Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Москва (№3) - Маски

ModernLib.Net / Классическая проза / Белый Андрей / Маски - Чтение (стр. 8)
Автор: Белый Андрей
Жанр: Классическая проза
Серия: Москва

 

 


– Сестра?

– Брат?

И профессор, поднявшися с кресла, их звал к чаепитию; стулья придвинул им сам; и горячий стакан передав Галзакову, он стал занимать разговором гостей:

– У китайцев «два» – «пу», или – «уши»…

– Поди ж ты, – Матвей обжигался губами.

– Шесть: «Титисит упа» – зулус говорит, – и вознес разрезалку в окошко, под звезды он. – Значит: взять палец большой руки, левой-с, когда пересчитана правая-с!

Так это выревнул, что таракан, крошки евший, – фрр: в угол!

Все – в смех.

Серафима Сергевна сидела с расплавленным личиком: в розовом жаре своем.

Николай Галзаков подмигнул:

– Не нарадуешься: голова отрастает!

Профессор же пил с наслаждением чай; он подставил стакан:

– Еще, Наденька!

– Я – Серафима Сергевна.

– А?

И – почесался за ухом: когда он, бывало, работу откладывал, то – шел он к Наденьке: броситься словом!

Матвей Несотвеев шептал Серафиме:

– Как мать и как дочь ему будете!

– Значит – близнята, – решил Николай Галзаков, опрокинув на блюдце стакан.

Значит: —

– Лир —

– и Корделия!

Как Микель-Анджело…

Кэли, Лагранж и Кронекер, как тени родные, ходили за ним по пятам; эти образы он переделывал в факт юбилея, в плод жизни; неважно, с кем прожил ее: с Василисою иль с Серафимою…

Ночь исчезает на ночи, в которой сияет звезда; он звезду увидал в месте ока – затопами света: не свечку, которой жгли око; он, в звездное пламя взвитой, прядал пульсами жизни; на рану – на красную яму, – надели заплату «о н и»: не на жизнь!

Она – фейерверк!

Абелю, тени родной, лоб подняв на пустое пространство, твердил:

Исчисление Лейбница съел инженер!

И – в пустое пространство твердил:

– Социология, – вывод теории чисел!

А лоб, точно море, в пустое пространство свою уронивши волну, прояснялся:

Закон социального такта найдет выраженье в фигурном комплексе.

И – к Софу су Ли, —

– к этажерке:

– Мой батюшка, числа – комплексы живой социальной варьяции!

Так убеждал этажерку он: Софуса Ли.

Пифагора связав с Гераклитом, биение опухолей – на носу, на губе, на лопатке, в глазу – пережил сочетанием, переложением чисел, – не крови; кривые фигур представ-дял – перебегами с места на место: людей.

Игру выдумал.

– Будете «а»… – точно пулей сражал Пертопаткина.

– Стало быть… – оком наяривал дроби.

– Вы станьте сюда вот.

И оком толкал:

– Не туда-с!

– Ну, вы будете – «бе», – разрезалкой ловил Панту-кана.

– И, стало быть… – бил разрезалкой в плечо.

– Вы параболу справа налево опишете… – и разрезалкой параболу справа налево описывал.

– А Пертопаткин параболу слева направо опишет… – параболу слева направо описывал он.

Завернувши ноздрю, доставал свой платок: отчихнуть; носом – в небо: поднюхивал формулу.

– Ну-с, а теперь, – пальцы прятал под бороду; и их разбрызгивал в воздух из-под бороды:

– Разбегайтесь! —

– Из «бе-це-а» —

– в «а-бе-це»!

И Пертопаткин ему:

– Мы играем, как в шахматы!

– Это же-с шахматы нашего века… А в Индии в шахматы, – ну-те, – играли людьми: не фигурами; ставились воины; и – выводились слоны.

Параноик, дразнило, – ему из кустов:

– Каппкин сын это выдумал!

– Справьтесь в истории шахмат, – профессор в ответ.

