Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Эвкалипт

ModernLib.Net / Современная проза / Бейл Мюррей / Эвкалипт - Чтение (стр. 8)
Автор: Бейл Мюррей
Жанр: Современная проза

 

 


А еще он все спрашивал, что делать с ее обувью — с удобными практичными туфлями в приветливых морщинках, что рядами выстроились на дне ее гардероба.

Эта история — незнакомец выпалил ее одним духом — призвана была нейтрализовать предыдущую повесть «о застойном браке и горькой трагедии собачьей жизни», как сам он выразился. Однако Эллен сочла ее грустной, такой грустной, что лучше о ней и не задумываться лишний раз. Девушка размышляла о плюсах и минусах многолетнего общения, а деревья вокруг словно расплывались и таяли, и все сливалось, точно во сне. Разумеется, сам предмет ее размышлений был необъятен и многолик, словно лес; разнообразные его грани в разных ракурсах переливались разными цветами и оттенками.

Скользнув взглядом по собеседнику, девушка невольно задумалась, а пойдет ли ему кожаная куртка.

Чтобы развеселить Эллен, незнакомец высмотрел небольшое деревце из Квинсленда, эвкалипт Бина (Е.beaninna), и задумчиво обронил, что, дескать, слыхал на днях: какая-то пожилая женщина на пароме в Манли доверительно жаловалась товарке, которая, возможно, приходилась ей дочерью: «Вот ведь жуткое имечко! Все равно что жернов повесить бедняжке на шею!»

Он обернулся к Эллен:

— Ага-а, заулыбалась!

А говоря о жерновах на шею, вот взять, например, заведующего отделом сбыта на одном из промышленных предприятий по производству керамики, опять-таки в Сиднее: бедняга, в силу понятной причины, на работе вечно становился всеобщим посмешищем!

Звался он Как. Питер Как.

Всякий раз, как кто-нибудь дружелюбно осведомлялся: «Ну, ты как?», звучало это издевкой в адрес заведующего отделом сбыта. Даже привычка его ни в чем не повинных торговых агентов начинать сообщение словами «как нельзя более» словно публично обличала его бездарность. В стремительно меняющемся, низкоприбыльном мире промышленной керамики мимолетнейший намек такого рода («Как — нельзя более!») это, к сожалению, поцелуй смерти.

А Эллен все размышляла о великой силе многолетнего общения — об истории бедняги сапожника.

Право слово, каламбуры — всегда занудство. В них видят способ увильнуть от истинной сути вещей — однако этот окольный путь не ведет никуда. Во всяком случае, традиционный метод именования деревьев, в том числе и эвкалиптов, каламбуры практически не использует.

— А ты знаешь, как меня зовут? — спросила девушка.

Еще бы. Только сейчас меня не спрашивай. Между тем прямо перед ними воздвигся очередной эвкалипт — кричаще броский, чудом пересаженный с острова Мелвилл; его темно-бордовые цветы словно парили над зелено-бурым морем — кашмирская шаль, но без затейливой каймы. Видя, что собеседник, глубоко задумавшись, переминается с ноги на ногу, девушка прислонилась к стволу и стала ждать.

— Отныне и впредь я не скажу ни единого каламбура. Нет-нет. — Он торжественно приложил руку к сердцу. — Ничего искусственного.

Они переходили от дерева к дереву. Незнакомец рассказывал одну историю за другой; истории словно бы обступали девушку тесным кольцом, и Эллен не возражала, более того — впускала их в себя. Время словно остановилось: голос рассказчика вибрировал в привычном зное, проникал сквозь стволы… такой приятный голос! На дневной жаре глаза закрывались сами собою. А Эллен все слушала — да рассматривала собеседника. Она ведь даже имени его не знает. Что, если кто-нибудь спросит?

К тому времени, как Эллен волей-неволей пришлось возвратиться домой, незнакомец успел рассказать ей еще шесть или семь историй — она не считала.

