Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№9) - Юрий (незаконченный роман)

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Юрий (незаконченный роман) - Чтение (стр. 2)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


Он начал пробиваться улицей, придерживая монашескую однорядку свою и бережась от брызг тяжелого, перемешанного с грязью весеннего снега из-под копыт проезжающих мимо верхоконных, на мгновение позавидовав тем старцам, что удалялись в леса и жили вдали от людей в скудости, но в свободе от дрязг и трудности мира сего.

Глава 4

Войны в самом деле не началось. Юрий прислал грамоту, предлагая перемирие до Петрова дня, и на Москве согласились — март истекал последними днями, стояла теплынь. Вот-вот вскроются — да уже и вскрывались реки, рушились, становили непроходны пути. Торговые гости ждали чистой воды, крестьяне — протаявшей земли, чтобы тотчас начать пахать под яровое. По местам все не унимался мор. Умирали «железою» (бубонная чума) — словом, пока не до войны было. Своим чередом шли домашние суетные, ежегодно повторяемые дела, ежегодно повторяемые праздники. 8 апреля справили Пасху, затем отмечали Радуницу — целыми семьями ели и пили на могилах, дарили друг друга яйцами. Зажигали и ставили свечи в честь усопших. Нынешние радуницкие поминания были особенно трогательными — столько народу молодого, юного, кому бы только жить да жить, унес мор!

Меж тем чинили упряжь, готовили сохи. В апреле уже начинали пахать.

Сашок не доедал, не досыпал. За хлопотами нет-нет и позабывалось давешнее горестное возвращение из Москвы с солью. Соль он довез-таки, но обнаружил, что весь господский скот угнан неизвестно кем, хлева пусты. Староста разводил руками, глумливо лыбился. Сашка никто на деревне взаправдашним хозяином не считал, слухи о том, что он внебрачный сын московской бабы-калачницы, дошли сюда тотчас по приезде Сашка в деревню. И тут, когда, как казалось ему, совершив героический подвиг, довезя соль в деревню и обнаружив вместо благодарности селян очищенные хлева, Сашок не выдержал.

Татарчонок Збыслав-Филимон, намеривший навестить двоюродника — или какая уж там родня ему Сашок! — вовремя прискакал в Островов. Сашок сидел на крыльце заднего двора и горько плакал, решив в сердце своем бросить это нелегкое боярское дело и возвернуться в Москву, где заняться прежним делом — благо рабочих рук, по случаю мора, не хватало всюду.

— Ты што?! — удивился Филимон, соскакивая с седла и татарской косолапой походкой подойдя к Сашку. — Али занедужил чем? — Выслушав, сплюнул, отмахнул, как муху, решение уйти в город. Примолвил строго: — Родителев не обидь! Думашь, умерли, и все? Нет! Они и с того света глядят на нас! А ну — прежде поснидаем с тобою, я дюже оголодал. Потом старосту твоего призовем! Кто в доме-то? Одна Акулька осталась? Ну, с бабы какой спрос! Пошли!

Староста явился не вдруг и сперва даже не взглянул на татарчонка — мало ли? И не ответил даже, когда тот вопросил о скотине.

— Ты-то кто таков? Подь отсюдова, и весь сказ!.. — начал было и получил ременною плетью поперек лица. Взревев, медведем кинулся было на Филимона, но тот увернулся, подставил подножку, и могучий мужик рухнул ничком, пропахав грязный снег и прошлогоднюю траву, вскочил, ринулся снова, мало что соображая. — Сашко, помогай! — высоким режущим голосом выкликнул Филимон, и опомнившийся Сашок, подхватив кстати подвернувшуюся оглоблю, махнул старосту по ногам. Скоро бой перешел в побоище — братья колотили старосту почем попадя, а тот уже не кидался встреч, стоял на четвереньках под градом сыплющихся ударов и только прикрывал голову. Сашок, давеча ливший слезы, озверел совсем, вымещая на наглом мужике всю свою давешнюю бесталанность и только повторяя в забытьи: — Соль, соль им привез! Соль привез! Слышишь, ты — падло!

— Эй, хозяин! — донеслось из-за плетня. — Охолонь! Убьешь-то мужика!