И Пэпэш-Довлиаш с наслажденьем чудачества эти подчеркивал:

– Видите?

Видела: силится всем доказать, что профессор Коробкин – дурак; демонстрировал Тер-Препопанцу (я – что-де: оставим!):

– Вы видите сами!

Орлиная, цепкая лапа, схватившая курицу: курица в воздухе бьется; и – видит: из неба, из синего, злой и заостренный клюв к ней припал!

Умоляла его Серафима.

– Профессор, – сдержитесь.

Переорьентировать всю биографию (детство, Кавказ, надзирателя, годы учебы, женитьбы) – не просто; и так он с усилием сдерживал мысль, чтоб в нее контрабанда не влезла.

Себе объяснял, как попал в этот дом (знал, – в лечебнице, болен): его шибануло оглоблею до сотрясения мозга.

____________________

– Я все вот стараюсь понять его жизнь и ему показать: на картинках, – пыталась другим объяснить Серафима Сергевна. – Я их подбираю со смыслом; и этим подбором стараюсь помочь ему память о прошлом сложить; его бред – переводы действительно бывшего на язык образов, очень болезненных; образами излечить надо образы; вправить фантазию в факт.

Приносила альбом; и – подобранные мастера Возрожденья прошли: роем образов:

– Это – Карпаччио.

– Это – Мазаччио.

– Вот – Рафаэль, Микель-Анджело.

Точно родною дорогою от Рафаэля к Рембрандту вела, совершая в нем роды: —

– из фабул страдания вырос осмысленный облагороженный образ увенчанной жизни!

И над Микель-Анджело плакал он:

– Вот: человек.

И увидел: глаза ее, золотом слез овлажненные, – голубенели звездою.

– Вы поняли?

Глазом, открытою раною, видел он

Свет – ясно желт: канареечен; серая, каре-кофейная – тень;. только дальних домов ярко-желтые призраки нежно чистееют: медовыми окнами; встал из-за рденья деревьев профессор Иван, жмуря глаз, как от солнца.

То было тому назад – год.

С Серафимой глядели: как смуглыми скулами пучилось с лавочки оцепенелое тело в шинели, склоняясь на озолоченный костыль, сжатый в пальцах; серели: щетина и щеки; и врезались: лоб костяной, в синих жилах, невидящий глаз, застеклелый, как от судака.

И костыль, —

– золотой от луча!

Пятна ржавые ярких расхлестанных листьев качались перед обескровленно мертвым.

Профессор Иван – с глазом, точно с открытою раной, стоял, опустивши главу, точно гостя высокого встретил; себе самому, как другому, внимал.

И ему Серафима:

– Смотрите-ка… С прифронтовой полосы; его мучили, били, едва ли не повесили; он обвинен в шпионаже!

– Невинно…

– Хампауэр, Иван.

Два Ивана!

Вдруг —

– трупы не плачут: —

– из белого из остеклелого глаза слеза, – человеческая, – в оке, видит он, виснет, отблещивая стекленеющим перлом: в перловые росы.

Слезе поклонился профессор Иван, потому что страданьем, как палкой, ударило; это – страданье Ивана Хампауэра, а не его!

Понял: совесть сознания – повесть страдания.

Томочка-песик

Однажды, полгода назад, кто-то в двери усиленно стал колотиться; профессор уставился с громким:

– Войдите!

Влетел —

– Никанор!

С независимым видом, как будто расстались вчера лишь, моргал перед братом он, ногу отставив, – таким гогольком:

– Здравствуй, брат!

И стремительно выпала из задрожавшего пальца очковая спица, чесавшая ухо профессора: брат, как на нос, ему сел.

Носы вытянув, стойку они подержали, как псы под забором (ногой – на забор); брат, Иван, приседал Никанору под нос и заглядывал глазками в глазки:

– Ты, – ясное дело?

Зашаркал с попышкой.

– Как видишь, – руками в карманы отчаянно всучивался Никанор.

