Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Каторга

ModernLib.Net / Отечественная проза / Дорошевич Влас / Каторга - Чтение (стр. 5)
Автор: Дорошевич Влас
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Жалко?.. Вот вам, барин, что скажу. Как хотите, так уж и судите: хороший я человек или негодный. А только я вам по совести должен сказать, как перед Истинным. Вот встань он из могилы, сюда приди, - я бы его опять задушил. Десять раз бы ожил, - десять бы раз задушил! Каторга! Вам тут будут говорить, что трудно да тяжко, - не верьте им, барин. Врут все, подлецы! Они настоящей-то каторги не видели. Здесь я десять лет прожил, что! Там вот три года, - вот это была каторга, так каторга! Здесь я только и свет увидел!
      - Постой, постой! Да ведь и здесь тяжкие наказания были!
      - Да ведь за дело. Оно, конечно, иной раз и безо всякого дела, понапрасну. Да ведь это когда случится?! В месяц раз... А там день деньской роздыху не знал. Ночи не спал, плакал, глаза вот как опухли. Вы не верьте, барин, им: они горя настоящего не видели. Потому так и говорят.
      И в словах и в лице Гребенюка, когда он говорит о своей жертве, столько злобы, столько ненависти к этому мертвецу, - словно не двенадцать лет с тех пор прошло, а все это происходило вчера.
      Тяжела вина Гребенюка, слов нет, тяжко совершенное им преступление, возмутительно его сожаление о том, что "не удалось помучить", - но ведь и довести же нужно было этого тихого, смирного человека до такого озлобления.
      Я спросил как-то у Гребенюка о Царенке: где тот?
      - В Александровке. Говорят, шибко худо живет. Пьет. Убить все меня собирался, зачем выдал. Пусть его!
      Паклин
      Убийца и поэт. Беспощадный грабитель и нежный отец. Преступник и человек, глубоко презирающий преступление. Из таких противоречий создан Паклин.
      Я получил записку:
      "Достопочтеннейший господин писатель! Простите мою смелость, что я посылаю Вам свои писанья. Может быть, найдется хоть одно слово, для вас полезное. А ежели нет, - прикажите Вашему слуге выкинуть все это в печку. Я жилец здесь не новый, знаю все вдоль и поперек и рад буду служить Вам, в чем могу. Чего не сумею написать пером, то на словах срублю, как топором. Еще раз прошу простить мою смелость, но я душою запорожец, трусом не бывал и слыхал пословицу, что смелость города берет. Еще душевно прошу Вас, не подумайте, что это делается с целью, чтобы получить на кусок сахару. Нет, я бы был в триста раз больше награжден, если бы оказалось хоть одно словцо для вас полезным. Быть может, когда-нибудь дорогие сердцу очи родных взглянули бы на мои строки, - хоть и не знали бы они, что строки эти писаны мной. Тимофей Паклин".
      В кухне дожидался ответа невысокий, плотный, коренастый рыжий человек.
      Он казался смущенным и был красен, - только серые холодные глаза смотрели спокойно, смело, отливали сталью.
      - Это вы принесли записку от Паклина?
      - Точно так, я! - с сильным заиканием отвечал он.
      - Почему же Паклин сам не зашел?
      - Не знал, захотите ли вы принять каторжного.
      - Скажите ему, чтоб зашел сам.
      Он помолчал.
      - Я и есть Паклин.
      - Зачем же вы мне тогда сразу не сказали, что вы Паклин? - спросил я его потом.
      - Боялся получить оскорбление... Не знал, захотите ли вы еще и говорить с убийцей.
      "Паклин" - это его не настоящая фамилия. Это его "nom de la guerre" фамилия, под которой он совершал преступления, судился в Ростове за убийство архимандрита.
      Зверское убийство, наделавшее в свое время много шума.
      Передо мной стояла, в некотором роде, "знаменитость".
      Тот, кто называет себя Паклиным, - родом казак и очень гордится этим.
      По натуре, это - один из тех, которых называют "врожденными убийцами".
      Он с детства любил опасность, борьбу.
      - Не было выше для меня удовольствия, как вскочить на молодого, необъезженного коня и лететь на нем; вот-вот сломаю голову и себе и ему. И себя и его измучаю, - а на душе так хорошо.
