Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Одиночное плавание

ModernLib.Net / Исторические приключения / Черкашин Николай Андреевич / Одиночное плавание - Чтение (стр. 8)
Автор: Черкашин Николай Андреевич
Жанр: Исторические приключения

 

 


      Улица, ведущая к воротам гавани, светла и пустынна. Утренние сумерки белой весенней ночи. Свежо и безлюдно, и тревожная радость начала новой жизни. Все как тогда, когда после выпускного школьного вечера шагал я по предутренней Москве.
      Дорога спускается вниз, вниз, вниз, к бревенчатым причалам, и там, за урезом воды, за кромкой прибоя, переходит в подводный рельеф бухты, в абрис глубины…
      Погружение уже началось.
      Город спит, но гавань проснулась. Синеробые орды матросов бухают по деревянным настилам сапожищами. Они бегут из казарм по всему причальному фронту на зарядку.
      Музыка кино - о эти тревожные аккорды в роковых местах! - приучила нас и в жизни искать подобное сопровождение. Должны же поворотные точки судьбы выделяться особо - раскатами грома, боем часов, солнечным затмением! И чем не переломный момент уход в океанское плавание? Но вместо грома небесного - грохот подводницких сапог, мерный дых бегущей толпы, пряный дух горячего пота… Ну что ж, это только мы знаем, что для нас рассветающий день - этапная веха. Б мире, в стране, в городе и даже на подплаве нынче обычный день. И начинается он утренним бегом и закончится спуском флага, ужином, отбоем - только без нас.
      Лет двадцать назад выход в океан был здесь событием. Теперь - будни. Но каждый, кто уходит в такой поход, пометит эту дату в своём календаре на всю жизнь…
 

3.

      Солнечной полярной ночью в оконный переплет постучал матрос-оповеститель. Сердце у Марфина догадливо екнуло: «В автономку зовут!»
      То, чего он опасался всю зиму и даже втайне надеялся: «А вдруг отменят?» - надвинулось неотвратимо.
      Костя выбрался из-под жаркого Ирининого бока, оделся и, щурясь на чумное незакатное солнце, побежал к складу спецпитания получать продукты.
      Провизию принимали долго и хлопотно. У Кости вся душа изболелась: легко ли смотреть, как матросы-грузчики запускают руки в расковырянную коробку с сухофруктами, как заедают они изюм колбасой, неизвестно кем пущенной по кругу, как исчезают в бездонных карманах матросских брюк банки со сгущенкой. Оно понятно: погрузка продовольствия во все времена была «праздником живота», а всё-таки жаль - добро-то какое изводится! Таких продуктов в его селе и в глаза не видали: севрюга в собственном соку, колбаса сырокопченая, языки в желе…
      Вино, шоколад, дрожжи и воблу складывали помощнику в каюту под надежный запор. Банки с консервированными картошкой и капустой рассыпали в трюме за торпедными аппаратами. Этот харч никто раскурочивать не будет. Коробки с проспиртованным для сохранности хлебом опускали, не внимая протестам Мартопляса, в аккумуляторные ямы. А куда ещё? На подводной лодке - теснота теснот.
      Мичман Голицын, как и подобает холостяку, последнюю береговую ночь провел весело - в дискотеке ресторана «Ягодка». Заведующая дискотекой милая девчушка с несуразным именем, Аэлита Жабинская, пригласила его наладить цветомузыкальную аппаратуру. А когда на экране заполыхали в ритм музыке алые, синие, зеленые протуберанцы, тезка прекрасной марсианки потянула Дмитрия танцевать. И они танцевали - отплясывали вместе с курсантами мореходки, закончившими практику, и студентками из ихтиологической экспедиции. А потом, когда «Ягодку» закрыли, пошли бродить в сопки, благо солнце лежало на каменных грядах и каждый камешек, каждая лишаинка отбрасывали предлинные тени. Но это же солнце мешало быть смелым. Там, в полутемном зале, под властный ритм громкогласной музыки Голицыну казалось, что в такую ночь ему позволено все. И эта рыжая Аэлита, приехавшая из Львова в Северодар не иначе как в поисках женихов, вовсе неспроста заглядывает ему в глаза и так легко соглашается на прогулку в сопки. Жаль, что она живет в общежитии… Но при ярком солнечном свете - даром, третий час ночи - Дмитрий так и не посмел обнять её, хотя в безлюдном лабиринте из валунов и скал они были совершенно одни. Под ногами мягко пружинил сухой мох; метелки диковинной- ну чем не марсианской?! - сиренево-фиолетовой травы… Голицын слушал и не слушал торопливые речи Аэлиты обо всем и ни о чем, отвечал ей, а сам дразнил себя мыслью, что завтра, изнывая от качки в тесной рубке второго отсека, будет вспоминать эту прогулку и есть себя поедом за нерешительность, за робость…
      В розовых ушках Аэлиты поблескивали клипсы в виде золотых крылышек… Смешная девчонка. Пересыпает свою речь - для солидности, что ли? - нелепыми словами: «разумеется, несомненно», «со всей определенной вероятностью», «категорически положительно»… Интересно, где она их набралась!
      Взобравшись на плоскую прибрежную сопку, они увидели вдруг оранжевую альпинистскую палатку, разбитую под боком одутловатого валуна. Полог был откинут. Подойдя поближе, Голицын с изумлением разглядел в капюшоне мешка лицо спящего командира. Абатуров спал здоровым, крепким сном. «Будто пшеницу продал!» - говаривала в таких случаях бабушка Дмитрия.
      Похохатывали, радуясь добыче, чайки, похлопывал палаточным пологом верховой ветер, солнце подбиралось к щеке спящего…
      Голицын понял; это тоже прощание сберегом- палатка над морем и последние сладкие земные сны; это тоже будет грезиться под водой…
      Стараясь не шуметь, он увел Аэлиту подальше. Она проводила его до ворот гавани и даже вызвалась писать письма. Пришлось попросить у дежурного по контрольно-пропускному пункту клочок бумажки и ручку, нацарапать застывшим «шариком» адрес.
 