Что же дальше?

Формальности: чмокнулись.

____________________

Брат, Никанор, называл, как и прежде, его:

– Брат, Иван!

Брат, Иван, с «Никанорушка» шаркал вокруг Никанора, бросая глазочек, как мячик, мальчишкой метаемый под колоколенный шпиц; Никанор же, пофыркивая на Ивана, на брата, глядел сверху вниз, как и прежде, когда брат обшил его: фрак ему сшил, шапоклак подарил.

С головы до пяты, до последней сорочки обшил, начиная с енотовой шубы, в которую брат, Никанор, исчезал; это было лет двадцать назад; Никанор государственное испытание сдал: в Петербурге.

Оказия: шуба исчезла, а брат, Никанор, голышом появился в Москве из Серепты, куда он заехал случайно.

Багаж стибрил жулик; но – брату – ни слова:

– Пустяк-с!

– Так себе!

– Предрассудок!

Хотя бы спасибо!

Ходил легкомысленно лето и зиму в тряпчоночке (плед полосатый), швыряя ее независимо в руки почтенных швейцаров гимназии, где стал служить.

____________________

И теперь прилетел независимо он.

– Как ты тут?

Будто не было черной заплаты, кровавого шрама, седин; брат, Иван, завернувши ноздрю, ею чмыхал:

– Да так-с: ничего-с…

– Вопрос – в том…

И – волчком завинтили они меж постелью и столиком: брат, Никанор, вокруг брата, Ивана; и столик у брата, Ивана, как у бегемота: —

– крах!

– бац.

И с блаженством носы в потолок запустив, друг о друге сужденья свои изложили: друг другу.

По-прежнему брат, Никанор, зашагал вокруг стола; и профессор по-прежнему тщетно гонялся за ним с кулаками по кругу:

– Всегда повторяю я: выломал, чорт подери, из себя нигилиста какого-то ты!

Никанор, как и прежде, парировал:

– Ум – хорошо, а два – лучше: ты, вот, математиком – и, как морской конек прыгал он, – вышел; я – вышел, – ерошился едко, – словесником.

С вызовом:

Кто из нас лучше, – так, эдак?

Но брат с кулаками его настигал в полукруге стола; и тогда, гонор сбавив:

– Я думаю, – он удирал от стола: взаверть, скоками.

– Думаю, что – оба лучше!

Дразнился за креслом.

Карьера учителя шла в нисходящей градации: Питер, Варшава, Саратов, Ташкент!

Спор, стремительно вспыхнув, стремительно же обрывался; отспорив, стояли: носами – друг в друга; и гладили бороды с нежным блаженством.

– Так!

– Вот!

И, – как прежде, сперва помолчав:

– Никанорушка, – что же ты думаешь делать в Москве, – брат, Иван, с приседанием.

– Да по финансовой части я думаю, – брат, Никанор, как в окоп, перепрыгнул за кресло: от столика.

– Именно, – что же-с? – выпытывал брат, наступая на кресло: от столика.

– Думаю в банке служить.

В Государственном банке, – не в банке с водой.

И пока Серафима Сергевна не выставила Никанора Иваныча, он, ощетинившись, тыкался.

Был он таков: в коридоре небрежное и запоздалое «мое почтенье-с» услышалось: издали.

____________________

Он – зачастил; он – влетел; он – ерошился.

– Тителев думает.

– С Тителевым, полагаем, решили: условились.

Переселение брата, Ивана, из этого дома, – решенное

дело; а – брат: брат, Иван?

С философским спокойствием, с юмором и с пожиманьем плечей разрешился сентенцией раз:

– Не могу, – дело ясное, – лекций читать: рассуди-ка, – ну как я прочту? И суть – в этом, – прошаркал он в угол; и. перевернувшись, пошел из угла:

– Уже – второстепенное дело, где жить: там, так – там; здесь, так – здесь.

Горько – руки – в карманы, а нос – Никанору:

– Скончалась ведь Наденька!

