1
Глубокой ночью, задолго до наступления часа тигра, сбитые посредине широкого загона в плотное стадо овцы забеспокоились. То ли запах, то ли звук, но что-то определённо враждебное подняло на ноги крайних и заставило напряжённо вслушиваться в бездонное дыхание обледенелой степи. В кратком их перханье слышалась недоуменная встревоженность. Как будто им самим было странно, откуда взялось зыбкое чувство тревоги в таком неподвижном, таком умиротворяюще покойном свете огромной луны. Ведь луна – это настоящий друг для пугливых овец, сторонящихся каждой тени.
Под мертвенным лунным светом голубели две бедные юрты пастухов-кочевников. Из одной ещё струился слабый дым, но все обитатели их уже уснули. Прежде чем завалиться на кошму, мужчины долго обсуждали события прошедшего дня, прихлёбывая хмельной кумыс из деревянных плошек. С приходом поздней весны забот поприбавилось, пора было решать, куда кочевать в поисках свежей травы. Животные отощали и издыхали от голода прямо на глазах: неожиданно замирали на месте, потом падали на передние ноги и сонно валились на бок, неестественно запрокинув голову. С утра до вечера взрослые и дети подбирали полуживых коз и овец, подтаскивали их к загону, силой кормили подснежной, мокрой травой и выпускали обратно в стадо. Иных обессилевших ягнят женщины забирали в юрту и отпаивали просяной водой, как малых детей, но зачастую едва окрепший ягнёнок, побывав у человека, уже не мог отыскать свою мать и бывал затоптан равнодушной отарой.
Каждый день начинался с поисков отбившихся от стада животных. Пастух уходил в степь, пока женщины суетились по хозяйству, и к середине дня возвращался, гоня перед собой пяток-другой переживших морозную ночь овец.
Отара не принадлежала пастухам, но они, безродные, помнили, что головой отвечают за неё перед могущественными сероглазыми борджегинами, владеющими миром и сотнями таких отар в придачу, ни один из которых, впрочем, им отродясь не встречался. И потому их собственная жизнь не казалась им слишком надёжным убежищем от неведомых напастей, сокрытых в загадочном небытии, но долг свой они исполняли добросовестно и спокойно, хотя едва управлялись со всё прибывающим поголовьем награбленного скота.
Вряд ли кто из благородных борджегинов знал об их существовании, разве какой-нибудь самый не важный. Приезжавший с завидной регулярностью десятник любил прихвастнуть, что собственными глазами лицезрел главного каана, и утверждал, кстати, что каан видит всю степь насквозь и для него нет секретов даже в самых захудалых краях улуса. Ему верили. Да и как не верить, когда на самом заметном месте его драной дохи болталась деревянная пайцза с таинственными знаками – символ права всё знать и за всё спрашивать. Впрочем, безусловно веря каждому слову десятника, пастухи втайне всё-таки не верили, что великий каан способен разглядеть их ничтожество, особенно по ночам. Ведь даже божественный Тенгри и тот на ночь смыкает свои всевидящие очи.
Десятник осматривал стадо, делая вид, что пересчитывает овечьи головы, но, поскольку считать умел только до десяти, старался оценить сохранность имущества знатных вождей на глазок, а чтоб пастухи не утратили рвения, всякий раз громко и внятно пересказывал им отдельные установления ясы, как то: порча отары, утрата овец или коз по недосмотру ли или по злому умыслу, самовольное употребление мяса в пищу от тех овец, что принадлежали каану и близким его, и много чего другого, за что неизменно следовало одно наказание – смерть. А если кто подавится пищей либо ступит на порог ставки знатного воина, так того надлежит не только зарезать, но прежде протащить под ставкой. Пастухи слушали смирно, они уже выбрали из своего худого стада наиболее упитанного барана, голова которого будет поднесена десятнику на ужин, а ещё пара других отданы ему в дар и ещё два – его спутникам.