Сашок и Збыслав-Филимон оглянулись разом — невеликая кучка мужиков и баб столпилась за оградою.

— А скот твой даве в Марфино займище угнали, тамо и ищи! — продолжал тот же мужик, что остановил избиение старосты. И когда Сашок, откинув ослоп, подошел к ограде, вопросил негромко: — Старосту менять будешь, али как?

— «Али как» не выйдет! — отверг Сашок, которого впервые назвали наконец хозяином. — Вечером соберем сход! Надобно иного избрать! — промолвил твердо.

— Ан добро! — повеселел мужик, пояснив: — Ето ведь он и надумал со скотиной-то твоей. Свяк у ево тамотка. А мы бабу твою Наталью Никитишну помним! Добрый порядок при ней был! И тебе спасибо за соль! Слыхали, как тя обчистили на Москве! Как же! Иной бы пустым и возвернулся!

Тут заговорили многие, уже не обращая внимания на избитого старосту, что, все еще не вставая с колен, размазывал кровь по лицу и зверовато поглядывал то на хозяина, то на собравшихся мужиков.

— А ентот-то хто у тя? — вопрошали крестьяне.

— А брат! — легко отвечал Сашок, радуясь перемене к себе селян и прикидывая уже — не предложить ли сходу избрать старостой давешнего говоруна? (Еще не знал, то далеко не всякий, кто мастер красно говорить, может дельно управлять хозяйством. Впрочем, сход решал сам и порешил мудро, избрав новым старостой немногословного, в полседой бороды мужика с дальней заимки, которого Сашок совсем не знал, но который оказался дельным и въедливым старостой, премного облегчившим жизнь Сашку.)

Скот отыскался к вечеру того же дня, а через двое суток разыскали и вора. Филимон, порешивший не уезжать из деревни, пока не закончит дело со скотиною, первым молча ударил похитителя по уху. Вдосталь избитого похитителя мужики свели в лес, застегнув на все костяные пуговицы его свитку и продев в рукава крепкую жердь. Так, с распяленными руками, и оставили в чащобе, заведя руки за дерева.

— Не уйдет! — заключил мужик-говорун, когда все было кончено, мужики постояли еще, проверили, надежно ли закреплено. И, не слушая покаянных слов вора, гурьбой пошли в деревню. Сашку новый староста пояснил угрюмо: — У нас не Москва! Ентого воровства у нас вовсе нет! Хватает татар, а чтобы свой, так вот… Дак не тронули его. Пальцем, можно сказать… Ничо, ентот постоит — другие умнее станут! — заключил, сплевывая, староста.

Ночью Сашок не спал, ворочался. Наконец толкнул под бок похрапывающего Филимона. — Слышь, брат! Може, тово, отпустим? — нерешительно выговорил.

— Ково?! — удивился Филимон. — Коли уж он по ентой дорожке пошел, не остановишь! Ему, дураку, надоть было из деревни подаваться куда в шайку, на дорогах купцов потрошить! Тогда бы, глядишь, и уцелел по первости! Пока княжие сторожа не поймали. А ентот… Раз… и к бабе под подол!

— Как ево нашли-то? — подивился Сашок.

— А прежний староста и выдал! — легко отозвался Збыслав, садясь на постели. — Не туши! Гляди, и слуги у тя воротились вси: и конюх, и стряпуха, и дворник! А иначе сидел бы ты и ныне на заднем дворе един как перст!

Все-таки еще через день Сашко упросил Филимона-Збыслава пойти в лес, проведать вора. Шел с мыслью выругать да и отпустить мужика. Одного не догадал — по случаю мора да трупов на дорогах развелось многое множество волков-людоедов. Волки и порешили вора.

Збыслав подошел первым.

— Сашок, не подходи!

Распяленный труп продолжал висеть на жерди, но ног у него не было — отъели волки. Не было и лица. Збыслав представил, как огромный волк, поставив лапы на плечи плененного вора и оскалив пасть, заглядывает тому в лицо, жарко дышит и потом рывком вгрызается в живую плоть — или уже мертвую? Поди, сперва выпустили кишки да отъели ноги?