Спины подставив – в углы: из углов; молча строили: диагонали квадрата.

Один огорчался, что Наденьки нет, а другой заключал, что о собственном доме у брата, Ивана, составилось здравое мнение: сиденье в коленях Никиты Васильевича – не сиденье в кресле своем; о возможности жить им вдвоем или даже втроем, если взять на учет Серафиму Сергевну, – закинул он слово; и тут же умолк, потому что заметил волнение.

Это – естественно.

____________________

Брат произвел революцию в брате; с приездом его поправленье заметили все; не рысцой, а галопом профессор помчался к осмысленной жизни по дням.

Аналогия вынырнула:

– Права Наденька-с, – что ни скажи: песик Томочка стал человеком.

– Как?

– Бегает?

– Где?

– Здесь?

Кто? Как? Никанор?

– Впрочем, – видя испуг Серафимы Сергеевны, – я – пошутил-с!

Аналогия эта исчезла.

У девкина девка

У Девкина встала церковенка.

Ходит девица; и парень – за ней: завитой:

– Расхарошая краля хрестей, почему вы такая лимоночка кислая?

– А отчего вы такой раскурчавый баран?

– Я для вас протувар перемерил… Желаете, – семечки-с?

– Благодарю: чай с изюмом пила… Не трудитесь напрасно: сапог даром сносите.

– Я – не какой-нибудь: пару намедни купил, шубу

Разговор обрывается; фортка захлопнута.

Элеонора Леоновна перед цветочком под скворушкой то-диванчике ситцевом, видясь в обоях веселого цвета над Н6ким, пестрявеньким ковриком; выглядит свеженькой, мило невинной; не скажешь: шельменок.

И все:

– Домна Львовна…

Да:

– Да, – Домна Львовна.

И ей Домна Львовна:

– Куда? Посидели бы!…

Элеонора Леоновна – к Фиме с кулечком сластей для Ивана Иваныча; Домна же Львовна – одна; Мелитиша – кухарка, друг дома, – на кухне; а Фимочка – в клинике; чаю проглотит, – в бега.

Редко виделись с Элеонорой Леоновной; Фимочке не о чем с ней; она – тупится: молча:

– Такая хорошая вы.

И от этого Фимочка кажется беленькой, глупенькой; русые волосы в солнечном лучике великолепно отблещива-ют: как сиянье вокруг головы; а скворец – верещит.

– Моя жизнь – не такая. – Леоночка ей: – я – порочная, грешная…

Фима терпеть не могла, когда козий прищур и русалочий взгляд появлялись при этом; и знала, что, если она пожалеет, – получит щелчок:

– Эти тонкости ваши рабочему классу чужды.

Своей ручкою с матовой прожелтью выщепит волос порывисто; и – заостряет рабочий класс с таким видом, как будто она собирается Фиму за локоть куснуть.

И какое-то – «ах да зачем» – подымается.

Был разговор только раз: о друзьях и желании их, чтоб профессор с сиделкою жили во флигеле Тителевых; в Серафиме, как птичка, вспорхнуло сердечко; сидела с открывшимся ротиком; Элеоноре Леоновне в глазки агатовые загляделась она: так и вспыхнули.

Элеонора Леоновна тут же себя заморозила:

– Ну, я пошла.

Но заботою этою стала близка она Фимочке. Все же дружить с ней нельзя, как с Глафирой Лафито-вой, через которую и познакомились, где-то случайно; Глафира, которая лишь социальным вопросом жила, а не личною жизнью, уверила:

– Тителевы превосходные личности!

Бредила эта Глафира, – брожением масс, производственными отношеньями; слышала тоже не раз от Глафиры о некоем Киерке: громкое имя в рабочих кругах, этот Киер ко долгие годы с профессором жил бок о бок; он теперь – нелегальный.

Но хлопоты о помещении – не без него.

– На Леоночку не обращайте внимания; ей тяжело; и – потом: фанатичка.

