Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Эоловы арфы

ModernLib.Net / История / Бушин Владимир / Эоловы арфы - Чтение (стр. 33)
Автор: Бушин Владимир
Жанр: История

 

 


      _______________
      * Скоро я сделаю последнюю гримасу (франц.).
      - Я уверен, что ты сильно преувеличиваешь, - сказал тоже по-французски Маркс. - Разве не было случаев, когда чахотку излечивали?
      - Ты много знаешь таких случаев?
      - Я знаю, что они бывают... Между прочим, у меня у самого когда-то легкие тоже были не в порядке.
      - У тебя? - изумился Шаппер. - Это ты придумал сейчас. И, между прочим, совершенно напрасно. Тебе не идет хитрость.
      - Нет, я ничего не придумал, - спокойно и серьезно возразил Маркс. Ты никогда не интересовался, почему я не служил в армии?
      - Действительно...
      - Я был освобожден в тридцать восьмом году от призыва из-за болезни легких. Позже, как тебе известно, я приобрел немало всяких недугов, но на легкие в зрелые годы я никогда не жаловался.
      - Эта история, дорогой Карл, - Шаппер устало прикрыл глаза, - могла бы меня вдохновить, если бы я не был почти на сорок лет старше, чем ты в тридцать восьмом. Лучше скажи мне, какое сегодня число и какой день.
      - Двадцать восьмое апреля, четверг.
      - И следовательно, когда воскресенье?
      - Первого мая.
      - Первого мая вы меня и похороните, - Шаппер открыл глаза и пристально посмотрел на Маркса. - Я надеюсь, погода будет приличной.
      Маркс опустил глаза под этим испытующим взглядом, помолчал, но скоро нашелся:
      - Первого мая не может произойти ничего печального, старина, - тихо улыбнулся он. - Ведь это день рождения моей старшей дочери. Я надеюсь услышать в этот день, что тебе стало лучше.
      - Да, копечно, - Шаппер чуть заметно покачал лежащей на подушке головой, - с моей стороны было бы большим свинством сделать такой день днем моих похорон.
      Марксу все время хотелось перейти опять на немецкий, и потому, что он ощущал неловкость перед женой Шаппера и его сыном, разговаривая на языке, которого они не знали, и потому, что надеялся этим помешать больному говорить о смерти. И он наконец сказал по-немецки:
      - Я уверен, что худую весть о тебе не принесет нам ни первое мая, ни десятое июня, ни двадцатое августа, ни тридцать первое декабря.
      Шаппер понял, почему Маркс перешел на немецкий. Он горько улыбнулся, помолчал, а потом с промелькнувшей в голосе усмешкой спросил тоже по-немецки:
      - Ты слышал, что твой старый приятель Руге снова уверовал в бессмертие души и объявил бессмертие непреложной истиной?
      - Да, я читал, - выжидающе ответил Маркс.
      - Вот мне и хотелось прибыть туда, - длинным исхудавшим пальцем Шаппер указал вверх, - именно в воскресенье, когда все свободны, чтобы побольше бессмертных душ меня встречало. Ты же знаешь, я всю жизнь любил многолюдство - собрания, митинги, празднества...
      - Карл! - воскликнула жена. - Как ты можешь так шутить!
      - И передай всем нашим, - словно не расслышав возгласа жены, продолжал по-немецки больной, - что, как только душа Руге прибудет туда, душа Шаппера при первой же встрече набьет ей морду.
      Маркс не мог сдержать улыбки, а жена снова взмолилась:
      - Карл!
      - Что - Карл? - обернулся к ней Шаппер. - Спроси-ка у Маркса, заслужила душа Руге, чтобы набить ей морду, или нет?
      - Заслужила, - охотно подтвердил Маркс. - И притом очень давно. Заслужила хотя бы уже за одну фразу о том, что люди, подобные нам с Карлом, - бедные, ограниченные существа, которые хотят, но не могут разбогатеть и лишь поэтому верят в коммунизм и надеются на него.
      - А сколько исполнится первого мая Шепни? - спросила женщина, чтобы увести разговор в сторону. Оказывается, она поняла слова Маркса, сказанные по-французски. - Кажется, двадцать пять?