      Самоучкой выучившись читать, Паклин читал только те книги, где описывается опасность, борьба, смерть.
      - Больше же всего любил я читать про разбойников.
      Свою преступную карьеру Паклин начал двумя убийствами.
      Убил товарища "из-за любви". Они были влюблены в одну и ту же девушку.
      Свое участие в убийстве ему удалось скрыть, - но по станице пошел слух, и однажды, в ссоре, кто-то из парней сказал ему:
      - Да ты что? Я ведь тебе не такой-то! Меня, брат, не убьешь из-за угла, как подлец!
      - Я не стерпел обиды, - говорит Паклин, - ночью заседлал коня, взял оружие. Убил обидчика и уехал из станицы, чтоб срам не делать родным.
      Он пустился "бродяжить" и тут-то приобрел себе фамилию "Паклин".
      Его взяла к себе, вместо без вести пропавшего сына, одна старушка.
      Он увез ее в другой город и там поселился с нею.
      - Я ее уважал, все равно как родную мать. Заботился об ней, денег всегда давал, чтобы нужды ни в чем не терпела...
      - Где ж она теперь?
      - Не знаю. Пока в силах был, - заботился. А теперь - мое дело сторона. Пусть живет, как знает. Жива, - слава Богу, умерла, - пора уж. Деньжонки, которые были взяты из дома при бегстве, иссякли. Тут-то мне все больше и больше и начало представляться: займусь-ка грабежом. В книжках читал я, как хорошо да богато живут разбойники. Думаю, чего бы и мне? Досада меня брала: живут люди в свое удовольствие, а я как собака какая...
      В это время от Паклина веяло каким-то своеобразным Карлом Моором.
      - Я у бедных никогда ни копейки не брал. Сам, случалось, даже помогал бедным. Бедняков я не обижал. А у тех, кто сами других обижают, брал, - и помногу, случалось, брал.
      Паклин, впрочем, и не думает себя оправдывать. Он даже иначе и не называет себя в разговоре, как "негодяем". Но говорит обо всем этом так спокойно и просто, как будто речь идет о ком-нибудь другом.
      Как у большинства настоящих, врожденных преступников, - женщина в жизни Паклина не играла особой роли.
      Он любил "ими развлекаться", бросал на них деньги и менял беспрестанно.
      Он грабил, прокучивал деньги, ездил по разным городам и в это время намечал новую жертву. Под его руководством работала целая шайка.
      Временами на него нападала тоска.
      Хотелось бросить все, сорвать куш, - да и удрать куда-нибудь в Америку.
      Тогда он неделями запирался от своих и все читал, без конца читал лубочные "разбойничьи" книги.
      - И бросил бы все и ушел бы в новые земли искать счастья, да уж больно был зол я в то время.
      Паклин уж получил известность в Ростовском округе и на северном Кавказе.
      В Екатеринодаре его судили сразу по семи делам, но по всем оправдали.
      - Правду вам сказать: мои же подставные свидетели меня и оправдали. По всем делам доказали, будто я в это время в других местах был.
      За Паклиным гонялась полиция. Паклин был неуловим и неуязвим. Одного его имени боялись.
      - Где бы что ни случилось, все на меня валили: "этого негодяя рук дело". И чем больше про меня говорили, тем больше я злобился. "Говорите так про меня, - так пусть хоть правда будет". Ожесточился я. И чем хуже про меня молва шла, тем хуже я становился. Отнять - прямо удовольствие доставляло.
      Специальностью Паклина были ночные грабежи.
      - Особенно я любил иметь дело с образованными людьми: с купцами, со священниками. Тот сразу понимает, с кем имеет дело. Ни шума ни скандала. Сам укажет, где лежат деньги. Жизнь-то дороже! Возьмешь, бывало, да еще извинишься на прощанье, что побеспокоил! - с жесткой, холодной, иронической улыбкой говорил Паклин.
      - А случалось, что и не сразу отдавали деньги? Приходилось к жестокостям прибегать?
      - Со всячинкой бывало! - нехотя отвечает он.
      Нахичеванский архимандрит оказался, по словам Паклина, человеком "непонятливым".
