Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повторение пройденного

ModernLib.Net / Баруздин Сергей / Повторение пройденного - Чтение (стр. 4)
Автор: Баруздин Сергей
Жанр:

 

 


      - Немец-то, говорят, Москву в кольцо берет.
      - Будь она неладна, эта мука! Уж лучше голодать, чем немца пустить!
      - А на заставах-то, на заставах что делается! Прямо с грузовиков стаскивают тех, кто в драп пустился со своими фикусами да шифоньерами! Детей, стариков не вывезли, а они - фикусы!
      Слухи ползли один хуже другого, и я повернул со своим мешком в сторону дома.
      - Может, завтра сдам? - сказал я не очень уверенно Николаю Степановичу. Мне не хотелось огорчать его.
      Но Николай Степанович неожиданно обрадовался:
      - И хорошо, мой друг! И хорошо, что не сдал. Как ты ушел, я уже пожалел. Ведь книги! Жалко, так жалко их. Особенно Сашу Черного. Таких не достанешь потом...
      - Где тебя носит? - Мать нервничала и встретила меня сердито. - Нашел время бегать! Сиди, пожалуйста, дома!
      Мать уже больше месяца дома. Она вернулась из Куйбышева, из эвакуации, чтобы быть вместе с нами.
      - Говорят, на Чистых прудах укрепления строят... Ты не видел?
      - Подумаешь, мало ли что говорят, - попытался я успокоить ее. - Все это ОБС - одна баба сказала. Чепуха!
      - Во-первых, не груби! А во-вторых, чепуха не чепуха, сиди дома! Я за мукой пойду...
      - Нет, я пойду.
      Я настоял на своем, взял мешок и три наших карточки.
      - Зачем три? - возмутилась мать. - Ты же не донесешь три пуда!
      - Донесу.
      Кажется, в этот момент я всерьез разозлился.
      И все же вместо булочной побежал к Чистым прудам, благо они рядом. Там действительно копали окопы и ставили противотанковые ежи. И не только там. Оборонительные рубежи строили по всему бульварному кольцу, и по Садовому, и по линии Окружной железной дороги.
      Утром я не слышал радио, но когда пришел в типографию, сразу же узнал новости.
      Метро сегодня впервые закрыто.
      Мосты охраняются солдатами и бойцами истребительных батальонов.
      Есть приказ расстреливать на месте провокаторов, трусов и мародеров.
      Все московские заводы, выпускающие оружие и боеприпасы, эвакуируются.
      Обстановка на фронте тяжелая.
      В цехах идет запись добровольцев в народное ополчение.
      Что делать?
      Я бросился к конторке начальника цеха, где стояла очередь пожилых рабочих. За столом сидел штатский мужчина в телогрейке и записывал в школьной тетрадке (в косую линейку!) фамилии добровольцев:
      - Всё, Митяев. В 12.00 с вещами у райкома партии. Оружие получите на месте. Следующий!
      До меня было человек двенадцать, и я терпеливо стоял в конце очереди, выслушивая слова добровольцев и один и тот же ответ записывающего их штатского человека:
      - Готово, Савельев. В 12.00 с вещами у райкома партии. Оружие - на месте.
      Про себя я повторял все, что мне предстоит сказать: фамилию, инициалы, год рождения, то, что я комсомолец (хотя я не успел получить в райкоме комсомольский билет - это неважно!). Вместо слов о службе в Красной Армии скажу, что умею стрелять и сдал нормы на значок "Ворошиловский стрелок". "Юный" опущу.
      Пока я ждал своей очереди, за моей спиной начали прокручивать печатные машины. На них сегодня работали одни женщины.
      - Я за вами! - предупредил я и побежал к своей машине. Надо хоть бумагу подготовить.
      По-моему, я еще никогда не обрывал так быстро бумажные роли, как в этот день. Но вот четыре роля подготовлено. Два закреплено на машине, два стоят на тележках, в запасе.
      Как раз подходила моя очередь, и я вернулся вовремя.
      Я назвал фамилию, инициалы. Сердце мое екнуло, когда человек в телогрейке окунул ручку в чернильницу и, посмотрев на меня, стал записывать:
      - Дальше!
