Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Планета мистера Сэммлера

ModernLib.Net / Современная проза / Беллоу Сол / Планета мистера Сэммлера - Чтение (стр. 13)
Автор: Беллоу Сол
Жанр: Современная проза

 

 


— Никто не способен прочесть все его книги. Но я прочел многие. Пожалуй, слишком много.

Улыбаясь, Сэммлер вскрыл конверты, вытряхнул из них содержимое и выбросил скомканные бумажные шарики в мусорную корзинку Анджелы, изящную вещицу из золоченой флорентийской кожи. Купленную ее матерью во время путешествия. Ключи он опустил в карман, сильно склонившись набок в кресле, чтобы засунуть их поглубже.

Шула, молча наблюдавшая за ним, тоже улыбнулась, цепко сплетя пальцы вокруг кистей и прижав локтями отвороты шерстяного халата, чтобы он не распахивался на груди, несмотря на полотенце. Сэммлер видел в ванной пурпурно-коричневые соски, заплетенные узором выпуклых вен. А сейчас, после этой выходки, в уголках ее губ таилось простодушное удовольствие от победы. Ее жидкие вьющиеся волосы были туго стянуты, скрыты полотенцем, и только пейсы, как обычно, курчавились над ушами. Она улыбалась так, словно ей довелось отведать запретной волшебной похлебки, и приходилось примириться с тем, что так оно и было. Затылок у нее белый, крепкий. Биологическая сила. Пониже шеи начинался мощный спинной бугор. Спина зрелой женщины. Но руки и ноги не были пропорциональны телу. Единственное зачатое им дитя. Он никогда не сомневался, что ее поступки были продиктованы импульсами из далекого прошлого, наказами предков, хранящимися в подсознании. Он сознавал, что то же можно было сказать и о его поступках. Особенно в религиозных вопросах. Она была помешана на молитвах, но ведь и он, если сознаться честно, тоже молился, он тоже нередко обращался к Богу. Вот только что он спрашивал Бога, за что так любит эту глупую женщину с плотной, бесполезно чувственной, кремовой кожей, с накрашенным ртом и с дурацким тюрбаном из полотенца на голове.

— Шула, я понимаю, ты сделала это ради меня…

— Ты для меня важнее, чем этот человек, папа. И тебе это нужно.

— Но с этого дня не пользуйся мной как оправданием. Для своих штучек…

— Мы чуть не потеряли тебя в Израиле во время этой войны. Я так боялась, что ты не завершишь труд своей жизни…

— Глупости, Шула! Какой еще труд жизни? А быть убитым? Там? Да это лучший конец, который можно себе вообразить! Кроме того, там не было ни малейшей опасности. Смешно!

Шула встала.

— Я слышу, шины шуршат, — сказала она. — Кто-то подъехал.

Он ничего не слышал. У нее было чуткое ухо. Глупое животное, дитя природы, у нее был слух, как у лисы. Вот пожалуйста: вскочила и стоит, напряженно вслушиваясь, — полоумная королева, воплощенная тревога. И эти белые ноги. Ноги, не изувеченные модной обувью.

— Наверное, это Эмиль.

— Нет, это не Эмиль. Придется пойти одеться.

Она выбежала из комнаты.

Сэммлер спустился вниз, недоумевая, куда подевался Уоллес. В дверь звонят и звонят. Марго никогда не умела звонить, никогда не знала, когда следует оторвать палец от кнопки. Сквозь длинную узкую стеклянную панель он увидел ее: на ней была соломенная шляпа, рядом с ней стоял профессор Лал.

— Мы взяли машину напрокат, — сказала она. — Профессор больше не мог ждать. Мы поговорили по телефону с патером Роблесом. Он не видел Шулу несколько дней.

— Профессор Лал. Империал-колледж. Биофизика.

— Я — отец Шулы.

За этим последовали легкие поклоны, рукопожатия.

— Можно пройти в гостиную. Приготовить кофе? Шула здесь? — сказала Марго.

— Здесь.

— А моя рукопись? — сказал Лал. — «Будущее Луны»?

