Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Василий Аксенов. Сентиментальное путешествие

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Дмитрий Петров / Василий Аксенов. Сентиментальное путешествие - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Дмитрий Петров
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


А вскоре стоял в дверях квартиры Евгении Гинзбург с серым лицом и убитыми глазами. Взял на руки Васю. Сказал трясущимися губами: «У меня ведь тоже есть… Сережка… Четыре года. Хороший парень…»

– Что с вами, Николай Наумыч? – удивилась Гинзбург.

– Всё. Всё кончено. Я… только хотел сказать вам, чтобы вы не думали… Это всё неправда. Клянусь – я ничего не сделал против партии.

Она стала его утешать. Мол, всё бывает – и недоразумения, и наветы, и ошибки…

А он в ответ:

– Мне очень больно, что и вы можете пострадать за связь со мной…

Она изумилась: за связь? Какую связь? Вы в себе, коллега?

Они приятельствовали. Эльвов заведовал в пединституте кафедрой русской истории. Предложил Евгении писать хрестоматию по истории Татарии. Встречались они и в редакции.

Но «связь»? Стоп, если всё упомянутое «связь», то бояться ей решительно нечего.

– Вы не понимаете момента, – сказал он. – Вам будет еще труднее, чем мне. Прощайте.

И дверь за ним затворилась.

А утром, в фойе института, старик швейцар, знавший Евгению, шепнул: а профессора-то… рыжего-то… ночью-то… Увели…

<p>2</p>

Ка-а-ак? Эльвов – враг?!.. А как обличал троцкистов… Кому ж теперь верить? А если – ошибка? Ведь не зря ж он приходил, бубнил, о чем-то предупреждал…

Нет. Чекисты не ошибаются. В редакции партсобрание. Повестка дня: дело коммунистки Гинзбург. Ее обвиняют. В том, что она не делала. Не разоблачила матерого троцкиста Эльвова. Не критиковала тексты под его редакцией. Не спорила с ним…

– Но ведь и никто не спорил…

– Вот он всех и объегорил!

– Значит – все виноваты?

– А как считаешь сама ты?

– Я? Думаю, – отвечает, – большинство – честные большевики. Что за дикий вопрос?

– Гм, – говорят. – Спешить не моги. С каждого будет спрос. В свой черед. А щас, товарищ, речь о тебе. О твоей конкретно судьбе.

– Но ведь он член горкома!

– Ну да. И ты с ним неплохо знакома! Так что же молчала – не подавала органам сигнала?

– Да я же не знала!

– Чего ты не знала?

– Что он – троцкист. Это кто доказал?

– Да-а-а… Ловко он к вам, умникам, в доверие вползал! Здесь ты, Гинзбург, пальцем в небо попала. Спрашиваешь: кто доказал, что трокцист? Да ведь он арестован! Значит – не чист. Или, думаешь, у нас изолируют без точных данных?

Спорить? А смысл? На каждый ее смущенный довод у них – чугунный ответ. Начиналось то, что потом Евгения назовет «прелюдией к симфонии безумия и ужаса».

<p>3</p>

Летом 1936 года первый секретарь обкома Альфред Лепа сказал ее мужу прямо: «Знаешь, Аксеныч, твоя жена Гинзбург очень не нравится членам бюро».

И Лепе она не нравилась: «Дерзкая, гордая, бестактная, неуважительно относится к руководящим товарищам и их женам, высмеивает установившиеся в активе отношения и вообще является чужеродным телом среди руководящих работников…» Разве такая нужна жена видному партийцу? Лепа объявил Гинзбург «не нашим человеком» и посоветовал Аксенову порвать с ней.

«Лепа, – вспоминает Павел Васильевич, – был убежден, что выполняет высокую партийную миссию», спасает нужный кадр – то есть его, Аксенова. Но в ответ услыхал, что «даже папа римский не решился бы возложить на себя функции, которые вы присвоили именем партии!». А услышав, печально промолвил: «Эх, товарищ Аксенов, жаль, не пожелал ты понять: мы искренне хотели помочь тебе… Придет время, и ты поймешь это, но будет поздно».