Они давно пережили свой страх. Один был старик, другой хоть и молод, но задубел и покрылся морщинами раннего опыта, третий нашёл свою погибель от рук лихих людей в степи, и труп его разорвали волки. Жёны выезжали на пастбище наравне с мужчинами и не раз вместе с ними отбивали налёты блуждающих шаек, которые были хуже голодных бродячих собак и всех десятников, вместе взятых, с их вечными угрозами и неистощимым аппетитом.
И всё же степь, глубокая, вечная, гулкая степь дышала уже весной, словно мёртвой хваткой вцепившийся в жизнь, настрадавшийся, выздоравливающий человек.
Следом за крайними встревожились и те овцы, что согрелись и мирно спали внутри стада. Через минуту-другую все животные были уже на ногах. Последней поднялась старая овца, дремавшая под навалившимися на неё сородичами в самом центре отары на привязи. Сотни дрожащих ноздрей жадно втягивали вымороженный воздух. Сотни испуганных глаз косили в бездонную пустошь, слившуюся с блистающим крапом звёздного неба. Но – ни запаха, ни тени, ни шороха. Казалось, сама чёрная степь набухала невидимой угрозой, и нависшая над миром луна более не способна была защитить своим оловянным сиянием.
Проснулись и вяло забрехали псы. Отара ждала, и ожидание это было страшнее того, что могло случиться. В робкой тоске съёжились овечьи душонки, и пугливые сердца мелко затрепетали в тёплых тушах. Но вот что-то лопнуло, всклокотало, забилось кругом и повлекло куда-то, властно, точно под нож. Всё легче и шире закрутила-завертела стадо слепая паника перед притаившейся повсюду и нигде не отвратимой бедой. Животные разом пришли в лихорадочное движение, оглашая воздух трусливым перханьем. Всё колотила безмерная дрожь. Те, что покрепче, вставали на задние ноги и запрыгивали внутрь, прямо на головы сородичей, выдавливая на край слабаков, которые почти не противились, покорно принимая, видимо, своё положение заслуженным и фатальным. В том, чтобы предельно сжаться в плотную, единодушную, единоутробную массу, видели, понимали, чуяли они своё спасение, но по отдельности охвачены были одним лишь желанием как можно глубже и надёжней спрятать именно своё неуклюжее, беззащитное, обросшее свалявшейся шерстью тело. Оттого и наседали друг на друга, давились, мучились, топтали упавших, зарывались всё дальше, изо всех сил, выдёргивали головы и страстно нюхали воздух, изнемогая от ужаса и бесплодного ожидания. И лишь в растерянном блеянии ягнят томился жалкий вопрос: что будет?..
Ночь угрюмо молчала и глядела на стадо жадным взором.
3
– Чёртов выскочка, тварь, пёс, скользкая гадина – ну какой из него владыка, да к тому же ещё и вселенной? Вселенной! Нет, ты слышишь – вселенной! Не меньше! Ещё немного, и он назначит себя Аллахом!
Распаляясь от собственных слов, Кучулук-хан – наместник хорезмшаха в Халадж-кала – не усидел на месте, вскочил и принялся ходить взад-вперёд между журчащих фонтанов, шлёпая босыми ногами по мраморному полу с мозаикой из разноцветного камня в виде сложного орнамента. Звуки его голоса гулко разносились под куполом дворца.
– Не кощунствуй, мой повелитель, – кротко заметил имам соборной мечети, который намеревался записывать указания хана, но отложил калям в сторону.
– Да разве я кощунствую? Кощунство – это понимать, что гнусный выкормыш Туркан-хатун – дай ей Аллах здоровья – держит за горло всю кипчакскую знать! А ведь именно мы отняли города у кара-китаев, и именно нам он обязан своим возвышением! И что? Я довольствуюсь званием наместника в собственных владениях, читаю хутбу и чеканю монету с именем Ала ад-Дин Мухаммада! Да кем он себя вообразил?
– Скажи, – так же кротко спросил имам, – неужто сейчас время думать об этом?
Но Кучулук-хан не замечал слов имама, ему, как обычно, не требовался слушатель.