— Не подходи, Сашок! — крикнул еще раз и пошел, сплевывая, ощущая тошнотные позывы, уцепив Сашка за рукав, бормотнул: — Волки объели! Пошли!

Сбившись с пути, долго выбирались из леса, и Збыслав все крутил головою, все сплевывал, не в силах унять дрожь в членах от страшной картины объеденного трупа и страшного представления, как волки подступают, подвывая, к бессильно распятому человеку, а тот бьется, уже не кричит, а хрипит предсмертно, замирая от ужаса. Жуткая смерть! — А не воруй! — перебивал сам себя. — В деревнях ить и запоров на дверях нет, некому воровать! Верно, что не на Москве.

А в глазах — все стоял видением полуобглоданный череп с одним нависшим круглым глазом, будто бы вытаращенным от посмертного ужаса.

Побыв еще два дня и убедясь, что жизнь у брата наладилась, Филимон отбыл, лихо проскакав деревней на своем отдохнувшем и отъевшемся жеребце. Сашок проводил его, выйдя за ограду. Сам он так лихо ездить верхом вовсе не умел, да и научиться не чаял. В Збыславе (материнским прозванием Буреке — три имени имел татарчонок!) говорила татарская кровь, степная, горячая, позволяющая знать коня, как себя самого. Он и Сашку сказал как-то, обучая его верховой посадке: — Ты поближе к холке садись, а как там — само покажет! Почуешь! — Сашок не чуял, ему и нынче было трудно ездить верхом. Впрочем, воинского искусства с него пока и не требовалось. В срок вспахали. В срок посеяли яровое: ярицу и рожь. Бабы горбатились на огородах, выставляя зады, сажали капусту, лук и репу. И опять не верилось, что в боярах раздрызг, что грядет война что князь Юрий таки не признал племянника своего.

А меж тем Юрий деятельно собирал полки, разослав по всем своим волостям вестоношей с призывом, отсеявшись, собираться на рать и идти с запасом и ратною справою к Галичу. В Лутонину деревню прискакал с тем же известием Сидор, Лутонин внук, дружинник Юрия, о чем Сашко узнал от Сергея Иваныча, заглянувшего в Островов, выяснить как там и что.

Поговорил с новым старостой, удовлетворенно вздохнул, а вечером, глядя на Сашка строгим взором, молвил:

— Ты теперь княжой послужилец, почти боярский сын! Будет война, пойдешь в поход на Юрия! — И, опустив голову, прибавил тихо: — Брата, Лутонина внука Сидорку, встретитесь коли на бою — не убей!

У Сашка от его слов холодом прошло по спине.

Глава 5

У князя Юрия было не трое, как многие думают, а четверо сыновей. И четвертый, Иван, о котором мало кому известно, был старшим. Он посхимился под именем Игнатия в Троицком монастыре и умер во монашеском чину в 1432 году на тридцать первом году жизни в Галиче, где и был похоронен.

Неизвестно, какая беда вывела его из числа деятелей своего времени. Возможно — психическая неполноценность. Могла быть и неполноценность физическая — княжичи той поры все должны были уметь рубиться в битвах и крепко сидеть в седле. Да и неизвестно к тому же, не перенесла ли его мать в пору беременности (первой!) какую-то психическую травму — возможно, в связи с предсмертными художествами своего отца. Не будем придумывать! Ушедший в монахи Иван был, во всяком случае, уже по этому одному не безумен и давал себе отчет в своих действиях. Да и дожил-таки до 30 лет! От чего он умер — не знаем, мор к тому времени на Руси уже почти прошел…

Дмитрий Шемяка поминал его по случаю еще в 1440 году, а значит, были какие-то основания, кроме обычных родственных, среди бурных событий времени, не забывать о покойном старшем брате.

И то, что умер Иван не в Троицком монастыре, а в Галиче, стольном городе своего отца, тоже говорит о многом…

Были ведь случаи — и не мало! — когда вполне здоровые люди из боярских и княжеских семей отрекались от богатства и почета, присущего званию своему, и уходили в монастыри, в затвор, в безвестность. И далеко не все из них прославились подвигами иночества, воздвигли новые обители и тем оставили свой след в скрижалях истории!