— В целости и сохранности, — сказал Сэммлер. — Она не здесь, но заперта в надежном месте. Ключи у меня. Профессор Лал, пожалуйста, примите мои извинения. Моя дочь поступила очень плохо. Причинила вам столько неприятностей.

В неярком свете прихожей Сэммлер разглядывал встревоженное и огорченное лицо доктора Лала — коричневые щеки, черные волосы, аккуратно разделенные элегантным пробором, огромная веерообразная борода. Как не адекватны слова — как необходимы несколько одновременно употребляемых языков, обращенных к различным участкам мозга в одно и то же время, особенно к участкам, не вступающим в заурядное общение и яростно функционирующим вне связи с остальными. Вместо того чтобы выкуривать десятки сигарет, при этом потягивая виски, при этом вступая в сексуальные отношения с тремя-четырьмя присутствующими, при этом слушая всплески джазовой музыки, при этом получая научную информацию, — и так до полного насыщения… вот как беспредельны сегодняшние требования.

Лал воскликнул:

— Это невыносимо! Невыносимо! За что мне послано такое наказание?

— Принеси бренди доктору Лалу, Марго.

— Я не пью! Я не пью!

Зубы его были стиснуты где-то в черной гуще бороды. Затем, осознав, что кричит, он сказал более спокойным голосом:

— Обычно я не пью.

— Но, доктор Лал, вы сами рекомендуете пить пиво на Луне. Впрочем, я нелогичен. Давай, давай. Марго, не смотри так озабоченно. Иди и принеси бренди. Если он не захочет, я выпью один. Принеси два стакана. Профессор, поверьте, ваша тревога скоро пройдет.

В гостиную нужно было, так сказать, «погружаться», как в колодец, пруд, бассейн, заполненный ковром. Она была меблирована и убрана с профессиональной полнотой, не оставлявшей места ни для чего другого. С такой полнотой, что если дать себе волю, то сидеть тут становилось невыносимо. Сэммлер был знаком с декоратором покойной миссис Гранер. Крозе был маленький человечек, но он принадлежал к людям искусства, и в том была его сила. У него была осанка дрозда. Его маленькое брюшко выступало далеко вперед и приподнимало его брюки гораздо выше щиколоток. У него был очаровательный цвет лица, волосы, складно уложенные вокруг небольшой головки, рот — бутоном розы; после его рукопожатия ваша рука целый день пахла духами. Он был творческой личностью. Вероятно, вполне способной на преступления. Вся здешняя обстановка — его творчество. Много скучных часов протекло в этой гостиной, особенно после семейных обедов. Было бы, пожалуй, неплохо перенять у древних египтян их обычай — отправлять в склеп вместе с покойником всю его мебель. Однако она осталась здесь — все эти отбросы шелка, стекла, кожи и старинного дерева. Сюда мистер Сэммлер и привел волосатого доктора Лала, маленького, очень темного человечка. Не совсем черного, остроносого долихоцефала дравидического типа, но с округлыми чертами лица. Похоже, он родом из Пенджаба. Тонкие волосатые кисти, щиколотки, лодыжки. Он франт. Макаронник (Сэммлер не мог удержаться от употребления старых выражений, он когда-то в Кракове получал такое удовольствие, отыскивая их в книгах восемнадцатого века). Да, Говинда щеголь. Но он при всем при том — человек чуткий, интеллигентный, умный, нервный — красивая, элегантная птица в человечьем облике. Главное несоответствие — круглое лицо, сильно увеличенное мягкой густой бородой, и острые лопатки торчат сзади, оттопыривая ткань холщового пиджака. Он сутул.

— Разрешите спросить — где ваша дочь?

— Сейчас придет. Я попросил Марго привести ее. Ваш детектив испугал ее.

— Он молодец, что сумел найти ее. Нелегкая работа — он хорошо знает свое дело.

— Не сомневаюсь, но к моей дочери пинкертоновские методы неприменимы. Потому что в Польше, знаете, во время войны — ну, полиция… Ей пришлось прятаться. Поэтому она так испугалась. Это ужасно, что вам причинили такие огорчения. Но что поделаешь, если она слегка…

— Психопатична?

