Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Час волка на берегу Лаврентий Палыча

ModernLib.Net / Боровиков Игорь / Час волка на берегу Лаврентий Палыча - Чтение (стр. 10)
Автор: Боровиков Игорь
Жанр:

 

 


      Сын Мана, при поддержке реваншистов из Бонна и испанского каудильо, со дня на день развяжут третью мировую войну. Вот и хавал он день за днем все последние годы эти макароны 50 летней давности, так как денег на еду не было совсем, ибо вся пенсия уходила на водку.
      Впрочем, на водку только в первые дни. А дальше на суррогаты, вроде
      красной шапочки (средство от пота ног на спирту). В общем, отъесться за год Сева сможет капитально и нарастить жирка на будущую и неминуемую петербургскую дистрофию. А главное, он мечтает съездить и посмотреть Ниагару. Говорит, что для него побывать на Ниагаре – всё равно, что слетать на луну. Уже начал потихоньку копить на поездку, и если так и не запьет, то накопит. А после Ниагары-то и
      Нью-Йорка как же его пацаны зауважают у пивного ларька на Большой
      Белозерской улице родной Петроградской стороны. Это, когда
      Старикашка вернется домой и развяжется окончательно и бесповоротно.
      Того же 06 сентября 2000; 18 часов 00 мин в том же Монреале
 
      А сейчас, Шурик, стоит гордо предо мной такая монументальная бутыль водки "Финляндия" шершавая, как гранит линии Маннергейма. Я же в шестидесятилетнем возрасте и здравом уме начинаю собственную финскую кампанию под маринованный перчик, огурчики и Батяню-комбата.
      Вот пошла в дело первая ударная сотка в стаканИ, граненом, как танковый корпус, и красные броневойска вгрызлись в предполье белофинских укреплений у станции Белоостров.
      Вторая ударная, поддержанная огнем маринованного перчика, и савейские воины, невзирая на жестокие потери и свирепый мороз, заняли Куоккало. Еще сотка огневой поддержки с огурчиком вторым эшелоном и – наши танки топчут сугробы Келломяки. А над ухом у меня грохочет из динамиков: "Комбатт, батяня комбатт! За нами Ррассея,
      Москва и Арбат! Огонь батаррея, огонь батальен!!!"
      И такой мне кайф за Расею-то, Шурик, что аж на стуле в ритм подпрыгиваю и вилкой с огурцом машу. Тоже в ритм. И это я. Тот самый, который 30 лет назад всего Брассанса и Бреля наизусть знал.
      Сартра с Камю в подлиннике по десять раз перечитывал. Я – это, друг мой, я…
      … Pardon, блин, отвлекся на посторонние темы. А ведь не шутки шутим – война! Подожди! Значит, наши танки в Келломяки? Так давай по этому поводу еще по сотке! Вздрогнули! Ну, а там, чтобы не терять стратегичскую инициативу, снова ударная сотка в граненом бронестаканИ, и красное знамя с серпом и яйцами – над главной кирхой
      Териокки. И вперед на Вуоксен-Вирта к линии Манергейма.
      Всё. Отныне мне придётся провести детство и юность, самое прекрасное время, в чужой земле, нагло отобранной у мирного культурнейшего народа. Мне предстоит страстно полюбить, как кровно свои, эти чужие покрытые соснами песчаные дюны и серенький горизонт финского залива. Отныне я уже никогда не смогу честно взглянуть финну в глаза и сделать вид, что, мол, без всякого я понятия о том, что моё родное Репино это – его Куоккало, мой милый Зеленогорск это
      – Териоки, а чудесное, с детства дорогое мне Комарово, когда-то было их Келломяки. Представляешь: На недельку до второго я уеду в
      Келломяки… Нда…
      А, ну и хер с ними! Водка-то есть, так хули рассуждать? Еще по одной, прорвем линию Маннергейма, и дальше – на Выборг-Виппури! А там купим у белофиннов креп-нейлоновые носки. По ихнему это звучит так: Миня тахдон остаа крепи-найлон цуккат! Что значит: Я хочу купить креп-нейлоновые носки. А еще плащь по ихнему будет: таки, и отсюда – такешник на жаргоне ленинградских фарцовщиков. А часы – келы. Так что, видишь, запас слов у меня вполне достаточный для прорыва линии Маннергейма.