      - Нет, уже двадцать шесть, - ответил Маркс.
      Шаппер снова закрыл глаза. Маркс, понимая, что ему трудно говорить, не нарушал молчания. Вдруг больной стремительно распахнул ресницы. Его глаза сияли каким-то новым, ярким блеском.
      - Старик, а ты помнишь таверну "У ангела"? - горячим шепотом произнес он.
      - Таверну "У ангела"? - удивился Маркс. - Где это?
      - Где! - досадливо воскликнул Шаппер. - На Уэббер-стрит, конечно, здесь, в Лондоне. Неужели не помнишь? Девятнадцатого или двадцатого августа сорок пятого года... Ведь то была наша первая или вторая встреча... Если не помнишь эту встречу и меня, то, может быть, помнишь хозяйку таверны? Она действительно была прелестна, как ангел. Фридрих не мог оторвать от нее взгляда, а ты все подсмеивался: Ангельс влюбился в ангела!
      Маркс теперь вспомнил. Да, это было в августе сорок пятого. Тогда он впервые полтора месяца гостил в Англии. Приехал вместе с Энгельсом из Брюсселя. Фридрих уже неплохо знал страну, он показал в те дни своему другу Лондон, потом повез его в Манчестер, познакомил со многими чартистами, с членами Союза справедливых. А на обратном пути действительно устроили встречу в какой-то таверне. Кто там был? Гарни, Чарльз Кин, Томас Купер, кто-то еще из чартистов, конечно, Энгельс, Молль и Бауэр, и вот Шаппер... Больше он никого не мог вспомнить. Но разве таверна называлась "У ангела"? Это забавно: под крылышком ангела собрались сущие демоны революционной страсти...
      - Да, ты подсмеивался над ним: Ангельс влюбился в ангела! - повторил Шаппер, и Маркс видел, как приятны ему эти воспоминания. - Но никто, конечно, не осуждал Фреда: во-первых, он был, кажется, самым молодым среди нас, а во-вторых, свои обязанности на этой встрече он исполнил великолепно.
      Конечно, подумал Маркс, во многом благодаря усилиям Энгельса тогда пришли к решению создать общество "Братские демократы". Это было одно из первых обществ интернационального характера, и, несмотря на некоторые ошибки, оно сыграло полезную для своего времени роль.
      - Энгельсу известно о моем положении? - внезапно изменившимся голосом спросил Шаппер.
      - Да, он знает, что ты болен, я писал ему, - ответил Маркс. - Он просил передать тебе привет.
      - Неужели он не может приехать проститься со мной? - тем же голосом произнес Шаппер.
      - Видишь ли, - Маркс положил руку на горячую руку Шаппера, - если бы твое положение было действительно таким отчаянным, как ты его рисуешь, то Фридрих, конечно, немедленно приехал бы из Манчестера, но он очень обстоятельно советовался о твоей болезни с Гумпертом, и они пришли к выводу, что положение совсем не так опасно.
      - Правда? - оживился Шаппер.
      - Правда, - солгал Маркс.
      Больной задумался.
      Энгельс не ехал совсем не потому, что считал Шаппера вне опасности. Наоборот, он был уверен, что уже опоздал. Сегодня утром пришло письмо, в котором он пишет: "Повидать Шаппера я действительно охотно приехал бы и сделал бы это еще и теперь, если бы твое письмо не заставило меня предположить, что он уже умер. В Шаппере всегда было что-то истинно революционное, и, раз уже суждено бедняге погибнуть, меня, по крайней мере, радует, что он до последней минуты так достойно себя ведет".
      - Эльза, - обратился Шаппер к жене, - оставьте нас одних.
      - Хорошо, - покорно ответила жена, - но только ненадолго. Тебе нельзя много говорить.
      Она поднялась с дивана и вместе с сыном вышла из комнаты.
      - Я попросил их выйти, потому что опять буду говорить о смерти, сказал Шаппер. - Энгельс со своим ученым Гумпертом ошибаются. Я действительно, Карл, умру в ближайшие дни. Я уже написал завещание. Ты понимаешь, что для меня было несложным делом распорядиться своим движимым и недвижимым - оно почти все в этой комнате, перед тобой.