4.

      Жизнь - плохой церемониймейстер. Убеждался в этом много раз. И сегодня тоже. Где оно, элегическое прощание с берегом, с Родиной, с возлюбленной? Где возвышенные раздумья и тонкие переживания? Идет погрузка продуктов - коробки, ящики, пакеты, банки, мешки… Поберегись!
      Квитанции, накладные, ярлыки, этикетки…
      Взмыленный помощник сам взывает о помощи:
      - Алексей Сергеич, где же ваш народный контроль?! Расставляем «народных контролеров» и комсомольских «прожектористов» так, чтобы каждое звено живого конвейера - пирс - борт - ограждение рубки - центральный пост - трюм центрального поста - провизионка - находилось под строгим хозяйским оком. Я спускаюсь в центральный пост, пролезаю в кормовую часть отсека и вдруг вижу, как Еремеев за спиной штурмана перебрасывает в переборочный лаз банку со сгущенкой. В смежном отсеке её бесшумно ловят чьи-то руки.
      Еремеев заметил мой взгляд, улыбнулся и спокойно перекинул очередную банку через плечо. Я никогда не видел, как люди воруют, и всегда думал, что застигнутые на месте преступления, они дрожат и теряются… Меня взбесили и эта улыбка, и эта уверенность в своей безнаказанности.
      - Еремеев! Снимаю вас с погрузки! Марш в свой отсек!
      Он не сразу, все так же улыбаясь, перелез через комингс, и я сам захлопнул за ним переборочную дверь. Сгоряча не рассчитал усилия, и тяжёлый литой кругляк громко звякнул. Через секунду опущенный мной рычаг кремальеры приподнялся, дверь отворилась, и в проем лаза просунулась еремеевская голова.
      - Товарищ капитан-лейтенант, у нас, на подводном флоте, переборками так не хлопают.
      Это дерзкое, хотя и справедливое, выступление явно было рассчитано на новый взрыв. Шутка ли - старшина публично делает замечание офицеру. Все притихли - что-то сейчас будет! Но ничего не было. Не знаю, насколько ледяным получилось у меня «спокойствие», но я ответил как можно сдержаннее:
      - Хорошо, Еремеев, я это учту.
      Переборочная дверь бесшумно закрылась.
 