– Сперва провозгласил себя Вторым Искандаром, присвоил титул Двурогого. Этого показалось мало, и вот мы стали прославлять его как султана Санджара. Подумать только, великого Санджара! Ты слышал, у него на руке перстень с печатью «Тень Аллаха на Земле»? Я своими глазами видел эту надпись. Так и есть, лопни мои глаза, – тень Аллаха! И куда только смотрит Туркан-хатун, дай Аллах ей долгой жизни? Мать она ему или не мать?
– Туркан-хатун всегда заступалась за наш род.
– Ну да, – недовольно согласился хан, – только вот что делают при дворе шаха наши дети? Их держат там, как заложников, заодно с пленными главарями персов. Он что, не доверяет своим слугам? Тебе известно, что дважды в день они отбивают наубу в двадцать семь литавр палками, украшенными самоцветами, чтобы прославлять нашего владыку вселенной? Как представлю своего мальчика Алтун-Ашука, колотящего в литавры этими самыми палками, у меня понос начинается.
– Успокойся, мой повелитель, не надо чувствам овладевать разумом. Перед нами растёт угроза более опасная.
– Ну ничего, – потрясал руками Кучулук-хан, – скоро ему конец. Падёт на голову хорезмшаха проклятие Всевышнего! Ведь теперь наша гроза вселенной желает стать султаном ислама и всех мусульман. Если бы войско не помёрзло по дороге к Багдаду, кто знает, что было бы с халифом? Шах давно требует власти Сельджука в Багдаде. Но это даже хорошо. Потому что ан-Насир отказался оглашать во всём халифате хутбу с его именем. Ты понял меня, имам: он отказался. И нам следует этим воспользоваться… Ничего не пиши!
– Я ничего не пишу, – заверил имам и склонил голову. Он ждал момента, чтобы донести до хана свою встревоженность: ночью его разбудил писец, примчавшийся из соседнего города. Имам оставил его дожидаться возле вторых дверей, ведущих во дворец.
Кучулук-хан поёжился, укутался в стёганый халат.
– Что-то ноги у меня замёрзли, – проворчал он и трижды хлопнул в ладони.
Из полумрака прихожей показался слуга.
– Вытащи-ка из постели какую-нибудь девчонку и позови моего сына Кара-Куша, – распорядился хан, усаживаясь в кресло. – А также визира сюда, – крикнул вдогон убегающему слуге.
Спустя минуту в зал впорхнула ещё не остывшая от сна наложница с распущенными волосами, в шёлковой рубашке и тонких шароварах. Имам немедленно уткнул глаза в лист бумаги, как бы не замечая соблазнительную посетительницу. Судя по всему, девушка хорошо знала свою миссию в столь ранний час, поскольку без подсказки подлетела к хану и улеглась перед ним на спину, предварительно обнажив живот.
– Я позвал тебя, уважаемый, достопочтенный ал-Мысри, вот с каким вопросом, – задумчиво продолжил свою речь хан и уложил озябшие ступни на тёплый живот наложницы, – а не пора ли и нам перестать читать хутбу с именем Мухаммада, сына славного Текеша, опозорившего имя своего отца?
Согласный с каждым словом хана, имам молчал, поджав губы. Только бегущая по виску жилка напряжённо подрагивала.
– Ведь, в сущности, хорезмшах удрал в Самарканд, страшась не столько диких кочевников, сколько наших воевод-кипчаков, которые в нынешней ситуации могут повернуть копья против него самого. Уж не знаю, что так напугало нового Искандара, но в одном он прав: многие воспользуются смутой, чтобы вернуть власть над тем, что им и так принадлежит. А кое-кто постарается сыграть и более сложную партию. Надеюсь, ты уже понял, высокочтимый имам, мои намерения?