— Это, пожалуй, слишком сильно. Нельзя сказать, что она полностью неконтактна. Она сняла копию с вашей рукописи, а потом заперла копию и оригинал в двух отдельных ящиках камеры хранения на Центральном вокзале. Вот ключи.

Ключи исчезли в тонкой продолговатой ладони Лала.

— Как я могу быть уверен, что моя книга действительно там? — сказал он.

— Доктор Лал, я знаю свою дочь. И я не сомневаюсь в своей правоте. Надежно, как за каменной стеной. Честно говоря, я даже рад, что она не потащила рукопись с собой. Она ведь могла и потерять ее — например, забыть на скамье. Центральный вокзал хорошо освещен, его охраняет полиция, и если даже один ящик взломают воры, всегда остается второй. Так что нет никаких оснований для тревоги. Я вижу, что ваши нервы на пределе. Вы можете считать, что с этим неприятным происшествием покончено. Рукопись в полной безопасности.

— Сэр, я хочу надеяться, что это так.

— Выпьем бренди. Нам обоим пришлось пережить нелегкие дни.

— Ужасные. Знаете, у меня было предчувствие каких-то ужасов в Америке. Ведь я в Америке первый раз. Мне сердце подсказывало что-то.

— И что, все в Америке показалось вам ужасным?

— Не все, но многое.

Марго с грохотом орудовала на кухне: открывала консервные банки, звонко ставила на стол тарелки, хлопала дверцей холодильника, лязгала ножами и вилками. Хозяйничанье Марго всегда напоминало затянувшуюся радиопередачу.

— Я бы мог поехать поездом до Нью-Йорка, — сказал Лал.

— Но Марго не водит машину. Как же быть с этим автомобилем?

— О, черт побери! Совсем забыл! Проклятые машины!

— Мне очень жаль, что я не умею водить машину, — сказал Сэммлер. — Говорят, что не уметь править — это крайний снобизм. Но я в снобизме не повинен. Все дело в моем зрении.

— Мне придется приехать за миссис Эркин.

— Вы можете вернуть машину в Нью-Рошели, но я думаю, что по ночам там закрыто. Где-то, наверное, есть расписание поездов до Пенсильванского вокзала. Но в любом случае скоро полночь. Можно, конечно, попросить Уоллеса подвезти вас на станцию, если он не улизнул от нас через заднюю дверь. Уоллеса Гранера, — объяснил он. — Мы сейчас в доме Гранера. Это мой родственник — племянник, сын сводной сестры. Но сначала давайте поужинаем. Марго там уже что-то стряпает. Меня очень заинтересовало то, что вы только что сказали, насчет вашего впечатления от Соединенных Штатов. Когда двадцать два года назад я приехал сюда, это было большим облегчением.

— Конечно, в каком-то смысле весь мир сейчас — это Соединенные Штаты. Это неизбежно, — сказал Говинда Лал. — Они словно большая ворона, которая выхватила наше будущее из гнезда, а мы, все остальные, как маленькие зяблики, гоняемся за ней, стараясь хоть разок клюнуть. Как бы то ни было, полеты «Аполло» — это достижение Америки. Я приглашен работать в НАСА [7]. Над другими исследованиями. Это — единственное место, где могут пригодиться мои идеи, если они, конечно, чего-то стоят… Если я говорю сбивчиво, простите. Я действительно очень расстроен.

— У вас были для этого все основания. Моя дочь нанесла вам жестокий удар.

— Сейчас мне уже легче. Я надеюсь, все это скоро забудется и горечь пройдет.

Разглядывая гостя сквозь затененные стекла очков, затуманенные парами бренди, мистер Сэммлер все больше проникался симпатией к нему, ибо что-то в нем напоминало Ашера Эркина. Очень часто, гораздо чаще, чем он сам это осознавал, он представлял себе Ашера там, под землей, в той или иной позе, в том или ином цвете различных физических состояний. Так, как он представлял себе иногда Антонину, свою жену. В той огромной могиле, которую, по-видимому, никто не тронул. Из которой он, почти захлебнувшись в крови, выполз когда-то на брюхе, продираясь через грязь, расталкивая трупы. Стоит ли удивляться, что он так часто думает о могиле.