Так что не будем выдумывать. Был первенец у Юрия Дмитрича, по неясным причинам отрекшийся от утех и забот княжеской судьбы и ушедший со временем в монастырь. Ну а почему в Троицкий, где Юрий выстроил огромный по тем временам каменный храм, украшенный Юрьевым рачением живописью Андрея Рублева, — и объяснять, думаю, не надо. О сыне этом своем Юрий всегда думал со смутным ощущением — самому было неясно — какой? — вины. Вины и жалости, хотя Бог весть! — нуждался ли Иван в жалости своего отца?

Вот и сейчас, одолев многодневный путь от Звенигорода до Галича, вымокши, едва не утонув на переправе через Волгу и подъезжая, уже когда все стало знакомо вокруг, Юрий с привычною болью подумал о сыне. С болью и каким-то новым беспокойством, ибо предвидел трудный разговор с Иваном по возвращении своем — разговор о княжеской пре, о ссорах и сварах в семье Дмитрия Донского, против которых Иван был настроен решительно, полагая, что всё то дела Божьи, неподвластные человеку, а Божью волю надобно принимать без спору…

Но вот в разрыве лесов запоказывались все еще покрытые не сошедшим до конца снегом пашни, канавы, полные воды. вылезающие из-под снега объеденные костяки павшей скотины, вытаивший человеческий труп в ремнях и рванине, видно, по зиме еще погибшего черною смертию странника (кони, заполошно всхрапнув, шарахнули вбок, и бег саней пронес мимо облако смрада от разложившейся человеческой плоти). И уже подступали деревни к санному пути, избы, крытые темною волглой соломой, берестою, тесом и дранью, кое-где осевшие, редкие по весне стога, жердевые ограды поскотин и огородов и опять избы и кучки селян, уцелевших, выползших на свет Божий узреть своего князя, приветливо машущих ему рукавицами и шапками, и солнце, и сойки, и взлетающее с дороги с утробным карканьем воронье, и те вон, кони с жеребятами, выпущенные из стаи ради погожего весеннего дня, и мужик с возом дров, правящий в город и съехавший на обочину, дабы пропустить несущийся на рысях княжеский поезд и толпу верхоконных за ним.

Отгоревали еще одну зиму, не вымерли от «черной», теперь — выстоят! Сердце забилось учащенно, скоро — город, свой, ведомый до каждого бревна городской стены, город, им построенный и потому особенно паче Звенигорода любимый. (И всегда-то человек дело рук своих любит более того, что досталось ему по наследству или по дарению, — ибо в том, что наладил сам, заключена частица и твоей души.)

Поля, холмы… Яснеющие в весеннем воздухе главы церкви Спаса, крепостные валы и рубленые городни с шатрами башен над ними. И где-то начинает бить колокол (вестоноши обогнали князя на три часа), и уже вереницею выходят из ворот крепости встречающие. Юрий приосанился, подосадовав мельком на себя, что не сел в седло в виду города — но не теперь же, перед очами гляделыциков, выбираться из саней! Но вот уже и подголоски вступили в дело. Красным колокольным звоном встречает город своего князя, и сердце оттаивает с каждым ударом.

Далее все по чину: благодарственный молебен в храме (игумен Паисий — и тот приехал встречать!), баня, трапеза многолюдная, шумная, с боярами и дружиной. Осторожный после разговор с избранными боярами, озабоченными паче самого князя могущими быть пакостями от московской господы, тянущей к Софье и ребенку Василию. И только уже поздно вечером — сын.

— Батя, ты надумал спорить о вышней власти с Василием?

— С десятилетним мальчиком не спорят! С Софьей и Витовтом!

У сына были сальные волосы — редко и как-то неумело мылся Иван, угри портили его, так-то поглядеть — красивое лицо… Юрий всегда вздрагивал, когда видел сына после долгой отлучки.

— Голова болит? — вопросил Иван, горбился, кутая руки в рукава.

— Сейчас лучше!

— А ты подумал, что бы тебе сказал игумен Сергий? Ведь от одного тебя — токмо от тебя! — с нажимом повторил Иван, ищуще вглядываясь в лик родителя, — и состоит вся нынешняя пря!