5.

      Вначале было слово. И слово было «корабль».
      - Корабль к бою и походу приготовить!
      Лодка медленно оживала, отходила от стояночной спячки. Включены гирокомпасы, прогреты дизели, провернуты гребные валы. Боцман измерил осадку кормы и носа. Уже невмоготу ждать последнего сигнала…
      Серая теплая пасмурь. У зарядовой станции пестрая стайка притихших жен. Они просочились в гавань самовольно и потому держатся поодаль от чёрных «Волг» провожающего начальства. Жен приглашают лишь на встречу корабля, видимо памятуя «долгие проводы, лишние слезы». Женщины, разбившись на группки, высматривают на рубке и корпусе родные лица: видит ли, что пришла? помашет ли рукой?
      Адмирал разрешил офицерам и мичманам подойти к женам.
      Ирина Марфина пришла на пирс с покрасневшими глазами, подавленная и предстоящей разлукой, и жутковатым видом рыбоящерного корабля, в утробе которого должен жить теперь муж.
      - Принесла? - спросил Костя после первых объятий. Вместо ответа она сунула ему пару мичманских погон.
      В одном из них была зашита сотенная бумажка.
      - Я тебе «королевского мохеру» привезу, - пообещал Костя, морщась от неблагозвучного иностранного словца.- А ещё у них там, говорят, золото больно дешевое…
      Марфин достал из-за пазухи бумажку со схемой, как пройти к самым дешевым лавкам в том заморском городе, где могла побывать лодка.
      - За морем телушка - полушка… - грустно усмехнулась Ирина. - Сам-то хоть вернись, добытчик…
      Они поспешно расцеловались, потому что за спиной стоял старпом и уже в третий раз грозно повторял:
      - Команде - строиться!
      Построились на торпедном пирсе вдоль корпуса лодки. Адмирал наскоро обошел фронт, пожимая руки. Короткое напутствие:
      - Товарищи подводники! Сегодня вы уходите в океан для охраны безопасности нашей Родины! Помните об этом всегда. Ждем вас со щитом. Семь футов вам под киль!
      - Команде вниз!
      …Последние объятия. Прощальный шепот, быстрый и страстный, как нечаянная молитва. Руки, вскинутые па погоны…
      - Окончить прощание! - командует старпом нарочито ледяным голосом. Лед смиряет боль. - Всем вниз!
      Юная жена лейтенанта Симакова припала к мужу, и поцелуй их никак не прерывается.
      Старпом молча стоит рядом - ждет.
      Жена Мартопляса стоит в одиночестве - мужа отозвал флагманский механик. Башилов подошел к ней и хотел сказать что-нибудь бодрое, веселое, но осекся. На него смотрели невидящие глаза, а лицо - как гипсовая маска, на которой застыло только одно - боль разлуки…
      Подводники, подталкивая друг друга, ринулись с пирса на трап, с трапа - на корпус, с корпуса - в овальную дверь рубки, в круглый зев входной шахты… Офицеры спускаются последними. Перед тем как скрыться за стальной дверцей, Костя Марфин оглянулся, чтобы получше запомнить статную фигурку Ирины поодаль от стайки офицерских жен, запомнить город, нависший над гаванью, белые языки не сползшего со скал снега…
      Я стоял на мостике и старался не глядеть в сторону горы Вестник. Я знал, что оттуда на меня сейчас смотрят, ощущал на себе её взгляд из оконца рубленого домика.
      Гидрометеопост обещал хорошую погоду на выходе из залива.
      Отданы швартовы. Забурлила зелёная вода под правым винтом. Между бревнами пирса и чёрным бортом ширится промежуток.
      Причальный фронт, причальный фронт… Досками ля выстланы здешние причалы? Черта с два! Они устланы нашими разлуками, тревогами, встречами, они пропитаны живой памятью, которая сбережет их от тлена лучше, чем креозот.
      Вскинули руки к козырькам все, кто остается на берегу, - адмирал, штабные офицеры.
      Уходит подводная лодка.
      Боцман рванул рычаг тифона. Хриплый рев прощального гудка оглашает гавань и долго гуляет по извивам фиорда.
      На мостике не протолкнуться. Бросить прощальный взгляд на город вылезли и Федя-пом, и доктор… Штурман целится пеленгатором меж наших спин, локтей, голов.
      В заливе штиль. Взморщенная лодкой гладь не теряет своей зеркальности. В округлых складках, что разбегаются от наших бортов, отражаются красноватые скалы бухты, рыхлые облака, мачты рейдовых постов, родные чумазые чайки…
      Сигнальщик стучит щитком фонаря-ратьера - отбивает позывные. Ожерелье из ржавых поплавков размыкается, ж мы выходим из ворот гавани. Командир нажимает клавишу переговорного устройства:
      - Внизу! Записать в журнале: «Вышли за боновое oграждение. Корабль начал автономное плавание…»
      Дома створились за кормой медленно и плавно. Горы сдвинулись и скрыли город.
 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. БОЛЬШИЕ МОРЯ

