Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Эвкалипт

ModernLib.Net / Современная проза / Бейл Мюррей / Эвкалипт - Чтение (стр. 9)
Автор: Бейл Мюррей
Жанр: Современная проза

 

 


Отвечала она с опаской. Отшучивалась.

Почерк уже не казался девушке незнакомым. Твердые, решительные линии букв и темные чернила страница за страницей дышали упрямой настойчивостью под стать словам и мыслям, не высказать которые он просто не мог. А поскольку теперь он писал всякий день, девушка не успевала прийти в себя от одной подборки далеких грез, что звучали властными требованиями, как уже прибывала следующая, и еще одна, и еще; или, из-за сбоев военного времени, разом приходила целая пачка из семи-восьми писем. Есть такой новомодный военный термин, «ковровое бомбометание»: уцелеть под ним практически невозможно. Вот что-то в этом роде оно и было.

Со временем, очень нескоро, тяжелораненый поправился настолько, чтобы вернуться домой — хотя зрение его по-прежнему оставляло желать лучшего. На корабль его внесли на носилках; Босс шел рядом и обещал, что после войны непременно его отыщет. Они пожали друг другу руки, обменялись адресами.


В этот самый момент — очень вовремя, что называется! — скорбно раскаркалась ворона. Не успела Эллен сказать хоть что-нибудь, как рассказчик уже обернулся к ней.

— Для начала загляни в пригородный отель-другой — в те, что с широкими верандами, — улыбнулся он. — И присмотрись к женщинам за стойками — тем, что от пятидесяти и старше: как у них там с зубами?


И вновь этот чужак, вторгшийся на ее территорию, зашагал вперед. Эллен отчетливо сознавала, что послушно идет следом — при том, что могла бы находиться где-то в другом месте и заниматься другими делами.

Дом остался далеко позади.

Неспешно прогуливаясь туда-сюда, молодой человек словно бы ничуть не интересовался своей спутницей; зачастую он даже от мухи не трудился отмахнуться. И тем не менее эти двое часами бесцельно бродили куда глаза глядят, вместе, не испытывая ни малейшей неловкости: вот так люди посторонние чувствуют себя вполне уютно, сидя бок о бок в темном кинозале.

— А тебе домой не пора? — внезапно осведомился он. — Сколько времени-то?

Такие вопросы ответа не требуют; зачастую они просто-напросто повисают в воздухе, как наиотраднейшие, открытые утверждения. Что сказать, если отец спросит, где она была? Слова, слова, слова, час за часом, от дерева к дереву.

Занятно, как незнакомца словно притягивает одно дерево, но не другое, — вроде как кусок свинцового кабеля, образуя треугольник, тащит его по прямой. Вступая в истории, или в наброски историй, Эллен видела, как они прорастают из названий эвкалиптов, причем чаще всего — из наименее цветистых, самых что ни на есть заурядных названий. А ежели многие из этих историй и возводились на основании шатком и непрочном либо на абсолютно неверном толковании названия — так что с того?

Здесь, на открытом пространстве, рос эвкалипт камерунский, Е.cameronii: высокое дерево с серой волокнистой корой.

Незнакомец сорвал узкую ленту мягкой коры. В воздух поднялось облако пыли.

Молодые люди задержались в чахлой тени эвкалипта камерунского, которая, по правде сказать, смахивала на фотонегатив кроны; незнакомец принялся расхаживать взад-вперед, то выныривая из тени, то вновь в нее погружаясь: не иначе, как вспомнил очередную байку — еще одну из постепенно убывающего запаса военных историй, историй о насилии — историй темно-серого оттенка. А Эллен отнюдь не была уверена в том, что серый цвет ей по душе, идет ли речь о корабле, о туфельках или платье; уж больно он маскулинный, весь такой металлический. Бывают, конечно, и исключения: например, зимние небеса в определенные моменты или мягкое оперение какадугала, что, словно сочась кровью, гармонично окрашивается в розовое.