      - Двадцать шестой год рождения, комсомолец, в армии не служил, по...
      - Двадцать шестой? - Записывающий посмотрел на меня и сразу добавил: - Не пойдет!
      - Так я же комсомолец и стрелять умею...
      - Все равно не пойдет! Про двадцать шестой указаний нет. И в армии не служил. Не пойдет!
      - Я же не мог служить в армии...
      - Тем более не пойдет. Следующий!
      Только-только отошедший от столика рабочий посмотрел на меня с участием:
      - Не горюй. Иди-ка, братец, лучше на бумажный склад. Там тоже записывают.
      В помещении бумажного склада записывали добровольцев, но не на фронт, а на строительство оборонительных сооружений. Я уже рыл окопы у Сходни.
      Была не была! Меня записали и тут же выдали лопату. Через десять минут мы выходили из типографских ворот на Чистые пруды. Нас было около сотни, молодых и старых, мужчин и женщин, в промасленной одежде и дырявых рабочих ботинках. Типографские полы пожирали подметки со страшной быстротой, и мы приходили на работу в самой что ни на есть поношенной обуви.
      Вдоль бульвара гнали скот. Коровы, овцы и козы, прошедшие пешком, видимо, не одну сотню километров, устало мычали и блеяли. Они не обращали внимания ни на одиноких пешеходов, которых было очень мало сегодня на тротуарах, ни на редкие машины.
      - И радио сегодня молчит. Не к добру это, - произнесла рядом со мной девушка.
      Мы копали траншею - пятьдесят метров длиной, метр шириной - по соседству с замаскированной зенитной батареей и аэростатом - постом воздушного охранения.
      Радио и в самом деле молчало. Молчали репродукторы на крышах домов. Молчали репродукторы на аллеях бульвара. А ведь обычно они работали и замолкали только на время воздушной тревоги.
      - Да, странно...
      А коровы все шли и шли. Сколько их было - двести, триста, пятьсот, тысяча? Они безразлично шли по асфальту мостовой в сторону Покровских ворот - с торчащими ребрами, ввалившимися животами и по-человечески усталыми большими глазами.
      Начал накрапывать дождь. Мелкий, косой, с ветерком. Мы с еще большим усердием долбили лопатами землю, покрытую грязной ржавой листвой и травой. Земля поддавалась с трудом. То ли лопаты тупы, то ли руки наши неумелы. Спасали холод и злость - на неясность обстановки, на самих себя, на дурные мысли, которые лезли в голову.
      Возле зенитной батареи и аэростата дежурили девушки - в серых шинелях, с серыми, под стать шинелям, лицами. Я видел их - или таких же девушек - на московских улицах и бульварах уже много-много раз. Они казались мне бесконечно счастливыми и веселыми, и я завидовал им, их военной судьбе, даже их форме. Почему же сегодня они такие молчаливые и суровые?
      Когда-то здесь, на Чистых прудах, мать катала меня в коляске. Когда-то тут я учился ходить, и отец покупал мне разноцветные воздушные шары. Когда-то я бегал здесь с мальчишками за дрессированным медведем, которого водил цыган в широких красных штанах. И катался на лодке и на коньках. И приобретал по праздникам забавные разноцветные свистульки "уди-уди" и сахарных петушков на палочках. И, наверно, эти девушки, которые были тогда чуть старше меня, тоже бегали по этим дорожкам и не думали, что Чистые пруды станут оборонительным рубежом. И мы, школьники, не думали, даже когда совершали вдоль бульвара осоавиахимовские марши в противогазах. А сколько раз мы проходили здесь с Наташей, возвращаясь из Дома пионеров. Ведь это было так недавно. И здесь она говорила мне о своих мечтах. И я завидовал, что она так мечтает... Неужели все это так серьезно - и окопы, которые мы роем, и зенитки, и аэростат, и немцы, рвущиеся к нашему городу.
      Опасность, нависшая над Москвой, воспринималась сегодня так ощутимо остро, как никогда - ни вчера, ни позавчера, ни в ночи воздушных тревог с воем зажигалок над нашей крышей и взрывами близко падавших бомб. Опасность, пришедшая неожиданно, была так велика, что люди уже не говорили о ней вслух и вообще ни о чем не говорили.