Разговор был окончен.

В феврале 1937 года на партактиве Павла яростно шельмовали за политическую слепоту и потворство жене-троцкистке. С самого начала Лепа призвал участников «произвести крутой поворот в работе в сторону выкорчевывания врагов… какие бы посты они ни занимали», объявил, что оценка партийной работы будет определяться конкретными достижениями в решении этой «главной для данного периода задачи». Об этом Павел Аксенов подробно рассказывает в своих воспоминаниях[6], а также о том, как, завершая речь, «в очень жесткой форме Лепа потребовал разрыва с троцкисткой Гинзбург, осуждения ее деятельности и признания своих ошибок…».

Ужас был в том, что и обвинения, и требования предъявлялись публично. Как говорится, перед лицом своих товарищей. И выражение этого лица не оставляло сомнений: рассчитывать на сочувствие или снисхождение не приходится. Такое это было суровое лицо.

Но Аксенов не отрекся: «…Если Гинзбург троцкистка, – сказал Павел Васильевич, – и в той или иной форме вела или ведет борьбу против партии, то буду голосовать за исключение ее из партии. Но ведь доказательств ее вины не было и нет, и принимать на веру то, что о ней говорилось здесь, значит поддерживать клевету».

Актив признал его выступление неудовлетворительным. Ждали гулкого биения кулаком в чугунную грудь, громких отмежеваний. Не дождались. Были разочарованы. Аксенов нарушил железный закон: партия сказала – ты сделал. Если, конечно, хочешь, чтоб тебе доверяли. А как же тебе доверять, если ставишь свои интересы выше партийных? Такие вопросы тогда решали быстро. В ночь на 5 февраля на закрытом заседании бюро обкома Павлу велели подать в отставку. Связались с Москвой – секретарь ЦК ВКП(б) Андрей Андреев (когда-то, в 21-м, поддержавший Троцкого) отрезал: решайте на месте.

Решили.

Отправить Аксенова в… отпуск.

<p>4</p>

Тем временем продолжались мытарства Евгении Гинзбург.

Она не понимала, что происходит. Ни в чем не знала своей вины. Всегда держалась главной линии. Сторонилась любых оппозиций. Считала единство высшей ценностью. Верила Сталину. А ей – выговор. По партийной линии. Строгий. С предупреждением. За терпимость к враждебным элементам. И это – только начало.

Запретили преподавать. Взяли под подозрение. Усомнились! Поставили под вопрос ее верность! Пугала не угроза карьере и покою (об аресте и мысли не было), но оскорбление подозрением. Это было как плевок в лицо. Но она верила: правда восторжествует. И каяться не стала. И точка. Не позволила «партийная совесть»…

А другим – позволила.

Те, кто «понимал момент», бия себя в грудь, шли на арену расправ и покаяний. Раздирали сорочки и френчи. Казнили себя за «близорукость», «утрату бдительности», «гнилой либерализм», который есть не что иное, как «пособничество врагу» – преступление. Контрреволюция. Знаете, почему покаяния не всегда принимаются? Их мало! Ну а с теми, кто каяться не желает… Не хочет разоружиться… Как эта Гинзбург… Разговор другой. Им что – место в партийных рядах? Точно поставлен вопрос, товарищ!.. Пришлось Евгении Соломоновне искать правды в Москве. В мытарствах прошел год. Выяснилось: чистеньких – нет. В том числе и среди жен членов ЦИК. Но пока… Пока пользуйтесь привилегиями, положенными члену семьи вашего уровня…

* * *

В партийной здравнице Астафьево – усадьбе князей Вяземских – жили родственники вождей. Они оценивали людей по маркам машин. «Линкольнщиков» и «бьюишников» – тех, кого возили в «Линкольнах» и «Бьюиках» – уважали. «Фордошников» презирали.

Но кормили отменно. В номерах свежие фрукты, цветы. Но в «Соснах», «Барвихе» лучше.

Здесь, среди мрамора, зеркал и лампионов, Евгения с сыном Лешей встречали 1937 год.