      Шапперу стало жарко. Пользуясь отсутствием жены, он положил обе руки на одеяло и обнажил их по локти. Даже исхудавшие и старые, они производили впечатление силы и красоты. Маркс глядел на них и думал о том, как много они в жизни переделали работы, как много они умели, сколько самого разного выпало им на долю. Они делали работу наборщика и пивовара, корректора и бочара, журналиста и лесничего; они умели писать по-немецки и по-французски, по-английски и по-латыни, умели нянчить младенцев и строить баррикады, обнимать друзей и давать оплеухи врагам; им выпало на долю ласкать теплое, сладостное тело женщины и блуждать по холодным, шершавым, грязным стенам казематов, поднимать заздравные кубки и рыть могилы для погибших друзей.
      - Пятьдесят семь лет, - тихо и спокойно продолжал Шаппер, - ведь это, пожалуй, не так уж и много. Умирать в таком возрасте тяжело. Но есть обстоятельства, старик, которые облегчают мне мою участь... Прежде всего, - ты отец трех дочерей, и ты поймешь меня - почти все мои дети так или иначе устроены. Моя старшая дочь, как и твоя Лаура, уже замужем...
      Маркс подумал, что да, такое обстоятельство и для него, окажись он сейчас на месте Шаппера, было бы утешением и что в то же время на его душе, конечно, лежала бы тяжестью тревога за будущее Женни и Элеоноры. Правда, Женни своими нынешними статьями по ирландскому вопросу, напечатанными в парижской "Марсельезе" и наделавшими столько шуму здесь и на континенте, показала себя очень способным журналистом; Маркс гордился этим, но все-таки для счастья быть даже великолепным журналистом женщине, увы, недостаточно.
      - Старший сын, - удовлетворенно перечислял Шаппер, - приобрел профессию переплетчика, двое младших стали ювелирами и, представь себе, уже зарабатывают по фунту в неделю. Ведь это неплохо, а? Что ты скажешь?
      - Неплохо, - отозвался Маркс.
      - Думаю, им не составит труда прокормить мать - она останется с ними. А самого младшего, я надеюсь, возьмет к себе мой брат, он живет в Нассау.
      - Да, все устроены, - подвел итог Маркс.
      - Устроены... устроены, - Шаппер, видимо, или потерял нить своих рассуждений, или устал, он закрыл глаза и смолк.
      - Вторая причина, почему мне не так тяжело, - продолжал он через несколько минут, отдохнув и собравшись с мыслями, - это ты, это то, что ты пришел ко мне, и я могу проститься с тобой и попросить у тебя прощения за те годы, когда я был вместе с Виллихом против вас.
      - Перестань! - тотчас прервал Маркс. - Здесь давным-давно мы все выяснили. И ты знаешь, как я не люблю копаться в таком прошлом.
      - Нет, Карл. - Шаппер опустил свою горячую пятерню на запястье Маркса. - Тебе всю жизнь поразительно везло на неблагодарных людей. Ими оказывались даже те, что были близки и очень многим обязаны тебе. С покойным Прудоном ты просиживал ночи напролет, вдалбливая ему премудрость Гегеля, а он потом изображал тебя кровопийцей. Вейтлинг, которого ты тоже, не жалея сил, просвещал и поддерживал, публично объявил, что ты стремишься лишить его доступа к переводам, чтобы самому получать хорошие гонорары за них. А ты и после этого не закрыл перед ним своего кошелька... А сколько ты сделал для Фрейлиграта! И представляю, каково тебе было читать статью негодяя Беты, который называл тебя злополучным виртуозом ядовитой злобы, отнявшим у поэта голос, свободу и дыхание.
      В числе этих свиней оказался на время и я. Прости меня, Карл, - он сжал руку Маркса изо всех сил, что у него еще оставались. - Прости. Ты понимаешь, что сейчас я не могу ни лгать, ни притворяться. Смерть - это слишком серьезное дело, чтобы перед ее лицом интриговать и суетиться.
