексия, и потому Сергий, к концу трапезы уже порешивший, что ему делать, распорядясь принять и упокоить греков, устроив им постели и особное житье в монастыре на все время гостьбы в пустующей келье недавно умершего Онисима и проверив, все ли и так ли содеяно, как он повелел, простился с греками, переоделся в дорожное платье и в ночь, как он любил и делал всегда, вышел в путь, засунув в калиту патриаршую грамоту и ломоть хлеба.

Вечерняя свежесть и тонкий комариный звон разом охватили его, лишь только он спустился под угор и, широко ставя посох, легким шагом в легких своих липовых дорожных лаптях устремил стопы по направленью к Москве, достичь которой намерил не позже завтрашнего полудня. Продирался он одному ему знакомыми тропами, спугнув раза два лосей, а единожды кабана, с тяжелым хрюканьем убежавшего, ломая кусты, с дороги преподобного.

Тощие в эту пору года комары почти не досаждали ему, и шел он легко и споро, безотчетно наслаждаясь лесной тишиною в колдовском очаровании восходящей над вершинами елей огромной желтой луны. Ухала выпь, в низинах восставали призрачные руки туманов, и даже жаль стало, когда пришлось наконец, вынырнув из-под полога лесов, ступить на увлажненную ночною росой дорогу, текущую извилистою молчаливой рекой мимо сонных, немых в этот час деревень, где едва взлаивал хрипко спросонь какой-нибудь пес, почуявши легконогого ночного путника.

Он шел, не останавливаясь и не сбавляя шага, пока не засинело, а потом побледнело небо, пока не прокинулись туманы и светлое сияние зари не перетекло на высокие, бледные, отступившие от росной влажной земли небеса. Уже когда золотое светило пробрызнуло сквозь игольчатую бахрому окоема, разбросав пятна и платки света по сиреневой охолодалой дороге, от которой тотчас начал восходить к небесам пар, Сергий присел на пригорок, выбрав место посуше, и пожевал прихваченного с собою хлеба, следя молодыми глазами разгорающуюся зарю. Потом, разбросав крошки от своей трапезы налетевшим неведомо отколь воробьям, подтянул потуже пояс и пошел дальше, без мысли, просто так, подобно распевшимся птахам, напевая про себя псалмы Давидовы, коими и он по-своему славил Господа и красоту созданного им мира.

На подходе к Москве начали встречаться крестьяне, возчики и земледельцы. Бабы выгоняли скотину и, остановясь, сложив руку лодочкой, провожали взглядом монаха-путника, а то и кланялись ему на подходе, в ответ на что Сергий, подымая руку, благословлял их, не замедляя шагов. Его еще не узнавали, как это началось впоследствии, и потому поклоны крестьянок были от чистого сердца, относясь не именно к нему, Сергию, а просто к прохожему старцу, печальнику и молитвеннику, и потому радовали его. Так он шел, и подымалось солнце, зажигая рыжую осеннюю, все еще густую листву, и лес, пахнущий сыростью и грибами, отступал и отступил наконец, освободив место простору убранных полей, и чаще и чаще пошли избы, терема и сады, и близилась, и подходила Москва, в которую когда-то явился он впервые молодым парнем, наряженным на городовое дело, и видел впервые князя Семена в белотравчатом шелковом сарафане, а потом приходил опять и опять в горестях его и беседовал с самим Алексием, тогдашним наместником митрополита, а ныне — много ли лет прошло с тех пор? — приходит, неся с собою послание самого патриарха константинопольского! И было бы все это так же, ежели бы он желал того, сам стремил, стойно Стефану, к почестям и славе? Господи! Истинно даешь ты по разумению своему, и не просить, не желать несбыточного, но достойно нести крест свой

— высокая обязанность смертного!

В Кремнике было полно работного люду, кипела муравьиная страда созидания. Сергий не видал Кремника после летнего пожара и потому слегка задержал стопы, обозревая картину, радостную только тем, что люди, сошедшие сюда, явно намеривали воссоздать наново сгоревший город. Ему объяснили, что митрополит остановился не здесь, а у Богоявления. Сергий скоро достиг обители, в воротах которой троицкого игумена едва не задержали, а узнавши, тотчас кинулись повестить Алексию его жданный приход.