Советская аристократия ценила роскошь. Недавние угловые жильцы рабочих казарм, мещанских домишек и сельских изб вошли во вкус коньяков, шикарных автомобилей, просторных квартир, мраморных ванн, бронзовых ваз и скульптур. Конечно, их хоромы не шли в сравнение с дворцами имперской или западной элиты, но на сером фоне колхозных хибар, городских коммуналок и бараков эти цитадели счастья сияли недоступным великолепием.

«Представьте. Зима. Сибирь. Мороз… Тайга, и вдруг… забор, за ним сверкающий огнями дворец! – вспоминала об этой жизни Агнесса Ивановна Миронова-Король (немало потом посидевшая). – Нас встречает швейцар, кланяется почтительно… и мы с мороза попадаем сразу в южную теплынь… Огромный, залитый светом вестибюль. Прямо – лестница, покрытая мягким ковром, а справа и слева в горшках на каждой ступени – живые распускающиеся лилии…» Это – резиденция секретаря Западно-Сибирского крайкома в середине 30-х годов.

А вот – сценки из курортной жизни партийного начальства…

«Мы сели в открытые машины, а там – корзины всяких яств и вин. Поехали на ярмарку в Адлер, потом купались, потом – в горы, гуляли, чудесно провели день. Вернулись… А праздничные столы уже накрыты, и около каждого прибора цветы, и вилки и ножи лежат на букетиках цветов. На мне было белое платье, впереди бант с синими горошинами, белые туфли… Были в тот вечер Постышев, Чубарь, Балицкий, Петровский, Уборевич, а потом из Зензиновки, где отдыхал Сталин, приехал Микоян»[7].

В новогодний вечер столы в Астафьеве ломились. За ними восседали видные персоны. Дамы – в бальном. Мужчины – кто в партийном, кто в военном. Девяносто процентов из них были обречены уже скоро сменить свои ромбы и шпалы на робы и бушлаты, балык – на баланду, а покои – на бараки. А юные знатоки иностранных машин – на палаты детдомов. Но пока – гуляют: пир горой! С новым, 1937 годом! Слава СССР! Слава великому Сталину! Ура!

Евгения – в блистательном платье. Шампанское, икра и искры в хрустале. Без пяти двенадцать. И тут ее зовут к телефону. Думала – муж. Оказалось – знакомый. Звонит с комплиментом… Вернулась на двенадцатом ударе часов. Алеша с кем-то чокался ситром.

Этот Новый год она с ним. Но ни один следующий. Никогда.

<p>5</p>

Вскоре Евгению исключили из партии. Стало ясно: ничто уже не выяснится: наказание вовсе не требует наличия преступления. Что ни день – новости об арестах. Они видели: в ВКП(б) идет безжалостная и неумолимая чистка. Среди ее жертв – хорошо им знакомые люди, в измену которых не верили. Но и не смели усомниться.

С 7 февраля 1937 года – со дня изгнания мамы из партии – родители ждали ареста.

До того их быт охраняли дзержинцы Николая Ежова. И они предпочитали не думать о том, сколько порушено судеб и карьер, сколько коллег ушло из личных кабинетов в кабинеты следователей. И те же чекисты, что прежде хранили их покой, теперь стерегут их в тюрьме, на этапах, в лагерях. Затем и несут они бессонную вахту в здании республиканского управления НКВД на улице Дзержинского (и сейчас – Дзержинского), что в Казани звали «Черным озером» (в текстах Аксенова – «Бурым оврагом»). Зимой на озере заливали каток. Там кружили румяные юноши и девушки. И, кружа, глядели на окна, всегда сиявшие электричеством.

Сколько в этом доме подземных этажей? Нас не касается. Там просто допрашивают или пытают? А что ж с контрой – сусоли рассусоливать? Место врага – в подвале, где его умело убедят дать подробные показания. А после – у стенки и на свалке истории. Меж тем кто-то точно так же думал о них – о Паше и Жене. Но это им в голову не приходило. И вот – пришло.

Теперь их пугали ночные автомобили.