20

DESERTORUM[44]

«Да» — и в Цюрихе, и в Дублине, и в гараже парижского автомеханика немало историй начинается и заканчивается с этого отраднейшего из всех слов — уж конечно, куда более отрадного для слуха, если не для воображения, нежели слово «эвкалипт». И все до одного жители города, как мужчины, так и женщины (матери в первую очередь), возвещали Холленду «да», не успевал он еще и рта раскрыть; ежели само слово не произносилось вслух, то читалось в выражениях лиц — что угодно, лишь бы поддержать благие намерения практичного владельца всех этих холмистых земель и превосходного приречного участка, что так и пропадает даром, и — красавицы-дочки. Ода, она была красива и с каждым днем хорошела все больше — крапчатое голубиное яйцо, затмевающее в округе всех и вся. Люди бывалые, поездившие по белу свету, — те, кто воевал, и едва ли не все женихи до единого — не могли припомнить женщины более красивой ни в ближайшем крупном городе, ни за горами, в Сиднее. Новый управляющий банком провозглашал во всеуслышание, что такой красотки во всем Лондоне не сыщешь (он прожил там три недели после войны).

А ландшафт! Ведь он тоже обладал крапчатой красотой, что просачивалась геологически со всех сторон — и уже никуда не девалась.

Холленда радовала степенная надежность ландшафта, безучастного для жизненных передряг, кои могли оставить на его поверхности разве что легкую царапину-другую. И деревья… о, деревья! В целом, Холленду потребовалось много лет на то, чтобы признать и принять бледную силу этой земли. Сила вошла в его тело, если можно так выразиться, и обосновалась там навсегда. Он же напрочь о ней забывал — этому дару, этому врожденному таланту остается только позавидовать.

А вот мысли Эллен то и дело возвращались к Сиднею, к школе и задушевным подругам, а не то так к ничем не примечательному углу улицы: к искусственным основам. Волнорез, густые нечистоты, яркий блеск гавани, городские улицы с их магазинами и толпами, растекающимися во всех направлениях… Зачастую, стоя на пастбище, Эллен воображала себя где-нибудь в другом месте; а как такое возможно-то? Все это оформлялось в ее дневнике и обретало двойную, пассивную текучесть. Не прибегая ни к грубости, ни к резкости, Эллен умела отстраниться и от имения с его деревьями, и от любимого ею отца.

А на ландшафт накладывается искусство. Вот ведь адский и, по всей видимости, глобальный труд!

Искусство несовершенно — в отличие от природы, что совершенна безо всякого умысла. Попытка воспроизвести или хотя бы передать вручную какой-нибудь уголок природы изначально обречена. И все же загадочная власть искусства заключается в том, что мы эту попытку признаем и одобряем.

Да, художник как бы «очеловечивает» чудо природы, создавая его дефектную копию; тем самым природа — ландшафт и очертания — оказывается ближе к нам, сколько-то в пределах нашей досягаемости. Посмотрите на человеческую интерпретацию белых кувшинок, и гор под Эксом, и желтой равнины Виммеры, и вечных подсолнухов, не говоря уже о дубе с выбегающей откуда-то справа собакой; предполагается, что дуб этот воплощает собою все земные деревья. Мазки кисти, насекомые, застрявшие в краске, отпечатки пальцев, подпись и все такое — свидетельства трудов и усилий человеческих. При отсутствии таковых, как вот на фотографии, результат аналогичен природе — то есть оппортунистичен.

В противном случае, конкретный отдельно взятый ландшафт — такой, как Холл ендов, — властно требует переведения в человеческие термины.


И у Холленда, и у мистера Грота на зеркала времени не было. Если бы не потребность в бритье, очень вероятно, что в доме они не потерпели бы ни одного. Да и не только в доме, если на то пошло. В силу той же самой причины — если, конечно, в мире есть хоть какая-то логика — ни дарить, ни принимать подарки эти двое толком не умели.