Глава первая

1.

      Автономное плавание - одиночный поход… Лодка уходит в океанские глубины, превращаясь в океанский спутник планеты, в подводную орбитальную станцию с полным запасом топлива и провизии для десятков людей. Что бы ни случилось - пробоина, пожар, поломка, острая зубная боль или что-нибудь похуже, - надежда только на свои силы. Помощь придет не скоро…
      По внешним приметам, автономное плавание мало чем отличается от боевого похода в военное время: уйдет подлодка на опасное задание, и все так же будут тлеть плафоны в отсеках, так же будут вращаться роторы, выкачивая из магнитных полей электрическую силу, тепло, свет… Такими же осторожными будут редкие всплытия. По внешним приметам, будни подводников напоминают работу в цеху: орудуют рычагами, маховиками, инструментами. Ничего героического, если забыть, что орудуют они в толще океана, под прицелом ракето-торпед, над километровыми безднами, куда уж если канешь, то исчезнешь без следа…
      Утром постучал в каюту боцман, спросил голубую акварель. Зачем боцману голубая акварель? Пошел вслед за ним в центральный пост. Белохатко раскрошил акварель в белую эмаль и провел на жестяном прямоугольнике голубую полосу Военно-морского флага. Под этим железным стягом мы и будем теперь ходить. Его не истреплют никакие ветры. Его хватит надолго… До самого возвращения…
      Атлантика разбушевалась. Вторые сутки идем в надводном положении, и вторые сутки над головой водопадный грохот волн по полому железу корпуса. Швыряет так, что из подстаканников выскакивают стаканы. Не качает, а именно швыряет, в наших взлетах и провалах нет и намека на гармонические колебания.
      На Федю-пома рухнул с полки коралл и разбился вдребезги. На толстого, неповоротливого помощника всегда что-то падает: то сорвется графин с каютной полки, то зеркало, то вентилятор. Похоже, он коллекционирует упавшие на него предметы.
      - Надо ожидать, Федя, что скоро на тебя упадет кувалда, - мрачно предрекает механик, тыкая вилкой в опостылевшие макароны. - На первое - суп с макаронами, на второе - макароны по-флотски… Я что, на итальянском флоте служу?
      По должности помощник командира отвечает за снабжение, за продовольствие. От великой ответственности или от малоподвижного образа жизни Федя Руднев катастрофически прибавляет в весе. Он решил сесть на диету. Вместо обеда - скромная баночка рыбных консервов. За ужином выковыривал сало из колбасы… Федю хватило лишь на сутки. На блинах к чаю он сорвался. Под общее веселье съел пять штук. «Ну, вас к черту! - кисло отшучивался помощник.- Я ем как птенчик». «Птенчик страуса!» - не преминул уточнить Симбирцев.
      Но сегодня аппетит изменил даже Феде Рудневу. Бледный от приступов дурноты, он ушёл в себя, как йог. Тучные люди переносят качку хуже, чем худые.
      Наш ужин напоминает игру в пинг-понг. В одной руке держишь стакан с чаем, другой ловишь то, что несется на тебя с накренившегося стола. Остановил лавину стремительно сползающих тарелок. Молодец! Через секунду она помчится на соседа, сидящего напротив. Он сплоховал - тарелка с рыбой ударилась в спинку дивана, а блюдце со сгущенкой опрокинулось на колени. Два-ноль в пользу Атлантического океана.
      В качку испытываешь как бы навязанное тебе состояние опьянения со всеми наихудшими последствиями: ты трезв, но мир уходит из-под ног, тебя швыряет, тошнит… Штурман Васильчиков, укачавшись, горько дремлет под усыпляющее зудение гирокомпасов. Мартопляс - вот кого не берёт морская болезнь! - прикнопил к дверям штурманской рубки объявление: «Меняю вестибулярный аппарат на торпедный». В центральном посту заулыбались. Но механику этого мало. Штурмана нужно достойно проучить. Мартопляс пробирается к автопрокладчику и переводит таймер ревуна, возвещающего время поворота на новый курс. Сигнал верещит пронзительно, штурман в ужасе вскакивает. Боцман тихо усмехается, поглядывая на расшалившихся офицеров с высоты своих сорока лет. Штурману - двадцать пять, механику - двадцать семь. Мальчишки! В эту минуту они и в самом деле проказливые школяры, если забыть, что вокруг штормовой океан, километровые глубины и американские атомоходы.
 