Имам ал-Мысри собрался с духом, поднял голову и, стараясь не смотреть на безвольно лежавшую под ногами хана девушку, с плохо удерживаемым волнением ответил:
– Конечно, мой хан, твоя прозорливость всегда обгоняла вялый бег времени, и мудрость твоя, присущая лишь тебе одному, неизменно, мой повелитель, защищала… поражала… – Имам запнулся, словно выдохся, и продолжил с отчаянной решимостью: – Но позволь сейчас обратить твой взор на ту опасность, которая вот-вот обрушится на наши головы. Сегодняшней ночью я получил сведения, насторожившие меня. Не просто так хорезмшах побоялся открытой битвы. Возможно, он действительно не видит за собой силы, способной остановить монголов.
– Вот-вот, – подхватил Кучулук-хан, – сейчас самое время отложиться от проклятого Мухаммада. И не только, не только. Теперь это уже полдела… Ты, конечно, знаешь, с каким уважением я отношусь к халифу ан-Насиру и его двору. Так вот, мне бы хотелось, чтобы и ан-Насир испытывал ко мне не менее глубокие чувства. Когда ты был в Багдаде и беседовал с ним, не заметил ли ты, что халиф понимает, что нуждается в надёжном плече на востоке исламского моря?
– Да, мой хан.
– Разве он не видит, что надёжных друзей следует искать среди умных?
– Да, мой хан.
– Нет, имам! – Кучулук-хан приподнялся в кресле и с силой надавил ступнёй на живот девушки, так что та, не смея издать звука, выгнулась от боли. – Нет. Друзей нужно искать среди умных и опасных. После притязаний хорезмшаха это он наверняка понимает. Но ему нужна личная преданность. А нам нужна сила. Потому что только сила – причём чужая – представляет опасность для его могущества. А в сочетании с умом такая сила способна заставить халифа выглянуть за предел ближнего круга и догадаться, что личная преданность не укроет от всех бед, подстерегающих слабых владык на земле Аллаха. А чтобы увидеть незнакомого друга, прежде надо испугаться и поверить ему.
– Но у нас нет такой силы, мой повелитель, – заметил имам. – Мы располагаем хорошим, надёжным, но всё ж таки небольшим войском, даже если заберём в него всех мужчин и подростков из наших селений… И потом, при чём здесь халиф, я не понимаю, когда с севера на нас надвигается настоящая буря?
– Честное слово, иногда мне кажется, что я один такой умный, а кругом меня одни валуны! – Хан вскочил с места, и девушка, не выдержав боли, вывернулась у него из-под ноги. Раздосадованный, он пнул её и крикнул: – Пошла вон, бесстыжая сука! И передай евнуху, чтоб влепил тебе десяток палок!
Закрыв лицо руками, наложница кинулась к выходу, где чуть не столкнулась с сыном Кучулук-хана, входящим в покои отца.
– Вот! – рявкнул хан и выбросил указательный палец в сторону сына. – Вот он понимает меня!
– Я только хотел сказать, – пролепетал имам, – что слухи, которые доходят до меня, вызывают опасения.
– Не верь слухам, благочестивый шейх! Чего нам бояться?!
Имам встал на ноги. Измазанные чернилами пальцы теребили калям. Пересохшими губами, сипло, но всё же с твёрдостью в голосе он сказал:
– Послушай, повелитель, я по-прежнему желаю обратить твоё внимание на то, что, может быть, уже через несколько дней мы увидим монгольское войско под стенами нашего города. Они придут с севера. Сегодня ночью ко мне прибежал писец из Карашкента, а это всего в сотне фарсахах отсюда. Он принёс страшные вести. Позволь, я позову его, чтобы ты сам услышал о тех, с которыми нам предстоит встретиться. – И, помолчав, потряс головой. – Это не обычные кочевники.
– Пёс с тобой, – согласился хан и запустил пальцы в волосы на груди, – зови своего человека.
Тем временем Кара-Куш приблизился к отцу, поцеловал руку и встал у него за плечом. Имам поклонился и вышел, чтобы вызвать писца.
– Ну вот что, – повернулся хан к сыну, – если наша интрига не даст сбоя, мы обретём блаженство уже на земле. Подняться так высоко… дух захватывает! Надо использовать роковые события в своих целях. Так поступает мудрый! Ты отправил посыльного в Ургенч?
– Только вчера.