И верилось, что тяжело; а вот «что фанатичка», – не очень.

Глафира в контакте: Шамшэ Лужеридзе, Богруни-Бобырь, Ержетенько, Жерозов, Торбозов, Геннадий Жебе-вич и Римма Ассирова-Пситова – ее товарищи: они – партийцы.

Глафира Лафитова: – да; что «Леоночка», – как-то не верилось; Фима дичилась, когда с сухотцею, с прикурами, Элеонора Леоновна ей:

– Вы опять с вашим сердцем.

А тут – Домна Львовна:

– Леоночка, это – чертенок, шельменок… А все же в обиду ее я не дам.

Вся серебряная, небольшого росточку, в очках; платье с белыми лапками каре-кофейного цвета; и – в чепчике бористом; то у окна под скворцом восхищается Глебом Успенским; а то у плиты учит строго свою Мелитишу картофель томить; то по Девкиному переулочку с палкою бродит, укутавши голову в шапочке круглой фуляровой, с черною шалью.

А вечером – за самоваром:

– Что, Фима, страдалец твой?… Ты береги уж его…

– Да уж я…

И – к «мамусе», ее теребить: завертушка! В кофтенке проношенной, старенькой вертится; личико станет лукавым задором; и белыми зубками мило малиновый ротик сверкает.

В последние дни приставала старушка:

– Пошла бы к Леоночке: не заболела ли? Скрылась… Ни слуха ни духа.

Пойти как-то боязно ей.

Владиславинька

Все же – калошики, зонтик: пошла в сине-сером своем пальтеце, в разлетавшейся шали, кисельно-сиреневой, – в перемельканьи (на карем заборе – крылатая, спорая), быстро крутя переулками: в головоломку играли – тупик

с тупиком.

Едва вырвалось – в пригород.

– Козиев Третий – тут где?

– Ты вертай водоточиной – к Фокову: вправо; пройти

Фелефоковым; будет тебе Гартагалов; там – прямо валяй.

И уже тротуарчиком. Козиев пляшет, заборами валится; пом Неперепрева выпер; и —

– Психопержицкая —

– ржет за забором с Егором.

И бродит, косясь на заборы, Маврикий Мердон.

– Этот Тителевой?

– Этот самый.

Плечо отзвонила; вот – ражая рожа: в воротах; оранжевый домик с оранжевой крышею; ропотень капелек; белая лысина; долго звонилась.

– Здесь – жить? «Бац»: и —

– нос Никанора,

– очки Никанора —

– ударили по носу.

Он, подскочивши, очки и рукою и носом ловил, потому что едва не слетели:

– Вы – чч-то?

На руке, на другой, его шею ручонкой обнявши, чернявый младенец висел и ручонку слюнями мусолил, пока Никанор его ссаживал:

– Ты, Владиславинька, – шел бы себе!

– Это кто же? Сынок Леоноры Леоновны?

– Шиш, – из кармана сухарик с платком носовым, в воздух взброшенным, вынул; и – тыкнул сухариком в ротик:

– Вот, – на: тебе… Жри…

– Домна Львовна меня… – густо вспыхнула, но Никанор перебил:

– Вот – сюда; не споткнитесь.

Не дав ей раздеться, тащил коридориком: в ряби тетеричные; и влетела испуганным носиком – в ряби оранжевые:

– Посидите.

Тут, сгорбившись, желчно руками в карманы всучась, он вильнул пиджачком, как балетною юбкой, затейные па изучая: и – был таков.

– Я в переделку, должно быть, попала, – подумала, в карие крапы обой и горошины желтых, протертых кретонов.

Китаец фарфоровою закачал головой, потому что из двери в одной рубашонке младенец полез, а вдогонку старушечья, желтая лапа его за рубашечку – хвать, – заголяя места неприличные: уволокла.

Из-за двери уставились: челюсть старухи и нос; покосились и спрятались.