2.

      В кают-компании пусто. Я включил электрочайник, присел на диванчик. И тут к горлу подступил первый премерзкий ком тошноты. Я даже запомнил, в какое мгновение это случилось: фигуры на забытой кем-то шахматной доске ожили и пошли вдруг дружной фалангой, белые надвинулись, чёрные отпрянули. Внутри, под ложечкой, возникла тяжесть, в глазах потемнело, рот наполнился солоноватой слюной, и я опрометью бросился в спасательную кабину гальюна. Вывернуло до слез в глазах. Выбрался из кабинки и, пряча взгляд, кусая губы, побрел в родной отсек. С трудом одолел взбесившийся коридор, пролез в каюту и рухнул на куцый диванчик. Стало немного легче, но ненадолго. Дурные качели качки брали свое, голова чугунным ядром вдавливалась в подушку. Дерматиновый диванчик скрипуче дышал, то сжимая пружины на взлетах волны, то освобождая их в провальные мгновения, и тело мое будто взвешивалось на дьявольских океанских весах.
      Боже, какой прекрасной была бы морская служба, если бы не качка! Во всем виноват желудок, вся дурнота шла от него. Я пытался усмирить его приказами, заклинаниями, аутотренингом, но поединок коры головного мозга с пищеварительным трактом шел вовсе не в пользу высокоорганизованной материи. О гнусная требуха!… Так постыдно ослабнуть только из-за того, что внутри тебя что-то легчает, что-то тяжелеет! Какое счастье, что меня сейчас не видит никто! Когда же кончится эта болтанка? К вечеру? Через сутки? Через неделю?… «Капитан-лейтенант Башилов, ваше место сейчас в отсеках. Встаньте!» - «Ни за что в жизни! Сейчас вот тихо умру, и все». - «Встань, сволочь!!! Иди к людям! Они вахту несут. Им труднее, чем тебе». - «Ладно, сейчас встану… Ещё чуточку полежу и встану и пойду. Ещё полминутки…»
      Я отговариваюсь теми же словами, какие бормотал из-под одеяла бабушке: она будила меня по утрам ласково, наклонясь к уху: «Дети, в школу собирайтесь! Петушок пропел давно…»
      «Ну, встань, пожалуйста… Ведь сможешь!» На мостике было легче - свежий ветер, простор, и видишь ясно вон тот вал, сквозь который надо пронырнуть. А здесь какая-то бесплотная непостижимая сила сжимает желудок, как резиновую грушу… О мерзость! Кто говорит, что дух сильнее тела? Вон она, душа, стонет, придавленная тяжестью семидесяти безжизненных килограммов.
      «Хватит философствовать! Подъём!» - ору я себесимбирцевским басом. Тщетно. Я прибегаю к последнему средству: вызываю в памяти глаза Людмилы. Вот она смотрит на меня, вот кривятся в насмешке красивые губы: «Моряк…»
      Стук в дверь.
      - Товарищ капитан-лейтенант…
      Сбрасываю ноги с диванчика. На пороге мичман Шаман. Во время сеансов радиосвязи у него в моей каюте боевой пост. Смотрю на него с ненавистью: «Принесла нелегкая!» - и с радостью: «Ну уж теперь-то встанешь!» Встаю. Уступаю диванчик. Выбираюсь из каюты, застегивая крючки воротника.
      Коридор среднего прохода то и дело меняет перспективу: уходит вниз, уходит вверх, вбок, вкось… Все в нём мерзостно - электрокоробки, выкрашенные в отвратительный зеленовато-желтый цвет, фанерные дверцы кают, змеиные извивы кабельных трасс, гнусный свет плафонов. В носовом конце коридора скорчился вахтенный электрик Тодор. Он смотрит на меня виновато.
      - Голова шибко тяжелая, тарьщкапнант…
      - Наверное, от ума.
      - Матрос кисло улыбается.