      Он отзывается о своей жертве с насмешкой и презрением.
      - На кого, - говорит, - вы руку поднимаете! Кого убивать хотите? Тоже - обет нестяжания дал, а у самого денег куры не клюют.
      - Как зашли мы к нему с товарищем, - заранее уж высмотрели все ходы и выходы, - испугался старик, затрясся. Крикнуть хотел, - товарищ его за глотку, держит. Как отпустит, он кричать хочет. С час я его уговаривал: "Не кричите лучше, не доводите нас до преступления, покажите просто, где у вас деньги..." Нет, так и не мог уговорить. "Режь!" - сказал я товарищу. Тот его ножом по горлу. Сразу! Крови что вышло...
      Рассказывая это, Паклин смотрит куда-то в сторону. На его неприятном, покрытом веснушками лице пятнами выступает и пропадает румянец, губы искривились в неестественную, натянутую улыбку. Он весь поеживается, потирает руки, заикается сильнее обыкновенного.
      На него тяжело смотреть.
      Наступает длинная, тяжелая пауза.
      Их судили вчетвером; двоих невиновных Паклин выгородил из дела.
      - Об этом и своего защитника просил, - чтоб только их выгораживал. А обо мне не беспокоился. Не хотел я, чтобы невиновные из-за меня шли. Молодец он, постарался!
      Перед судом Паклин одиннадцать месяцев высидел в одиночном заключении, досиделся до галлюцинаций, но "духа не потерял".
      Когда любимый всей тюрьмой, добрый и гуманный врач ростовской тюрьмы господин К. не поладил с тюремной администрацией и должен был уйти, Паклин поднес ему икону, приобретенную арестантами по подписке.
      - В газетах тогда об этом было!
      - Еще один вопрос, Паклин, - спросил я его на прощанье. - Скажите, вы верите в Бога?
      - В Бога? Нет. Всякий за себя.
      На каторге Паклин вел себя, с первого взгляда, престранно. Нес самую тяжкую, "двойную", так сказать "каторгу". И по собственному желанию.
      - Полоумный он какой-то! - рассказывал мне один из корсаковских чиновников, хорошо знающий историю Паклина. - Парень он трудовой, примерный, ему никто слова грубого за все время не сказал. К тому же он столяр хороший, - в тюрьме сидя, научился, мог бы отлично здесь, в мастерской, работать, жить припеваючи. А он "не хочу", Христом Богом молил, чтобы его в сторожа в глушь, на Охотский берег послали. Туда, за наказанье, самых отъявленных посылают. Там по полгода живого человека не видишь, одичать можно. Тяжелей каторги нет! А он сам просился. Так там в одиночестве и жил.
      - Почему это? - спросил я у Паклина.
      - Обиды боялся. Здесь - ни за что ни про что накажут. Ну, а я бы тогда простого удара не стерпел, не то, что розги, - скажем. От греха, себя зная, и просился. Гордый я тогда был.
      - Ну, а теперь?
      - Теперь, - Паклин махнул рукой, - теперь куда уж я! Затрещину кто даст, - я бежать без оглядки. Оно, быть может, я бы и расплатился, да о детях сейчас же вспомню. Сожительница ведь теперь у меня, за хорошее поведение, хоть я и каторжный, дали. Детей двое. Меня ругают, - а я о детях все думаю. Меня пуще, - а я о детях все пуще думаю! - Паклин рассмеялся. - С меня все, как с гуся вода. Бейте, - не пикну... Чудная эта штука! Вот что в нем, кажись, а пискнет - словно самому больно!
      И в тоне Паклина послышалось искреннее изумление.
      Словно этот человек удивлялся пробуждению в нем обыкновенных человеческих чувств.
      __________
      Я был у Паклина в гостях.
      У него дом - лучший во всем посту. Чистота - невероятная.
      Его жена, молодая, красивая бабенка, так называемая скопческая "богородица"*, присланная на Сахалин за оскопление чуть не десятка женщин.
      _______________
      * Этих девушек не скопят; на их обязанности лежит только совлекать в секту других.
      Каких, каких только пар не сводит вместе судьба на Сахалине!
      Паклин живет с нею, что называется душа в душу. На всякий лишний грош покупает или ей обнову или детям гостинца.