Скрипнул сапог в коридоре; просунув испуганный носик, она обнаружила, что Никанор, встав на цыпочки, нос протянувши к носкам, восклицательным знаком давно, вероятно, восьмерки вывинчивал в ряби тетеричные, не решаясь войти; а расстроенный вид выдавал неприятный сюрприз, разрешаемый, видно, с собою самим в коридоре, под дверью.

Как легкий тушканчик, отдернулся он; но сейчас же – наскоками, боком:

– Я должен заметить, что Элеонору Леоновну видеть нельзя-с, – стал очень громко, в сердцах.

Став малюткой, пищала она:

– Домна Львовна… меня…

Вдруг доверчиво он улыбнулся:

– Я сам в затруднении: Элеонора – так, эдак, – Леоновна, что ли?

– Больна?

– Того хуже!

– Быть может, могу я помочь?

Он пустился ее выпроваживать рядом услуг с подскаканьем, с подшарками, с перетиранием рук, с подношеньем калош, о которые руки он вымазал – без объяснения.

– Не оступитесь: ступеньки…

Зачем-то бежал перед ней по дождю, до ворот; весь подол ей обрызгал, танцуя на лужах; возился с засовом, пыхтел:

– Неприятная штука-с… Она – затворилась; и – не принимает…Терентия Титыча – нет: в Петрограде; так что: баба-Агния – в кухне, на рынке; приходится, – он покраснел, – Владиславика, – шаркал над лужею, – пестать.

И шаркая, – в спину: засовом; едва не зашиб.

Получилась одна чепуха; ничего не добилась; и – думала: от Домны Львовны влетит; шла с наморщенным лобиком.

Вдруг, – в спину:

Вздрогнула: за руку, дернув, – схватил Никанор: без пальто и без шапки.

– Вас Элеонора Леоновна… – путался, просит про тенья: не может принять.

– Ну, – да знаю…

Я вам покажу помещение – брату, Ивану, – тащил ее: все – деревянное, дрянное, пересерелое, перегорелое: флигель.

____________________

Вот комната:

– Элеонора Леоновна, – собственноручно: все выбрала,

повеселее… Для брата…

Диванчик, два креслица – в аленьких лапочках, в желто-лимонных квадратиках, в белых ромашках: узорик на кубово-черном на ситчике; стеганое одеяло, закрытое пологом пестроковровым, – постель; занавесочки – переплетение синих спиралек с разводом оранжевым; цвет же обой – черно-кубовый; точно на ночь фонарики; полочки, письменный столик.

– Вот – вам, коли будете жить: теснота – не обида. Какое слиянье цветов —

– бирюзоватая празелень фона диванчика креслец, – в крапинах розово-серых и кремо-желтых, в горошинах, бледно-жемчужных; и – серо-кисельная скатерть на столике; цвета такого же коврик; обои – сиреневые.

– Прелесть что!

– Все – сама…

Коридорчик и кухонька.

– Можно готовить… Тут – я, – показал он на дверь, – ну, тут нечего видеть пока.

Что-то сделалось с нею: волнение, радость, щемящая грусть. И – пошла под фронтоном оранжевым; кремово-бледный веночек – над нею. В глазах закатившихся – только белки: от разгляда себя же – в себя.

А очнулась за городом. Почва зубринами; копань; песох пролысая; и – густой лес; это – выгон овечий; здесь – прогарь костра; и – разлогая яма; и мальчик на розовой лошади скачет в лиловую лужу: под скос; и – раскроенный камень; и – красная глина.

И – домики: первые.

Урчи

Как Тителев в Питер уехал, то штука – опять откололась; решил Никанор:

– Непокойный, – чорт, – дом!

Началось – вот с чего: раз он в спальню влетел:

– Вы – мешаете, – вскинулась ротиком Элеонора Лео-новна.

Змейкою мимо него пролетела, раскинувшись в воздухе ручками; шляпа с пером из руки, описавши дугу, пролетела над носом его – на диванчик: пером – на ковер; Никанор, перед шляпой в позицию встав, заключил своевременно; значит, опять – офицер!