Наутро девятого дня мистер Грот выкрутился из неловкой ситуации, просто-напросто выложив на стол коричневый бумажный пакет: тем самым нужда в объяснениях отпала. Холленд выразил свою признательность тем, что подчеркнуто проигнорировал жест, неспешно допивая чай. Эллен просто-таки готова была от души пожалеть их обоих. Наконец Холленд взялся-таки за пакет и вытряхнул из него академическое издание, посвященное предмету самому что ни на есть заурядному: «Пыль» С. Сирила Блэктина («Чапмен-энд-Холл», 1934).

У меня сегодня день рождения, — объяснил мистер Грот. — Вот, решил проявить щедрость.

С днем рождения, — поздравил его Холленд. И перелистнул несколько страниц. — А картинки-то где?

— Ты станешь это читать? — осведомилась дочь.

— Кто знает?

Вообще-то он собирался поставить книгу на полку рядом со справочниками, практическими руководствами и стопками «Иллюстрейтид лондон ньюз» и «Уок-эбаут». Там же притулился затрепанный том классического труда Калески, «Австралийские лающие-кусающие», а рядом выстроились гроссбухи с замшевыми корешками — их Холленд в жизни не открывал.

Вместо того чтобы привести всех в хорошее настроение, нежданный подарок произвел эффект прямо противоположный: все, включая Эллен, словно присмирели. Подарок напомнил собравшимся, что испытание близится к концу.

Мистеру Гроту все это виделось в ином свете, что означало возвращение на круги своя.

— Корни уж больно неглубокие, — услышала Эллен. — Вообще-то в здешних местах они толком и не прижились. А почва… уж больно она тоща, почва-то. Я бы сказал, слишком недолго мы тут пробыли, глубоко не вросли. Я частенько об этом думаю. Вот на моем семействе можно сразу крест ставить. Знаете, как оно бывает: мужчины — неудачники безнадежные, пьяницы… на каждом шагу такое. Да, мои предки переселились сюда, да, мы выжили и размножились, но вот, в сущности, и все. Ничего больше…

— Я бы на вашем месте спал спокойно, — откликнулся Холленд.

Едва мужчины вышли, Эллен решила «затеряться», ежели такое вообще возможно, не в прямолинейных формациях вдоль реки, а среди куп растрепанных малли ниже усадьбы, за защитной лесополосой. Повинуясь минутному капризу, она надела светло-красные туфли на довольно высоких каблучках, купленные некогда в Сиднее. В таких туфельках сделаешь шаг-другой по ковровой дорожке — и то много. Эллен носила их лишь у себя в спальне. А теперь вот, ступая по растрескавшейся земле между деревьев, обогнула громадный муравейник и, чуть балансируя на острых каблучках, что пронзали кору и мусор, с наслаждением картинно растопыривала локти. Непрактичность туфелек радовала девушку: мысли возвращались к лодыжкам из тех пределов, где каким-то образом отражали ее чувства в общем и целом — ощущение как свободы, так и подчеркнутой уязвимости.

Эллен по-прежнему позволяла своему телу изгибаться и раскачиваться как вздумается, рисуя себя в воображении, как вдруг увидела его — давешнего незнакомца.

— Ты подглядывал!

Сняв туфельки, она засунула их под мышку.

— Правда, подглядывал?

— Надень их, — промолвил он. И нахмурился при виде туфелек.

Разве можно перед ним так выставляться? — И ведь он же непременно попытается поддержать ее, по крайней мере взглядом. Интересно, что он вообще здесь делает. На кандидата в женихи он абсолютно не похож — ну, ничуточки! Куда бы она ни пошла, появлялся и он — и всегда рядом с деревом.

Должно быть, и впрямь следит за нею. Незнакомец покачал головой.

— Вовсе не обязательно, — отозвался он.

— Ты хорошо себя чувствуешь? — спросила Эллен, заметив, как тот бледен.

Любой из женихов, прошедший предварительный отбор у отца, к тому времени, сосредоточенно сведя брови, уже выпалил бы название дерева, под которым уселся на корточках: крючковатый малли (он же — эвкалипт пустынный, Е.desertorum).