      Перебраться в центральный отсек непросто. Сначала нужно дождаться, когда центр тяжести трехсоткилограммовой переборки двери сместится так, что её можно будет открыть, потом проскочить до того, как литая крышка захлопнется на очередном наклоне, - иначе рубанет по ноге. В шторм хождения из отсека в отсек запрещёны всем, кроме тех, кому это надо по службе.
      В центральном - унылая тишина, если тишиной можно назвать обвальный грохот над головой да настырное жужжание приборов. Все, кроме вахты, лежат, пребывая не то в дурмане, не то в анабиозе.
      Качка качке рознь. Сегодня какая-то особенно муторная - усыпляющая, мертвящая… То ли амплитуда волны такая, что попадает в резонанс с физиологическими колебаниями организма, то ли мы вошли в какой-то особенный район океана вроде сонного царства. Ведь прибивало же к берегу подводные лодки с экипажами, уснувшими навечно. В первую мировую войну, например. Что, отчего, почему - неизвестно. Одно ясно: шторм действует не только на вестибулярный аппарат, но прежде всего на психику. Поневоле поверишь во все эти россказни про «инфразвуковой голос» океана, сводящий моряков с ума, заставляющий их бросать свои корабли и прыгать за борт…
      Уверен, что на лодке сейчас нет ни одного человека в ясном, трезвом сознании. Качка туманит разум: одних ввергает в полудремотное забытье; других - в бесконечную апатию, в полное безразличие к себе и товарищам; третьи витают в глубоких снах; у четвертых стоят перед глазами картины прошлого. Две трети экипажа ушли в воспоминания, сны, видения, грезы… И даже вахта, вперившая взгляды в экраны, планшеты, шкалы, циферблаты, кажется тоже погруженной в оцепенение.
      Чтобы отвлечься от качки, начинаю фантазировать: ну конечно же, мы вошли в некий район Атлантики, где простирается неизученное психическое поле. Оно превращает членов экипажа в сомнамбул, а корабли - в подобия «Летучего Голландца», и вот я один из всех сумел разорвать коварные путы. Я иду по отсекам и бужу забывшихся гибельным сном товарищей…
      Игра приносит некоторое облегчение, тошнота отступает, возвращается осмысленный интерес к окружающему. Рулевой Мишурнов, балабола и весельчак, доблестно несет вахту. На шее у него подвязана жестянка из-под компота, через каждые пять минут матрос зеленеет и пригибается к ней, но лодку держит на курсе исправно. В боевой листок его!
      Перебираюсь в четвертый отсек, он же кормовой аккумуляторный. Кормовой - не потому, что в нём корм готовят, поучал когда-то Симбирцев Марфина, а потому что расположен ближе к корме. «Кормчий» Марфин в тропических шортах и сомнительно белой куртке отчаянно борется за «живучесть обеда». Лагуны заполнены на две трети, но борщ и компот все равно выплескиваются. Руки у Марфина ошпарены, ко лбу прилип морковный кружочек, взгляд страдальческий и решительный. Работа его почти бессмысленна- к борщу никто не притронется, погрызут сухари, попьют «штормового компота» - квелого, без сахара, - и вся трапеза. Но обед есть обед и должен быть готов к сроку, хоть умри у раскаленной плиты.
      - Как дела, Константин Алексеевич? - Вся приветливость, на какую я сейчас способен, в моем голосе.
      Марфин стирает со щек горячий пот:
      - На первое - борщ, тарьщкапнант, на второе - макароны по-флотски… На «нули» - дунайский салат.
      «Нулевое блюдо» - холодная закуска. Противень с горкой консервированного салата выглядит весьма соблазнительно. Как больная кошка выискивает себе нужную траву, так и я вытягиваю за хвостик маринованный огурчик. Нет, право, жить в качку можно.
      - А где камбузный наряд?
      - Сморился! - Марфин добродушно машет красной рукой в сторону боцманской выгородки.