— Не токмо! — Юрий отвечал спокойно, стараясь не поддаваться (гневаться на Ивана и вовсе нельзя было!). — Ратники, посад, многие бояре за меня!

— А дальше? — не отставал сын. — Ну, ты победишь, сядешь на столе Владимирском… А после тебя кто? Василий Косой?

Нахмурился Юрий. Вопрос был не в бровь, а в глаз — сам думал почасту, тем паче после ссоры с Василием: кто будет вослед ему? Кому передаст он власть, земли, десятки тысяч людей, поверивших в него? Что-то было не то и не так во всем, что происходило нынче на Москве! Может, он и не прав в самом деле. Что сказал бы великий старец, поболе тридесяти летов отошедший к праотцам!

— Ты еще и не родился на свет, Ванюшка, когда Сергия уже не стало! Что ты можешь ведать о нем!

Иван, прикрывая ладонью рот, покашлял негромко, и возразил с тихою укоризной родителю: — Я чел труд Епифания о Сергии и «Троицу» Рублевскую зрел! Дак потому…

— Ты многого не ведаешь, сын! И у Епифания далеко не все сказано об игумене Сергии! Люди спорят всегда, и на том почасту стоит земля! Нет большей беды, чем власть, не встречающая себе отпора, нет большего зла, чем то, которое может натворить правитель, перед коем токмо холопски преклоняют все ниже него сущие! А тут и гадать не приходит! Уступим — получим Витовта с польскими панами и католическими попами, и не станет Святой Руси! Сергий рать на Куликово послал! А ратью той не Мамай правил. Самого Мамая направляли фряги-католики! Не с Ордою, а с Римом дрались мы в пору ту! И нынче грядет на нас та же беда!

— Того не ведаю! Но спор ныне — о вышней власти, и ты приехал сюда, не остался на Москве! Стало, не веришь, что за тебя тамо станут многие! И Паисий…

Юрий, не сдержавшись, молвил резко: — Старец Паисий держит руку Москвы! Решил бы Фотий инако, и Паисий бы переменил! А что решит Фотий, ежели в Царьграде одолеют сторонники унии с Римом? Не ведаешь? И я не знаю того! Большие дела грядут, сын! Грозные дела! И не отроку десятигодовалому решать их! Софья с присными погубит страну, и мы все будем в ответе за то!

Иван молчал. Смотрел на отца хмуро, смаргивая. (Точно собака на хозяина! — пришло сравнение, и у Юрия неволею защемило сердце. — Что ты можешь, что ты тщишься решать, сын, ежели сам отвергся от власти и чаешь одного — уйти в монастырь, покончив счеты с княжеской участью своей!)

— Будет кровь, батюшка! — тихо молвил Иван. — Нехорошо, когда русские люди воюют друг с другом! Сам же ты говорил. И паче того — настанет и возрастет взаимная злоба в людях! На радость дьяволу и на погибель русской земле!

— Отец завещал! Слышишь, отец завещал мне править вслед Василию! — вновь не сдержал гнева Юрий.

Иван сидел, низко опустив голову так, что его давно немытые сальные пряди долгих волос вовсе заслонили лицо. И вдруг тяжелая капля упала на столешню. За ней вторая, третья. Сын плакал молча, сидел и плакал, не сдерживая слез.

Юрий вскочил, взял Ивана за плечи, притиснул к своей груди дорогую сыновью голову. На миг — только на миг! — просквозило: а не оставить ли это все, дав событиям течь по своей неведомой стезе и принимая сущее вовсе без спора? Он стоял, охватив сына, оглаживая его по волосам и плечам, и не ведал, что решить, чем помочь своему несчастному первенцу.

— Прости! — бормотал Иван. — Прости, быть может, ты и прав! Не ведаю! А токмо… — Он вдруг поднял голову, поглядел на отца снизу вверх. — Отпусти меня! — выговорил с надеждой.

— Хочешь в монастырь?

— Да, батюшка! К Троице хочу! К покойному Сергию! Не держи меня, отпусти! Не помощник я тебе, токмо докука! А там я буду молиться за тебя!

— Ну хорошо, хорошо, отпущу, коли так уж просишь. Еще подожди маленько! Вишь, я теперь и ратен и одинок!