Девушку влекли истории отнюдь не серые, с черными горбылями, но истории, вобравшие в себя зеленые, красные и ярко-синие оттенки и геометрию метаний туда-сюда в треугольнике действующих лиц; истории столь глубокие и волнующие, что она просто-напросто не могла не занести их в свой дневник.

Кончиками пальцев Эллен дотронулась до щедро рассыпанных по щекам родинок.

— Маленький городишко в Ирландской Республике, — возвестил незнакомец, — городишко под названием Лиффорд.

Такой задушевный, укороченный зачин разом отметал иные многообещающие возможности, например: «В Бостоне ночь выдалась дождливая», или «Странное ощущение владело мною»; не говоря уже о «Маркиз отбыл в пять». И все же, к чести рассказчика, он позволил себе невинное преувеличение: на самом-то деле Лиффорд деревня, а никакой не город. Шиферные крыши, мокрые улицы, повышенно шумливые школьники.

Лиффорд — это вы с первого взгляда на карту поймете — в точности таков, как злополучные городишки Польши и Чехословакии. Стоит, бедолага, прямо на границе между двух стран.

В Лиффорде есть дома, гостиная которых находится в Северной Ирландии, а ванная и садик — уже в Республике. Незримая пунктирная линия пролегла через город и жизни его обитателей. В придачу ко всему, она еще и яростный патриотизм распаляет. Некий молодой человек по имени Керни родился и вырос в Лиффорде, в католической семье (всего в ней детей было пятеро). Что ему от жизни нужно, Керни представлял себе очень даже ясно. Как многие юноши, он спал и видел, как бы уехать из Лиффорда. Но даже Дублин, расположенный дальше к югу, находился, казалось, на другом конце света. С работы Керни вышибли, однако он — большой, к слову сказать, любитель выпить — все равно начал копить на мотоцикл. А ночами бегал «за границу» на свидания с девушками-протестантками с окрестных ферм. Целовался с ними под деревьями и каменными стенами. Шутник был тот еще. И болтун — не приведи господи. Ночами в полях и проулках он встречал знакомых и незнакомцев при оружии, и машины с погашенными фарами; а еще он заметил как-то в дренажной штольне труп британского солдата и какого-то протестанта в матерчатой кепке — тот судорожно подергивался.

Люди постарше советовали парню попридержать язык и оставить селянок в покое. Но ежели его предупреждали, он не слушал. Его предупредили еще раз.

Однажды ночью Керни возвращался в Лиффорд, проводив очередную девушку до дома. Эта девушка из Северной Ирландии позволила ухажеру блузку на себе расстегнуть: экая удача! Возвращаясь в Республику, Керни весело насвистывал, заложив руки в карманы.

Прямо перед ним возник тип с зажженной сигаретой. Из темноты выступило еще несколько человек.

Керни огляделся — и попытался блефовать. При свете дня или в баре он бы им в два счета мозги запудрил. Ужасающей силы удар пришелся ему в висок — кулаком или топорищем? Голова словно раскололась надвое. Ему заехали в лицо, и еще раз, и еще — со всех сторон. Из носу потекло. Играя на жалость, Керни рухнул на землю и свернулся в клубочек. Это было только к худшему — стали бить ногами. Тут и там что-то ломалось и трещало. Керни чувствовал, что умирает. Впоследствии он вспоминал, что чувствовал небывалое облегчение: а ведь совсем не больно! А еще он задумался о своем мотоцикле. И часу не прошло с тех пор, как эти крепкие зубы теребили бледную грудь серьезной, набожной поселянки, а теперь Керни лишь вскрикивал, когда зубы хрустели и осколками осыпались во рту.

Вышло так, что в драке одна половина его тела была избита в Северной Ирландии, а другая — в Республике. С одной стороны — сломанные ребра и дырки в легких, с другой стороны — свороченная скула, раздробленные пальцы и треснувшая лодыжка.

С одной стороны он был избит до черной синевы, с другой — до синей черноты. Один глаз заплыл.