– Хорошо. А в Самарканд?
– И в Самарканд, и в Герат, и в Бухару, и в Мерв. Всего десять городов, как ты приказал. Все они вызубрили имена людей, с которыми им надлежит встретиться, и, конечно, знаки. Я проверил, и не раз.
– Хорошо, Кара-Куш, я в тебе не ошибся. Главное – подловить Мухаммада в той норе, которую он выберет. Это хитрая лиса.
– Нам помогут верные люди. Уже сегодня из Самарканда прискакал гонец и сказал, что хорезмшах там.
– Замечательно. Пусть готовится в обратный путь. Я напишу шаху послание, постараюсь заверить его в своей преданности. Пусть считает меня братом.
– Ещё неизвестно, кто из вас большая лиса, – засмеялся Кара-Куш.
– Если руками монголов удастся свалить Мухаммада и приблизиться к халифату, у ан-Насира не останется сомнений, на чьё плечо ему опереться. Эта паутина нигде не порвётся, ибо никто из наших друзей ничего не знает о других и доверяет мне одному.
– Но к монголам перешли уже многие… причём вместе с войском…
– Да, но никто из них, сын мой, не выточил ключей, бескровно отпирающих города Хорезма вплоть до самых границ с халифатом. Все они что-то значат, пока не сдали врагу свои крепости, а после… Не думаю, что у монгольского хана другое мнение.
В дверях появился имам. За ним, судя по всему, писец, который немедленно упал на четвереньки и пополз через весь зал к ногам владыки. Его маленькая голова на жилистой, сморщенной, как у черепахи, шее вытянулась к завернутым кверху мыскам шлепанец хана и припала к ним.
– Ну ладно, хватит, – сказал Кучулук-хан, – встань и говори.
Слуги внесли и установили перед диваном, на котором разлёгся хан с сыном, подносы с чаем и сладостями. Хан жестом предложил имаму угощаться, но тот вежливо отказался и стоя замер позади. Немолодой писец, измученный, заросший щетиной, со свежим следом плети на лице, нерешительно поднялся с колен.
– Досточтимый имам ал-Мысри сказал, что ты примчался из Карашкента?
– Да, это так, великолепный, – ответил писец почти шёпотом.
– Говори громче.
– Прости, у меня сорван голос… – Он метнул взгляд на имама, который адресовал ему успокоительный жест. – Но я постараюсь.
– Что теперь с Карашкентом – после прихода кочевников?
Писец развёл руками: так, словно отчаялся найти пропажу.
– Поверишь ли, великолепный, что Карашкента больше не существует. Стены разрушены, а что ещё стоит, то объято пожаром. Город доблестно сражался, но долгая осада и великое множество неверных – всё это превзошло человеческие возможности. И Карашкент пал.
Хану показалось, что от выбранной им позы немеет нога, он повернулся на другой бок и понял, что это ему только показалось. Нахмурив брови, он спросил:
– Но кто они такие, эти самые монголы?
Голос его звонко разлетался по залу, между тем как к напряжённому полушёпоту писца приходилось прислушиваться. На лице писца проступил ужас.
– Не знаю, – ответил он, – в жизни мне не доводилось встречать таких людей… Да и люди ли они?
– Не понимаю тебя.
– Они пришли откуда-то с севера… возникли внезапно… низкие, грязные, крепкие.
– И что?