Сейчас Марго на кухне резала лук в большой деревянной плошке. Еда. Жизнь в своих капельных, наполненных светом клетках продолжает функционировать. Бедный Ашер, оказавшийся в этом самолете в аэропорту Цинциннати. Сэммлеру очень недоставало его, и он признавался себе, что поселился в квартире Марго, только чтобы не потерять окончательно связь с Ашером.

Однако он заметил ашеровские черты у этого, совсем не похожего на Ашера Лала — у этого смуглого, бородатого, низкорослого Лала, с узкими, как линейки, запястьями.

И вот наконец на лестнице появилась Шула-Слава. На лице Лала, который увидел ее первым, появилось такое выражение, что Сэммлер немедленно обернулся. Она была одета в сари или в некоторое подобие сари — отыскала, видно, в шкафу кусок индийской ткани. Но она не смогла обернуть ее вокруг тела надлежащим образом. Частью этой же ткани она обернула голову. Главный непорядок был в области бюста. (Сегодня вечером Сэммлера почему-то особенно заботила чувствительность этой области — вдруг откроется, вдруг заболит? — и страх немедленно отзывался во всем теле.) Он не был уверен, что на ней было нижнее белье. Нет, конечно, бюстгальтера она не надела. Какая она белая — плотная, как кожура лимона, кожа, кремовые щеки, а губы ее, сегодня более полные и мягкие, чем обычно, были накрашены какой-то необычной оранжевой помадой. Цвета неаполитанского цикламена, которым Сэммлер восхищался как-то в ботаническом саду. Кроме того, она наклеила искусственные ресницы. На лбу она намалевала губной помадой индийский кастовый знак. Точно на том месте, где когда-то был синяк от молитв. Главной задачей было обворожить и успокоить этого сердитого Лала. Глаза ее, когда она торопливо, не глядя, спускалась в колодец гостиной, уже горели, выдавая (так старик определил это для себя) ее безумие, ее чувственную покорность. У нее были хорошие манеры, но все-таки она слишком много жестикулировала, слишком торопилась, слишком много спешила сказать сразу.

— Профессор Лал.

— Моя дочь.

— Ну да, так я и думал.

— Мне очень жаль. Мне ужасно жаль, доктор Лал. Произошло недоразумение. Вас окружало столько людей. Вы, наверное, подумали, что я прошу рукопись на минутку, чтобы что-то посмотреть. А я подумала, что вы разрешили мне взять ее домой, чтобы показать отцу. Как я у вас просила, вы помните? Помните, я вам сказала, что он пишет книгу о Герберте Уэллсе?

— Об Уэллсе? Нет, не помню. Но мне кажется, что Уэллс уже сильно устарел.

— И все-таки во имя науки — да, да, науки! — во имя литературы и истории, поскольку то, что мой отец пишет, исключительно важно для истории, а я помогаю ему выполнить его интеллектуальную и культурную миссию. У него нет больше никого, кто бы мог ему помочь. Я совершенно не намеревалась причинить вам неприятность.

Нет, нет, никакой неприятности. Всего лишь вырыть яму, покрыть ее ветвями, а когда человек в нее свалится, лечь на землю у края этой ямы и завести с ним нежный разговор. Ибо только сейчас Сэммлер начал подозревать, что она утащила «Будущее Луны» специально, чтобы создать обстоятельства, способствующие этой встрече. Выходит, он и Герберт Уэллс были не столь существенны? Было ли все это сделано, просто чтобы привлечь к себе внимание? Не было ли это испробованной стратегией? Раньше когда-то, вспомнил он, некоторые женщины вели себя с ним вызывающе, чтобы возбудить его интерес, и говорили ему всякие колкости в надежде, что это придаст им больше очарования. Не с этой ли целью Шула убежала с чужой рукописью? Чтобы привлечь к себе внимание мужчины? Люди — это один род, но представители разного пола — как два совершенно непохожих диких племени. В полной боевой раскраске подстерегают друг друга в засаде, чтобы удивить и поразить. Этот Говинда, этот хрупкий, проворный, чернобородый живчик, своего рода летающий человек — интеллектуал. А она всегда была без ума от интеллектуалов. Только они и достойны внимания под мимолетным светом луны. Только они и способны воспламенить ее. Даже Эйзен, вероятно, бросил свое литейное ремесло и превратился в художника среди многих других причин для того, чтобы вернуть ее уважение. Он и сам, возможно, подозревает о своих истинных мотивах, но ему понадобилось доказать, что и он — служитель культуры, как ее отец. И вот он стал художником. Бедный Эйзен!