      Кстати, два года назад, когда я был в Хельсинки и мы гнали для растаможки из Финляндии в Москву, якобы, мою машину, то, пока ее не получили в порту, раз десять проезжали (с подлинным владельцем, что мне и оплатил дорогу) на такси мимо памятника Маннергейму, и я, пьяненький, тыча в него пальцем, важно говорил точиле: Хюве пойка!, то бишь: хороший парень. А точила рассыпался по ихнему: бля-бля-бля-бля-бля, мол, здорово он вам москалям пиздюлей навешал зимой 1940. Но я этого не понимал и понимать не хотел, ибо чуял в точиле белофинскую кукушку. Ой, чуял! И общение свел до минимума.
      Даже носки не купил. Ни плащ фарцевать не стал, ни часы. У белофинских кукушек не фарцую!
      А вот друг мой любезный, Старикашка, когда гуляет по Монреалю, то у него нередко кто-то что-то спрашивает. Он же, естественно, не понимает, ибо ни английскому, ни французскому не учен. Так он, чтобы достоинство сохранить, отвечает певуче: "Фи-и-нска т-у-уриста. Нихт ферштейн!" Канает, в общем, под белофинна…
      … Я же не просто так развоевался с Финляндией, а с умыслом: чтобы ночью спалось покрепче. А то прошлая ночь была у меня уж шибко беспокойная. Не довоевал я, и всё время мелькали перед глазами какие-то клики. Только сомкну очи, как вижу клику Гоминдана. Сбегаю поссать, снова засну, так видится клика Ли-Сын-Мана. Гоню её прочь, стараюсь уснуть, а перед глазами, как живая клика Салазара.
      Я ей рукой отмашку: Чур меня, чур! Смеживаю очи, а там клика
      Тито-Ранковича, и сам Тито, кровавый палач, держит в руке электрический стул и говорит: "Любят меня в Америке, руку подали, стул предложили". Сверху же сияют огненные слова: "Из Америки в
      Югославию отправлена партия электрических стульев". И автор этого кошмарного сна – крокодильский художник Борис Ефимов тоже мне снится среди всех прочих клик.
      В 1956 году кровавый палач Тито нанес дружеский визит в СССР, и в том числе, в его программе было посещение квартиры N 12 по
      Загородному 17. Поскольку именно в этой квартире жил кровавый палач
      Тито в свой петроградский период с 1917 по 1918 год, ибо в 1915 добровольно сдался в Российский плен. А в квартире N 12 по
      Загородному 17 проживал мой школьный приятель Виталий Иваныч
      Шмелько. И было в их огромной коммуналке 16 комнаток на 16 семейств и один толчок. Так кто-то из умных людей убедил Никитку, что на
      Загородный N17 кровавого палача Тито везти не обязательно, мол, перебьется, кровавый-то.
      Но ремонт у них на всякий случай сделали. Причем, аврально – за три дня. Вся квартира обалдела, а потом, двадцать лет спустя так и называла его: "титовский ремонт". Через месяц после отъезда товарища
      Тито, (который Загородный 17 так и не посетил) встретил я в трамвае на Звенигородской улице инвалида на костылях с гармошкой, который пел: "Дорогой товарищ Тито, ты – наш лучший друг и брат. Нам сказал
      Хрущев Никита – ты ни в чем не виноват!" Затем исполнитель снимал шапку и возвещал: "Граждане, братья и сестры! Подайте, кто сколько может, бывшему фронтовику, активному борцу за ослабление международной напряженности!" И подавали, жалел в те годы народ фронтовиков, поющих в общественном транспорте.
      Что же касается Батяни комбата, то – песня конечно прелестная и боевая, но вот только не фронтовиком написана, а для фронтовиков.