      Мы работали молча и ожесточенно. Понимали друг друга и так. Не знаю, имел ли кто-нибудь из нас истинное представление о положении дел на подступах к Москве и о том, как может сложиться судьба нашего города сегодня, завтра, через неделю? Наверно, нет... Среди нас не было ни полководцев, ни стратегов, решающих судьбы военных операций в масштабе фронта или даже роты. Мы знали одно: этого не должно случиться!..
      - А может быть, мы все-таки сглупили, что не уехали, как все? - Мать повторяла в последние дни эту фразу не раз.
      - Бред, - отвечал ей отец. - И к тому же я все равно никуда не могу уехать. Вот какая штука!
      Отец вот уже две недели был на казарменном положении, и мы его видели редко. Чаще с матерью спорил я и без конца доказывал ей, что Москве ничего не грозит. Она соглашалась. Она сама хотела верить.
      А сейчас? Неужели она права? Нет, не может этого быть! И все равно я бы не мог никуда уехать! Ведь и Наташа в Москве. И сколько людей в Москве, а потом, это - Москва. Даже то, что я копаю сейчас землю на Чистых прудах, это важно. Сегодня важно особенно, и я должен это делать, как все, копающие землю рядом со мной и на других бульварах и улицах!
      За работой мы не заметили, как захрипел репродуктор на крыше соседнего дома и точно так же - репродукторы на бульваре, но лишь когда голос диктора уже произносил что-то, все бросили лопаты и зашикали друг на друга:
      - Тише! Тише!
      Но мы так ничего и не услышали.
      Мы принялись за работу - еще более упрямо, чем прежде. Только руки и лопаты задвигались быстрее.
      Дождь прекратился. В воздухе пахло дымом и чем-то горелым. Во многих дворах пылали костры - там жгли служебные бумаги и документы.
      - Ты еще не знаешь, что тут было! - бросился ко мне Боря Скворцов, когда я вернулся во двор.
      - А что?
      Боря отвел меня в сторонку:
      - Да понимаешь ли, твоя Эмилия Генриховна хотела стащить домовые книги!
      - Как? Зачем?
      - А черт ее знает зачем! Немцев, наверно, ждет! Чтоб потом выдавать всех. Да только не вышло! Схватили ее и увезли. А немцы листовки бросают! С самолетов. Вот какие дела!
      Эмилия Генриховна - тихая старушка немка из пятой квартиры, и вдруг похищение домовых книг. У Эмилии Генриховны я учился немецкому языку. Настояла мать. Это называлось дополнительные уроки, а мать говорила об Эмилии Генриховне как о репетиторе и "чудесном, огромной души человеке". И мы зубрили с Эмилией Генриховной артикли и спряжения, стихи и даже песню пели - про болотных солдат. И вот - книги! Домовые книги! Чтоб выдавать всех, и, значит, отца, и мать, а может, и меня? Сволочь!
      Дома у нас царил полный разгром. Мать укладывала вещи.
      - Что случилось?
      - Собирайся скорее! Мы уезжаем...
      В словах ее звучала растерянность.
      - Как уезжаем? Куда?
      - Ничего не знаю! Ничего не знаю! - сказала мать и, опустившись на диван, заплакала. - Звонил папа, просил, чтоб мы подготовились. Он пришлет машину...
      Машина пришла через час, когда мы собрали самое необходимое. Знакомая зеленая "эмка" с номером, который я знал на память: МБ 24-10. Все уложилось в два чемодана - случай совершенно небывалый. Обычно мать и в близкие поездки брала с собой ворох вещей.
      - Алексей Алексаныч наказал погрузиться и ждать его звонка, - сообщил шофер.
      Во дворе пусто. Я поставил в машину чемоданы.
      - Что же еще? - спросила мать.
      Я сообразил. Поднялся наверх и схватил тетрадку со стихами и еще одну - со стихами Николая Степановича. Он переписал их мне своим бисерным почерком. Потом взял книгу - гайдаровскую "Школу", дважды дорогую мне. "Школу" подарила мне год назад Наташа, а потом на ней расписался Аркадий Петрович. Это было в день, когда он читал нам в Доме пионеров "Судьбу барабанщика".