      Заглядываю туда - матросы Жамбалов и Дуняшин по-братски привалились друг к другу, стриженные по-походному головы безвольно мотаются в такт качке.
      - Не надо, тарьщкапнант! - окликает меня Марфин, заметив, что я собираюсь поднять «сморившихся». - От них сейчас проку мало. Сам управлюсь. - И он бросается к плите, где опять что-то зашипело и зачадило.
      В пятом в уши ударил жаркий клекот дизелей. Хрустнули перепонки - лодку накрыло, сработали поплавковые клапаны воздухозаборников, и цилиндры дизелей «сосанули» воздух из отсека.
      Вот где преисподняя!
      Вахтенный моторист хотел крикнуть «Смирно», но я показал ему: не надо. В сизой дымке сгоревшего соляра сидел на крышке дизеля старшина 2-й статьи Соколов и наяривал на гармошке что-то лихое и отчаянное, судя по рывкам мехов, но беззвучное: уши все ещё заложены. Перепонки хрустнули ещё раз - давление сравнялось, и сквозь многослойный грохот цилиндров донеслись заливистые переборы. Деревенской гулянкой повеяло в отсеке.
      Играл Соколов не в веселье, играл зло, наперекор океану, шторму, выворачивающей душу качке… Худое вологодское лицо его с впалыми висками и глубокими глазницами выражало только одно - решимость переиграть все напасти взбесившегося за бортом мира. Его трясла дрожь работающего двигателя, сбрасывали со скользкой крышки крутые крены, но сидел он прочно, цепко обхватив ногами пиллерс. Пальцы Соколова, побитые зубилом, изъеденные маслами, ловко перебегали по белым перламутровым кнопкам, обтрепанные, с некогда красным подбором, мехи качали-раздували бойкий наигрыш.
      Эх, яблочко, да ты не скроешься.
      В бэче-пять попадешь, не отмоешься!
      У Соколова под Белозерском молодая жена. Справил свадьбу в краткосрочном отпуске за отменный ремонт дизеля. Жена провожала до Северодара, до ворот казармы. Теперь их разделяют два океана и год службы.
      Только русская гармошка могла переголосить адский грохот снующего железа. И «психическое поле» шторма - материя, слишком тонкая для тяжёлых сил моторного отсека, - рвалось и завивалось здесь в невидимые лохмы.
      Зато в корме свободный от вахты народ лежал в лежку, отчего отсек, загроможденный трехъярусными койками, напоминал вагон санитарного поезда. Швыряло здесь так, будто подводная лодка виляла хвостом: Безжизненно перекатывались на подушках стриженые головы, качка бесцеремонно валяла с боку на бок дюжину безвольных тел.
      Я стоял, широко расставив ноги и уцепившись за стойку приставного трапа под аварийным люком, и смотрел на это «лежбище котиков», как сказал бы Симбирцев, с состраданием и некоторым превосходством: «Вы - лежите, а я стою…»
      Меж торпедных труб билась, дребезжа, гитара. Я вытащил её. С подушки нижнего яруса вяло приподнялась голова.
      - Там вторая струна…
      Голова обморочно свалилась на подушку с рыжеватой наволочкой.
      Я стоял посреди этой санитарной теплушки, привалившись спиной к задним крышкам торпедных аппаратов, и думал, что нет в мире таких слов - кроме двух: «боевая тревога», - которые могли бы поднять полуживых or болтанки людей. И тут меня осенило. Я сорвал трубку корабельного телефона и вызвал дизельный.
      - Пятый слушает.
      - Соколова срочно в корму! С инструментом.
      - С аварийным?
      - С музыкальным!
      Через несколько минут распахнулась круглая переборочная дверь - и через комингс перелез Соколов, держа гармошку под мышкой.
      - Играй здесь!