Алексий сам вышел в сени навстречу молодому старцу. Внимательно поглядел, просквозив взглядом, и, уверясь в чем-то, очень надобном ему, троекратно облобызал Сергия, тотчас отослав его в церковь и к трапезе. (Самому Алексию предстояло тем часом отпустить двух бояринов, с коими шла нужная молвь о городовом деле.) И вот они сидят друг против друга: заботный Алексий, нынешний русский митрополит, и прежний светлоокий юноша, ставший смысленым мужем и настоятелем монастыря. Сидят, и Алексий как-то вдруг не знает не ведает, о чем ему говорить. Он прочел вслух и перевел Сергию краткое патриаршее послание, где после цветистого обращения и похвал следовал, со ссылкою на пророка Давида, призыв устроить общее житие: «Что может быть добро и красно более, нежели жити братии всем вкупе? Потому же и аз совет благ даю вам, яко да составите общее житие! И милость Божия, и наше благословение да будет с вами». И они опять смотрят друг на друга, и Сергий молчит, чуть улыбаясь, его вопрошание ясно без слов: вот я здесь, и что повелеваешь ты мне теперь, Алексие?

И Алексий, уставно долженствующий ответить нечто, похваливши общее житие, сбивается и спрашивает совсем не о том и не так, как пишется в Житиях:

— Возможешь ты, брате, поднять ношу сию?

Сергий молчит, слегка улыбаясь. И Алексий, понявши, что вопросил совсем не о том, спрашивает, гневая на себя, грубо и прямо:

— Примут?

— По велению митрополита русского! — отвечает Сергий и добавляет, помедлив: — Тогда — возмогу.

И, наверно, Сергий опять прав, и он, Алексий, восхотел большего и скорейшего там, где неможно ни то, ни другое. И новопоставленный игумен, ныне сидящий пред ним, по-прежнему крепок и тверд, и не стоило Алексию сомневаться в нем даже и мысленно. Но неужели изменить души немногих иноков, по воле своей сошедших вместе, труднее, чем изменить судьбу государств и участь престолов? «Да, — отвечает ему молча взгляд Сергия, — да, отче, труднее! И не спеши, дай мне самому нести сей крест и вершить должное по разумению моему!»

— Мне, отче Сергие, неможно ныне оставить Москву даже на час малый! — медленно произносит Алексий, глядя в лесные, светлые и глубокие, бездонные, как моховые озера, глаза старца. — Но я пошлю с тобою рукописание свое и от себя бояр и клир церковный, вкупе с епископом Афанасием! Довольно сего?

— Сего довольно! — ответствует Сергий.

— Мыслишь ли ты, — спрашивает вдруг Алексий, кладя руки на подлокотники кресла и наклоняясь вперед, — что минут которы на Москве и снизойдет мир в сердца злобствующие?

— Боюсь, владыко, что не будет сего! — отвечает, подумав, Сергий. — Иное, хотя и скорбное, должно дойти до предела своего и разрешить себя, яко нарыв, который не прежде изгоняется телом, чем созреет и вберет в себя всю скверну и гной!

Два-три года назад Сергий еще не говорил так жестоко и прямо, отмечает про себя Алексий, начиная догадывать, что изменилось в Сергии и почему тот якобы нарочито не спешит на пути своем, не спешит, но и не отступает вспять. Да, ежели возможен новый Феодосий на Москве, то это — только он и никто другой!

— Надобна ли моя помочь обители? — говорит Алексий и ловит себя на давнем воспоминании: когда-то так же прошал он Сергия и о том же самом, и преподобный отвергся в ту пору всякой помочи. И, почти не удивляясь, слышит знакомые слова:

— Обитель ныне изобильна всем надобным для нее, а излишнее всегда опасно для мнихов! Быть может, — прибавляет он едва ли не в утешение митрополиту, — егда создадим общее житие, возможет явиться нужда в чем-либо, но тогда посланные тобою уведают о том в свой час!

Что-то еще надобно спросить, о чем-то сказать, о самонужнейшем ныне, а может, попросту жаль отпускать от себя этого монаха, в коем Алексий начал было сомневаться в пути, а теперь не может отпустить от себя, чуя незримое истечение светоносной силы, которой так не хватает порою ему, Алексию, взвалившему на себя двойное бремя мирской и духовной власти?!

— Мыслю, Алексие, земля наша способна к деянию, токмо ей надобно время для собирания сил. Возможно, слабый князь и благо для нынешней поры?

— раздумчиво говорит Сергий. — Тому, кто препоясан к деянию, ждать или медлить бывает вовсе невмочь!

— Спасибо, Сергие! — тихо отвечает Алексий, и бледный окрас почти юношеского смущения проступает на его ланитах. Он сбивчиво говорит о море, о буре, едва не погубившей корабль, о своем обещании создать монастырь, и Сергий опять наклоняет голову, понявши еще не высказанную просьбу:

— О настоятеле новой обители, сего же хощеши от меня, повещу тебе чрез некое время!

И опять сказано все. Время надобно на то, чтобы ввести общежительный устав и на нем испытать каждого из своей братии. Сергий и тут не торопится, и опять он прав.