      - Ну, хорошо, хорошо. - Маркс осторожно взял руки Шаппера и спрятал их под одеяло. - Я и пятнадцать лет тому назад ни секунды не сомневался в твоей искренности.
      Они опять помолчали. Шаппер повернулся со спины на бок, отчего стал казаться еще огромней.
      - Хочешь знать, в чем третья, самая главная причина? - спросил он.
      - Да, - ответил Маркс. - Конечно.
      Отчаянный приступ кашля потряс больного. На губах у него выступила кровь.
      - Помолчи, помолчи! - всполошился Маркс. - Прошу тебя, помолчи.
      Он хотел позвать Эльзу, но Шаппер остановил его:
      - Не надо. Подай мне вон ту белую посудину, что на окне.
      Он сплюнул кровь и попросил убрать из-под головы одну подушку. Маркс убрал подушку и укутал больного до подбородка. Несколько минут оба молчали. Потом Шаппер совсем ослабевшим голосом сказал:
      - Передай всем друзьям, что я до конца остался верным нашим принципам... Я не теоретик, я человек действия... В годы реакции мне приходилось много трудиться, чтобы прокормить большую семью... Жизнь я прожил как простой рабочий и умираю пролетарием.
      Маркс отошел от кровати и, чтобы успокоиться, сделал несколько шагов по комнате. Когда он снова приблизился к больному, тот сказал:
      - Это и есть, Карл, третья, самая главная причина.
      Маркс опять молча прошелся по комнате. Пять шагов от постели к окну, пять шагов от окна к постели. Пять шагов туда, пять шагов обратно... Он шагал и думал, что утешать и притворно обнадеживать этого человека, который так ясно все видит и так мужественно, достойно и красиво ждет смерти, не только бесполезно, но и кощунственно.
      Когда он снова сел на стул, Шаппер сказал:
      - Вот я ухожу. Ты знал меня двадцать пять лет, ты видел меня в самой разной обстановке. Скажи мне, каким я останусь в твоей памяти? Как буду чаще всего вспоминаться? - он опять выпростал обе руки и спокойно положил их поверх одеяла. - Неужели вот таким - беспомощным, старым и жалким?
      Маркс еще раз посмотрел на эти прекрасные, уставшие, уже все предназначенное им сделавшие руки и тихо ответил:
      - Ты навсегда останешься в моей памяти таким, каким я видел тебя семнадцатого сентября сорок восьмого года.
      - Семнадцатого сентября? - удивился Шаппер. - Что это был за день?
      - Разве ты не помнишь?.. Стоял яркий и теплый, как летом, день. Мы погрузились на шесть больших барж и двинулись из Кёльна вниз по Рейну.
      - В Ворринген? - слабо улыбнулся Шаппер.
      - Ну конечно! Рейн был тих и прекрасен, а на баржах - песни, шум, смех. Мы плыли и видели, как по обоим берегам тоже двигался народ пешком, верхом, в повозках. Здесь были люди из Дюссельдорфа, Крефельда, Фрехена - со всей округи, и все спешили на луг Фюлингер Хейде под Воррингеном.
      Вошла Эльза. Ни слова не говоря, она села на прежнее место у окна.
      - А на передней барже, - продолжал Маркс, - на которой находились Энгельс, Дронке и мы с тобой, развевался на носу красный флаг. Я помню, как своими сильными ловкими руками, обнаженными до локтей, ты укреплял его там. А потом, когда причалили, ты взял флаг в руки, поднял его над головой и повел за собой огромную толпу на этот знаменитый рейнский луг.
      - Тогда там собралось тысяч десять, - сказал Шаппер.
      - Не меньше. И ты был председателем этого прекрасного собрания, которое единодушно высказалось за предложение Энгельса бороться до последней капли крови против контрреволюции.
      Эльза заметила, что белая кружка стоит не на том месте, где стояла, заглянула в нее и побледнела, увидев там кровь.
      - Все время, пока шло собрание, ты стоял рядом со знаменем, иногда поправляя древко. А когда собрание кончилось, ты снова поднял знамя и повел народ на баржи... Таким я и запомню тебя, Карл, - со знаменем над головой впереди толпы. И запомню руки твои, крепко сжимающие древко. Они, твои руки, многое умели, но, по-моему, лучше всего они делали это - носили знамя.