      Она вполне в русле прекрасных мелодичных песен, столь нами любимых, вроде: "Синий платочек", "Темная ночь", "Вьется в тесной печурке огонь", "Эх, дороги!" и тп. Все эти песни были созданы в 41 – 45 годах, авторами, что на фронт выезжали, как на экскурсию, а уж в атаку никогда не ходили точно. И слава Богу. Иначе, хрен бы что написали. Будь я лет на 20 помоложе, так и считал бы, что это и есть настоящие фронтовые песни. Ан нет, возраст не дает, ибо слышал я их, другие, подлинные. Пели их по трамваям и поездам приземленные люди на тележках с подшипниками и деревянными подпорками с ручками, которыми они от земли отталкивались. Пели хрипло, не музыкально и без оркестра. Да и слова были не столь красивы, как в Темной ночи,
      Землянке или Синем платочке. Вот такие там были слова:
      Я в рот ебал, я Харьков брал,
      Я кишки метрами глотал,
      Я кровь мешками проливал,
      Я в рот ебал, я Харьков брал
      Нет мурашек? А у меня есть. С того самого 51-го года, когда я впервые услышал эту песню в пригородном поезде. Мурашки присутствуют, но почему-то соседствуют с совершенно абсурдным, бессмысленным желанием уйти туда в сороковые – пятидесятые годы, уйти и жить только ими. А ведь, наверное, хуже эпохи в истории человечества так и вообще, не было. Но вот тянет. Видимо волшебство детства настолько притягательно, что для меня в миллион раз милее весна 45-го в Горьком, чем весна 2000 в Монреале. Здесь все вылизано, все по ранжиру, все – сытно и благожелательно.
      Там же все было грязно и голодно, но вился за домом весь в черемухе и сирени овраг, а на той стороне стояла школа, в которой помещался лагерь для пленных немцев. И был месяц май. На соседнем крыльце сидела верхняя половина человека с лицом юного двадцатилетнего красавца и волнующе играла на баяне "Соловьи, соловьи не будите солдат", да еще "Осенний вальс, весенний сон играет гармонист". Люди же кругом пили, обнимались и плакали, а краснолицые девушки в пестрых платьях вальсировали друг с другом, семеня бутылками ножек по чахлой весенней траве.
      На загаженной и облупленной горьковской улице, у зассанного подъезда соседнего скособоченного дома стояло между двух луж на кривой булыжной мостовой инопланетное авто. Сияющий лаком кабриолет с открытым верхом, красными кожаными сиденьями, желтыми фарами и колесами на ослепительно сверкающих спицах. Я пялился на него, раззявя рот, а Толька Шарманщик, который все знал, подошел сзади и сказал мне таинственное слово: "Трофейная! Папка Витьки Миронова привез"…
      … Метров за сто от нашего двора, на углу Грузинской и
      Свердловки спал, раскинувшись, на грязном асфальте, как на семейном ложе, сказочный богатырь в ярко начищенных сапогах, новеньком кителе с голубыми петлицами и огромными крыльями золотых погон, украшенными птичками летчика. Вся его грудь, обвешанная орденами и медалями с пестрыми ленточками, плавно колыхалась в такт мирному дыханию уснувшего исполина. Голова с русым чубом покоилась возле лужи, а рядом аккуратно стояла новенькая красивая фуражка с красной звездой и крылышками. Я смотрел на неё и видел в сверкающем козырьке свое вихрастое отображение, точно такое же, как только что наблюдал в блестящей дверце лимузина… А откуда-то издалека, со стороны Кремля слышалось бум-бум-бум духового оркестра, который играл:
      Артиллеристы, Сталин дал приказ!
      … Потом в моей жизни было еще одно таинственное слово:
      "Бологое". Оно не принимало горьковские поезда, и мы не могли вернуться домой, так как через Москву мать категорически ехать отказывалась. Боялась пересадок с вокзала на вокзал и воров, в полной уверенности, что в Москве наши чемоданы обязательно сопрут. И словосочетание "Бологое не принимает" произносилось в доме по десять раз в день. Только где-то в начале июня 45-го, вдруг, приходит известие: Можно ехать, Бологое, наконец, принимает. И я вижу то, что потом назовут "пейзаж после битвы". Вдоль дороги Горький -
      Ленинград, начиная именно где-то с Бологое, – взорванные вокзалы и бесконечное количество пущенных под откос вагонов с паровозами.