Там Керни и бросили — не живым и не мертвым. Да он и сам не знал, на каком он свете. На заре его обнаружил молочник: бедняга лежал в луже, скорее мертв, чем жив.

Ощущение было такое с того дня и впредь, что некая часть его чувств отмерла, зато другая выжила. С Керни приятно было потолковать о том, о сем. Он не высказывал никакого определенного мнения, не принимал ничьей стороны. Одна его половина думала одно, вторая — другое. Левая рука не ведала, что творит правая.

Выхлопотав пенсию по инвалидности, Керни перебрался в Дублин. И там мало-помалу увлекся фотографией.

Человеку, хранящему нейтралитет в любой ситуации, карьера фотографа подходила просто идеально: Керни играючи прошел стадию ученичества на должности полицейского фотографа, после чего его выдающиеся таланты — в частности, спокойная, непредубежденная беспристрастность — привлекли внимание Флит-стрит[46], и Керни стали поручать задания весьма сложные: гражданские войны, голод, казни в Африке и Южной Америке, задания, что многим до него стоили душевного равновесия. Однако ровным счетом никаких чувств по поводу увиденного Керни не выказывал. Его черно-белые фотографии на страницах воскресных журналов славились своей суровой объективностью.

В эти событийные годы Керни стал фигурой весьма популярной — хромой, физиономия всмятку и с неизменной фотокамерой.

В одной из лондонских редакций он познакомился с австралийской журналисткой из захолустной газетенки Нового Южного Уэльса. Обо всем, что происходило в подлунном мире, она имела свое мнение — и громогласно таковое отстаивала. Возможно, в ней Керни увидел нечто от былого себя. А журналистке, в свой черед, пришлась по душе его запредельная способность взглянуть на дело с разных сторон. Они словно уравновешивали друг друга; в то же время журналистка видела, что играючи с ним управится: вот вам жизнь, не лишенная своего рода логики.

Сразу после свадьбы журналистка предложила перебраться в Сидней. В глазах Керни все города были одинаковы, хотя в Сиднее ему пришлось бы начинать все с начала, то есть вернуться к работе в полиции.

Она уговорила мужа отказаться от черно-белой фотографии и переключиться на цветную. Керни не возражал. Цвет позволял добиться эффектов, для черно-белой фотографии недоступных. В одноквартирном домишке в Ньютауне, где двери и окна, распахиваясь, захлебывались промозглой сыростью — суровый пригород Ньютаун, одно слово, не для слабаков! — они открыли небольшую фирму по производству фотокалендарей для коммивояжеров, зеленщиков и мясников (под Рождество раздаривать), из года в год давая фотографию пастбища, битком набитого мериносами, либо одного и того же одинокого эвкалипта-призрака, заснятого с разных ракурсов.

Бизнес не то чтобы процветал, но и в упадок не приходил.

От Керни и по сей день однозначного ответа добиться невозможно. Он никогда не спорит. А она пристрастилась ходить в церковь. И вроде бы оба счастливы.

22

RUDIS[47]

Человек спокойный и невозмутимый — и при этом наделен необузданным воображением? Да быть того не может! И все же феномен наполеонизма во внешних кругах протестантства вполне распространен. На самом-то деле можно с достаточной уверенностью утверждать, что именно спокойная невозмутимость, помноженная на необузданное воображение, как раз и увлекает людей на церковное поприще. Это свойство среди священников, пасторов и миссионеров распространено столь широко, что лидеры протестантской церкви вредят себе же, закрывая на него глаза. В некоторых консервативных приходах или, скажем, когда человек, на первый взгляд, спокойный и уравновешенный миссионером плывет за море в незнакомую и непростую страну, всегда существует вероятность «срыва». Миссионерские труды, к слову сказать, порой вступают в противоречие с основополагающим правилом: «В тиши и покое душа обретает мудрость».