      Шаппер растопырил пальцы, повернул свои огромные ладони вверх, посмотрел на них, сказал:
      - Может быть.
      Эльза подошла и опять бережно спрятала руки мужа под одеяло.
      ...Через несколько часов после того, как Маркс ушел, они замерли навсегда, эти руки.
      ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
      Женни очнулась от забытья, но продолжала лежать недвижно, даже не открывая глаз, - такая слабость была разлита во всем теле. Она прислушалась. В дни болезни у нее что-то странное произошло со слухом: он то необыкновенно обострялся, то как-то удивительно деформировал звуки. Сейчас слух был обострен, и она слышала не только глухое, тихое, недоброе завывание осеннего ветра за окном, но, кажется, даже и шорох мусора, клочьев бумаги, которые ветер гнал вдоль всей Мейтленд-парк-род мимо их дома. Она слышала слабое движение, осторожное покашливание за стеной в комнате Карла. Она слышала здесь, где-то недалеко от кровати, ровное, как у спящей, дыхание Тусси. Бедная девочка! Вот уже три недели, как они с Еленой день и ночь на ногах. Удается ли им хоть немного поспать? Женни тяжело подняла веки и вначале не поверила глазам, увидев у окна не Тусси, а Елену. Как могла она перепутать их дыхание? Ах, это, видимо, опять из-за болезни...
      Болезнь была частой, назойливой гостьей в доме Марксов. Она то и дело наведывалась сюда не потому, что Карл, Женни или их дети от рождения отличались слабостью и нездоровьем, - наоборот, в этой большой семье природа почти всех изначально одарила завидной крепостью тела, душевной бодростью, веселой и неутолимой жаждой жизни. Нет, хворь входила в этот дом не по праву естества, не по закону природы - вопреки им ей широко отворяли двери прислужники вовсе не природного происхождения: безденежье, недоедание, квартирное убожество и теснота, нервное и физическое перенапряжение, наконец, - не в последнюю очередь! - клевета врагов.
      Женни и Карл часто болели словно по очереди: он, потом она или она, потом он. Это понять нетрудно: оба они так трепетно беспокоились и боялись друг за друга, столько сил вкладывали в уход, не доверяя его никому, столько бессонных ночей проводили у постели, что в конце концов не выдерживали. Разве мог не свалиться Карл после того, как Женни поздней осенью шестидесятого года перенесла оспу? Ведь она осталась тогда жива только благодаря его самоотверженности. И ничего нет удивительного в том, что после острейшего приступа болезни печени, свалившего Карла летом пятьдесят седьмого, Женни была так плоха, организм ее оказался так подорван и истощен, что она разрешилась нежизнеспособным ребенком. Эта прискорбная очередность, эта изнуряющая взаимозависимость за долгие годы их супружества приобрели почти неотвратимый характер.
      Да, понять, почему так происходит, было нетрудно. Труднее поддается рациональному объяснению тот удивительный факт, что нередко Женни и Карл заболевали одновременно. Это повелось со времен их помолвки. Когда осенью 1837 года после сватовства Карла и напряженной, но безуспешной борьбы с родственниками за согласие на брак Женни серьезно заболела, Маркс заболел тоже, хотя он находился не рядом с ней, не в Трире, а далеко - в Берлине, в университете.
      Так случилось и на этот раз: они заболели одновременно, точнее говоря, Женни болела вот уже три года - с осени 1878-го. И давно уже было известно, что болезнь неизлечима, что неотвратим мучительный конец. Это был рак.
      Летом Женни чувствовала себя еще так сносно, что предприняла вместе с Карлом утомительную поездку из Лондона в Аржантей, маленький городок близ Парижа, чтобы навестить старшую дочь и внуков. Но вот сейчас, глубокой осенью, наступило такое ухудшение, что она уже не встает. А Карл заболел тяжелой формой плеврита, у него начиналось воспаление легких. И теперь они лежали в соседних комнатах: Женни - в первой, большой, Карл - во второй, маленькой.