      На соседней полке ехал весь обвешанный медалями человек, который играл со мной, почему-то обнимал меня, чужого ему мальчика, что-то рассказывал маме с крестной и плакал. А мать и крестная разрешали ему меня обнимать и плакали вместе с ним. Не существовало тогда слова "педофил" и существовать не могло, а люди были чисты и прозрачны. И объяснял он мне, что вот те опрокинутые вагоны синие и желтые, где много-много дверей, так те – немецкие. А вон зеленые с грибками на крышах и дверьми только по бокам – так те наши. И я, высунувшись из окна почти по пояс кричал: "Мам! Немецкий поезд взорватый! Мам, русский поезд взорватый!" И никогда не ошибался…
      Потом, уже в Ленинграде мы ехали на трамваях с пересадками по
      Невскому и Владимирскому с Загородным, а мама показывала крестной на разрушенные здания, чего-то рассказывала и снова плакала. Мне же это было непонятно. Зачем реветь, когда руины такие интересные, гораздо интересней, чем целые дома, и так хочется туда внутрь заглянуть и полазить. В Горьком, вот, руин не было, а здесь есть. И я представлял уже, как с новыми друзьями, которых обязательно найду, буду там всё изучать.
      Мама же с крестной вообще первые дни плакали, не переставая.
      Помнится, ехали мы куда-то в троллейбусе, и возле Мариинского театра вошла молодая пара. Так даже мне, пятилетнему ребенку стало понятно, что оба они необычайно красивы. Парень – высокий, стройный, в новенькой гимнастерке со столбиком орденских планок, и девушка – нежная, беленькая в изящном воздушном платье. Вот только глаз у парня не было, а то место, где у людей глаза, закрыто было у него аккуратной черной кожаной повязочкой в виде как бы очечков.
      Они сели рядом, обнявшись, и она таким спокойным, как мне сейчас даже кажется, радостным голосом рассказывала ему о тех местах, по которым мы проезжали. Он как-то нелепо размахивал руками и всё время спрашивал:А сейчас мы где? А сейчас? А такой-то дом цел? А тот, что рядом?
      Она же сообщала, что, да, мол, вот такой-то дом цел. А такой-то нет. И мама с крестной опять смотрели на них и плакали…
      … Но это было так давно, в том уже далеком исчезнувшем веке.
      Век наш ушел, пришли новые люди, совсем другие. Не хуже и не лучше нас. Просто другие. Они прекрасно знают Windows -98, Интернет, среду
      RAD Delfi, все серверы Oracle, Interbase и полный пакет программ фирмы Ай-Би-Эм. Но понятия не имеют, в чем состоит разница между полной и окончательной победой социализма, не ведают, кто такие борцы за мир, друзья СССР Раймонда Дьен, Говард Фаст и Поль Робсон.
      Уж не говоря про то, что такое довесок, керогаз, вставочка, апрельские тезисы, ветвистая пшеница, детекторный приемник, одуванчик коксагыз, тарапунька и штепсель, двадцать шесть бакинских комиссаров и примкнувший к ним Шепилов. А мы, переполненные таким никому не нужным хламом, стоим перед этими другими людьми совершенно потерянные и абсолютно не представляем, как нам вживаться в сей чужой век и стоит ли вообще…
      … Два часа ночи, друг ты мой, и я снова только что выдержал еще одну серию супружеских криков: "Ты что здесь сидишь?"
      Крики эти напомнили мне один солнечный день давно канувшего в небытие сентября 1981 года. Я тогда напросился у начальства поработать две недели в подмосковном совхозе. Срок наш как раз только что истек, мы, человек двадцать работников АПН, сидели на траве перед зданием дирекции и ждали прихода совхозного главбуха для окончательного с нами расчета. В этот момент подъехал Уазик директора, тот вышел, важный такой, с портфелем и направился в здание, возле входа в которое спал, сидя, местный алкаш. Директор прошел мимо него, даже не взглянув, насколько все это никак не нарушало привычную повседневность. Но тут ему, видимо, ударило в голову, что рядом сидят и всё видят "журналисты". Правда, таковых среди нас не было ни одного. Я и еще пара человек были языковыми редакторами, а остальные ребята, так вообще – из хозчасти. Но местный народ почему-то всех АПН-овцев считал журналистами.