— У тебя бояре, дружина… — начал Иван и не кончил, замолк. Безнадежно почуяв, что отец не отступит от своих намерений и вышних замыслов. А тем сверхчувствием, каковое зачастую дается убогим (почему искони и почитались юродивые на Руси), догадываясь, что не окончится добром для родителя, да и для всей ихней семьи эта пря! И прав владыка Фотий — но как это объяснить горячо любимому родителю? Как объяснить? И, в самом деле, что он понимает во всех этих многотрудных делах княжеских, на что сослаться, что высказать в перекор отцу? Господи! Сделай так, чтобы батюшке моему не достало срама в днешних труднотах вышней власти! Чтобы начатое днесь окончилось добром!

В сердце у него разгорался знакомый жар, растекаясь по плечам и обессиливая руки. Новый приступ, с которым Иван боролся как только мог и сейчас старался не допустить, изо всех сил прижимаясь к отцу. «Как я буду без тебя, батюшка! — думал со страхом и ужасом, — как буду без тебя, ежели ты погибнешь в днешней борьбе!»

— Прости! — пробормотал. — Я, верно, не должен был этого тебе говорить!

А отец продолжал немо гладить его по волосам и, по дрожи тела поняв, что у сына начался обычный приступ, склонился к нему и предложил иным добрым голосом: — Обними меня за шею, Ванюшка, а я тебя доведу до постели! Прости и ты меня, старика!

Довел, уложил, вызвал прислугу, повелел напоить горячим настоем целебных трав. А в груди уже прежняя жалость к сыну сменилась иным чувством — не раздражения, нет! А тяжести от бессилия своего что-то изменить, что-то исправить. Покойница-мать сторонилась Ивана, бросая его на руки мамкам и нянькам, и Юрий не корил ее за это, сам понимал. И все же озаботил себя учением отрока чтению и письму — и с такою радостью видел, как Иван сидит за Евангелием и псалтырью. Думалось — выстоит, овладеет наукою власти, пусть не в воинских трудах, но будет помощник отцу! Не вышло. Иван упорно и уже далеко не первый год хотел уйти в монастырь. Порою даже и сам Юрий соглашался в душе: ну, будет молитвенник за всех нас в княжеской семье! А хотелось большего. Тем паче, когда Василий Косой, рассердясь, порвал с отцом. В самом деле, не прав ли Иван, вопрошая родителя своего — кто будет за ним? Кто станет после него править волостями или даже всем великим княжением Владимирским? Но не Софья же со своим отпрыском, для коего уже сейчас убийство — наслаждение! И мысль, пройдя по второму кругу, опять возвращалась все к тому же исходному рубежу. И казалось порою: стоит добиться хотя бы первых успехов — и все станут за него, вся Москва! И уже не будет споров о великом княжении, которое он, Юрий, займет по праву!

Из Галича Юрий послал гонцов на Москву, предлагая племяннику перемирие до Петрова дня. А сам начал деятельно собирать ратных. Перемирие установилось само собою — пахали! Но на Москве, и особенно за Москвою, по Оке, сев кончали много раньше, чем в Галиче, и Юрий, рассылая всюду молодших дружинников с призывами, все боялся не успеть собрать рати, когда московская господа двинет на него великокняжеские полки.

С сыном Иваном, после того первого спора, он разговаривать избегал. Чуял, конечно, что Иван против его затей, но князя уже «несло», он уже не мог остановиться и остановить ратных сборов. Была и еще надежда: суметь переубедить Фотия, перетянув на свою сторону церковь.

Но как воздействовать на упрямого и властного грека? Этого Юрий не ведал. И, как выяснилось впоследствии, ошибался во многом. Во всяком случае убедить Фотия в своей правоте ему так и не удалось.

А весна шла семиверстными шагами, простираясь к северу. Уже пахали, и уже заканчивали пахать, и уже, не дождав Петрова дня, началось медленное движение конных ратей.

Глава 6

Лутоня, после давешнего нападения вражников на деревню, сильно сдал. Теперь он навряд ли тремя ударами длани смог бы убить вора.