История Кларенса Брауна преподобного Кларенса Брауна — начинается — в наших, повествовательных целях! — не в Эдинбурге, где тот родился, а в 1903 году, на реке в Западной Африке, когда Кларенсу только-только перевалило за тридцать, а завершается (более или менее) в пригороде Аделаиды и прочих областях Австралии.

Отец его был проповедником в Эдинбурге и просто-таки обожал рокочущие, как океан, раскаты собственного голоса. Даже «доброе утро» на ступенях церкви произносилось с такой убежденностью, что на висках и лбу его вздувались вены. Так что паства не особенно и удивилась, когда однажды в воскресенье проповедник вдруг запнулся, воздел руки, точно потрясая могучим мечом, и рухнул с кафедры головой вперед.

Кларенс опустился на колени рядом с отцом. «Ступай же…» — явственно попытался выговорить тот, прежде чем из груди его вырвался последний вздох. Впрочем, Кларенс уже и так все для себя решил. В начале 1903 года он высадился в Лагосе вместе с молодой женой, а на следующий день поплыл вверх по реке Нигер к далекой, раскаленной солнцем деревушке.

Ничто не подготовило преподобного Брауна и его щеголяющую в капоре благоверную к неописуемой африканской жаре, к вопиющим свидетельствам болезней и голода на каждом шагу и к общей атмосфере апатичной безнадежности.

Ошарашивающая непривычность этой страны казалась еще более удручающей из-за ширины реки и расстояний между людьми и предметами. С того момента, как супруги высадились в Африке, и по мере того, как они поднимались по реке все выше, они чувствовали, что соотечественники — далекое племя, выряженное в прихотливые одежды и со странными обычаями — о них позабыли. Потирая руки, преподобный из кожи вон лез, пытаясь утешить жену, которая тосковала по фортепьяно и многочисленным оставшимся в Эдинбурге сестрам. На жаре раскрасневшаяся, с трудом дышавшая через рот, она терпеть не могла любые шумы и наотрез отказывалась иметь дело с младенцами.

В той части мира дождей не выпадало уже семь лет.

Посевы высохли на корню, что сказалось на зрении и костях младших детей, а общинная собственность, состоящая из неряшливых стад черно-белых коз, резко сократилась, раз и навсегда изменив систему наделения приданым. Впервые на памяти людей Нигер остановил свой ход, а с верховьев поступали вести о том, что поток повернул вспять. Для тех, что выросли на его берегах, знакомый и привычный мир рушился на глазах.

Будь очертания реки просты и обозримы, как, например, солнце или луна, или дерево, или даже огонь, ей, возможно, и поклонялись бы. Местные воспринимали свою реку на полном серьезе. Она обтекала их жизни — вечная, неизменная — и дарила жизнь другим. Рассказывали — опять-таки в верховьях! — о том, как тела утопленников поток уносил вниз и прибивал к домам, где обретались неверные жены.

Обычно силу течения можно было почувствовать, опустив в воду руку. А сейчас, когда река остановилась и превратилась во всего-то навсего длинный тепловатый пруд, та же апатия и вялость овладели и людьми, отчего преподобный Браун сперва ослаб, а затем стремительно утратил всю свою безмятежность.

Этот проповедник, казалось, сошел со страниц Ветхого Завета. Изможденная, костлявая фигура, с трудом передвигая ноги, бродит по бесплодной земле: просто-таки пушечное мясо для притч. Человек он был хороший, что проявлялось в этаком лихорадочном, беспокойном простодушии. Он не мог не видеть, как страдают люди — дети, особенно дети, — и, как новоприбывший, как белый человек, облеченный духовной властью, оказался в центре внимания. Он обязан был сделать хоть что-нибудь.

Все взгляды обращались на него — как отдельных людей, так и групп.