      Сознание, память, речь у Женни все время были почти такими, словно она вполне здорова. Лишь иногда, в моменты особенно острой боли, у нее коснел язык. Но из поездки во Францию Женни привезла прекрасное болеутоляющее средство, и теперь приступов боли нередко удавалось избежать.
      Короткими ноябрьскими днями, длинными вечерами, бесконечными ночами она лежала, закрыв глаза, и думала-думала, вспоминала-вспоминала... В шестьдесят восемь лет человеку есть что вспомнить, особенно если он прожил такую жизнь, какую прожила Женни Маркс.
      Сегодня ей почему-то больше всего хотелось вспомнить истоки всех радостей и горестей, тревог и забот, первые встречи с ними, их изначальные обличья.
      "Что было нашей первой радостью? - думала Женни. - Ну конечно же, незабываемые прогулки на Маркусберг. Сколько веселья, смеха, единственного в мире рейнского солнца было в них!" В ее памяти воскрес вид, открывавшийся тогда с этой горы на Трир, на окрестные дороги и виноградники. Она как наяву увидела маленького Карла: он запрягал в веревочную сбрую своих сестер и гнал их галопом вниз с горы, к городу. Но, всмотревшись в эту картину, Женни поняла, что хотела вспомнить другое. Карл был тогда совсем мальчик, и радость прогулки на Маркусберг была радостью всей детской компании: ее, брата Эдгара, Карла, его сестер и его братьев. А Женни хотелось вспомнить сейчас лишь их - ее и Карла - первую общую радость... И она вспомнила: это было, конечно, в тот день позднего лета 1835 года, когда под напластованиями своего интереса, расположения, дружеской симпатии к Карлу Женни вдруг с удивлением ощутила совсем иное чувство к нему - как к мужчине.
      В этот день Карл демонстративно отказался нанести традиционный прощальный визит содиректору Трирской гимназии Вистусу Лёрсу, шпиону и доносчику, приставленному следить за гимназистами. Из тридцати двух выпускников гимназии на такой дерзкий поступок решились лишь двое - Карл и Генрих Клеменс. У Женни это вызвало восхищение, и она так бурно его выражала, что именно тогда внезапно поняла истинное значение своего чувства к Карлу и не могла скрыть это от него. То был день бессловесного объяснения, день сладкой и тревожной общей тайны, день никому - кроме них - не видимой радости.
      Спустя несколько лет Карл читал Женни письма своего отца, тогда уже умершего. В одном из них говорилось, что Карл одержал победу над сердцем Женни "самым непостижимым образом". "Ах, старый, добрый Генрих! - чуть улыбнувшись выцветшими губами, подумала Женни. - Как мало все-таки вы знали своего родного сына, не говоря уж обо мне!"
      Видения далекого прошлого пробудили у нее желание взглянуть на себя. Она попросила у Елены зеркало. Та поправила подушки, помогла больной лечь повыше и подала овальное зеркало. Женни долго всматривалась в свое лицо. Изможденное болезнью, старое, бесцветное, со следами оспы, оно все еще сохраняло благородство черт, и при некотором напряжении мысли можно было представить его в иную пору, в дни, когда им восхищались поэты - Гейне, Веерт, Фрейлиграт. Карл иногда говорил о нем по-итальянски: dolce дольче - сладостное... Однажды в письме он назвал ее лицо словно созданным для поцелуев. Он писал: "Бесспорно, на свете много женщин, и некоторые из них прекрасны. Но где мне найти еще лицо, каждая черта, даже каждая морщинка которого пробуждала бы во мне самые сильные и прекрасные воспоминания моей жизни?.." Это было сказано не в пору тайной помолвки, не в первый год супружества, - они прожили тогда вместе уж лет тринадцать-четырнадцать, родили шестерых детей, она была уже не молода шел пятый десяток, а ему подбиралось под сорок.
      Возвращая зеркало, Женни взглянула на убитую горем Елену и подумала: "Вот и она почти старуха. А ведь мама когда-то прислала ее к нам совсем молодой девушкой. Сколько же ей теперь?" Женни помнила, что Елена на девять лет моложе ее, но сосчитать, сколько ей сейчас, не могла и только твердо знала, что она уйдет, а Ленхен еще останется, и это несколько утешало ее, ибо она была уверена, что преданная Ленхен поддержит Карла в горе и одиночестве.