      Квартира наша пустовала - почти все были в эвакуации.
      - Правильно, правильно, уезжайте, - сказал Николай Степанович и добавил: - Дай я тебя обниму, мой друг.
      Мы обнялись.
      - Может, и не поедем никуда. Папа сказал: ждать...
      - Так, на всякий случай. Мало ли что, мой друг...
      Мне было неловко смотреть на Николая Степановича - старого, одинокого. Как можно его бросить?
      - Если мы поедем, то вы с нами, - сказал я. - Давайте соберем ваши вещи. Мама, мы возьмем Николая Степаныча, или я...
      - Собирайся скорее... Возьмем... Конечно, Николай Степаныч!
      Николай Степанович начал отказываться, но я уже снял со шкафа его чемодан:
      - Складывайте! Обязательно!
      Чемодан Николая Степановича стоял в машине, когда я вдруг вспомнил: ведь я так и не получил комсомольский билет в райкоме. Как же я уеду? А в типографии как? Ведь я работаю. Просто сесть в машину и удрать вместе с родителями?
      - Мам, я сбегаю в райком, а после в типографию, - сказал я, сгорая от стыда. Как же я не подумал об этом раньше?
      Я убежал, даже не дослушав ее возражений.
      В райкоме комсомола было людно и шумно, как на вокзале. Открытые двери кабинетов и комнат, забитые парнями и девушками лестницы и коридоры. Все суетятся, кричат в телефонные трубки и друг другу, что-то доказывают, что-то объясняют, о чем-то просят. Но уже через несколько минут я понял, что это не предотъездная суматоха. Люди уходили на фронт и в истребительные батальоны, получали задания и какие-то документы. Здесь же выдавали винтовки и пистолеты, гранаты и бутылки с горючей смесью, плакаты и брошюры. После замерзших московских улиц, где даже на перекрестках я не встретил ни одного милиционера, все, что происходило в райкоме, вселяло надежду.
      Я побывал уже в нескольких комнатах, объяснял, но все безрезультатно.
      - Тебя вызовут, когда будет нужно, - сказали мне в одной из комнат.
      - Без бюро райкома билет не получишь, - сказали в другой.
      - Раз уезжаешь, ничего не поделаешь, - сказали в третьей.
      - Слушай, не мешай работать! - прикрикнули в четвертой.
      Я решился на последний отчаянный шаг - прорваться в кабинет с надписью "секретарь райкома".
      Дверь была открыта. В нее беспрерывно заходили какие-то люди - с оружием и с бумагами.
      Мне повезло. Когда я вошел в кабинет, секретарь райкома как раз вручал комсомольский билет маленькому парню в белом маскхалате. За спиной у парня висел автомат, и он стоял перед столом секретаря навытяжку, торжественный и не в меру строгий. Впрочем, и сам секретарь не был похож на секретаря: на плечи накинута телогрейка; ватные брюки, заправленные в сапоги; темные волосы над высоким лбом растрепаны, и ростом он, кажется, чуть ниже меня. А лицо красивое, хотя и усталое.
      - Поздравляю, Женя! И смотри будь на высоте. Ни пуха тебе, ни пера.
      - Спасибо, Геннадий Василич! - произнес парень, принимая билет.
      - Какое спасибо! Не спасибо, а к черту надо говорить! - рассмеялся секретарь. - Пусть все у тебя хорошо будет. Не рискуй только зря.
      - Спасибо, Геннадий Василич, - повторил парень и пообещал: - Не буду!
      Как только парень повернулся к выходу, я протолкался к столу:
      - Геннадий Василич, у меня тоже такое дело... с билетом.
      - Подожди, подожди, сейчас, - пообещал Геннадий Васильевич. - Вот отпущу людей - и поговорим.
      Пожилой, явно не комсомольского вида человек оттолкнул меня от стола и положил перед секретарем огромный, с неестественно длинным стволом револьвер:
      - Вот, Геннадий Василич, обещал вам давеча.