Шула села на диван почти вплотную к Лалу, почти касаясь его рукой, ладонью, локтем, плечом, слегка наклоняясь вперед, чтобы тронуть его коленом. Она уверяла его, что сняла копию с его труда с огромной тщательностью. Она беспокоилась сначала, как бы копировальная машина не стерла тушь со страниц, не обесцветила их. Она ожидала первой копии в безумной тревоге. «Ведь вы пользовались какой-то специальной тушью, и я боялась, что произойдет какая-нибудь вредная реакция. Я бы просто умерла от этого». Но копия получилась отличная. Мистер Видик говорит, что у него отличная машина. А теперь все спрятано в два ящика в камере хранения. Копию она положила в конторский скоросшиватель. Мистер Видик говорит, что на Центральном вокзале можно оставлять что угодно, даже деньги за выкуп. Это очень надежно. Шула хотела бы, чтобы Говинда Лал заметил, как похож оранжевый кружок у нее между бровями на лунный знак. Она все время наклоняла голову, открывая лоб для обозрения.

— А теперь, Шула, дорогая, отправляйся на кухню, — сказал Сэммлер. — Марго нужна твоя помощь.

— О папа! — Она попыталась тихим голосом по-польски объяснить ему, как ей хочется остаться в гостиной.

— Шула! Сейчас же иди. Немедленно!

Она послушалась, щеки ее вспыхнули румянцем обиды. Перед Лалом она хотела проявить дочернюю почтительность, но зад ее выражал раздражение, когда она выходила из комнаты.

— Я ни за что не узнал бы ее, она совершенно преобразилась, — сказал Лал.

— Неужели? Все дело в парике. Она часто носит парик.

Он запнулся. Говинда о чем-то задумался. Скорее всего о том, как он будет вынимать свою рукопись из ящика в камере хранения. Украдкой он пощупал карман пиджака, проверяя, на месте ли ключи.

— Вы поляк? — спросил он.

— Был поляком.

— Артур?

— Да. В честь Шопенгауэра, которым зачитывалась моя мать. В то время Артур было лучшим из всех имен, которое можно было дать мальчику: вполне интернациональное, отнюдь не еврейское, культурное имя. Одинаково звучащее на всех языках. Хоть сам Шопенгауэр не любил евреев. Он называл их вульгарными оптимистами. Оптимисты? Когда живешь неподалеку от кратера Везувия, лучше быть оптимистом. Когда мне исполнилось шестнадцать, моя мать подарила мне «Мир как воля или представление». Естественно, в этом было лестное предположение, что я уже достаточно серьезен и глубокомыслен. Как великий Артур. Так что я изучил его систему и помню ее до сих пор. Я узнал, что только представления не подчиняются воле — космической силе, воле, которая определяет порядок вещей. Воля — это ослепительная мощь. Внутренняя созидательная ярость вселенной. Все, что мы видим, — это только ее проявление. Как в индийской философии: Майя — покров видимого, который составляет суть человеческого опыта. Да, помнится, согласно Шопенгауэру, вместилище воли находится в человеческих существах…

— А где именно?

— Вместилище воли находится в половых органах.

Вор в парадном был согласен с этим определением. Он вытащил орудие воли. Он отдернул не покров Майя, а только один из его слоев и показал Сэммлеру свое метафизическое полномочие.

— И вы действительно были другом знаменитого Герберта Уэллса — это-то по крайней мере правда?