– Остановилась! – кричала Евгения шепотом. – Право, остановилась…

Павел шел к окну. Возвращался:

– Женичка, грузовик!..

– А они всегда на легковых, да?

* * *

На следующий день после ухода Павла в отпуск всех ошарашил звонком телефон. Теперь им звонили редко. Ответил Павел. Вслушался, поздоровался, передал трубку Евгении:

– Тебя, Женюша… Веверс… НКВД…

Веверс. Она знала его: деловой, любезный, даже обаятельный чекист.

– Товарищ… как у вас сегодня со временем?

– Я теперь всегда свободна. А что?

– О-о-о!.. Уже упали духом?.. Все это преходяще. Так вы, значит, могли бы сегодня со мной встретиться? Нам нужны кой-какие сведения об этом Эльвове. Ох, и подвел же он вас!..

– Когда прийти?

– Да когда вам удобнее. Хотите – сейчас, хотите – после обеда.

– А вы меня надолго задержите?

– Да минут так на сорок. Ну, может, час…

Женя решила идти немедля. Быть может, наконец всё выяснится.

Она, как вспоминает Павел, «постояла около кроватки спавшего после обеда младшего сына Васи… пожелала всего доброго моей маме Евдокии Васильевне… и прошла в нашу комнату. Закрыв дверь на ключ, она… неожиданно опустилась на колени, обхватила мои ноги руками, откинула голову назад и, глядя мне в глаза горящими глазами, твердо сказала:

– Дорогой мой Пашенька! Может быть, это последний наш разговор в жизни. И я хочу как на исповеди сказать, что я никогда не обманывала ни тебя, ни партию. Верь мне!..

Она… поднялась только тогда, когда сказала всё, что ей казалось необходимым. Мы долго стояли в прощальном поцелуе».

Павел подал жене пальто. Поправил шарф. Отомкнул дверь. И тут Вася, всегда спокойный при маминых отлучках, вдруг выбежал в прихожую.

– А ты, мамуля, куда? Нет, а куда? А я не хочу, чтобы ты шла…

Она смутилась. «Няня, – попросила, – возьмите ребенка…»

Щелкнул замок. Евгения и Павел покинули дом.

Майю они увидели на лестнице. Ни слова не говоря, падчерица жалась к стене, широко раскрыв голубые глазищи… Встретилась и няня Фима. Глянула Евгении в лицо. Перекрестила.

Ясный февральский день.

– Последний раз идем вместе, Паша, – молвила она. – Я государственная преступница.

– Женюша, если арестовывать таких, как ты, то надо арестовать всю партию.

– Иногда у меня и мелькает такая мысль. Уж не всю ли и собираются арестовывать?

Но вот и «Черное озеро». Подъезд. Тяжелая дверь…

– Ну, Женюша, – говорит муж, – ждем тебя к обеду…

– Прощай, Паша. Мы жили с тобой хорошо… – отвечает она.

Глава 3

Павел

<p>1</p>

Еще несколько часов провел он у «Черного озера»: может, дверь откроется и Женюша выйдет из страшного дома…

Не открылась.

Павлу не оставалось ничего другого, как отправиться домой. Дети спали. Он связался с Веверсом: что с Гинзбург?

– Она у нас, – ответил тот.

– Это что, всерьез и надолго?

– А это уж как получится! – хохотнул чекист.

* * *

А ночью пришли с обыском.

Ход жизни был предопределен: изгнание Жени из партии, его отставка, ее арест, обыск, шельмование и так – до конца. Каков он? Неведомо.

Распоряжался офицер НКВД Зотов, известный тем, что «почти всегда был навеселе, но никогда не терял способности организовать отличный прием гостя или гостьи. В его хозяйстве постоянно были вина и крепкие напитки». Павел Васильевич и Зотов знали друг друга с тех времен, когда последний служил в охране председателя республиканского совнаркома. Может, поэтому чекисты не стали обыскивать детскую. Но в других комнатах изъяли немало. Например – изданное для служебного пользования собрание писем Ленина Троцкому о волнениях в Грузии. Речь шла о жертвах. Тогда – в 1922 году – Ленин требовал отстранить Сталина от подавления беспорядков: Коба, мол, «относится к категории поваров, способных готовить только ОСТРЫЕ БЛЮДА, что может принести неисчислимые бедствия»[8].