      Своих двоих крошечных бутузов он показывал мне с нежностью и гордостью отца:
      - Вот какие клопы в доме завелись.
      В другом месте, говоря о "поэтах-убийцах", я приведу стихи Паклина, не особенно важные, но любопытные.
      Он имеет небольшое представление о стихосложении. Но в его неправильных стихах, грустных, элегических много чувства... и даже сентиментальности...
      Его записки о дикарях-аинцах, которых он наблюдал, живя сторожем на Охотском берегу, показывают в нем много наблюдательности, умения подмечать все наиболее типичное.
      Специальность Паклина - работа шкатулок, которые он делает очень хорошо.
      Я хотел купить у него одну.
      Но Паклин воспротивился изо всех сил:
      - Нет, нет, барин, ни за что. Даром вы не возьмете, а продать, вы подумаете, что я и знакомство с вами свел, чтобы шкатулку вам продать. Не желаю!
      - Скажите, Паклин, - спросил я, когда он провожал меня с крыльца, для чего вам понадобилось знакомиться со мной? Почему вам хочется, чтобы о вас написали?
      - Для чего?
      Паклин грустно улыбнулся.
      - Да вот, если человека взять да живым в землю закопать. В подземелье какое, что ли. Хочется ему оттуда голос подать, или нет? "Жив, мол, я все-таки"...
      Поселенцы
      - К вам там поселенцы пришли! - в смущении, почти в ужасе, объявила квартирная хозяйка.
      - Так нельзя ли их сюда?
      - Что вы! Куда тут! Вы только взгляните, - что их!
      Выхожу на крыльцо. Толпа поселенцев - человек в двести, - как один человек, снимают шапки.
      - Ваше высокоблагородие! Явите начальническую милость...
      - Что вам?
      - Насчет пайков мы! Способов никаких нет...
      - Стойте, стойте, братцы! Да вы за кого меня принимаете? Я ведь не начальство!
      - Точно так! Известно нам, что вы писатель... Так уж будьте такие добрые, напишите там, кому следовает... Способов нет. Голодом мрем! Пришли сюда с поселений, думали работишку найти, - все подрядчики японцами работают! Пайков не дают, на материк на заработки не пущают. Помирай тут на Сакалине! Что же нам теперь делать?
      - А сельское хозяйство?
      - Какое ж, ваше высокоблагородие, наше хозяйство! Не то что сеять, есть нечего. У кого были семена, - съели. Скота не дают. Смерть подходит!
      - Барин! Господин! Вашескобродие! - протискивается сквозь толпу невзрачный мужичишка.
      Мужичишка - тип загулявшего мастерового. Хоть сейчас пиши с него "Камаринского мужика": "борода его всклокочена, вся дешевкою подмочена". Красная рубаха от ветра надулась парусом, полы сюртучишка так ходуном и ходят.
      Голос у мужичишки пронзительный, с пьяной слезой, из самых недр его пьяной души рвущийся.
      Первым долгом он зачем-то изо всей силы кидает об пол картуз.
      - Господин! Ваше сиятельство! Дозвольте, я вам все разъясню, как по нотам! Ваше сиятельство! Господин благодетель! Это они все правильно! Как перед Господом говорю, - правильно! Потому способов нет! Сейчас это приходит ко мне, к примеру скажем, он: "Мосей Левонтич, способов нет". Я ему: "Пей, ешь, спасай свою душу!" Потому я для всякого... Правильно я говорю, ай нет? - вдруг с каким-то ожесточением обращается он к толпе. Правильно, аль нет? Что ж вы, черти, молчите?
      - Оно действительно... Оно конечно! - нехотя отвечает толпа. - Ты про дело-то, про дело.
      - Потому я для всякого! На свои, на кровные! Вон они кровные-то! мужичинишка разжимает кулак, в котором зажато семь копеек, - вон они! Обидно!
      "Мосей Левонтич" бьет себя кулаком в грудь. В голосе его все сильнее и сильнее дрожит слеза.
      - Правильно я говорю, ай нет? Что же вы молчите? Я за вас, чертей, говорю, стараюсь, а вы молчите!
      - Оно конечно... Оно верно... Да ты про дело-то, про дело! - уже с тоской отвечает толпа.