      Женни снова закрыла глаза - отдалась воспоминаниям. Теперь она, всю жизнь так много волновавшаяся за мужа, силилась вспомнить, когда впервые испытала тревогу за него. Может быть, всего сильней она беспокоилась о Карле в Кёльне в дни революции. Тогда его как главного редактора "Новой Рейнской газеты" то и дело вызывали в полицию и в суд, два раза даже судили, но он так блестяще защищался, что его вынуждены были оправдать. Кроме того, Карл в те незабываемые дни очень много ездил по делам газеты бывал в Гамбурге, Берлине, Вене, и, провожая его, она никогда не знала, дождется ли назад: такая была обстановка, так опасны были эти поездки. Она охотно сопровождала бы его, но дети...
      Острый страх за Карла она пережила и несколько раньте, в Брюсселе, когда поздно ночью на квартиру явились полицейские и увели его неизвестно куда. Но и это была, конечно, уже не первая тревога. А ей хотелось вспомнить непременно первую - самую первую! Когда же? Когда? Когда?..
      Если мы долго, но безуспешно что-то силимся вспомнить и наконец все-таки вспоминаем, то изумляемся: как могли мы это забыть! Вскоре изумилась и Женни: как могла она забыть день - в конце тридцать пятого или в начале тридцать шестого, - когда из Бонна, из университета, пришла весть о том, что Карл дрался на дуэли и был при этом ранен. Конечно, именно тогда она пережила первый страх за него. "Серьезно ли ранение? Не следует ли ему приехать домой, чтобы полечиться?" - донимала Женни старого Генриха. Она лишь не спрашивала о причине дуэли. Ведь чаще всего - ей так в ту пору казалось - дуэли случаются из-за женщин. И она вспомнила, как ясное, отчетливое чувство тревоги за Карла, за его здоровье и жизнь переплелось тогда с чувством тревоги иной - смутной, возникшей внезапно, мучительно.
      Карл никогда не вспоминал об этой студенческой дуэли и не рассказывал никому о ее причинах. Позже, когда лучше узнала своего мужа, она поняла, что причиной дуэли скорей всего было оскорбление, нанесенное кем-то из однокашников Карла кому-нибудь из его друзей. Много лет спустя, уже будучи вполне зрелым человеком, в Лондоне, в ответ на клеветническое письмо Мюллер-Теллеринга Обществу рабочих об Энгельсе Маркс тотчас написал клеветнику: "Я вызвал бы Вас на дуэль за Ваше вчерашнее письмо Обществу рабочих, если бы Вы были еще достойны этого после Ваших бесчестных клеветнических выпадов против Энгельса... Я жду встречи с Вами на ином поле, чтобы сорвать с Вас лицемерную маску революционного фанатизма, под которой Вам до сих пор удавалось ловко скрывать свои мелочные интересы, свою зависть, свое ущемленное самолюбие..."
      С другой стороны, когда приблизительно в то же время бравый Август Виллих, доведенный до бешенства насмешками Маркса по поводу своих сектантско-авантюристических взглядов, вызвал его на дуэль, Карл ответил на это лишь новым градом насмешек. И тот и другой поступки так характерны для Маркса! Там речь шла о чести друга - и он ради этого готов был на все; здесь дело касалось его самого - и ему безразлично, что говорят или подумают другие.
      Позже она, разумеется, все поняла бы верно, но тогда, в юности, еще недостаточно зная Карла, но уже во всем до конца открытая перед ним, она писала ему, что для нее самое страшное в жизни - потерять его любовь: "И вот эта тревога, Карл, постоянное опасение потерять твою любовь лишает меня радости. Стоит тебе взглянуть на меня, и я со страху не могу вымолвить ни слова, кровь застывает у меня в жилах... Вся моя жизнь - это одна сплошная мысль о тебе..."
      - Вся моя жизнь, - шепотом повторила Женни. - Вся моя жизнь... Вся...
      - Что? Что ты сказала? - спросила, наклоняясь, Елена.