А незнакомец на какое-то время словно воды в рот набрал.

— Есть предложение. — Он расчистил местечко на расстоянии вытянутой руки. — Дай ногам отдохнуть.

Эллен глядела вниз — и видела его шею: не всю, но частично.

— Хотя вообще-то можешь и постоять, если угодно. Я тебе вот что расскажу… хочешь верь, хочешь нет, но это — констатация факта… Ну, хоть туфли-то поставь на землю или давай их сюда!.. В Ливане у самой кромки пустыни есть одно такое место, Долина Святых называется. Говорят, некогда там жили трое праведников, совершавших настоящие чудеса.

Ага, села наконец! Вот и славно.

Первый святой умел исцелять разные недуги, такие, как, скажем, ревматизм; второй, по слухам, воскрешал мертвых, а третий — о нем-то и пойдет речь — не раз и не два помогал бесплодным женщинам родить дитя. К нему приходили чаще, чем к остальным двум вместе взятым.

— Пустыни, — продолжал незнакомец как ни в чем не бывало, так, словно немало по ним постранствовал, — это места сверхъестественной чистоты. Говорят, в пустыне человек обретает кристальную ясность.

Если чужак и впрямь скитался в дальних краях, а теперь вот добрался и сюда, ей, Эллен, он понравится еще больше — во всяком случае, так ей казалось. Девушку интересовало в нем все: как он ведет себя, что говорит, — и в то же время она не знала, что и думать. Как всегда, он казался таким близким — и далеким. Этот человек был искренне убежден: его байки ей интересны. Несколько раз, искоса поглядывая на него, Эллен ловила гостя на том, что он смотрит в сторону.

А он между тем продолжал:

— К святому пришла некая женщина — издалека, через всю пустыню. Больше всего на свете ей хотелось ребенка, но родить она никак не могла. Совсем бедная, чтобы сберечь подошвы, она шла босиком, а башмаки несла в руке. Вернулась домой — и года не прошло, как у нее родился сын. И женщина вновь пустилась в путь, босиком, через пустыню: понесла ребенка к святому, чтобы тот окрестил младенца. Однако в дороге младенец умер. Бредя по песку, женщина почувствовала, как крохотное тельце холодеет в ее руках. Это в Ливане было.

В наступившей тишине на Эллен нахлынули образы: панорама пустыни, одинокая, закутанная в шаль фигурка, волоча ноги, бредет по песку. Вопросы? Да какие уж тут вопросы! Девушка обернулась к рассказчику. Откинувшись назад, опираясь на локти и задрав колени, тот глядел прямо перед собою, на соседнее дерево.

— Где ты такое слышал?

— Это легенда пустыни. Сдается мне, таких еще много есть. Должно быть, совсем древняя.

Не успела девушка спросить: «Ну а мне-то ты зачем ее рассказал?», как незнакомец сощурился под стать майору Лоренсу из фильма.

— Если только я не ошибаюсь — а тогда поправь меня! — разве вот это — не боранапский малли?

И в то время как перед мысленным взором Эллен все еще стояла бедная женщина с пустыми руками, чужак (хотя уже и не вполне чужой) задумался на мгновение — и хрупкое деревце с розовато-серым стволом подсказало ему новую историю, и опять про пустыню, хотя и совсем другую. На грунтовке к югу от Дарвина, сообщил молодой человек, стоит мотель с бензоколонками «Шелл». Пекло там по-страшному; но по сей день помню странную натянутость, что ощущалась в отношениях между латышом, владельцем мотеля, и пухленькой толстушкой, что кормила заезжих путешественников в кафе, в том числе и завтраком. На ней еще шарфик был, на затылке стянутый в узел. У латыша были маленькие глазки, гладкий лоб и коротко подстриженные волосы. С утра он первым делом откупоривал бутылку пива — и весь день не просыхал. Снаружи громоздилась целая гора пустых бутылок. Я своими глазами видел, как туристы всем автобусом в очередь выстраивались, чтобы эту гору сфотографировать. А еще там клушки были и несколько коз на длинной цепочной привязи. И русский белоэмигрант — он жил на задворках в автоприцепе с кондиционером.