      Но "Мосей Левонтич" вошел в раж, ничего не слышит и не слушает.
      - Какой есть на свете человек Мосей Левонтич?! Сейчас мне поселений смотритель лично известен. Призывает. "Можешь, Мосей Левонтич, бюсту для сада сделать". Так точно, могу, - потому я скульптор природный. Природный!
      "Природный скульптор" начинает опять усиленно колотить себя в грудь и утирает слезы.
      - Не какой-нибудь, а природный! Из Россеи еще скульптор. "Можешь?" Могу. - "На тебе две записки на спирт". Обидно! Что я с ними, с записками-то, делать буду? Куда денусь. Ежели у всякого свои записки есть? Правильно я говорю, ай нет? Что вы, черти...
      - Ну, слушай! - перебиваю я его, видя, что красноречию "скульптора" конца не будет, - я вижу, что ты человек серьезный. Мы с тобой в другой раз поговорим. А теперь дай мне с народом покончить. Поотодвиньте-ка его, братцы.
      Десяток рук берется за природного, но огорченного скульптора, - и его тщедушная фигурка исчезает в толпе.
      Положение тягостное.
      - Что ж я для вас могу сделать? Я ничего не могу.
      - Так! - уныло говорит толпа, - к кому ни пойдешь, все ничего не могут! Кто ж может-то? Делать-то теперь что же?
      - Этак в тюрьме лучше!.. Куда! Не в пример!.. Там хошь работа, да зато корм!.. А здесь ни работы ни корма. Что ж теперь делать? Одно остается: убивать, грабить! Пущай опять в тюрьму забирают. Там хошь кормить будут! Больше и делать нечего: хватил кого ни попадя! - раздаются озлобленные голоса.
      Тут-то мне в первый раз пришел в голову афоризм.
      - Каторга начинается тогда, когда она кончается - с выходом на поселение.
      Афоризм, который повсюду на Сахалине имел одинаковый успех, где я что ни говорил.
      - Это действительно. Это правильно. Это слово верное! - говорили каторжане и поселенцы. - Это истинно, так точно!
      - Совершенно, совершенно справедливо! Именно, именно так! подтверждали в один голос чиновники.
      И даже те, кому, казалось бы, следовало именно заботиться, чтобы это было не так, - и те только вздыхали.
      - Вы это напишите! Непременно напишите. Это правда, глубокая правда. Ужас, ужас!
      Сожительница*
      Что за фантастическая картина! Где, когда по всей России вы увидите что-нибудь подобное?
      _______________
      * Так называются на Сахалине каторжные женщины, выдаваемые поселенцам "для совместного ведения хозяйства". Так это называлось официально раньше. Теперь даже официально, - напр., в "Сахалинском календаре", - это называется "незаконным сожительством", что гораздо ближе к истине.
      - Бог в помощь, дядя!
      - Покорнейше благодарствуем, ваше высокородие! Ты бы привстала, видишь, барин идет! - говорит мужик, вытаскивающий из печи только что испеченный хлеб, в то время как баба, развалясь, лежит на кровати.
      Баба нехотя начинает подниматься.
      - Ничего, ничего! Лежи, милая. Больна у тебя хозяйка-то?
      - Зачем больна? - недовольно отзывается баба, снова принявшая прежнее положение. - Слава Те, Господи!
      - Что ж лежишь-то? Нескладно оно, как-то, выходит. Мужик и вдруг бабьим делом занимается: стряпает.
      - Ништо ему! Чай, руки-то у него не отвалятся. Свои - не купленые. Пущай потрудится!
      - Да ведь срам! Ты бы встала, поработала!
      - Пущай ее, ваше высокоблагородие! Баба! - извиняющимся тоном говорит мужик, видимо, в течение всей этой беседы чувствующий себя ужасно сконфуженным.
      - Больно мне надоть! Дома поработала, - будет. Дома, в Рассее, работала, да и здесь еще стану работать! Эка невидаль! Может и он мне потрафит. А не желает, кланяться не буду. Меня вон надзиратель к себе в сожительницы зовет. Их, таких-то, много. Взяла, - да к любому пошла!