      - Ничего, Ленхен, - тихо ответила Женни, - ничего, дорогая... Ничего, кроме всей моей жизни.
      Маленькая комната, в которой лежал Маркс, была рядом. Женни и Карл находились в нескольких шагах друг от друга, они могли бы, повысив голос, переговариваться, но пи у нее, ни у него недоставало на это сил. Лишь изредка Маркс улавливал слабые движения в комнате Женни. Он знал, что она не сегодня-завтра умрет. "Смерть - несчастье не для умершего, а для оставшихся в живых", - вспомнил он слова Эпикура. Они звучали сейчас особенно верно и по отношению к умирающей, и по отношению к остающимся в живых. К ней - потому что муки медленной беспощадной болезни были ужасны, а исход предрешен; к нему - ибо ее смерть для него самое большое несчастье из всех, какие могли произойти.
      У Маркса издавна имелось одно своеобразное средство борьбы против душевных мучений - занятия математикой. Он часто прибегал к нему, когда боль становилась уж совсем невыносимой. Только погружаясь в математические формулы, расчеты, уравнения, он мог хоть немного успокоиться. За время этой последней болезни Женни, будучи и сам больным, он написал целую работу по исчислению бесконечно малых величин. По количеству за день исписанных алгебраическими знаками страниц можно было судить, и все домашние знали это, о том, как у Маркса на душе: чем больше страниц, тем ему трудней.
      Маркс отложил новую страничку математической рукописи и вернулся мыслью к Женни. Он был уверен, что ее смерть вскоре унесет в могилу и его, поэтому сейчас в своих думах он не отделял себя от нее, как не отделял почти никогда за все эти сорок лет.
      Он, как и она, мысленно блуждал по разным годам и событиям их жизни. Он вспомнил, как еще в далеком, почти безмятежном, почти золотом 1836 году ему, восемнадцатилетнему студенту, отец предрекал: "Тебе предстоит, да захочет того Бог, - еще долгая жизнь на твое благо и благо твоей семьи, а также, если мое предчувствие меня не обманывает, - на благо человечества".
      Маркс подумал, обращаясь к отцу:
      "Ты говоришь, долгая жизнь? Может быть, мою жизнь и можно так назвать: ведь я намного пережил не только всех своих братьев, Давида, Германа и Эдуарда, не только трех из пяти сестер, но уже на семь лет я старше и тебя, отец, - старше того возраста, в котором ты нас оставил. Но все-таки я не знаю, была ли моя жизнь долгой. Теперь она кончается. И я твердо знаю только одно: хотя всю жизнь я работал не покладая рук, не разгибая спины, и кое-что успел сделать, мне все-таки не хватило времени, отмеренного судьбой. Если бы она подарила мне еще лет пятнадцать-двадцать, я бы и эти годы до краев заполнил работой.
      Что же до личного блага, блага семьи и блага человечества, то они находятся в гораздо более сложном взаимоотношении, чем ты, отец, очевидно, думал - поверь мне, ведь я старше и у меня больший опыт, чем у тебя. В жертву делу всей своей жизни - "Капиталу" - я принес здоровье, жизненное счастье и семью. Но все это именно для "блага человечества", ибо "Капитал" - самый сильный снаряд, выпущенный когда-либо по старому миру, по старым порядкам, мешающим человечеству стать счастливым. И потому я уйду из жизни с сознанием честно исполненного долга, возложенного на меня временем. С таким сознанием уходит и Женни. А разве не это именно и есть "личное благо"?"
      Произнеся мысленно имя Женни, Маркс вспомнил, что отец, который любил ее как родную дочь, считал необыкновенным человеком, порой серьезно и убежденно говорил: "В ней есть что-то гениальное".
      В одном из писем сыну-студенту Генрих Маркс писал: "Она приносит тебе неоценимую жертву - она проявляет самоотверженность, и оценить ее до конца можно лишь здравым рассудком. Горе тебе, если ты когда-либо в жизни об этом забудешь!" Слова сорокапятилетней давности вновь отчетливо прозвучали в ушах Маркса. Время придало им вопросительный смысл. Они настойчиво и строго требовали ответа: ты забывал или не забывал?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38