Рассказчик глянул на Эллен и многозначительно кивнул — или ей показалось?

Вообще-то русский белоэмигрант приходился толстушке мужем, однако молодой латыш давно уже занял его место, но мужу позволил, так уж и быть, остаться в автоприцепе, где тот, поговаривали, в свободное время рисовал заснеженные пейзажи на яйцах страусов эму. А я уже упоминал, что женщина была пухленькая, добродушная неряха? Русский белоэмигрант был готов вкалывать в гараже за бесплатно, лишь бы не расставаться с женой. И с латышом он вел себя сдержанно только ради нее: жена все-таки! Случалось, что поутру она выходила с распухшим, покрытым синяками лицом. Я даже имя мужа могу назвать: Турчанинов.

Это крохотное поселение, состоящее из двух мужчин и одной женщины, находилось у черта на рогах: во все стороны до самого горизонта расстилались бескрайние пространства красной земли. Воду там брали из скважины, прорытой лет этак сто назад и обсаженной железнокорами.

Как-то раз февральским утром латыш пожаловался на нестерпимую головную боль. К вечеру он уже горел в жару. На следующий день он и слова вымолвить не мог — просто метался по постели. Пот лил с него градом. Бедняга бормотал что-то невнятное; даже женщина, тоже латышка по происхождению, не знала таких слов.

К посетителям она больше не выходила — все прикладывала лед ко лбу больного, — а русский белоэмигрант безвылазно торчал в автоприцепе, не трудясь ни бензоколонку обслуживать, ни разбитые ветровые стекла менять. На третий день латыш затих. Женщина встала с его постели и забарабанила в дверь автоприцепа. Спустя какое-то время русский белоэмигрант вышел и последовал за женой в их бывшую спальню. Веля ей ни о чем не беспокоиться, он поднял больного с постели и, стиснув зубы — ощущалось в этой упрямой решимости нечто от диких степей, — понес его к скважине.

Турчанинов осторожно усадил латыша в металлическое ведро и надежно привязал его веревками. А затем спустил ведро глубоко вниз, до самого конца троса, окуная больного в ледяную воду. И так — три раза. Больной открыл глаза; медленно поднимаясь наверх, он заново проживал свою жизнь: расположенные на равном расстоянии горизонтальные железно-коровые горбыли словно отмечали собою месяцы и годы. Он видел своих родителей, сидящих за металлическим столиком под деревом в Риге; снег и ночные огни; как в течение года он вновь и вновь возвращался тайными тропками через лес вместе с другими детьми поглазеть на разлагающийся труп солдата, ни разу не проболтавшись о находке; вот сестра шевелит губами — говорит она медленно, иначе «голова кружится»; вот тощий, слепой на один глаз школьный учитель; вот — тетушкины зубы и бледные вислые груди; «Заткнись!»; ржавые петли ворот; три сломанных ребра, глядь — а в одном ухе серы, оказывается, больше; как он попытался уловить и запомнить мимолетную геометрию папоротникового листа; обмочился; смачно откусил от яблока, и еще раз; юная девушка с гладкой кожей сделалась как две капли воды похожа на его мать; внезапно исчез отец; он миновал пустоту между ногами сестры; а как он благоговел перед старшими; угреватый нос того полицейского; и снова мать в обвисшем платье; во время войны вечерами вдруг начинало пахнуть точно в мясной лавке; презрительная гримаса какой-то женщины; грязные девчоночьи лодыжки; военная форма и всеобщая, повальная тупость; грязные улицы; а теперь пошли громадные лакуны в жизни, экие громадные лакуны; папоротники, сырая земля, огромные черные птицы; сейчас рассмеюсь; рев воды; она развела ноги; лицо Турчанинова в тот день, когда он упек Турчанинова в тюрягу на двадцать лет — и тогда же овладел его женой; символический смысл, заложенный в силуэте Нью-Йорка; ближе никак не подберешься, ни за что, никогда; в первую же неделю в Австралии он взял винтовку и застрелил орла — тот с глухим стуком ударился оземь; в голове — ни одной мысли, ну да ладно, пустяки; пить хочется; два дерева на фоне неба; отмеренная человеку жизнь — ровнехонько нужной длины, это он понял; стакан, до краев полный воды; вода медленно утекает; белый свет.