      Директор, кося на нас глазом, вернулся, встал напротив мужика и принялся орать, махая не занятой портфелем рукой:
      – Ты что здесь сидишь? Ты что здесь сидишь? Я тебя спрашиваю, ты что здесь сидишь?
      Сначала мужик никак не реагировал и продолжал спать. Но когда интенсивность криков возросла донельзя, он проснулся, поднял голову и открыл один глаз. А директор все продолжал махать рукой, да орать:
      "Ты что здесь сидишь?" Так какое-то время действие и шло: директор шумел, махал рукой, а мужик на него молча одним глазом смотрел, ибо открыть второй сил у него явно не хватало. Вдруг он разлепил губы и громко спросил:
      – А х-хули т-ты здесь ходишь?
      Директора этот вопрос откровенно поставил в тупик. Настолько, что на его физиономии явно читалось: "А и верно? Хули ж я?" Он махнул рукой, вздохнул и ушел. В точности, как только что сейчас махнула рукой и ушла спать моя супруга, посрамленная моим точно таким же вопросом…
      … Сегодня утром мы долго шлялись со Старикашкой по городу. Он так всухую и гулял, ибо находится в суровой завязке, а я, весь в муках крутого бодуна (это в мои-то годы!) все время прикладывался к скромной литровой пластиковой бутылочке с лемон-биттером. Это для лохов там был лимонад лемон-биттер. А для людей с понятиями – треть джина Бифитер и две трети лемон биттера. И все – тип-топ.
      Любой мент, то бишь, простите, по-здешнему коп, если бы и увидал, то, пацаны, какие проблемы? Вот, мол, глядите, я – старый хрен пью из горла тоник. И всё. Никаких, блин, alcohol in public. И так вот спокойно попивал я за здоровье Старикашки и Гиви. Я ведь, уже писал тебе, что нас здесь теперь трое, ибо еще в 97-ом наш с ним университетский друг Гиви – Георгий Ахметович Сейфутдинов, переехал из Торонто в Монреаль. Но в походы по городу ходим со Старикашкой без него. Гиви компанию нам не составляет, потому как работа его – разноска рекламок. И ему просто так, забесплатно, на халяву ходить – западло.
      Вообще-то он прилетел сюда 10 лет назад, всего на год позже меня и сразу попросил в Монреале статус беженца, как преследуемый КГБ русский писатель. Дело в том, что в свое время Гиви пописывал и распространял среди друзей маленькие рассказики в пять-десять строк каждый, от которых мы все просто балдели. Одни названия чего стоили!
      Например: "Как Суслов хуями оброс", "Как Леонид Ильич обосрался",
      "Как Владимир Ильич Надежду Константиновну резко осадил". Последний, впрочем, я до сих пор помню наизусть и с удовольствием тебе прямо сейчас процитирую:
 
      Занимался рассвет. Владимир Ильич лежал в койке и мучительно соображал, как бы это половчее реорганизовать Рабкрин. Вдруг, рядом лежащая Надежда Константиновна, как схватит его за яйца, за ленинские, как зашепчет на ухо жарко:
      – Вольдемар, я хочу иметь от тебя ребенка!
      – Не время Наденька и не место! – резко осадил её Владимир
      Ильич, вырывая дряблую мошонку из цепких старушечьих кулачков.
      – Ишь ты, кобыла какая, – подумал он, засыпая, беззлобно.
      Писал он их до тех пор, пока ни забыл по пьянке в питерском троллейбусе портфель с полным собранием своих сочинений, да ещё в придачу и письмом на собственное имя. К счастью быстро протрезвел, и ему хватило ума сразу же, чуть ли ни в тот же день вывезти за город и закопать на вечные времена пишущую машинку вместе со всеми имеющимися в доме рукописями. А когда его вызвали в Большой дом на
      Литейный, и потом делали в квартире обыск, бил себя в грудь и твердил комитетчикам, что он эту рукопись на улице нашел и, как настоящий советский гражданин именно им её и вез, когда потерял с устатку. Время, слава Богу, уже было беззубое, 1984 год, при
      Черненко, но нервы ему все же крепко помотали, а, главное, поперли с работы, которой он очень дорожил. Так что с должности референта международного отдела института Гипроникель ему пришлось перейти на должность приемщика-отправителя, сиречь грузчика, в типографию имени
      Володарского
      А, вот, семь лет спустя, в июне 91-го, именно эти рассказики ему и помогли, так что статус беженца он получил прямо в зале. Хотя уже тогда сие являлось чудом и исключением, ибо было ясно, куда идут дела, и практически всем нашим людям, канающим под "жертвы КГБ" отказывали подчистую. А наши-то люди, уж как готовились к слушаниям, какие только жуткие преследования ни изобретали, какие каверзные вопросы сами себе для тренировок ни задавали и какие на них убийственные ответы ни придумывали! Сколько собирали газетных материалов о зверствах КГБ! Помнится, весь 90 год у меня был прекрасный заработок – перевод на французский язык бесчисленных газетных статей о зверствах КГБ из советской перестроечной прессы.