Прохора, однако, Лутоня выходил. Внук, прихрамывая — память о разрубленных жилах осталась на всю жизнь, — ковылял по дому, справлял то и иное по мелочи, кормил скотину. Молчал. Рука еще плохо гнулась, и то бы все ничего, но погибшая во время набега Настена приходила на память ежедневно. А иную пору Прохор, воровато оглядевшись — не смотрит ли кто — а то и уйдя на сенник, мало что почти тридцать лет мужику! — начинал тихо плакать, вздрагивая, как в далеком детстве, сожалея, что не погиб сам вместе с женой, зарубленной ватажником. Дед, Лутоня, строго возражал внуку: — От плеча вкось! Все ить у ей перерублено было! — Дак ползла, — пытался спорить Прохор. — Ползла, — ворчливо возражал дед. — Бабы, они живучее мужиков. Ползла. Тебя вот выходил! — обрубал разговор Лутоня, а сам тяжко думал: «Женить? Да за убогого кто пойдет? Да и не забыть ему свою Настену!»

Мотя тоже сдала. Ее налитая грудь как-то разом обвисла, резче означились морщины чела, и улыбалась редко теперь — не то что в прежние лета. Обоим супругам подходил, видно, жизненный срок. И хотя дом был по-прежнему полон, и садилось за стол под двадцать душ, и детского радостного писку и веселой молодой говори хватало, а всё уже было не то и не так! Что-то самое важное неостановимо уходило во тьму, в небылое… Не было Игната, Павла, Обакуна, Неопилы, погибших в мор. Не было брата Василия, которого ждал всю жизнь, твердо веря, что тот придет, которому и горницу срубил, куда нынче переселился увечный Прохор, которого встречал, радовался, и даже не сумел похоронить на Москве… От него остался, впрочем, сын «татарчонок» Збыслав, недавно только отбывший восвояси. Менялась жизнь. Не проходила, а менялась! И скоро он сам ляжет благостно под иконами в красном углу, скрестив руки с медными пулами на глазах, и верная Мотя будет причитать над его гробом. Думал так, и начинало у самого щипать в глазах. Прошло, прокатило! А и много ли было радости в жизни сей? Нет, Бога неча гневить — была радость! И мастером стал изрядным, и жонку выбрал по сердцу, не ошибся, ни разу, кажись, не покаялся о том! И Иван Федоров помогал, и Наталья Никитична… Она и приголубила их с Мотей, и обвенчала. До того жили во грехе. Царство небесное ей и низкий поклон! И от нас с Мотей, и от Васьки-покойника. Она и его приветила, когда бежал из Орды! Узнала! Святая была боярыня, Наталья Никитична, одно слово — святая!

Нынче Лутоня нет-нет да и озирал свое застолье — кого поставить старшим? Кто поведет, удержит, не даст распасться семье? Как Наталья Никитична тогда… с большими боярами вместе его с Мотей за стол сажала! И тогда, когда он голодный, вшивый, ограбленный прибрел к ней из деревни… Нет, много в жизни было хорошего! Трудного — да! Но и хорошего было вдосталь! В трудностях-то люди видней становятся, кто злой, кто добрый — разом видать!

Пчелы перезимовали хорошо. Теперь Лутоня вместе с увечным Прохором возились-расставляли ульи-колоды.

Другие внуки, сынки, даже и правнуки — все были на пашне. Стояла теплынь, и следовало не упустить времени.

В самую рабочую пору, как на грех, прискакал Сидко, Юрьев дружинник, с вестью, что князь собирает ратных и им надлежит тоже послать кого-то в полк кроме него, Сидора.

Сидели за столом в большой горнице, ели. Обожженные солнцем, изъеденные крылатой нечистью, едва отмывшие загрубелые ладони. Лутоня в сердцах ударил по столу дланью. — И подождать никак? Вы, с вашим Юрием, хозяйство на дым спустите, кто вас, дурней, будет кормить?!

— Не шуми, дед! — примирительно отозвался Сидор. — Сам сказывал, как тут литвины зорили, как отца, прадедушку нашего, зарубили ни за што, как деда Василья, твово старшего брата, в полон увели — и сколь лет он в Диком поле перебыл после! Кто и верил, что воротится домом! А тут не прежняя беда — нагрянет Витовт с ратью и не то что на дым спустит — живых не оставит никого! Вся и надежда на Юрия!