– Понимаешь, владыка, в них есть нечто такое, что неподвластно разумению, данному нам Аллахом. Ведь если кто побеждает в битве, у того хотя бы глаза горят. А тут… Когда они вошли, когда закончились уличные схватки, то оставшимся в живых – всем, до последнего младенца! – велено было покинуть убежище и выйти наружу. И вот, без обычных в таких случаях склок, они вынесли и тут же поделили между собой добычу, а тех, кто побогаче, резали на куски прямо на месте, допытываясь, где спрятаны их сокровища. Тем, кто сопротивлялся им, вскрыли животы, а затем уничтожили их семьи, близких, приспешников, друзей, вплоть до грудного ребёнка и последнего слуги. Веришь ли, где было народу много тысяч, без преувеличения не осталось и сотни. Но самое страшное, что всё это они проделывают так буднично, бесстрастно, словно повинуются какому-то лишь им доступному повелению, как если торговец раскладывает свой товар перед лавкой или писец очиняет калям. Они не боятся боли, им нет дела до страданий тех, кто не монгол. Они ценят умение ремесленников, которые им полезны, но ровно до тех пор, пока нужда в них не отпадёт, и тогда убивают их, как и любых других, чтобы не было нужды делиться с ними пусть даже горстью награбленного зерна. Они ведут счёт каждому пленнику и любят укладывать мертвецов в аккуратные горы – детей, мужчин, женщин. Они вообще… аккуратны в этих делах. А женщин насилуют прямо на глазах у мужей, да, впрочем, у всех людей, как если бы дело происходило перед стадом овец, которых потом режут, чтобы уменьшить поголовье… И если мы люди, а они за людей нас не держат, то кто тогда они сами?
В наступившей тишине никто не обратил внимания на появление в дверях вызванного ханом визира, который, многократно кланяясь, прошёл несколько шагов внутрь зала и замер в почтительной позе. Хан задумчиво ковырял длинными ногтями сушёные фрукты. Чай остыл.
– Ты красноречив, писец, у тебя красивая речь. Должно быть, окончил медресе? – наконец проговорил он. – Кровь стынет в жилах от твоих сказок. Но каков боевой пыл у монголов?
– Их так много, великолепный, что им безразличны собственные жертвы. Поэтому они идут до конца.
– У страха глаза велики! – вскинулся Кара-Куш. – Можно подумать, что это войско самого шайтана, а не свора грязных кочевников, которые расплодились, как саранча, в какой-то заросшей степи! Тебя послушать, так они ничего не боятся!
– Больше всего они боятся своего хана, – склонил голову писец. – Другого страха у них я не увидел. Но хана своего они боятся так, как самый низкий раб не боится своего хозяина. Имя ему – хан всех монголов.
– Ну а сам-то ты видел его? Собственными глазами?
– Совсем недолго. Издали.
– И каков он собой?
– Большой… В золотом шлеме на голове с султаном из перьев райских птиц. Сильный… Одного его взгляда довольно, чтоб загорелись поля… Я видел его издали.
– Ага! – Кучулук-хан увидел визира. – Вот и дорогой Элькутур пожаловал! Хвала Аллаху, вино не выбило тебя из седла! Слыхал ты этого писца?
Визир кивнул.
– А не кажется ли тебе, хм, что перед нами обыкновенный лазутчик, которого монгольский хан послал, чтобы вселить в нас трепет?
Визир опять кивнул.
– Вот что! – Он хлопнул в ладони и, дождавшись появления двух стражников, велел: – Доставьте-ка этого красавца в зиндан. Я поговорю с ним позже. – И, повернувшись к онемевшему писцу, бросил: – Когда тебе выкрутят яйца лозой и вырвут ногти, мы узнаем, что ты ещё вспомнишь интересного.
– Великолепный… – только и вымолвил писец, уводимый стражниками.
Вытирая платком взмокший лоб, имам выступил вперёд.
– Прости, мой повелитель, – произнёс он, задыхаясь, – но это несправедливо. Я хорошо знаю этого человека. Он служит в медресе Карашкента и пользуется уважением духовенства. Он пришёл ко мне, и это я позвал его сюда. Какой он лазутчик?.. Прошу тебя… Это несправедливо.
– А кто сказал, что мне нужна справедливость? – усмехнулся хан, но по тому, как дёргалось у него веко, было видно, что усмешка получилась напряжённой. – Скажи, Элькутур, что нового слышно об этом хане северных дикарей?
Всю ночь прокувыркавшийся в гареме и потому изнывающий от головной боли визир кашлянул и ответил:
– Всё то же. Свиреп. Мне подтвердили, что в Отраре Ианал-хану в глаза и уши залили расплавленное серебро, и хан самолично наблюдал за казнью.