Так и вышло.

В тот вечер забзырили издали; знал, что – машина; подскакивая под заборами, дернулась, остановилась она; иностранная барышня, – та, у которой с плечей соболя и которую видел в окошке кофейни, влетела в ворота: звонила у двери; вломилась в гостиную, опопонаксом наполнивши воздух; и вздернутым носиком, – на Владиславика, пупса; и – пальцем по носику пупса.

– Пети монстр, те вуаля![65]

Он – затрясся; он – в плач; Никанор же Иванович, на руки взяв трясуна, ей подставил плечо и очки; но она на него – нуль внимания, зонтиком, стукнула в дверь:

– Ву з'эт прэт? Иль э тан![66]

Тут же с перекосившимся ротиком Элеонора Леоновна, – к барышне выскочила:

– Же не пе па![67]

И ей барышня:

– Рьен, – мон анфан! Фэт вотр трист девуар![68]

Тут же, Элеонора Леоновна, ножкой подбросивши шлейфик под руку, его ухватила рукой.

– Вы присмотрите: за Владиславом!

И рывами с барышней: в дверь.

Там машина как тяпнет; бензинный дымок подлетел над забором: в окно Неперёпрева; затараракало рывами; за Гартагаловым умерло.

Мертвое время: семь, восемь, одиннадцать; в тени прихожей под зеркалом сел.

Только полночь вскричала звонками; в открытую дверь ворвался: замкнуться на ключ – у себя ли?

Не знали, кого пропускали они с бабой-Агнией: Элеонору Леоновну или – еще кого?

И Никанор колотился:

– Так – чч-то: это – я, Никанор…

– Между прочим… Иванович… может быть…

– Так, эдак…

– Доктора?

Не отвечали.

Тут он в толстолобые стены раскашлялся: взвизгом.

Решил: дела партии; ну там, – карают за что-то, кого-то; ей – жаль: эдак-так; и пошел на чердак – до рассвета сигать, наблюдая крупу световую за окнами: —

– под полом —

урчи: так зверь из норы животом, а не глоткою весть подает о своей дикой жизни.

Шиша заголил над суденышком

А утром сошел с бормотаньем, что лучше стоять в стороне с Владиславиком; —

он —

– ненавидимый, брошенный шиш, без вины виноватый: не смей и родиться!

И вот, посадив на колено шиша, он колено подкидывал; штуки забавные пальцем под носиком строил; повел коридором: шишонок, свой носик задрал, кулачоночком трясся доверчиво под животом Никанора: —

– и зверь любит ласку!

Но голосом, явно пропавшим, позвали из двери:

– Войдите!

С опаской вошел; и наткнулся на сутолочи из гребеночек, щеточек; зеркальце в сереньком кружевце, мелкой снежинкой осыпанном, – наискось: складками морщился стол; дымы синие, как над пожарищем, над диким креслом, в котором разбросанное руками и шлейфом, змеясь, издыхало ужасное платье; – а женщина, в нем шелестившая, – где?

Стал искать.

И – нашел: где подушка едва выглавлялась за ширмой, – в подушку вдавилося синее личико; выскочило; и за ним вылезала худышка, упрятавши голые плечи косыночкой; точно трехдневный мертвец, не в себе: дыры, блюдца, – глазницы.

Едва дорасслушал из дыма:

– Коли человек самый близкий, – подлец.

– Дела партии, – в нем перемельком…

– Убить?

Он, с испугу на цыпочки встав и вперяясь в нее из-за ширмы:

– То, – да!

– А коли, – посмотрели вплотную, вгустую они друг на друга, – коли это только нарост?

Отмахнулась от дыма; и встала под ширму, забыв, что она – в рубашоночке.

Супился туром, боясь слово молвить:

– То, – нет!