Начался спор. Каждый говорил свое, шум стоял. В конце концов Лутоня, взъярясь, заставил всех замолчать.

— Теперь никого не пущу! Тот клин, что под бором, надо вспахать! И ты помогай, Сидко! Отвык там… На даровых хлебах… Вёдро простоит — дня за три управимся, а там…

— А кто поедет? — подал голос доныне молчавший Игоша, Игнат, сын покойного Игнатия, названный по имени отца.

— Тебя не пущу! — отверг Лутоня.

Но тут поднялись Обакуновы дети: Скворец, Глухарь и Синий.

— Мы едем!

Засопел Лутоня: — Троём? Пущай хоть Синий дома останет, не то покос не вытянуть! Да и где я коней вам возьму?

— Сидор о-дву конь прискакал! — рассудливо возразил Скворец. — И надобно-то всего одного коня! Не двоим же верхом ехать, то будет смех один! Отдай Карего!

— Карего… Карего на продажу готовил! — Лутоня ворчал, остывая. В самом деле, нагрянет Витовт, и все тут прахом пойдет! Как-то не думалось вовсе о том, что отрок Василий — законный наследник отцу, а о том, что покойный князь семью свою поручил Витовту, ведали все. И полагали, что спор идет не о княжеских которах[5] — о судьбе самой русской земли. Витовт, захвативший Смоленск, и теперь, раз за разом наводивший рати на земли Пскова и Новгорода Великого, был страшен. Что, как со всею силою явится на Москву? По-первости заберет Можай и Ржеву, Волок Ланский, а там настанет черед Рязани и самой Москвы. И кого тогда — татар молить о помощи? А там — не фряги, так турки заберут царский город, нарушат церкви православные, порушат веру и — кончится земля! Мало кто на Руси хотел поддаться католикам!

…После той брани застольной боле не спорили. В молчании, скупо бросая друг другу слово-два, пачили клин. Лутоня сам вывел Карего, с острым сожалением глянул в черный дикий глаз жеребца. Зверь! Княжеским коням не уступит! Жаль было отдавать коня, ох и жаль! — Ты — там береги его! — высказал, отводя взор, сам зная, какое береженье в бою да походах. Провел сухою шершавой ладонью по атласной шкуре Карего. — Саблю-то дадут? — После зимнего налета ватажников не рисковал оставлять дом без оружия. Скворец понял, рассмеялся: — Дадут, дадут! В княжеских бертьяницах всякой справы ратной довольно! (Не знали, конечно, как там и что, но полагали, что так. Не мог князь не иметь ратного запасу!)

Жены кинулись обнимать мужиков. Скворчиха (на сносях баба, уже и вздернутый под сарафаном живот видать) вовсе разревелась.

— Не хорони прежде беды! — одернул Скворец свою молодуху. — Будешь реветь, дитю повредишь во чреве!

Скрепилась баба. Жалким взором провожали отъезжающих мужиков. Воротятся — нет? Неведомо! Да ведь кабы противу ворога какого! А тут свои противу своих! И те и другие московиты! Что ж ты, Васильюшка, рано умер! Сын бы твой стал повозрастнее, глядишь, и споров тех не стало бы! Али бы… Моровая беда, али иное что. Лишь бы князья-то не спорили между собою!

О чем там мыслят большие бояре, кто перед кем сидит в думе государевой, кто с кем враждует али дружит, об этом не ведала деревня, не знала земля. Ведали одно: ворога надо бить, за веру православную стоять нерушимо. Это знали. И отправляли нынче мужиков на рать не противу юного Василия. Литвина Витовта да ксендзов ляшеских опасались! А что со своими ратиться придется…

Победно шла весна, все цвело, березы стояли в зеленом дыму, верба уже осыпала свои сережки, легли ландыши, подымались травы, и проезжавшие верхами мужики Скворец с Глухарем украдкой вздыхали, каясь, что не свалили покоса, не поставили высоких запашистых стогов сена по лугам, окружающим деревню, и словно изменили тем семье и дому своему. И Сидор изъяснял братьям вновь и вновь, что без ихней помощи князю не выдюжить в нынешнем споре о вышней власти.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10