— Я бы не хотел декларировать свою дружбу с человеком, которого нет в живых, чтобы подтвердить или опровергнуть это, но было время, когда мы с ним часто встречались, ему тогда было за семьдесят.

— Значит, вы жили в Лондоне?

— Так оно и было. Мы жили в Лондоне, на Вобурн-сквер, возле Британского музея. Мы часто гуляли со стариком. В то время у меня было не слишком много собственных идей, я больше слушал его. Научный гуманизм, вера в независимое будущее, в активное доброжелательство, в разум, в цивилизацию. Идеи в наши дни скорее непопулярные. Конечно, мы пользуемся цивилизацией, но мы ее не любим. Я думаю, вы понимаете, что я имею в виду, профессор Лал.

— Надеюсь, что понимаю.

— И все-таки, пожалуй, Шопенгауэр не назвал бы Уэллса вульгарным оптимистом. У Уэллса было много мрачных предвидений. Возьмите, к примеру, книгу «Война миров». Там марсиане являются на Землю, чтобы покончить с людьми. Они обращаются с людьми, как американцы обращались с бизонами, с разными другими животными, да, собственно говоря, и с индейцами. Уничтожают.

— Ну да, уничтожение. Я предполагаю, вы лично познакомились с этим явлением.

— В некотором роде да.

— Правда? — сказал Лал. — Я тоже видел кое-что в этом роде. Как пенджабец.

— Так вы — пенджабец!

— Да, и в сорок седьмом году я был студентом университета в Калькутте и свидетелем чудовищной резни, когда мусульмане и индуисты убивали друг друга. С тех пор это так и зовут — Великой калькуттской резней. Я думаю, я насмотрелся на маниакальных убийц.

— О!

— Да-да, раскалывающих черепа дубинками и пропарывающих животы острыми железными прутьями. И на горы трупов. И на насилие, поджоги, грабежи.

— Представляю себе.

Сэммлер разглядывал его. Интеллигентный и отзывчивый человек с выразительным лицом. Конечно, такого рода выразительность может быть признаком повышенной субъективности и некоторой странности ума. Но не опережающего разум воображения. Ему все больше и больше казалось, что этот Лал, как покойный Ашер Эркин, был человеком, с которым можно поговорить.

— Значит, для вас это не теоретический вопрос. Как и для меня. Но эти прекрасные доброжелательные джентльмены — мистер Арнольд Беннет, мистер Герберт Уэллс, обедающие в «Савое»… Олимпийцы, вышедшие из низших классов. Такие милые. Такие серьезные. Настоящие англичане. Я был польщен, что мистер Уэллс избрал меня слушателем его монологов. К тому же я был в него влюблен. Конечно, со времен Польши тридцать девятого года мои представления сильно изменились. Стали совсем другими. Как и мое зрение. Я вижу, вы стараетесь разглядеть, что скрывается за этими темными стеклами. Не беспокойтесь, там все в порядке. Один глаз выполняет свои функции. Как в поговорке: среди слепых кривой — король. Уэллс написал рассказ на эту тему. Не очень хороший рассказ. Во всяком случае, я нахожусь не среди слепых, я просто крив на один глаз. Что же касается Уэллса… он был писатель. Он писал, писал, писал.

Сэммлеру показалось, что Говинда Лал хочет что-то сказать. Когда он остановился, между ними пробежало несколько молчаливых волн, содержащих невысказанные вопросы. Вы? Нет, вы, сэр. Вы говорите! Лал внимательно слушал. Была чуткость в этом волосатом создании, в животном блеске его карих глаз, в благовоспитанности его полной внимания позы.

— Вы хотели, чтобы я рассказал побольше об Уэллсе, раз уж Уэллс стоит за всем этим?

— Это было бы очень любезно с вашей стороны, — сказал Лал. — Я вижу, вы сомневаетесь в ценности того, что Уэллс писал.