Согласно новой картине мира, Ильич о вожде написать такого не мог. Тем более – «иудушке Троцкому». Изъять немедленно вражью книжонку! В мешок фальшивку! Долой!

В четыре утра закончили.

Разбудил Павла Вася… Рассказал, как скучает по маме. Что идет гулять. А вернувшись, будет ее ждать. И тут – телефонный звонок. Может, что-то о Жене? И впрямь. На проводе Веверс: запишите вещи и продукты, которые следует передавать подследственной. Отбой.

Отбой! Отбой всей прошлой жизни! Не-е-ет! Она же не виновна! Очень скоро ошибка вскроется! Вот когда всем, кто допустил этот бред, придется ответить! Ох уж эта «ошибка»… Скольким людям подарила она иллюзии и надежды. Скольких убила отчаянием и разочарованием.

Павел не думал, что горе его семьи – часть стратегии очередной переделки общества. Ждал: разберутся. Знал: берут и видных, и рядовых, но верил: сажают врагов, а ошибки исправят.

<p>2</p>

Как-то в дверь позвонили. Роза. Дочь друга – наркома Исхака Рахматуллина. Сказала:

– Ночью увезли папу и маму.

«Удивительное дело, – пишет в мемуарах Павел Васильевич, – сообщение не произвело на меня должного впечатления. Я принял его как обыденный факт. Что это было – бессердечие, эгоизм… или действие защитных сил организма, начавших… подготовку моей собственной персоны к подобной участи?»

– Квартиру вашу, вероятно, отберут, – сказал он Розе. – Оставайся.

– Спасибо. Буду жить у тети, – ответила двенадцатилетняя девочка и ушла.

«Как жаль эту девочку! Ведь у нас дочь за отца не отвечает, верно? Так почему она должна мучиться? – думал Аксенов. – И как жаль Исхака… Но если он не виноват, его отпустят… Так отпустят и Женю…»

– Мы не умели мыслить, – вспоминал Павел, – боялись мыслить!

Ни разговор с Лепой[9], ни «избиение» на партактиве, ни отрешение от поста предгорсовета не стали для него знаками предупреждения. Удивительно, но он был убежден: ему – честному коммунисту – ничто не грозит. В этом его убедил и нарком внутренних дел республики Петр Рудь, принявший Павла и уверивший, что на самом деле у НКВД нет претензий ни к его жене, ни к нему. Рудь знал, что скоро – черед Аксенова, и значит, о Гинзбург ему можно говорить, что угодно. Чего он не знал, так это того, что и на него уже заготовлены приказ, ордер, камера и пуля[10].

Оптимизма добавили приглашение на заседание ВЦИК и похороны Серго Орджоникидзе, плюс – назначение начальником строительства казанского оперного театра, участие в торжествах по случаю 17-й годовщины образования Татарской АССР, предложение подписать Конституцию республики. Если зовут конституцию подписывать, значит, не считают же врагом, думалось тогда; если приглашают на ВЦИК, значит, сажать не замышляют…

И тут – как оглоблей по лбу: изгнание. Из партии.

Когда, как слепой, он вышел с коллегии Комиссии партийного контроля, то почувствовал: в кармане нет партбилета! Главного нет! Того, ради чего всё. Того, чему отдал жизнь.

Ему не дали и слова сказать: «Не на митинге… билет на стол».

Он вспомнил день ареста жены: как Вася перед сном всё просил, чтоб мама его поцеловала. Еле его уложили под бормотанье няни о сказочном зверином царстве…

И подумалось: вдруг не увижу ее никогда? Никогда…

<p>3</p>

Вызвали на заседание ВЦИК. В Москву. Обычная бюрократическая практика: у человека могли сидеть жена, сын, брат, все могли сидеть; он сам ночь от ночи мог ждать стука в дверь… но он мчался на зов кремлевских сирен, подчинялся, функционировал… В Москве Павел встретил Михаила Разумова. Тот зазвал его в «Метрополь» – обедать. Налив две чайные чашки водки, сказал: «Несчастье таких людей, как мы, в том, что невозможно спрятать себя, как иголку в мешке… А главное наше несчастье – это семьи». Они крепко выпили, плотно закусили и больше не виделись[11]. Встреча встревожила Павла. И побудила к действию.