Вот что он, надо думать, видел. Но суть в другом: он наконец достиг поверхности в пустыне к югу от Дарвина, и русский белоэмигрант Турчанинов осторожно вытянул его наружу, подхватив под руки, и вода лилась с него ручьем. И он был мертв.

21

CAMERONII[45]

Необходимо было прорваться и сквозь фрагменты маскулинного поведения. На рассказы о физической храбрости глаза закрыть трудно.

Военный окоп оставил в его сознании глубокую тень — тень, что ждала наготове, когда дойдет черед и до нее. Каждый из сценариев представлял собою легко предсказуемую ситуацию — что, словно в замедленном кино, проигрывала варианты его собственного поведения. Главное — сохранять спокойствие и в то же время действовать быстро, порою в грязи. И — ни одной женщины; нигде не затрепещет на ветру мягкое хлопчатобумажное платьице.

Эти некрологи насилия очень просто превратить в исполненные глубокого смысла истории. Даже если свести их к отрывочным фрагментам — вроде как винтовку разбираешь на части, — россказни все равно, того и гляди, сорвутся в глубины мифа: эхо уж больно сильное.

Истории цвета хаки Эллен занимали мало — точно так же, как в Сиднее она и не глядела на фрегаты да крейсера, стоявшие на якоре в Вулумулу. А теперь, пока рассказчик отрабатывал необходимую квоту, девушка сидела, скрестив ноги,и делала вид, что благожелательно слушает, хотя на самом-то деле она демонстрировала терпимость, не более, — и, склонив шею, словно бледный лебедь, рассматривала босую ступню.

Господь свидетель, в названиях эвкалиптов заключено достаточно всего того, что способно пробудить к жизни завораживающие воспоминания о войне и о прочих примерах экстремального (то есть, иначе говоря, нормального) мужского поведения.

Видов этак сорок эвкалиптов как минимум известны под названием «боксы»: бокс лохматый, бокс «мокрая курица», бокс Моллоя и т. д. Подбирая истории для Эллен, незнакомец обходил стороной возможную — но слишком уж банальную! — связь между этими эвкалиптами и, например, повестью о жутком туземном боксере-левше с татуировкой в виде бутылочной блондинки, что чесала себе волосы в его углу ринга, или вот еще был такой Моллой, Великая Белая Надежда из Литгоу: этот ушел на покой, покинув ринг без единой отметины на лице и даже сохранив все зубы до единого, и стал преуспевающим торговцем тракторами и подержанными машинами в захолустном городишке, где впоследствии и произошел трагический случай с его единственным сыном. В кольце ринга истории набирают темп — и выплескиваются наружу.

Что до пятнистика (Е.maculata, эвкалипт пятнистый), при первом же взгляде на крапчатый, цвета хаки, ствол в нем распознается точная копия камуфляжа австралийской армии. Так что незнакомец позволил себе предварять некоторые истории такого рода замечанием: согласно авторитетным источникам, начиная с капитана Грейвза из Королевского валлийского фузилерного полка, австралийские войска славятся дурным обращением с пленными; в этом смысле репутация у них хуже, чем у турков и марокканцев. Возможно, дело все в том, что большое количество волонтеров набиралось из сельских областей, где бойня — часть повседневной рутины. Был один крестьянин, которому удалось благополучно избежать обеих войн, вспоминал незнакомец (Эллен не особо вслушивалась), так вот он на своем приречном участке, которым владел совместно с братьями, выстроил самый что ни на есть унылый памятник павшим — частный мост, предназначенный исключительно для овец и ни для кого больше.