Облачившись в священнические регалии, преподобный Браун молился о дожде: сперва в уединении, затем вместе со своей молчуньей-женой, что к тому времени сделалась необъяснимо жестока с местными; затем в душной церкви из рифленого железа; а затем, когда и это не помогло, — на берегу реки перед огромной толпой. Проповедник поднимал взгляд к небесам: зной и по-прежнему ни облачка. Так продолжалось неделями. Он слышал, как его собственные слова грохочут над землею громом: проповедник вопрошал, слышит ли его хоть кто-либо; и наконец, подгоняемый ритмичной пульсацией надежды и недоумения (возможно, наследие отца), он выбежал из церкви и швырнул в реку громадную деревянную статую Христа.

Позже в тот же самый день великая река стронулась с места. На следующий день вода уже прибывала вовсю. В течение недели ничего ей не препятствовало: Нигер разлился, вышел из берегов. Поток подхватывал и уносил мелких животных и чахлые посевы, а заодно стариков и детей, ослабевших от голода. Сооруженные на скорую руку хижины вдоль берегов тоже смело подчистую; затопило даже церковь Брауна, что вообще-то стояла на возвышенности.

Этому народу сказителей проповедник не принес ничего, кроме неприятностей. С момента его прибытия бедствия местных жителей умножились многократно. Брауна за глаза бранили на чем свет стоит; поток поношений вырвался из берегов. Он взять не мог в толк, отчего никто не приходит на еженедельные проповеди. До Лондона дошли известия как о его затруднениях, так и о вопиющем проступке — помимо всего прочего, выброшенная в воду статуя являлась церковной собственностью, — и Брауна отозвали. На африканскую землю он более не ступал.

В Аделаиде, в этом городе эвкалиптов, Кларенс Браун с женой поселились в одноэтажном домике с красной верандой в Норвуде. Этот мирный и безмятежный пригород с выгоревшими серыми палисадами оказывал умиротворяющее действие — во всяком случае, на жену. Муж, по-прежнему бурля энергией, продолжал проповедовать, пусть и без духовного сана, а в течение недели подрабатывал перевозками крупногабаритных вещей.

У них родилась дочь. В возрасте восемнадцати лет ее насильно выдали замуж за человека гораздо более старшего. Какое-то время отец пытался скрывать от людей ее положение, пряча дочку в доме; когда же это сделалось невозможным, отослал прочь, вопреки материнским мольбам.

Замуж она вышла за страхового агента по имени Грот; тот постоянно разъезжал туда-сюда. У них родился сын: вырос он здоровым и сильным и держался ближе к матери. В силу вышеупомянутых обстоятельств эта женщина сделалась крайне зависима от сына. Церквей она избегала, зато водила сына на концерты, абонируя всегда одни и те же два места. Он же неизменно тревожился, видя, как музыка пробуждает богатое воображение матери: губы ее приоткрывались, в обычно спокойном, невозмутимом лице отражалось смятение, порою она роняла слезу. Он продолжал ходить на концерты вместе с нею, но к музыке, которая пишется во славу Божию, относился с опаской.

Какое-то время молодой мистер Грот пытался, абстрагировавшись от всего прочего, представить себя таким, каков он есть на самом деле. Как легко ему было почувствовать себя чем-то никчемным, несущественным, ненужным!

По крайней мере, царство деревьев предоставляло надежную основу. В конце концов, вот вам целый мир, свободный от психологии, мир открытый — и в то же время изолированный. Классификация и описание заключают в себе достаточно сложностей. Взять, к примеру, эвкалипты — непростой предмет, что и говорить; и однако ж мистер Грот почти сумел втиснуть его в свою собственную оболочку, как единую, бесконечно самовоспроизводящуюся личность.

Не раз и не два мистер Грот уже собирался рассказать кое-что из вышеизложенного Холленду (можно подумать, рассказ что-то изменил бы), но вместо того решил, что больше сочувствия выкажет Эллен. Пора, давно пора ему потолковать с девушкой.