      Соколов понял. Присел на красный барабан буй-вьюшки, пристроил гармонь на коленке, прислушался на секунду и грохоту волн над головой и развернул мехи.
      Раскинулось море широко.
      И волны бушуют вдали…
      Басы и пищики так явственно выговаривали слова, а слова - немудреные, матросские, щемящие - так ладно ложились на водяные вздохи океана, на тарахтенье гребных винтов, взрезающих то волну, то воздух, на скрипы и стоны лодочного металла, что казалось, стародавняя песня только-только рождается и никто её ещё не слышал, кроме нас, да и не услышит, она так и останется здесь, в стальной бутыли прочного корпуса, в ревущей Атлантике, за тридевятым горизонтом.
      Товарищ, мы едем далеко,
      Подальше от нашей земли…
      Соколов знал, что играть. С верхнего яруса свесилась одна голова, другая… Вот уже кто-то сел - заскрежетала матрацная сетка. Кто-то яростно трет виски, выгоняя качечную одурь Поднялся и хозяин гитары. Ревниво покосился на пришёльца из другого отсека, выждал, когда гармонист примолк.
      Служил на нашей лодочке матрос,
      Двужильный, стройный, как швартовый трос.,.
      Носок тяжелого ботинка - «прогара» - отбивал лихой ритм по стальному настилу. Гитариста придерживали за плечи, чтобы не сбросило с койки. Пальцы его, перебегали по грифу, словно сноровистые матросы по бушприту парусника. Гриф-бушприт ходил враскачку - гитара тоже перемогала шторм вместе с чёрным веретеном субмарины.
      На койках зашевелились, задвигались. «Санитарная теплушка» превращалась в боевой отсек.
      Я возвращаюсь в центральный пост. Лодку по-прежнему выворачивает из моря, как больной зуб из десны. По-прежнему ломит виски, каждое движение даётся с трудом, точно опутан по рукам и ногам тягучими жгутами. Но на душе легче: я не лежу ничком, одолел себя и качку, я что-то делаю…
      - Где командир? - спрашиваю у штурмана.
      Васильчиков кивает: вверху, на мостике.
      Лезу по мокрому скользкому трапу. Мрак в обтекателе рубки слегка рассеян подсветкой приборов. Толстые стекла глубоководных кожухов чуть брезжат желтоватым светом. Различаю под козырьком фигуры Абатурова и Симбирцева. Курят, пряча от брызг огоньки сигарет в рукава канадок. А может, по привычке соблюдают светомаскировку. И на минуту кажется странным, что в такой вселенский шторм, когда всякая живая душа, очутившаяся в этой бушующей пустыне, должна радоваться любому огоньку в кромешной мгле, надо от кого-то таиться.
 

3.

      В мичманскую кают-компанию, или старшинскую, где вместе с семью койками сотоварищей находилось и его, марфинское, подвесное ложе, Костя почти не заходил. Глыба ещё не прожитого походного времени давила в унылой тишине старшинской с особой силой. Здесь почти не разговаривали, обменивались односложными репликами лишь за общей трапезой. Мичманы, сломавшие не одну автономку, зная, как осточертеют они друг другу к концу похода, избегали пока слишком тесного общения, пытаясь оттянуть хотя бы на месяц неизбежные свары, склоки и прочие проявления того, что называется на научном языке признаками психологической несовместимости. Даже добродушный «трюмач» Ых - Степан Трофимыч Лесных - и тот поостыл к Косте, даром что распевали вместе «Вологду-гду»; сидел в своём закутке и мастерил из эбонита модельку лодки. Один лишь штурманский электрик Фролов приставал ко всем с праздными разговорами. Человек начитанный и острый на язык, он почему-то сразу невзлюбил Марфина, а заодно и его кулинарную продукцию.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25