Зов сирен стих. И он (по версии его дочери Майи) не мешкая послал телеграммы: в Москву – прежней жене Циле и в Ленинград – бывшему мужу Евгении доктору Дмитрию Федорову. Просил: приютите Лешу и Майю. Сам же Павел Васильевич пишет: он лично помчался к Цецилии и в Питер. Договорившись обо всем с Федоровым, он увиделся с сестрой жены – Наталией Королевой. Она, рыдая, бросилась к нему на грудь: ее мужа, выпускника Института красной профессуры и сотрудника Воронежского обкома, как и Женюшу, забрали. Враг народа…

А в Казани на Комлева остались Павел, его мама Авдотья Васильевна, няня Фима и Вася.

Он очень скучал по мамуле и что ни день спрашивал, когда ж наконец она вернется из дальней командировки. Павел, крепясь, что-то выдумывал. Самого же ела тоска по жене. Но куда тяжелее разлуки было неведение: как она там – в тюрьме, и что с ней делают на Дзержинского…

Видя его горе, Авдотья Васильевна сказала сыну так: «Ты, Паша, не распускайся, ни гарюй, никуда твоя Жена ня денитца».

– Ну как же не денется, она ведь не на курорте, а в тюрьме.

– Ну и щщощь. Она вить там не одна? Придет время, всё абайдетца, и, Бог дасть, ты повстречаишь сваю Женю.

Павел Васильевич вспоминает, что взялся было спорить. Но мать не приняла никаких возражений. Встав на колени, она твердым голосом стала читать молитву: «Господи, Спаситель наш, отдавший жизнь за нас грешных, и Ты, Святая Богородица… Помогите моему сыну в трудное время не пасть духом, вселите в него твердость и силу пройти через все испытания и не уронить своего человеческого достоинства». Закончив молитву, она сделала три земных поклона. После чего продолжила свое материнское наставление: «…Скоро и ты там будешь. И Лепа ваш там будет… И все ваши товарищи… высокие и других размеров начальники будут там. <…> И чем больше вас будут сажать, тем больше будет расти число людей, которых ждет тюрьма. Вы все так поедом и поедите друг друга. И никто не придет на помощь. Только сама жизнь, как глубокая и сильная река, пробьет себе новое русло, и тогда наступит светлый праздник. О детях не думай. Они поднимутся. У них свое течение жизни будет. Держись, Паша…»

* * *

А что еще ему оставалось – бывшему рабочему вожаку, партийному начальнику и государственному человеку? До расставания им было отмерено еще пять с небольшим месяцев. Павел дисциплинированно ходил на работу. С узелком. Чтоб хоть что-то было под рукой, если возьмут на работе или по пути. За ним пришли 7 июля.

<p>4</p>

Отвезли туда же – на «Черное озеро». Избивали жутко. День и ночь. Топтали не столько ребра, сколько самолюбие, надежду и совесть. И вот что страшно: глумились «свои». Когда-то он, красный комиссар, пытался представить себе, как бы повел себя, попади он в белую контрразведку, начни золотопогонные офицеры втыкать ему иглы под ногти… Верил: ничего не скажу гадам. Иль не борец я за правое дело? Плевал бы только в глаза. А тут ему в глаза летели плевки офицеров с красными звездами. Они же и ногтями занимались. И гениталиями. А со стен внимательно и строго смотрели на это Ленин, Сталин и Дзержинский.