      Правда, Гиви не готовился абсолютно и никаких статей не собирал. Он просто элементарно пил. А на слушание пришел с жутчайшего бодуна, имея в портфеле не пухлый фолиант газетных вырезок с моими переводами, а шесть банок пива Brador. И за всё то время, пока шло слушание, отвечал на вопросы кое-как, думая только лишь о том, что вот, сейчас всё кончится, он выйдет на набережную Святого Лаврентия
      Палыча и опохмелится по полной программе. И, вдруг, ему прямо в зале объявляют, что он признан беженцем. По-видимому, на комиссаров произвели впечатление подлинные имена кэгэбешников, которыми сыпал
      Гиви, да подробности допроса и обыска слишком яркие, чтобы их можно было выдумать.
      Мы с ним хорошо отметили это событие в квартире, которую он снимал на пару с еще одним питерским беженцем по кличке Плюшевый в западной части улицы Нотр Дам, рядом с метро Сан Анри. Крепко надрались, особенно гивин плюшевый сосед, который пил с горя, ибо получил отказ под чистую. Так он просто спал, сидя за столом, уткнувшись мордой в собственную тарелку с куриными сосиськами и спагетти. При этом Гиви после каждой рюмашки повторял: "Да-а, если бы не майор Середа, Константин Михалыч, то хер бы я статус получил.
      Надо же, вот кого мне надо благодарить, майора КГБ Середу!". А я, махнул очередную рюмашку и говорю в шутку: Так написал бы ему письмецо. Поблагодарил бы!
      Гиви прямо аж задрожал от восхищения пред моей идеей и закричал:
      "Да! Да! Немедленно! Сейчас же!" Так громко завопил, что Плюшевый открыл один глаз и промычал: "Н-н-н-немедлно".
      Гиви нашел лист бумаги в линеечку и нетрезвой рукой, корявыми буквами написал следующее:
      Уважаемый гражданин майор Середа Константин Михайлович. С приветом к вам бывший ваш подследственный Сейфутдинов Г.А. От всей души хочу вас поблагодарить за ту заботу, которую вы проявили, допрашивая меня в мае 1984 года на предмет установления авторства ряда пасквильных произведений порочащих наш советский строй и призывающих к свержению оного. До сих пор, дорогой Константин
      Михайлович стыд жжет мне грудь за то, что я, будучи автором вышеозначенных пасквильных произведений, порочащих наш советский строй и призывающих к свержению оного, не проявил сознательности и большевистской принципиальности, не признал свои ошибки и само авторство, чем лишил вас возможности внеочередного получения очередного воинского звания, квартальной премии и возможно тринадцатой зарплаты.
      Уважаемый гражданин майор Середа К.М. Спешу сообщить вам, что благодаря только и исключительно вашим допросам и стараниям доказать моё авторство вышеозначенных пасквильных произведений порочащих наш советский строй и призывающих к свержению оного, я получил здесь в
      Канаде статус беженца и теперь сам являюсь канадцем. Но я человек кавказский, а у нас на Кавказе добро помнят. А посему мне хотелось бы отблагодарить вас за вашу доброту и заботы обо мне и прислать вам джинсы. Также, если у вас есть супруга, то и ей готов прислать, что попросит, только не очень много. Например, лифчик или кофточку с люрексом, на большее-то я не потяну, самому бабок в обрез. Я ведь сижу на пособии для бедных – велфере, а он всего лишь в каких-то жалких десять раз больше вашей зарплаты. Так что, как видите, я не миллионер. Но для вас – не пожалею, ссука буду, век России не видать! Так что напишите мне и сообщите размеры ваши и супруги. С уважением, ваш когда-то подследственный Сейфутдинов Г.А.