      - Это что же за музей, дядя Вася! И даже дарственная надпись? Блюхера? - удивился секретарь.
      - Я с музеем этим всю гражданскую прошел, - не без обиды сказал владелец диковинного револьвера.
      - Ну гражданскую, дядя Вася, это когда было, - Геннадий Васильевич с любопытством рассматривал оружие. - При царе Горохе такой пушкой...
      - Кому давно, а кому и недавно. Вам-то, молодым, при царе Горохе, а нам - словно вчера это было. Берите, берите, Геннадий Василич, не пожалеете. Работает справно, и опять же удобно - с патронами просто. Проверял. Девятнадцать лет хранил как положено.
      - Возьму, возьму. Не обижайся, дядя Вася, - согласился секретарь.
      Он долго еще разговаривал с обступившими его людьми, несколько раз отрывался к телефону, уходил из кабинета и возвращался, потом вновь брал телефонную трубку:
      - А сволочей надо расстреливать! Слышишь, расстреливать на месте!.. Как это "не могу"? Ну не можешь, тогда передай военному патрулю...
      Отвернувшись к окну, я смотрел на пустынные улицы, по которым изредка проносились военные машины с бойцами и ящиками снарядов, с минометами и легкими пушками на прицепе.
      Не забыл ли про меня Геннадий Васильевич? Когда у стола секретаря осталось поменьше народу, я вобрал в себя воздух и опять протиснулся вперед:
      - Вы обещали...
      - Да-да... Сейчас... - сказал Геннадий Васильевич. - Слушаю тебя. Подождите, ребята, а то человек давно ждет. Так, говори.
      Я объяснил, зачем пришел в райком.
      - А почему такая спешка? - спросил Геннадий Васильевич. - Ты что, уезжаешь?
      Я хотел сказать, что да, уезжаю, но вдруг, неожиданно для самого себя, соврал:
      - На фронт ухожу, и вот...
      - По чьему направлению? По нашему?
      Кажется, я покраснел. Сейчас меня уличат во лжи. Но идти на попятную я уже не мог:
      - Нет, я с па... я с отцом ухожу...
      И черт меня дернул, чуть не сказал "с папой"!
      - Хорошо, сейчас посмотрим, - пообещал Геннадий Васильевич, подошел к двери и попросил: - Позовите-ка мне Светову!
      Пришла девушка. Секретарь райкома поручил ей найти мое личное дело и принести ему. А я старался не смотреть в сторону секретаря, чтоб не выдать себя.
      Наконец мое дело нашли, и Геннадий Васильевич стал читать его.
      - Ну что ж. Видно, придется удовлетворить вашу просьбу, - сказал он почему-то очень официально, переходя на "вы". Потом, как мне показалось, внимательно посмотрел на меня и спросил: - Двадцать шестого, значит?
      - Что двадцать шестого?
      - Рождения.
      - Да, двадцать шестого, - заметно заикаясь, сказал я.
      - Лидочка, - обратился он к девушке, принесшей дело. - Пожалуйста, оформите товарищу карточку и билет и принесите на подпись. Да, и вставьте его в сегодняшний утренний протокол бюро.
      Я жалел, что соврал. Ведь не скажи я секретарю райкома об уходе на фронт, я мог бы тут же действительно попроситься в армию или в партизаны. Сейчас на моих глазах направляли таких же комсомольцев, как я, и даже ростом меньше. А я получу комсомольский билет и удеру из Москвы как последний трус! Брошу работу в типографии - нужную, интересную работу - и поеду в безопасное место?
      Я уже представлял, как рабочие типографии, которые сегодня рыли со мной траншеи на Чистых прудах, залегли с оружием на московских улицах и отбивают атаки немцев. Они бьются насмерть, защищая каждый дом и каждый метр московской земли, а я в это время качу с мамой и папой в глубокий тыл, где все тихо и спокойно. Нечего сказать, хорош комсомолец!
      Нет, я не пойду сейчас за расчетом. И никуда не поеду, хотя бы меня заставили силой! В крайнем случае, скажу, что меня не отпускают с работы. И правда, меня могли не отпустить. В нашем ротационном цехе остались только женщины да старики. Теперь каждый человек дорог.