Идут часы, меркнет свет за окном, а митрополит, отложивший все иные заботы посторонь ради этой единой беседы, все не может расстаться с игуменом Сергием, без молчаливой лесной работы которого он не мог бы, пожалуй, вершить и свои высокие подвиги.


— Круто забрали!

— Ну, дак сам батька приехадчи!

— Хозяин!

Наверху хохотнули. Никита отложил вагу, отер тыльной стороною руки потный лоб.

— Рушить? — спросили сверху.

— Не! — отмотнул головою Никита. — Сюды будем класть! Опосле ентой землей и засыплем! — Отцова наука не даром прошла бывшему вельяминовскому, а теперь хвостовскому старшому.

Внизу, под Кремником, чалили паузок с грубо окоренным лесом. Сейчас с обрыва, как раскидали стену, далеко стало видать. Холодный осенний ветер овеивал разгоряченное лицо.

Ребята были свои у него, хорошие ребята, а вот тот, наверху который, скользкий какой-то, словно налим! Будто и свой, вельяминовский, и в дело лезет… «Придавило бы его бревном, что ли, невзначай!» — зло подумал Никита, впервые отчетливо поняв, что увертливый мужик приставлен к нему едва ли не самим боярином.

— Вагу давай! — с сердцем прикрикнул он на верхних мужиков. — Раззявы! Рушить им…

Почти освобожденный от бревенчатого заплота остов башни высился грудою рыже-черной перегорелой земли. «Даже и сюда рушить не стоило, — прикидывал Никита. — Срубить клеть нанизу, а тут только скласть да и присыпать по краю…» Он подошел, расталкивая мужиков, глянул вверх. Строго окликнул, задирая голову:

— Поберегайсь тамо!

Да, конечно, рушить не стоило! Потом носилками потаскаешь до дури. А тут еще и морозы завернут…

— Слазь! — приказал, окончательно решивши, что надобно делать. — Вали все на низ, паузок разгружать!

Под стеною уже крутился какой-то глазастый со стороны:

— Эй, мужики, землю не тронете?

— А тебе забедно? — спросил Никита сурово.

— А и мы то же исделаем! — без обиды, весело отозвался мужик. — Не дурее вас!

К причалам подомчали вовремя. Из-за лесу, что запаздывали возить, мастера-плотники чуть не дрались.

Никита сам взялся за топор, разоставил людей по-годному. Вельяминовские кмети все топоры держали в руках изрядно, и к вечеру первые срубленные венцы уже стояли у воды, на подрубах. Ужинали в наспех сложенной княжеской молодечной. Хвост и кормил сытно, и хозяин был — грех хаять, а не лежала к нему душа.

Ревниво гадал Никита, хлебая горячие щи, много ли свершили вельяминовские на той стороне Кремника. Конопатый, угадав трудноту старшого, вызвался смотать после ужина, позырить: как там чего? Никита считал делом чести своей не отставать от прежних своих сотоварищей.

Наевшаяся дружина с гоготом и шутками начинала отваливать от столов. Его крепко хлопнули по плечу. Никита недовольно поднял голову:

— Чего нать?

Звали к боярину. Опоясавшись, он отдал наказы Матвею, которого нынче почасту оставлял заместо себя. Дыхно поднял косматый лик, глазом чуть-чуть повел, остерег: осторожнее, мол, тамо, у боярина, да и етого молодца поопасись! Никита только присвистнул сквозь зубы, не глядя на Матвея.

Вышли в ночь, в холод огустевшей и вот-вот уже готовой запорошить снегом осени, прошли разоренным Кремником, перешагивая через бревна и груды земли. Хвостовский городской терем стоял далеко, на Яузе, а здесь, в Кремнике, Алексей Петрович сложил себе что-то вроде гостевой избы — низкую просторную клеть с печью, где и ночевал почасту, задерживаясь на работах. В избе было полно народу, и за перегородку к боярину они пробирались по-за столами, сквозь толпу сумерничающих кметей, иные из которых уже укладывались спать по лавкам и на полу.

Хвост сидел с двумя прихлебалами (как тотчас про себя определил их Никита) и, окуная ложку в миску с гречневой кашей, неспешно и вдумчиво ел, изредка подливая себе в чару мед из глиняного поливного квасника. Единая свеча горела перед ним на столе, освещая широкое, в крепких морщинах лицо боярина. Хвост был чуть-чуть навеселе и встретил Никиту, хитро прищурясь:

— Что ты тамо, старшой, затеял с клетью? Бают, старое рушить не даешь?

Никита поглядел исподлобья в глаза боярину; отодвинув рукою одного из холопов, сел без спросу на лавку (от работы гудели плечи и спина), вытянул ноги в грубых яловых сапогах, сказал:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40