Следователь Крохичев не требовал от него ничего необычного. Оговори себя, сослуживцев и десятки других – и отдыхай. А он вспоминал слова матери, ее мольбу: «Помогите моему сыну… не уронить человеческого достоинства», и – терпел. Его снова били. Ставили коленями на гречку и горох. Пытали током. Морили голодом. Мучили бессонницей. Сменяли истязания разговорами «по-хорошему» и посулами; а их – новыми пытками…

«Ну, чо кобенишься, падло! Эй, подтяни его повыше! Орешь, троцкистское мурло? Как ни крути, а всё подпишешь… И нам задачу облегчишь – не надо будет сажать тебя жопой на табуретную ножку. Знаешь, мразь шпионская, как я тебя на нее натяну? По самые пончекряки. Тогда поикаешь, гнида!»

И снова побои. Унижения. Беспросветная тьма. Безысходность.

* * *

Известны примеры редкого мужества подследственных на допросах в НКВД. Несмотря на страдания, люди не сознавались в том, чего не делали. И неважно, что этого «требует партия»…

Терпел и Павел. Но он сдался. Подписал ложное признание.

Пишет он об этом с тоской: «…меня продолжали молотить. Ночью 15 апреля [1938 года] я понял, что у меня исчерпаны все силы… 16 апреля меня… Крохичев протянул бумажку и сказал:

– Вот здесь поставь подпись.

Подпись была поставлена».

А затем – написано «признание» во вредительстве и «вербовке» коллег в подпольную группу. Изможденного человека отправили в камеру – к тоске и мукам раскаяния. И через несколько дней, во время встречи с прокурором республики Егоровым, Павел сообщил, что дал показания под пытками. А в ответ услышал: «Ты не только глупец, но еще нахал и хам. Встать!» И снова – зверские истязания. А показания остались в силе. Эти новые боль и отчаяние сломили Павла. Но однажды, перестукиваясь с соседом за стеной, на вопрос «Вы кто?» он услышал: «Лепа».

Больше не били. Пошли очные ставки с теми, кого Аксенов якобы вовлек в подполье. После одной из них Павла доставили в тихий дворик, полный цветов. И тут… Что это – сон или явь? – средь цветов появились Ксения, его сестра. А с нею – о Господи! – Вася…

Как, разве его не увезли из Казани? Ведь говорили же, что его сын – отпрыск врагов народа – отправлен в специнтернат! Что же это за радость, что за счастье снова увидеть его!

«Вася… бросился ко мне, – вспоминает Павел, – обвил ручонками шею, прижимался, ласкался, целовал и непрерывно говорил: "Папа! Папа! Папа!.."»

* * *

Слушание дела началось 9 ноября 1938 года. На скамье подсудимых – авторитетные сотрудники. Вон – зампред горисполкома Ковалев, вот – главный инженер Баранников… Вот они – разложенцы и вредители, изобличенные вооруженным отрядом пролетарской диктатуры и признавшие свои преступления против народа и советской власти.

В НКВД, видно, решили, что главный обвиняемый и его «подельники» полностью раздавлены, обезволены и неспособны к сопротивлению. Потому-то процесс и сделали открытым. Если с пресловутыми «тройками» несчастные подсудимые оказывались один на один, то на публичные суды допускались адвокаты. И это – кто бы мог подумать? – сыграло в процессе неожиданную роль. Цецилия пригласила защищать Павла видного юриста Петра Дивногорского, тщательно изучившего материалы дела и разработавшего стратегию защиты.

<p>5</p>

Главную роль на процессе сыграл Павел Аксенов. Он сразу заявил об отказе от показаний на следствии. «Да как же это? – вопросил изумленный судья. – Вы же всё подписали?»

– Мои показания – результат грубого принуждения! – заявил подсудимый.

– Если к вам применяли незаконные методы следствия, почему вы не обратились с жалобой к прокурору республики? – поинтересовался судья.

Тогда Павел поведал суду и залу, как прокурор избивал его вместе со следователем[12].

Мигом – перерыв. Свидетелей – прочь. Публику – домой. Заседанию конец.

Дивногорский добился нового расследования. А потом – и оправдания большинства подсудимых. Многие считают это чудом. Другие утверждают, что главная причина такого исхода – снятие «железного наркома» Николая Ежова[13] за три дня до завершения суда.