      Меня позвали сначала проверить правильность заполнения учетной карточки, затем опять к Геннадию Васильевичу.
      - Ну что ж, принимай билет. Поздравляю, - сказал секретарь райкома. Подожди, подожди! Надо поговорить. Здесь, знаешь, не дадут. Пойдем-ка куда-нибудь. Поищем место потише.
      Ничего не понимая, я вышел вслед за Геннадием Васильевичем. Кто-то бежал за нами, о чем-то просил секретаря, дергал его за телогрейку.
      - Братцы, подождите. Сейчас вернусь, сию минуту, - обещал Геннадий Васильевич.
      Потом мы приоткрывали двери разных комнат - всюду были люди - и шли дальше.
      Проходя мимо двери с табличкой "для мужчин", Геннадий Васильевич пошутил:
      - Хоть сюда! Кстати, подожди малость. Даже этого некогда.
      Наконец мы нашли пустую комнатушку, забитую старыми транспарантами.
      - Царство завхоза, - сказал Геннадий Васильевич. - К слову, сидел человек среди этой наглядной агитации, а оказался подлецом. Вот и так бывает. Понимаешь? Садись.
      Я кивнул и сел в промятое кожаное кресло.
      - Нет, не понимаешь! - всерьез сказал он. - Теперь, ладно, о другом. Зачем соврал? Ведь соврал? По глазам твоим сразу увидел - соврал.
      - Как? - попробовал оправдаться я.
      - Не темни! Некогда! Насчет фронта соврал? С папой или, как потом поправился, с отцом? Соврал? Только по-честному, по-комсомольски...
      Что я мог сказать? Я молчал.
      - В типографии работаешь?
      - Ага.
      - Так вот. - Геннадий Васильевич встал. - Билет мы тебе дали. И, думаю, правильно. Если бы не сегодня пришел, не дали бы. Сегодняшний день запомни. Ты москвич? Коренной?
      - Я всегда в Москве, и родители...
      - Раз москвич, тем более, - сказал Геннадий Васильевич. - На всю жизнь запомни шестнадцатое октября сорок первого. А врать больше не надо. Договорились?
      Когда я прибежал во двор, мать и Николай Степанович вытаскивали из машины чемоданы.
      - Где это тебя носило? А ну помоги! - набросилась на меня мать.
      - Как? - не понял я. - Обратно?
      - Да, обратно. Папа только что звонил, сказал - можно разгружаться. Он сейчас приедет.
      На радостях я схватил сразу два чемодана - наш и Николая Степановича.
      - Что ты делаешь! - воскликнула мать. - У тебя же будет грыжа!
      - Ничего, я сам!.. А я комсомольский билет получил!
      - Видишь, как все хорошо, - сказал Николай Степанович.
      Мать поздравила меня и, когда мы уже шли по лестнице, вспомнила:
      - Да, тебе звонила какая-то девочка, кажется Наташа, и просила передать привет. Она уезжает на фронт. Кто это? Я что-то не помню...
      Наташа? На фронт? Я поставил чемоданы на площадке.
      - Когда?
      - Она ничего не сказала. Кто это?
      - Так, одна знакомая...
      Что я еще мог сказать? Я никогда не рассказывал о ней.
      Дома у Наташи не было телефона, и я решил сразу же поехать, на Пятницкую. Вдруг успею? На работу звонить бессмысленно - уже шестой час.
      Перетаскав вещи и отпустив машину, я заикнулся:
      - Мне надо съездить по одному делу... На час, не больше.
      Тут я вспомнил, что трамваи и метро не работают. Значит, придется идти пешком. А как же через мост? Говорили, что через мосты не пускают.
      - Как знаешь, - сказала мать. - Только не задерживайся. Папа скоро приедет. Побудь хоть с ним сегодня. Вдруг он ненадолго?
      На всякий случай я покрутил радио:
      - Все еще не работает?
      Мать отрицательно покачала головой.
      И тут, не успел я выйти из комнаты, радио неожиданно заработало. Передавали вечернюю сводку, потом зазвучала музыка.
      Это хорошо! Значит, самое опасное миновало.
      - А сводка, ты знаешь, плохая, - заметила мать.