      После этого письмо было вложено в конверт, заклеено и написан следующий адрес: СССР, Ленинград, Литейный 4, КГБ майору Середе К.М.
      Обратный же адрес в пьяном угаре написал свой собственный на улице
      Нотр Дам. Мы пошли в депанер за пивом и опустили письмо в ящик.
      На следующий день, правда, начал Гиви дергаться и говорить, что, мол, засиделся он в Монреале. Пора, мол, ему подаваться в настоящую
      Канаду, где по-английски говорят. Чувствовалось, боится он, жалеет, что погорячился и ждет от майора какой-либо подлянки за такие шуточки. Поскольку Гиви кончал в свое время английское отделение, владеет он этим языком весьма прилично. И ему действительно не шибко уютно было в городе, где надписи английской не найдешь, а во всех местах говорят на языке, которого он не знает. Так он и слинял в
      Онтарио, получив статус. Мол, я там сразу работу найду, да и Алиса поможет. Я же потом почти год Плюшевому звонил, до самой его депортации, и всё спрашивал, нет ли случайно Гиви письма от майора
      Середы. Но письма не было
      Алиса ему действительно много помогла, однако к работе Гиви так и не приступил, а плотно сел на велфер, да не менее плотно запил, подрабатывая в какой-то прачечной на наличные. И даже собственную жену с сыном не мог вызвать в течение семи лет, ибо ни дня не просыхал. Хотя каждое утро бил самого себя по физиономии и твердил:
      Ссука я! Ссука! Кончилось тем, что с весны 1997 года он стал бомжевать в полном смысле этого слова, даже велфер потеряв, ибо и адреса никакого не имел. Спал в парке на садовой скамейке, питаясь в
      Армии Спасения и, подрабатывая на бухало разноской рекламок. Когда же получал хоть какие-то деньги, то всегда кроме выпивки, покупал еще пару другую лотерейных билетов. А в апреле 97 вдруг выиграл 100 долларов. Тут же сел на автобус и вернулся в Монреаль, где снова выправил велфер и снял однокомнатную квартирку, вполне приличную по сравнению с торонтовской садовой скамейкой. И быстро, буквально в один день заполнил все необходимые анкеты для приезда собственной семьи, те, что так и не мог заполнить целых семь лет в Торонто.
      С прошлого года, когда к нему приехали жена с сыном, стали они жить в нашем доме на первом этаже. А мы – на третьем. Но балконы – в противоположные стороны. Наш на восток, а их на запад. И пьем мы с ним чаще поодиночке, чем вместе, ибо напитки и опьянения у нас с
      Гиви Ахметовичем разные. Я больше по водочке, а он только и исключительно вино и пиво употребляет. Да и бухаем мы по разным поводам. Я от радости, а он от печали. То есть, я хочу сказать, что когда пью, то вечно радуюсь. Сейфутдинов же поначалу только возрадуется, а потом, наоборот, мрачнеет. Объясняет он сей феномен голосами крови, поскольку его погибший на фронте отец – казанский татарин, а мама – грузинка из Тифлиса, крестившая его в православной церкви Георгием
      – Вот, – говорит, – иду мимо винного магазина и слышу в ухе ликующий такой грузинский голос крови: Далие, да гуамарджес! -
      Мол, выпей и возрадуйся!
      – Возьму пару литров винца, приду домой, приму несколько хороших стаканчиков, и только захочу возрадоваться, как кровь мне снова голос подает. На сей раз не ликующий, а зловещий, татарский, суровым таким шепотом: Ярамэ игаргэ! Аллах каргар – Не смей пить! Аллах накажет!