— Конечно, сомневаюсь. Серьезно сомневаюсь. Всеобщее образование вкупе с дешевым книгопечатанием превращает бедных мальчиков в богатых и могущественных. Диккенс стал богат. Шоу хвастал, что стал человеком после того, как прочел Карла Маркса. Не знаю, правда ли это, но марксизм для широкой публики сделал его миллионером. Если вы пишете для элиты, как Пруст, вы не станете богатым, но если ваша тема — социальная справедливость, а ваши идеи радикальны, вы будете вознаграждены богатством, почестями и влиянием.

— Чрезвычайно интересно.

— Вы находите? Простите меня, но сегодня у меня тяжело на сердце. Сегодня я мрачен и болтлив. А когда я встречаю кого-либо, кто мне приятен, я становлюсь прямо несносно болтливым.

— Нет-нет, пожалуйста, продолжайте свое объяснение.

— Объяснение? Я категорически возражаю против развернутых объяснений. Их стало слишком много. Это делает интеллектуальную жизнь человека неуправляемой. Но я много думал о проблеме Уэллса — Шоу и о людях типа Маркса, Жан-Жака Руссо, Марата, Сен-Жюста, о замечательных ораторах, о писателях, начавших без всякого капитала, кроме капитала разума, и достигших колоссального влияния. И обо всех остальных — о мелких адвокатах, о читателях, очковтирателях, фельетонистах, об ученых-любителях, прожигателях жизни, свободных художниках, либреттистах, предсказателях судьбы, о шарлатанах и изгоях. О сумасшедшем провинциальном адвокате, который потребовал голову короля и эту голову получил. Во имя народа. Или о Марксе — студенте, университетском парнишке, писавшем книги, которые покорили мир. Он действительно был замечательный журналист и публицист. Как журналист, я в состоянии судить о мере его одаренности. Как многие журналисты, он черпал материал из газетных статей, из европейской прессы, но делал это исключительно здорово и писал об Индии или о гражданской войне в Америке, не имея ни о том, ни о другом никакого представления. Зато он был необычайно проницателен, пророчески догадлив, он великолепно владел оружием полемики и риторики. Его идеологический гашиш обладал мощным обаянием. Словом, вы понимаете, что я имею в виду: люди завоевывают авторитет, гении из плебеев поднимаются сперва до дворянских привилегий, а затем — до всемирной славы, и все это благодаря тем благам, которые они, как все бедные дети, приобрели в результате образования — благодаря азбуке, словарю и учебнику грамматики, благодаря классикам. Наконец, воспарив над своими трущобами и мелкобуржуазными гостиными, они обращаются к многомиллионным массам. Они-то и задают условия; они произносят речи, а затем история следует за их речами. Подумайте о войнах и революциях, на которые нас заранее подписали.

— Несомненно, газеты Индии несут огромную ответственность за все эти бунты, — сказал Лал.

— Можно сказать одну вещь в пользу Уэллса: он по крайней мере не потребовал, чтобы цивилизацию принесли в жертву его личным разочарованиям. Он не превратился в объект культа, в особу королевского ранга, в великого героя и вождя масс. Он не стыдился слов, а многие стыдятся.

— Как это понять, сэр?

— Видите ли, — сказал мистер Сэммлер, — в великие буржуазные периоды писатели стали аристократами. Но, став однажды аристократом благодаря своему искусству слагать слова, они чувствуют себя обязанными перейти от слов к делам, к поступкам. Очевидно, для настоящей аристократии заменять поступки словами постыдно. Посмотрите на карьеру мосье Мальро или мосье Сартра. А еще раньше? Вспомните, как Гамлет, почувствовавший свое унижение, восклицает: как шлюха, отвожу словами душу…

— И упражняюсь в ругани, как баба, как судомойка.