      Баба - костромичка, выговор сильно на "о", говорит необычайно нахально, с каким-то необыкновенно наглым апломбом.
      - Но, но! Ты не очень-то! Разговорилась! - робко, видимо, только для соблюдения приличия, осаживает ее поселенец. - Помолчала бы!
      - Хочу и говорю. А не ндравится, - хоть сейчас, с полным моим удовольствием! Взяла фартук и пошла. Много вас таких-то безрубашечных! Ищи себе другую, - молчальницу!
      - Тфу ты! Веред - баба, - конфузливо улыбается мужик, - прямо веред.
      - А веред, - так и сойти веред может. Сказала, - недолго.
      - Да будет же тебе. Слова сказать нельзя. Ну, тебя!
      - А ты не запряг, так и не нукай! Я тебе не лошадь, да и ты мне не извозчик!
      - Тфу, ты!
      - Не плюй. Проплюешься. Вот погляжу, как ты плеваться будешь, когда к надзирателю жить пойду...
      - Ты какого, матушка, сплава? - обращаюсь я к ней, чтобы прекратить эту нелепую сцену.
      - Пятого года*.
      _______________
      * 95-го. Женщин присылают обыкновенно осенью.
      - А за что пришла?
      - Пришла-то за что? За что бабы приходят? За мужа.
      - Что ж, сразу к этому мужику в сожительницы попала?
      - Зачем сразу? Третий уж. Третьего сменяю.
      - Что ж те-то плохи, что ли, были? Не нравились?
      - Известно, были бы хороши, - не ушла бы. Значит, плохи были, ежели я ушла. Ихняго брата, босоногой команды, здесь сколько хошь: ешь, не хочу! Штука не хитрая. Пошла к поселений смотрителю: не хочу жить с этим, назначьте к другому.
      - Ну, а если не назначат? Ежели в тюрьму?
      - Не посадят. Небойсь! Нашей-то сестры здесь не больно много. Их, душегубов, кажинный год табуны гонят, а нашей сестры мало. Кажный с удовольствием...
      Становилось прямо невыносимо слушать эту наглую циничную болтовню, эти издевательства опухшей от сна и лени бабы.
      - Избаловал ты свою бабу! - сказал я, выходя из избы провожавшему меня поселенцу.
      - Все они здесь, ваше высокоблагородие, такие, - все тем же извиняющимся тоном отвечал он.
      - Меня баловать неча! Сама набалована! - донеслось из избы.
      Я дал поселенцу рублишко.
      - Покорнейше благодарствую вашей милости! - как-то необыкновенно радостно проговорил он.
      - Постой! Скажи, по чистой только совести, на что этот рубль денешь? Пропьешь, или бабе что купишь?
      Мужик с минуту постоял в нерешительности.
      - По чистой ежели совести? - засмеялся он. - По чистой совести, полтину пропью, а на полтину ей, подлой, гостинцу куплю!
      __________
      Через день, через два я проходил снова по той же слободке.
      Вдруг слышу - жесточайший крик.
      - Батюшки, убил! Помилосердуйте, убивает, разбойник! Ой, ой, ой! Моченьки моей нет! Косточки живой не оставил! Зарежет! - пронзительно визжал на всю улицу женский голос.
      Соседи нехотя вылезали из изб, глядели, "кто орет?" - махали рукой и отправлялись обратно в избу:
      - Началось опять!
      Вопила, сидя на завалинке, все та же - опухшая от лени и сна баба.
      Около стоял ее мужик и, видимо, уговаривал.
      Грешный человек: я сначала подумал, что он потерял терпение и "поучил" свою сожительницу.
      Но, подойдя поближе, я увидел, что тут было что-то другое.
      Баба сидела, правда, с растрепанными волосами, но орала спокойно, совсем равнодушно и терла кулаками совершенно сухие глаза!
      Увидев меня, она замолчала, встала и ушла в избу.
      - Ах, ты! Веред-баба! Прямо веред! - растерянно пробормотал мужик.
      - Да что ты! "Поучил", может, ее? Бил?