      Ну, – говорит, – я и мрачнею. Мучаюсь. Пью и мучаюсь…
      … Прошлым утром выползли мы с Севой из дома, и как два не очень умных человека, поперли направо в гору. Прошли по горе, понаслаждались открывшимся оттуда видом и спустились вниз в так называемый нижний город. Тот самый, видом на который с горы только что насладились. Мы оба к нему как-то особо относимся, понеже петербуржцы мы с ним. То есть воспитались на подоконнике окна в
      Европу. Хоть и с решеткой всегда было это окно, но всё-таки всё европейское, нам с детства радует глаз, как, например, перспективы петербургских улиц. А нижний город в Монреале, совсем не такой, как в любом другом американском городе. Он – совершенно европейский.
      Правда, здесь есть и чисто американская часть, что состоит из полутора десятков разноцветных стеклянных небоскребов.Старикашка называет эту часть "каменные джунгли" и очень любит на их фоне фотографироваться. Каменными джунглями называли небоскребы в пятидесятые годы его мама – пламенная марксистка, мой папа – несгибаемый большевик, и газета ленинградской городской пионерской организации "Ленинские Искры". Дружным марксистским хором убеждали они нас, что мы всем ихним марксистским бородатым богам должны молиться от радости, что не родились и не живем в этих каменных джунглях. Вот потому Старикашка так и любит на их фоне фотографироваться. Оттого, как радуется, что он там не живет. Что живет не в джунглях, а в лесотундре Петроградской стороны. То бишь, еще в лесу, но с каждым годом все больше и больше переходящим в тундру, как лесостепь в степь.
      Но в нижнем городе, есть и другая часть – европейская, что примыкает к Старому порту. Она и называется по европейски "ситэ", а не по-американски "даун-таун". И состоит из улочек весьма напоминающих петербургские. То бишь – сплошняком фасад к фасаду, и – архитектура прошлых веков. Но на их фоне Старикашка меньше любит фотографироваться. Поскольку его кентам в Питере больше нравятся джунгли. И когда они на снимках видят Старикашку, стоящим на фоне каменных джунглей, то бегают (по его собственному Севиному определению) "как обосранные олени". Не верится им, что ихний собутыльник, тот самый, с кем только недавно "красную шапочку"
      (средство от пота ног на спирту) в параднике трескали, в одной луже валялись, одной баночкой вискаса закусывали, вдруг такой трезвый, прилично одетый и холеный стоит на фоне настоящих американских небоскребов. По их мнению, такого не может быть, ибо не может быть никогда. А Сева, как они все там на Петроградской понимают, кроме собственного дома на Введенской 7, может находиться только и исключительно в вытрезвителе на улице Скороходова 20. И больше нигде. А тут, вдруг, в Америке! Обидно пацанам, вот они и бегают, как обосранные олени.
      Действительно, Старикашка жил до приезда в Америку в январе нынешнего года исключительно оседло, в отличие от меня – перекати-поле. Ведь, он не только родился и прожил всю свою жизнь, включая блокаду, в одном и том же доме Петроградской стороны, он даже на этой самой Петроградской стороне и зачат был. В чем я ему жутко (белой завистью) завидую.
      Ибо, кто я есть такой? Как уже писал, зачат я был в сентябре 1939 года в лагере хабаровского края. В знаменитом Амурлаге, где мои родители находились в качестве членов вольнонаемной геологической партии. Мать, помню, рассказывала:
      – Да, заключенные кругом работали. Но мы же с папой верили, что у нас просто так не сажают, что это были враги. Правда, и понимали, что среди них тоже невинные есть. Папа даже письма их на волю целыми портфелями носил. Очень, ведь, рисковал. Если бы поймали, то сам бы сел лет на десять, а то и хуже, а ты бы и вообще не родился. Я так понимаю, что папане-то моему, пламенному большевику, весь его большевизм, простил Господь за те письма. И вот задумываюсь иногда: а сам бы понес? А я, пламенный антибольшевик, ответик-то дать элементарно трушу, потому как La chute – "Падение" Камю хоть и весьма давненько перечитывал, да ведь хорошо помню. Помню, какая в ноябре водичка-то под мостом холодная! Как же так можно взять, да в нее прыгнуть? Того гляди, насморк заработаешь! И ещё смею на отца бочку катить, мол, большевик, сталинец, такой сякой. Прости меня, папаня, козел – я. Давай, Шурик, поднимем, не чокаясь, за наших предков. Будь им земля пухом…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39