Болтать с Холлендом — перескакивая с одной темы на другую и то и дело возвращаясь к эвкалиптам — было куда проще. Обмен информацией проистекал очень легко. Мистер Грот мог всласть порассуждать о том о сем, продолжая при этом называть деревья. Во время своих бесчисленных разъездов вдоль по рекам Марри и Дарлинг, и по ручью Купер, и далее мистер Грот наслушался историй про наводнения: они почти столь же часты, как и байки про лесные пожары либо про неопытных новичков, что заплутали в глуши и умерли от жажды. Прогуливаясь с Холлендом по имению, мистер Грот, не удержавшись, поведал несколько таких историй, а Холленд, в свою очередь, мимоходом сослался на одну из баек в разговоре с Эллен, поскольку речь шла о некоей их общей знакомой из города.

Рассказывают, будто несколько лет назад, когда школьных учителей катастрофически не хватало, правительство дало объявления в Великобритании. Некий преподаватель естественных наук вместе с малокровной женой и двумя дочерьми откликнулся, приехал и был послан в Графтон — один из северных приречных городов.

Семейство поселилось в деревянном доме неподалеку от реки. Не успели бедолаги привыкнуть к здешним бескрайним просторам, не говоря уже о нравах и обычаях крохотного провинциального городишки под названием Графтон — они там, собственно, и недели не пробыли, — как река вышла из берегов. Вода все прибывала и прибывала — бурая, неотвратимая, она разливалась повсюду. Учителя с семьей увезли из дома на лодке.

После наводнения везде царили ил и грязь. Учитель, навалившись плечом, с трудом распахнул дверь в спальню — и жена с дочерью с визгом отпрыгнули назад. Наводнением в спальню занесло дохлую корову; раздувшийся труп лежал, разлагаясь, на двуспальной кровати.

Что за страна! Любой сел бы на первый же корабль и поспешил назад, к открыточной английской зелени.

Но это семейство осталось. Учитель стал директором школы.

А их дочери со временем вышли замуж и обосновались в провинциальных городках. Одна из них — наша балаболка с почты, сообщил Холленд; ну та, у которой темно-русые волосы уложены на манер наушников. Даже отзвук мидлендсовского акцента сохрани лея: вот так же и наводнение оставляет след над окном.

С того самого дня, как Эллен сошла с поезда, эта женщина бдительно следила за ее житьем-бытьем. Ну как же, дитя без матери растет! Доброхотка частенько расспрашивала Эллен об отце, во всяком случае поначалу. Внимательно приглядывалась к кандидатам в женихи, отбывающим в усадьбу. А еще начальница почты обнаружила, что едва ли не всякий день вручает мистеру Гроту по письму. И хотя тот был изрядно старше Эллен, женщина полагала, что шансы его высоки: солидный, надежный, на такого всегда положиться можно.

23

RACEMOSA[48]

Превосходный экземпляр топляка (он же — эвкалипт суровый, Е.rudis) можно наблюдать в Ботаническом саду в Сиднее, в тридцати шагах от книжного киоска. Топляк и в самом деле грандиозен. На ум сразу приходит эпитет «потрясающий». Еще бы нет! Однако слова «потрясающий» следует избегать любой ценой, тем паче при описании произведения искусства: например, картины Сезанна (уж эти его сосны!), или пошлости оперного театра, или даже физических данных бронзовотелого боксера («потрясающие мускулы»), не говоря уже о диком великолепии эвкалипта. На самом-то деле это термин весь из себя раздутый, верный знак бессилия человека с пером в руках. Для всех заинтересованных лиц было бы лучше, ежели бы это слово вновь стало употребляться заодно с глаголом «трясти» — и никак иначе.

В том, что касается обхвата и ареала, топляк близок к красному приречному эвкалипту: он предпочитает близость рек и заболоченную почву, однако с успехом культивируется в пустынном Алжире. Слово rudis, по всей видимости, подразумевает грубую шероховатую кору либо качество древесины: она если на что и годится, так только на дрова.

Верхние ветви гладкие, серые. Почки крупные, покрыты конусообразной, приплюснутой с одного конца оболочкой; листья черешчатые.