      - Какое там! - с отчаянием проговорил он. - Пальцем не тронул! Тронь ее, дьявола! Из-за полусапожек все. Вынь ей да положь полусапожки. "А то, - говорит, - к надзирателю жить уйду!" Тьфу, ты! Вопьется этак-то, да и ну на улицу голосить, чтобы все слышали, будто я ее тираню, и господину смотрителю поселений подтвердить могли. А где я возьму ей полусапожки, подлюге?!
      Вот вам типичная, характерная, обычная сахалинская "семья".
      Сожитель
      - Барин! Господин! Ваше высокобродие! - слышится сзади крик.
      Останавливаюсь.
      Подбегает, без шапки, запыхавшийся поселенец.
      Видимо, гнался за мной долго и упорно.
      - Я вас по всему посту ищу, бегаю!
      - Что тебе?
      - Изволили давеча такую-то заходить требовать?
      Он называет мне фамилию одной ссыльно-каторжной, преступление которой меня интересовало.
      - Да. А что?
      - Дозвольте доложить. Она теперь дома.
      И он спрашивает уже, понизив голос, тоном чрезвычайно конфиденциальным:
      - К вам их прикажете прислать или сами пойдете?
      А на лице так и светится "полная готовность" на все услуги.
      - Да ты думаешь, зачем мне?
      Поселенец осклабляется во всю свою физиономию: "Шутник, дескать, барин".
      - Известно, зачем господа требуют!
      Боже! Зачем я не художник, чтобы нарисовать в эту минуту эту подлую физиономию!
      - Да ты кто ж такой ей будешь, что этакие дела за нее берешься устраивать?
      - Я-то?
      - Ты-то!
      Поселенец чешет слегка в затылке.
      - Сожитель ейный!
      - Как же ты... Как тебя даже и назвать, не знаю...
      - Михайлой зовут-с!
      - Как же ты... Михайла ты этакий!.. Как же ты свою же собственную сожительницу, сам же...
      "Михайла" смотрит на меня и удивленно и иронически. "Откуда, мол, такой взялся, что никаких порядков не знает?"
      - Не извольте беспокоиться, - с усмешечкой говорит он, - по здешним местам это принято. Не токмо что сожительницу или жену там, дочь представляют.
      И заканчивает уж совершенно серьезно:
      - Жрать надо, ваше высокоблагородие... Так вам, ваше высокоблагородие, как же-с? Требуется?
      Тошно становится глядеть на этого субъекта, - но разговор интересный.
      - Слушай, ты! Заплачу тебе все равно, не за это, а за другое: скажи мне откровенно, где была твоя сожительница давеча, когда я заходил ее спрашивать. Вот деньги.
      - Покорнейше благодарствуем...
      - Слышь, только откровенно!
      - Это мы завсегда можем. Не извольте сумлеваться... Где ж ей быть? На фарт ходила*.
      _______________
      * "Фарт", - от слова "фортуна", - на арестантском языке означает вообще "счастье". Фартовый - счастливый. Для женщины "отправиться на фарт" - имеет особое, специальное значение.
      - Так вы и живете?
      - Так и живем. Да нешто мы одни, барин? Оно вам, конечно, может, спервоначала не кажется. А поживете, обвыкнете! Так не требоваится?.. Прощения просим. На милости покорнейше благодарим. Ваши деньги фартовые. Выиграю на них, - за ваше здоровьице выпью...
      И, отбежав на небольшую дистанцию, он повернулся и крикнул:
      - Потребуется что, - кликните Михайлу.
      Он назвал свою фамилию.
      - Завсегда с полным моим удовольствием!
      Вот вам еще не менее типичная, обычная сахалинская "семья".
      Добровольно последовавшая
      Вот изба, где живет семья, добровольно последовавшая за своим поильцем-кормильцем на Сахалин.
      Они прибыли почти в одно и то же время: он - весной, семья - осенью девяносто пятого года.
      По сахалинским правилам, его на первое время освободили от работ, "для домообзаводства".
      Как и большинство таких семей, - если они приезжают с маленькими деньжонками, - они устроились сравнительно недурно.
      Купили у какого-то поселенца, выехавшего на материк, избенку, завели огородишко, есть корова, разводят "чушек".
      По-сахалински, это совсем "слава Тебе, Господи".
      В избе грязновато, но домовито.
      Из-за ситцевых занавесей, закрывающих колоссальную постель, выглядывают детишки.