      - Все равно Москву никогда не сдадут!
      - Дай бог...
      Я вышел на улицу. Радио гремело над всей Москвой. И трамваи, которые не ходили почти весь день, снова уже ползли по улицам. И открылись двери метро. А мосты через Москву-реку, хотя и охранялись, свободно пропускали пешеходов и транспорт. Засветились огни светофоров. Возле них появились милиционеры. И пешеходы уже не шли вразнобой, как попало. А днем... Днем люди переходили улицы где вздумается - даже на самой суровой, в смысле милицейских правил, площади Дзержинского.
      Я едва втиснулся в трамвай.
      Мне трудно было угадать, что произошло, но я чувствовал: есть какой-то перелом.
      И вот только Наташа! Неужели она действительно уходит на фронт и я не застану ее дома?
      Наташино окно было темным, как и все окна, прикрытые маскировочными шторами.
      - Их никого нету, - сообщила мне соседка по квартире, открывшая дверь, - Ксения Павловна провожать пошла дочку.
      - А куда?
      - Вот чего не знаю, того не знаю. Собрали вещички и отправились.
      Мог ли я думать, что ложь, явная ложь моя в райкоме комсомола, обернется правдой! А может быть, это вовсе и не ложь была, а предчувствие того, что должно совершиться?
      Как бы мне хотелось сейчас хоть на минуту увидеть Геннадия Васильевича.
      "Я действительно иду с отцом на фронт, - сказал бы я. - Я не врал. Вот!"
      Но времени не было ни минуты. Даже на то, чтобы позвонить в райком по телефону.
      А на фронт я иду! Иду! Иду!
      Скольких усилий стоило это мне!
      - Но ведь отец-то меня берет! - Я умышленно стал называть папу отцом. Так выглядело серьезнее.
      - В самом деле, Лена, - подтвердил отец. - Не в бирюльки играем. Немец под Москвой. Почему это должно касаться нас меньше, чем всех?.. И учти, он уже не маленький. Сколько мне было лет, когда гражданская началась? Помнишь?
      - Вечно ты - "я", "я", "я"!
      - Я не о себе, а о нем. Большой! Вон, комсомольский билет получил.
      Мать плакала, умоляла, опять плакала, потом кричала на меня, и все-таки я не сдался. Не сдался, пересилил жалость к ней и настоял на своем. Может быть, я даже уговорил ее? Так мне казалось.
      Сейчас она провожала нас уже без слез, как и положено провожать на фронт в трудную минуту.
      - Ничего, все будет в порядке, - шепнул отец, когда мать выбежала за чем-то на кухню.
      Как все мальчишки, я больше был привязан к отцу, чем к матери. Я реже видел отца и до войны, и особенно теперь - в войну, но мы всегда находили с ним общий язык и в больших делах и в малых. Особенно я гордился тем, что отец порой доверял мне такие тайны, которые не доверял даже матери.
      Утром на сборном пункте, когда нам выдавали старые учебные и осоавиахимовские винтовки и противогазы, я спросил отца:
      - А что же все-таки было шестнадцатого? Почему все мосты заминировали и ты сказал, чтоб вещи погрузить в машину? Что мы, правда, уехать должны были?
      Отец мой не отличался многословием. Он выглядел старше своих тридцати семи лет, был он в меру лысоват и морщинист и вечно заморочен, как говорила мать. Она шутила (а может быть, и не шутила?), что лысеет он от обилия поклонниц, а преждевременно гробит себя - работой. Отец обычно в таких случаях отмалчивался.
      - Значит, так было нужно, - сказал отец.
      - А ты?
      - Хорошо, раз уж взял тебя с собой, могу сказать, но не для болтовни. Учти это! Если бы немцы вошли в Москву, я бы взорвал склады... Вот какая штука.
      Отец взял меня с собой в особый батальон, который был сформирован из оставшихся в Москве работников наркоматов, или, как говорили, из партийно-хозяйственного актива. Взял сам и отстаивал перед каким-то высшим начальством, когда пытались возражать. Даже прибавил мне год.
      - Я за него отвечаю целиком и полностью. Парень не маленький.