Холл ендов экземпляр рос у моста, а следующим в ряду красовался бледный эвкалипт-каракуля, он же эвкалипт гроздевидный, Е.racemosa.

Все эти неспешно излагаемые истории настолько поглощали Эллен, настолько вошли в ее жизнь, что стоящих за историями эвкалиптов она почти и не замечала; она просто позволяла миру, который принадлежал незнакомцу и не только, к себе приблизиться. То, как рассказчик окольными путями шел от одной истории к другой, зависело от силы воображения и от широты опыта и означало, что этот человек проводит целые часы с ней и только с ней, каждый раз открывая некую частицу самого себя — лишь для того, чтобы исчезнуть, когда ему того захочется, коротко махнув рукой на прощание. И тогда девушка оставалась в окружении серых стволов, и едва ли не полное отсутствие какого-либо движения добавляло к тишине некое зудящее, неудовлетворенное беспокойство.

Эвкалипты славятся своей равнодушной неприветливостью.

В пятницу утром Эллен надела платье, поблекшее до оттенка сливочного масла, и почувствовала себя на диво свободно и вольно; настолько, что взбаламутила свою красоту выражением нетерпеливой решимости. В этом платье без рукавов девушка так живо и остро воспринимала сама себя, что словно струилась вперед, как если бы все кости растаяли. Во всяком случае, ощущение было ровно такое.

Под открытым небом сосредоточиться было не на чем. Не приходилось сомневаться, что незнакомец вот-вот появится; надо лишь предвкушать и ждать, чтобы предугаданный силуэт отделился от деревьев.

Голос прозвучал знакомо — испытывающий, с легкой хрипотцой. Если бы незнакомец вздумал читать ей вслух, она бы, верно, уснула.

На сей раз молодой человек, вопреки обыкновению, перешел на личности.

Любопытные штуковины. — Он задержал взгляд чуть ниже ворота платья. — Они тебе к лицу.

«Они» были крупными белыми пуговицами под V-образным вырезом, числом две штуки. Эллен срезала их со старого пальто и сама нашила.

— Отец пошел вон туда, — сообщила девушка, — а я вот — сюда. У меня такое чувство, будто я его обманываю.

— Не понимаю, с какой стати. — Нахмурившись, молодой человек резко дернул за трос шаткого мостика; мост задребезжал.

Эллен отлично сознавала, что отошла в сторону от того, что незнакомец сказал сначала, оставила его с носом, когда тот в кои-то веки проявил к ней интерес. Она обернулась к формации растущих на равном расстоянии стволов между ними и домом.

— Это моя любимая роща. А тебе какой участок больше нравится? — И, не дождавшись ответа, тихо спросила: — Ты там так и ждал? Я однажды видела на фотке плантацию каучуконосов в Малайе…

Незнакомец указал пальцем вверх. Орлы, что еще недавно парили в воздухе над гигантским эвкалиптом-рябинником, резко заложили вираж; вслед за ними в небо взмыли еще несколько темных птиц.

Теперь и Эллен услышала мужские голоса и хруст узких ленточек коры под сапогами.

Незнакомец втянул Эллен под мост; они присели на корточки. Молодой человек по-прежнему сжимал ее запястье; она не возражала.

Судя по голосу, он явно улыбался.

— Теперь ты и впрямь обманываешь отца. А еслион тебя здесь обнаружит?

— Ш-шшш, — шикнула она.

Сквозь щель в настиле девушка наблюдала за происходящим: вот показались отец и мистер Грот; вот они исчезли; вот появились снова. Голоса звучали то громче, то тише.

Успехи мистера Грота Эллен почти что и не отслеживала; каким-то образом ей удалось вытеснить эту мысль на самые задворки сознания. Но теперь, вдруг увидев его так близко, девушка испытала настоящее потрясение. На ее глазах этот человек уверенно, не сбавляя шага, шагал между стволов — и за каких-нибудь минут сорок уже идентифицировал все деревья формации. Отец, похоже, давно смирился. Мистер Грот идентифицировал очередной вид; отец ставил галочку в самодельном cataloguesraisonne[49] в черной обложке — точно учетчик товаров какой-нибудь. Они уже сейчас смахивали на тестя с зятем.