— Да, это конец цитаты. Или к Полонию: «Слова, слова, слова». Слова нужны старикам или юношам с рано состарившимся сердцем. Что ж, это естественно для принца, отец которого был убит. Но когда люди из презрения к бессильной и бесполезной болтовне шарахаются к благородным деяниям, ведают ли они, что творят? Когда они призывают к кровопролитию и защищают террор, когда они предлагают разбить все яйца, чтобы состряпать великий исторический омлет, понимают ли они, к чему призывают? Когда они разбивают зеркало молотком, воображая, что это способ его починить, смогут ли они собрать воедино осколки? Мне не совсем ясно, какую пользу можно извлечь из моего разоблачительного рассуждения. Ведь я не могу утверждать, что человека во всей его сложности можно объяснить и проконтролировать. Я бы не поручился, что человек — существо управляемое. Но вот Уэллс склонен был верить, что это так. Он долго считал, что цивилизацию меньшинства можно сделать доступной для многомиллионных народных масс и что это можно осуществить в нормальных условиях. В пристойных, благородно-английских, викторианских, эдвардианских, благоразумных, благодарных условиях. Но Вторая мировая война привела его в отчаяние. Он начал сравнивать человечество с крысами в клетке, которые ожесточенно кусают и грызут друг друга. Действительно, все напоминало крысиные клетки. Очень напоминали. Вот и все, что я мог бы сказать об Уэллсе. Да и вам он уже надоел, доктор Лал, мне кажется.

— О, я вижу, вы хорошо знаете этого человека, — сказал Лал. — И как ясно вы все изложили. У вас дар — выражаться сжато. Хотел бы я обладать вашим талантом. Мне так этого не хватало, когда я писал свою книгу.

— Та часть вашей книги, которую я успел прочесть, написана очень ясно.

— Я надеюсь, вы дочитаете ее до конца. Простите меня, мистер Сэммлер, но я совершенно сбит с толку. Я ведь не знаю, куда миссис Эркин привезла меня и где мы находимся. Вы что-то объясняли, но я не понял.

— Мы в округе Вестчестер, неподалеку от Нью-Рошели, дом этот принадлежит моему племяннику доктору Арнольду Элии Гранеру. Он в настоящий момент лежит в больнице.

— Ах, вот как. Он что, очень болен?

— У него кровоизлияние в мозг.

— Аневризма? Оперативное вмешательство невозможно?

— Невозможно.

— О Господи! Вы, конечно, ужасно обеспокоены.

— Он может умереть завтра-послезавтра. Он умирает. Очень хороший человек. Он вывез нас из депортационного лагеря, меня и Шулу, и все эти двадцать два года он заботился о нас с большой теплотой. Двадцать два года, ни на день не забывая о нас, ни разу, ни словом не попрекнув.

— Настоящий джентльмен.

— Да, настоящий джентльмен. Вы понимаете, ни я, ни моя дочь не можем заработать на жизнь. Я немного подрабатывал журналистикой, но вот уже пятнадцать лет как это кончилось. Да это и был ничтожный заработок. За последнее время я написал только статью по-польски о Шестидневной войне в Израиле. Но мой проезд в Израиль оплатил доктор Гранер.

— Он просто дал вам возможность быть философом?

— Если можно считать меня философом. Я знаю много объяснений для разных вещей. Честно говоря, большинство из них мне надоели.

— Значит, вы придерживаетесь эсхатологической концепции? Это чрезвычайно интересно.

Сэммлер, которому не очень нравилось слово «эсхатологический», пожал плечами.

— Вы считаете, нам надо вырваться в космос, доктор Лал?

— Вы очень опечалены из-за своего племянника. Может быть, вы не хотели бы разговаривать?

— Если уж разговор завязался и разум получил толчок к коловращению, он продолжает коловращаться и углубляется в проблемы, несмотря ни на что. И может быть, это делает жизнь более сносной, если позволить разуму заниматься своим делом. Хотя я не вижу, с какой стати жизнь должна быть сносной. Мы живем в критические дни. Но что поделаешь? Разум продолжает крутить колесо мыслей.

— Чертово колесо, — сказал хрупкий чернобородый Лал. — Надо сказать, что мне пришлось сделать одну работу для Всемирного технологического института в Коннектикуте. Это крайне изощренное теоретическое исследование, связанное с параметрами порядка в биологических системах, на тему о самовоспроизводимости сложных механизмов. Хотя для вас это значит не много, но я сторонник концепции «сигнал — отзыв», связанной с возбуждением одновременных импульсов, и атомных теорий клеточной проводимости.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20