– Павел Васильевич скоро будет на свободе… – твердил Цецилии освобожденный Баранников. Но дело Аксенова передали «тройке». А там разговор короткий: высшая мера.

Дальше – камера смертников. Одиночка. И один на много дней сосед – невесть откуда взявшаяся муха. Это она, утверждает Павел Аксенов, не дала ему сойти с ума. Он подает прошение о помиловании. Цецилия клянется: до Калинина с ним дойду! Она пускает в ход все связи. Идет к оставшимся на воле влиятельным товарищам. Требует. Умоляет: спасите Павла, он невиновен. А тем невдомек: что это ты, товарищ Шапиро, хлопочешь за бывшего мужа? А она: не хочу судить Аксенова как человека, но он не виноват перед партией. Спасите его!

Неизвестно, дошла ли она до всесоюзного старосты или всё решили другие люди. Но Павла не казнили. Пятнадцать лет лагерей, три года ссылки, конфискация. Для смертника – еще одно чудо. Родные уверены: его сотворила Циля. И пропала. 29 января 1941 года ее увезли на Лубянку.

Глава 4

Евгения

<p>1</p>

Чтоб открыть тяжкую дверь подъезда НКВД, мало было физического усилия. Ужас и гнетущее ожидание сковывали движения. За спиной был последний поцелуй и прощальный взгляд мужа. И в дальнем прошлом – уютный дом, Леша, Майя, Вася… «Няня, возьмите ребенка…»

Дверь отворилась. За ней оказалась контора. Обычная процедура. Охрана. Пропуск. Лестницы. Казенные коридоры. Шары ламп. Люди в форме и штатском. Кто-то вроде мелькнул знакомый. Из-за дверей доносится вечный машинописный марш. Ну, вот и нужная дверь.

«Их бы в кино крупным планом показывать, такие глаза, – пишет Евгения Гинзбург в своей знаменитой книге «Крутой маршрут» о взгляде Веверса. – Совсем голые. Без малейших попыток маскировать цинизм, жестокость, сладострастное предвкушение пыток…

– Можно сесть?

– Садитесь, если устали. – На лице Веверса смесь ненависти, презрения и насмешки. Она сотни раз увидит эту гримасу на лицах работников НКВД, начальников, оперов и надзирателей в тюрьмах и лагерях…

Минуты тянулись в молчании. Потом капитан взял лист бумаги и написал крупно, чтоб было видно: "Протокол допроса". Взгляд его налился серой, садистской скукой.

– Ну-с, так как же ваши партийные дела?

– Вы ведь знаете. Меня исключили из партии.

– Еще бы! Предателей разве в партии держат?

– Почему вы бранитесь?

– Бранитесь? Да вас убить мало! Вы – ренегат! Агент международного империализма!

И снова удар. Кулаком… по столу.

– Надеюсь, вы поняли, что арестованы?»

* * *

С февраля по июль 1937 года она провела в изоляторе Управления НКВД. Затем – тюрьма на улице Красина. Избиения, издевательства, унижения… Ужас: столько сидит невинных. Изумление: сколько осталось настоящих врагов большевиков – эсеров, меньшевиков, троцкистов. Они даже папиросы не брали у вновь посаженных – презирали как сталинистов. Новости об арестах маршалов и других видных военных. Странные суждения простых людей о репрессиях. В тюрьме медсестричка спросила: «Чего же вам не хватало – и машина, и дача казенная, а одежа-то, поди, всё из комиссионных?» Ответила: «Недоразумение. Ошибка следователей».

– Тш-ш-ш… – прошептала та. – А может, правду отец говорил, будто все вы идейно пошли за народ, за колхозников то есть, чтоб им облегченье?..

То есть вот что думают люди: не могут такое высокое начальство сажать в таком количестве. Стало быть – есть причина. И вывел народ удивительный вывод: и среди красных есть добрые люди, встали за крестьянское горе. А Сталин их – в тюрьму…

Так значит, – поняла Евгения, – коллективизацию – это большое партийное дело крестьяне всей душой ненавидели. Ее ждало немало подобных открытий.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9