А она от него – головою в юбчонку; и сухенько затараракавши ротиком, из-за юбчонки – головка, два плечика, талия: ручкой дрожащей искала тесемку:

– Мир – мерзь: как паук с паутиной; мы – мухи: все, все, – затряслась на него она, – заболевают пороками лучшие…

Голые палочки, вовсе не ручки, над ширмой взлетели, ломаясь; и он – отошел; как сказать, что в присутствии все-таки взрослого, – дезабилье: эдак-так!

Но она, голоножка, – за ним: из-за ширмы:

– А я – погубила!

Вцепилась в плечо:

– Я… я… с детства, – прихныкивала, – и любила, и верила; он – изнасиловал: девочку, может быть – больше: пытал… Не меня даже, – и перешлепала к зеркалу: что-то отыскивала:

– Впрочем, – это – догадка…

– Кто?

– Салом обмазал: разъел!

Вдруг, увидевши голые плечики в зеркале:

– Ай!

И – под кресло; рывнувши ужасное, черное платье, уйдя, точно в шкурку в него: под ним вздрагивала.

Никанор понял: бред; и ее подхватив, как пушинку, по голубоватой стене понес в черное креслице: в серых, как дым, перевивчатых кольцах сложить; закрыл пледом:

– Спустите мне штору.

____________________

Казалось: за комнатой комната; в комнате кто-то ее схватив за руки, руку другую подкинувши в воздух, – галопом, галопом, помчится с добычей своей по векам в невыдирные чащи свои.

Прогнала от себя Никанора.

____________________

Опять-таки: Агния-баба на рынок ходила; и – видит он: просится шиш; пристает; он же не виноват, что нужда; – и пришлось, в руки взявши, шиша заголить —

– над суденышком

Вот положение!

Кукиш, брат!

А через день гулять вытащила.

Переулок: душок гниловат; шоколадные домики, – синие, каре-оранжевые; дерева здесь, синичники, листьями темно-табачного и перепрелого цвета просыпались: олово в небе ползет и окрапывает водоточину; роспись сбегает малярною краской.

Сбежал человек с человека в окопе и вшами, и тифа-ми: в тыл.

Они бегали, как угорелые; Элеонора Леоновна, точно стараясь стереть впечатленье, – со смехом икливым словами забрасывала:

– Вы же знаете: Тира и я, мы – скрываемся; «Тителевы» – псевдонимы; «они» ж – отыскали меня; значит – Тира открыт!

– Эдак-так, – кто «они»?

– Те, которые ловят «его», – да не Тиру же: «его»!… Затащили меня, показали «его»; и – признание вырвали.

– Стало быть, я полагаю, Терентию Титовичу угрожает опасность?

– Они уверяли меня честным словом, что – нет, что другая тут линия: не политический розыск полиции, – заговор Ставки…

Вон там —

– за окошком повешена шторка из желтой китайки;

– в окошке —

– Матрешка – в бурдовой сережке, в рублевой застежке, в платке голубом, в ясно-аленьком, краповом ситчике – ротик разинула.

Слушает песенку:

Как вороны приюркнув,

Злые черногоренки

С Гришкой тащатся, – сам друг –

К Николаю в горенки.

Как пустился наш ирой

В игры царскосельские!

Как задергали урой

Меллер-Закомельские.

Петербурженская знать

Рожу кисло скалила:

Муха гессенская, знать

Ее в нос ужалила.

Ныне ж крепнет против нас

Из-за Протопопова,

Задом став в иконостас.

Силища распопова.

– Все-таки: если бы Тира узнал, он – убился бы: из-за меня это… Вы… вы смотрите: молчите… И вы не расспрашивайте… Вы… Я – справлюсь…

На них – серячок, тот, который – в Москве и который – в папахе: кричал под Аршавой, пропал под Полтавой; он – здесь: безобразничает.

Эх!

Надуй на всю Ивановску,

Наплюй на всю Семеновску!

Марина не малина,

Галина не калина, —

Эх! —


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25