Еще одним самоочевидным кандидатом в подсказчики историй служил кровавик, легко узнаваемый по непрекращающемуся «кровотечению» — непрерывно сочащемуся алому соку; у Холленда таких росла целая рощица, штук тридцать, в дальнем южном конце. Произнесите слово «кровь» в присутствии мужчины, и на ум тут же придут пехотные бои, автокатастрофы и порезанные пальцы; в то время как для Эллен кровь обладала текучим и, в общем и целом, куда более обобщенным значением. В Канберре живет жилистый старый вояка, краснолицый такой; молодым офицером он храбро прыгал в окопы в Северной Африке и Новой Гвинее и схватывался с врагом один на один. Кровавик… Сколько раз приклад его винтовки бывал забрызган кровью! Он получил несколько ран — и несколько медалей в подтверждение тому. В гражданской жизни именно он составил и издал подборку объявлений о награждении за отвагу в бою — занялся этим на добровольных началах, а в итоге вытеснил всех и вся. За долгие годы он в совершенстве овладел искусством лаконичных определений, допускающих бесконечные повторы: «в предельно тяжелых…», «несмотря на значительное численное превосходство…», «с риском для жизни…», «вернувшись под обстрелом…» и т. д. И однако ж, подобно столь многим мужчинам, наделенным физической храбростью, дома он то и дело позорно пасовал перед женой и четырьмя дочерьми: ежели вставал щекотливый или, напротив, принципиальный вопрос, ему было проще удрать из дома; здесь уместно шутливое выражение «моральный трус».


Последние кровавики остались позади. Солнце припекало. Идя следом за незнакомцем, Эллен смутно прозревала в нем что-то вроде странствующего рыцаря. А ведь хорошо звучит, особенно среди эвкалиптов: странствующий рыцарь. Не иначе, как из увесистого старинного фолианта с неприступной бронзовой застежкой! Порою Эллен представлялась одинокая фигура мужественного воина, прислонившегося к изувеченному обстрелом дереву — весь в пыли, обессиленный от потери крови… может быть, даже верхом на коне…

Имени его она по-прежнему не знала. В какой-то момент Эллен даже подумывала: а не спросить ли отца, вдруг тот с ним знаком?

А собственно говоря, отчего бы и мистеру Гроту не быть воином из дальних земель? Под взглядом ее неумолимого отца он выказывал непоколебимое спокойствие — просто-таки не моргнет и глазом. Да и в осанке его, и в цвете лица ощущается нечто от солдата; вот и костюм-«сафари» со всей отчетливостью полувоенный… Так придумывала про себя Эллен, полузакрыв глаза.

У выхода из оврага, рассыпающего оранжевые валуны, росло высокое, долговязое дерево: Е.exserta, эвкалипт выставляющийся.

Проходя мимо, незнакомец поразмыслил над его народным названием «однокашник». В ходе последней войны, поведал он, на борту транспортного судна, перевозящего войска на Ближний Восток, повстречались два австралийца — и громко заспорили о скаковых лошадях. С того самого дня в них видели закадычных приятелей. Коротышка надеялся выучиться на врача-дантиста в Брисбене, долговязый вкалывал на пивоварне. Непринужденная задушевность их дружбы бросалась в глаза, когда, поев за общим столом, они как ни в чем не бывало продолжали трепаться — и уходили последними. Никакой неловкости между ними не ощущалось. Порою даже в словах нужды не было. И хотя друг о друге они почти ничего и не знали, да и спрашивать не спрашивали — чего ж лезть в чужую личную жизнь? — оба из кожи вон лезли, пытаясь скрасить друг другу жизнь. Кексы с цукатами в запаянных жестянках, присланные из дому, сигареты, зубные щетки — все у них было общее, все напополам. Уличный фотограф в Иерусалиме запечатлел их на снимке: дружки строят рожи на фоне полотняной декорации с намалеванным на ней оазисом, один — в феске, ухмыляясь на квинслендский лад, — обнимает второго за плечи.