      В прошлом отец многие годы числился в комсоставе запаса, каждое лето проходил переподготовку, и потому его сразу же назначили помощником начальника штаба батальона - ПНШ.
      Нас не обмундировали. Кто как пришел на сборный пункт, тот так и стал в строй. Больше всего было телогреек, подпоясанных сверху ремнями, ватных штанов, кирзовых сапог и шапок-ушанок - разных цветов и достоинств. Возраст бойцов и командиров батальона тоже колебался от шестнадцати-семнадцати, если считать меня (я уже уверовал, что мне шестнадцать!) и еще нескольких ребят, и кончая пятьюдесятью.
      Мы двинулись пешком по Ленинградскому шоссе в начале десятого утра. Я знал Ленинградское шоссе с далекого довоенного детства - знал по ипподрому и стадиону "Динамо", по водной станции и Химкинскому речному вокзалу, по Тушинскому аэродрому в дни авиационных праздников и по деревне Щукино, куда мы не раз ездили купаться на канал в душные московские летние дни. И, может быть, именно поэтому как-то не верилось, что мы идем сейчас по такому знакомому и мирному шоссе на фронт, идем пешком, поскольку этот фронт близок.
      - Ну как ты, жив? - Отец отстал от головы колонны и подошел ко мне.
      - Жив! А что?
      - А ведь знаешь, какая штука! Не в первый раз я вот так шагаю, сказал он, - по этому пути. Как там у вас в школе: повторение пройденного?
      - И я много раз...
      - Я не о том, - перебил меня отец. - В семнадцатом, в дни революции. Отца провожал. Потом в девятнадцатом, в гражданскую, сам. И вот...
      Отец! Странно, но никогда прежде я не гордился им. Наоборот, мне всегда казалось, что мой отец слишком обычный. Он ходил на службу, вечно был занят там какими-то непонятными хозяйственными делами, порой кипятился, а чаще отмалчивался...
      И вот сейчас мой отец идет рядом с нашей колонной, и к его словам, к его командам прислушиваются все. Мой отец, который писал когда-то хорошие стихи, хотя их, кроме матери, видно, никто не читал. Мой отец, который участвовал в гражданской войне (мне, как и Геннадию Васильевичу, казалась она очень далекой, но, может быть, прав - я помнил разговор в райкоме старый владелец револьвера?), о чем я почему-то никогда не спрашивал его. Мой отец, который никогда не выезжал из Москвы дальше Шатуры, который редко бывал дома, которого я прежде почти не видел. Мой отец, который с трудом вырывался летом в отпуск, чтобы не столько побыть со мной, а отоспаться - он вечно не высыпался.
      Как я дорожу им сейчас, моим отцом!
      Оружие наше не блистало, а патронов к нему почти не было. Командиры получили сомнительной новизны пистолеты, а мы - незаряженные винтовки. Патронами нас обещали оснастить на месте.
      Зато впереди нашего батальона развевалось знамя - настоящее красное знамя с золотым наконечником на древке и с надписью: "Победителям в социалистическом соревновании работников Наркомтяжпрома".
      Ленинградское шоссе ощетинилось окопами, стальными ежами, зенитными батареями, солдатскими походными кухнями, которые дымили среди голых деревьев на пожелтевшей осенней траве газонов.
      Мы шли на фронт, а рядом с нами ехали полупустые троллейбусы неуклюжие, мирные, довоенные, с голубыми боками и белыми табличками своих обычных гражданских маршрутов. И все это как-то не вязалось: Ленинградское шоссе - и линия обороны, троллейбусы - и мы, идущие на фронт.
      Мимо нас проходили военные машины с техникой, снаряжением и бойцами не такими, как мы, полуштатскими, а настоящими красноармейцами, и мы завидовали им. И все же мы радовались, что не одни в этом большом движении к фронту.
      Я уже слышал от отца, что несколько дней назад, тринадцатого октября, состоялся партийный актив Москвы, обсуждавший вопрос: "О текущем моменте". Все, что движется сейчас по Ленинградскому шоссе в сторону фронта, и мы, идущие пешком в ту же сторону, - это, наверно, выполнение решений актива. А ведь это сила.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17