— Он как машина, — слабо проговорила Эллен.

Девушку тянуло преклонить голову. То была безнадежность — расползающаяся, точно клякса, — о которой она напрочь позабыла; теперь безнадежность вновь подступила к горлу, и в желудке началась свистопляска. Эллен понятия не имела, что делать. Она вся обмякла — говорят, так бывает с женщинами в момент насилия. И однако ж мистер Грот — человек отнюдь не плохой, нет! Скорчившись под мостом, девушка вдруг осознала, что запястье ее по-прежнему сжимают чужие пальцы — словно пульс жестко щупают. По крайней мере он, этот человек, вроде бы никаких отрицательных чувств у нее не вызывает.

— Просто ужасно…— Вот и все, что она смогла выговорить.

Незнакомец выпустил ее запястье и перевел взгляд на мужчин, остановившихся на речном берегу чуть правее. Это позволило Эллен рассмотреть наконец его лицо в профиль, и ухо, и шею, притом совсем близко.

— Мой отец, — прошептала она, скорее себе самой, — в старом пальто. Мой отец, он…

Все местные жители на мили и мили вокруг знали о матримониальных планах ее отца, хотя незнакомец рядом с нею своей осведомленности ничем не выдал.

Мистер Грот уже правильно назвал более трех четвертей всех эвкалиптов; еще несколько дней от силы — и все завершится. Деревьев осталось меньше сотни. Прочие кандидаты ушли несолоно хлебавши. Да захоти мистер Грот, он покончил бы с этим делом уже сегодня к вечеру; вот только ему явно доставляло удовольствие разгуливать по пастбищам вместе с ее отцом, разговаривать, обмениваться сведениями, причем не обязательно о деревьях. Именно это и происходило сейчас на глазах у Эллен: ее отец, что называется, укрощен.

Подумать только: на свете нашелся еще один человек, знающий все, что только можно знать об этом необъятном и головоломном предмете!

Эллен внезапно захотелось подойти вплотную и накричать на отца — как будто это поможет. Ах, живи она в Сиднее, она просто-напросто исчезла бы.

Тут под мост просочился запах сигареты. Запах заключал в себе квинтэссенцию ее отца: его измятую, теплую, упрямую сущность, вплоть до серебристых борозд, пропаханных в волосах.

Что до незнакомца, на такого поди положись. То он проявляет к ней интерес, а то вроде бы и нет.

Между тем молодой человек указал на приземистое, коренастое дерево прямо перед ними, Е.racemosa (эвкалипт гроздевидный).

— Что-нибудь да подвернется, вот увидишь, — заверил он.

Некий весьма прозаичный фотограф, специалист по деревьям (как иные фотографы специализируются на обнаженке, на стенах третьего мира, на жалостных сиротках в мелодраматично затемненных гостиных, на эстетике голода и войны, на высокой моде, на разных ракурсах гор), по заданию международного издательства прошелся по имению Холленда из конца в конец (с разрешения хозяина) и в высшей степени квалифицированно — с простодушной непринужденностью матушки-Природы — идентифицировал все эвкалипты до единого и каждый из них сфотографировал. И, между прочим, уложился в срок: весь процесс занял несколько недель. Но где бы он ни устанавливал свою фотокамеру, прочие персонажи в тот момент оказывались в противоположном конце имения. Наконец, волоча за собой треногу, словно теодолит, фотограф загрузился в машину и укатил через главные ворота, в полном неведении относительно приза—а ведь награда была все равно что его, только протяни руку! Даже Эллен, с первого же взгляда преисполнившаяся неприязни к его черной спутанной бороде, башмакам и шортам цвета хаки, так никогда и не узнала о его великом свершении.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15