Раз в несколько дней коротышка писал в Брисбен своей девушке; они были помолвлены. Держа заветную фотографию на расстоянии вытянутой руки, друг завистливо присвистывал, при том, что наверняка отмечал про себя чрезмерно выступающие вперед зубы.

Коротышка, будущий дантист, был человеком серьезным, просто-таки педантичным, особенно когда вспоминал о дожидающейся дома невесте; тот, что присвистывал, был долговязым, шумным рубахой-парнем и чувствовал себя в мире как рыба в воде. Звали его Босс; сам он уверял, что с такой-то фамилией до офицера вовеки не дослужится.

Очень скоро, в битве за Крит, при взрыве гранаты коротышка потерял правый глаз и кисть. А его рослому другу в живот угодило сколько-то шрапнели.

Обоих эвакуировали. В военном госпитале койки их стояли рядом; долговязый быстро пошел на поправку.

Надо ли говорить, что тяжелораненый, с ног до головы в бинтах и повязках, лишившись руки и глаза, был не в состоянии писать невесте, не говоря уже о том, чтобы писать регулярно. Даже когда друг подносил ему сигарету к губам, тот затягивался и то с трудом.

Обязанность писать невесте взял на себя Босс, к тому времени уже вставший на ноги. По недомыслию он даже представиться не потрудился; фамильярно назвался «я», и все тут.

На адрес брисбенской девушки нежданно-негаданно посыпались письма от какого-то солдата — письма, написанные совершенно незнакомым почерком. Недолго поколебавшись, она стала отвечать.

Она благодарила за письма. Спрашивала, не знает ли он случайно ее жениха, такого рыжеволосого коротышку. Вопрос этот девушка задавала не единожды. На помощь пришла непредсказуемость военного времени — в Средиземном море корабли всякий день шли ко дну, предположительно вместе с его письмами, — так что ответить Босс так и не ответил. Инстинкт подсказывал: не следует описывать тяжелые увечья друга. Вместо того Босс удвоил усилия, пытаясь позабавить и развеселить девушку. Со временем девушка начала расспрашивать о нем самом.

В госпитале с зелеными стенами часы текли медленно. Босс повидал войну; вот, в сущности, и все.

Хотелось ему одного: вернуться домой. Он рассказывал девушке о своих планах купить загородный паб. Да, точно, так он и сделает. Загородные пабы ужасть до чего дешевы. Он живописал, как заживет себе спокойно да безмятежно, подстраиваясь под времена года и приток стригалей с коммивояжерами. Теперь Босс исписывал по дюжине страниц за раз, а то и больше. Зубы девушки, столь заметно выступающие во всем своем невинном простодушии, словно стушевались; ныне перед его глазами маячил лишь добродушный прищур и — так запомнилось ему по обтрепанной фотографии — текучая плавность бедер.

Между тем будущий дантист по-прежнему находился между жизнью и смертью. Босс, перед докторами симулировавший ложные симптомы того ради, чтобы остаться рядом с другом, вывозил его в кресле на солнышко, усаживался рядом в плетеное кресло и строчил письма. Во время одной из таких недолгих прогулок раненый застонал: кресло подпрыгнуло на камне. А в другой раз на ощупь дотянулся до плеча друга.

— Ты — лучше всех.

Постепенно, словно невзначай, письма сделались дерзкими до бесстыдства, в высшей степени двусмысленными. Вспоминая фотографию, Босс расхваливал до небес ее бедра и ее ступни — которые, между прочим, и в кадр-то не попали! — и строил предположения касательно ее характера. Медленно и неспешно он раздевал девушку, подробно описывал ее белье — и вот уже она стоит перед ним обнаженная, писал он. В конце концов, он — солдат, а солдату пристало быть храбрым.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15