      Не сахалинские, хмурые, забитые, мрачные детишки, а со светлыми льняными волосенками, веселыми, продувными глазишками.
      Видно, что дети хоть, по крайней мере, сыты.
      Хозяина нет дома, ушел в тайгу отбывать каторжную работу, таскать бревна. Хозяйка дома работает и, видимо, чем-то сильно раздражена.
      - Здравствуйте, хозяюшка.
      - Здравствуй, добрый человек. Спасибо хоть на добром слове, что доброе слово сказал. А то здесь, окромя "подлеца" да "мерзавца", и слов других нет. Только день деньской и слышишь: подлят да мерзавят. Живой бы в землю легла, чтобы ушеньки мои не слышали. Сторона тоже, чтобы пусто ей было. Чтобы ей, окромя святых икон, скрозь землю провалиться. Господи, прости меня, грешницу! Милости просим присесть.
      - Что, тетка, ужли так Сахалином недовольна?
      - Да чем тут довольной-то быть, прости, Господи! Этаку даль ехали. Этакое добро-то везли, - деньги. Последнее добро попродали. Копленое, береженое тратишь.
      В этакой-то глуши. Господи!
      Баба принялась утирать слезы.
      - Что ж теперь делать! Зачем ехала?
      - Отчего едут? От страму, от стыда, - все в глаза тычут: "Муж каторжный, муж каторжный!" Побежишь куда глаза глядят от этакой жисти проклятой. Опять же мой душегуб с дороги пишет: больно хорошо, дом дают, лошадь, корову, свиней, - живи только! Никто, как он, подлый, чтоб мои слезы всю жизнь его окаянную, весь век отзывались, аспиду каторжному! Все он, ничего путем не узнавши, отписал. Нешто бы я, когда б знала, поехала! В этаку-то глушь! Ни тебе лета, ни тебе ведрышка, ни тебе дождичка вовремя! Господи!
      - Ну, зато мужу участь облегчила. Мужу легче, как семья пришла. Святое дело!
      На мою собеседницу напал прилив ярости.
      - Ему-то, идолу, легче! Гнил бы, паралич его расшиби, в каторге, в тюрьме. Ему-то, аспиду, душегубу, чтоб его лихоманка трясла, чтоб на него, злодея этакого, трясучка напала, - ему-то легче? Да мы-то из-за его душегубства за что должны теперь мучиться, муку этакую терпеть?
      - А за что муж попал?
      - Купца, что ли, задавили. Я этими делами не займаюсь. Это мужики все. Деньги нажить надумали. Как же, нажили, - свои проживаем!.. Из-за него, из-за душегубца. Дети меня держат, дети, по рукам, по ногам вяжут. Нешто, если б не дети, стала бы я этакую муку терпеть! Быть хуже каторжницы всякой, прости, Господи! Чтоб тебя ниже всякой подлой ставили!
      - Ну, матушка, это уж того... Кто ж тебя ниже ставит? Напротив...
      - А что ж, по-твоему, выше, что ль? Каторжной - паек, а мне - шиш с маслом. Пошла к окружному просить. "Положения - говорит - такого нет. На детей получай по полтора целковых, а тебе положения нет". Каторжной положение есть, а которые сами пришли, - будто нетути. Она, подлая, мужа с полюбовником убила, - ей паек. А я этаку даль за душегубом шла, родных всех побросала, - мне нет ничего. Да ежели бы не дети меня вязали...
      - Ну, что бы ты сделала, если бы не дети?
      - На фарт бы пошла. Ужели ж на своего душегуба стала смотреть? В сожительство бы определилась. С нами вон в партии гнали каторжных. Как теперь живут, - любо-дорого. Со стороны поглядеть лестно. В Рассее так чисто не ходили: полусапожки козловые, платье - кумач не кумач, ситец не ситец. Полушалок в три целковых, фартук наденет, - глаза бы не глядели. Завистно!
      Она утерла слезы.
      - А что сделали? Мужей на тот свет поотправляли, - только и всего. А тут, прости Господи, работаешь, бьешься, ровно собака какая...
      Как раз в эту минуту дверь отворилась, и на пороге появилась молоденькая "сожительница", кажется, слегка выпившая:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35