Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Интеллектуальный бестселлер. Мифы - Снесла Баба Яга яичко

ModernLib.Net / Мифы. Легенды. Эпос / Дубравка Угрешич / Снесла Баба Яга яичко - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Дубравка Угрешич
Жанр: Мифы. Легенды. Эпос
Серия: Интеллектуальный бестселлер. Мифы

 

 


Меня окатила волна совершенно беспричинного стыда: не знаю отчего, но в тот момент мне показалось, что было бы легче, если бы она ответила «Мадонна» или «Мария-Терезия».


Пока она лежала в больнице, где вопреки безапелляционному приговору психиатра («Альцгеймер!») выяснилось, что речь идет все-таки о более «благоприятном» диагнозе, – я вела борьбу за ее выздоровление на другом фронте. Наняла мастера, который согласился работать с утра до ночи. Мастер с трудом отодрал обои, которые практически срослись с бетонными стенами. Мы покрасили стены в свежие пастельные тона. Привели в порядок ванную, положили новую плитку и повесили новое зеркало. Купили новую стиральную машину, новый пылесос, из одной комнаты я выбросила старую кровать, купила современную софу ярко-красного цвета, новый пестрый ковер, новый светло-желтый шкаф. На балконе я пересадила в новые горшки цветы (которые в тот год буйно цвели до поздней осени!). Я привела в порядок каждый уголок в квартире и выбросила старые, ненужные вещи. Оконные стекла сверкали, занавески были свежевыстиранные. Одежда в шкафах аккуратно сложена, каждая вещь на своем месте. Впервые мне казалось, что я твердо знаю, от чего можно избавиться, а от чего нельзя, и поэтому, устояв перед желанием выбросить, я оставила старое, некрасивое домашнее растение с всего несколькими листьями там, где оно и стояло.

Я не стала трогать вещи в верхнем ящике комода, которые она берегла: старые часы, принадлежавшие, как считалось, деду, отцовские ордена (орден «Братства и единства» с серебряным венцом, орден «За храбрость»), элегантную коробку с богатым набором циркулей и логарифмическую линейку «Raphoplex» (они тоже остались после отца), ключ от почтового ящика на старой квартире, старый пластмассовый будильник с «севшими» батарейками, коробочку с булавками «Gura» (судя по дизайну, скорее всего восточногерманского производства), табакерку из мельхиора, японский веер, мой старый загранпаспорт, театральный бинокль (из их с отцом турпоездки в Москву и Ленинград), карманный калькулятор без батарейки и свернутые трубочкой и стянутые резинкой отцовские некрологи. Я тщательно почистила старую серебряную конфетницу в виде корзиночки, в которую она сложила свои украшения: золотое кольцо, булавку с головкой из полудрагоценного камня (подарок отца) и дешевые бусы, которые она называла «жемчугами». Эта мамина «икебана», с жемчугами, которые, как клубок змей, свисали из корзиночки, годами стояла на почетном месте на полке. Я аккуратно вымыла всю ее посуду, включая и японский фарфоровый кофейный сервиз, которым никто ни разу не пользовался. Сервиз предназначался мне («Когда я умру, сервиз пусть останется тебе. Я отдала за него всю свою месячную зарплату!»). Все было готово к маминому возвращению, все вещи были на своих местах, весь дом «сверкал», именно так, как она и любила.

Мама вернулась из больницы и важно вошла в свою маленькую новозагребскую квартиру.

– Уху-ху-хуху-ху! Это самый большой маленький сюрприз, который ты могла мне сделать!

Иди сюда, ляг здесь…

– Иди, приляг, – говорит она.

– Куда?! – спрашиваю я, стоя перед ее больничной койкой.

– На ту кровать, там.

– Но там же лежит больная.

– А там?

– Все кровати заняты.

– Тогда ляг здесь, рядом со мной.

Хотя сказано это было в полубессознательном состоянии, просьба прилечь рядом оказалась для меня ударом по больному месту. Отсутствие физической нежности между нами и скупость в проявлении чувств были в нашей семье своеобразным неписаным правилом. Мама выражать свои чувства не умела, нас этому не научила, а потом и ей, и нам уже казалось, что теперь этого не исправить, – поздно. Проявления нежности не воспринимались как что-то приятное, скорее они вызывали неловкость – просто не знали, как себя вести. Чувства друг к другу мы выражали косвенным образом.


Во время прошлогоднего пребывания в больнице, куда она попала сразу после своего восьмидесятилетия, у нее забрали вставные челюсти и парик, сложили их в прозрачные пакеты и прилепили маленькие этикетки с фамилией владельца. Мама попросила меня забрать парик домой («Пусть лучше дома лежит, вдруг здесь украдут!»). Когда ей отменили зонд, я достала челюсти из пластикового пакетика, на котором стояло ее имя и фамилия, и тщательно их промыла. Я мыла их каждый день, до тех пор пока она не смогла делать это сама.

– Я дома выстирала твой парик.

– А он не свалялся?

– Нет, все в порядке.

– Ты его надела на это… ну, чтобы он высох?

– Да, да, на болванку.


То, что я занималась ею, ее «сугубо личными» делами, значило для нее, как мне кажется, гораздо больше, чем физический контакт. Я пригласила больничную парикмахершу, которая подстригла ее очень коротко, и ей это понравилось. Больничная педикюрша привела в порядок ногти у нее на ногах, руками занялась я сама. Принесла в больницу ее кремы. Губную помаду она воспринимала как свой самый важный сигнал окружающим – сигнал о том, что она все еще принадлежит к миру живых. По этой же причине она упрямо отказывалась от больничной рубахи и требовала, чтобы из дома принесли ее пижамы.


В ее восьмидесятый день рождения мы с ней вдвоем пошли в ближайшую кофейню. Она совершила все свои привычные ритуальные действия: тщательно оделась, выбрала туфли с небольшим каблучком, парик, помаду.

– Как сидит?

– Отлично.

– Может, немного надвинуть на лоб?

– Не надо, так хорошо.

– Никто и не скажет, что это парик.

– Конечно.

– Так, как я выгляжу?

– Отлично…

Мы сидели в кофейне на террасе под открытым небом, пока летний дождь не загнал нас под крышу.

– Надо же, дождь как назло! Именно в мой восьмидесятый день рождения! – ворчала она.

– Сейчас кончится, – сказала я.

– Вот, не хватало еще промокнуть в день, когда мне исполнилось восемьдесят, – бубнила она.

Мы просидели в кофейне довольно долго, но дождь не утихал.

– Возьмем такси! Я не могу позволить себе вымокнуть! – бормотала она, хотя вероятность того, что найдется таксист, который согласится везти нас на расстояние в двести метров, была ничтожной.

На самом деле она волновалась из-за парика. Я убеждала ее, что с париком ничего не случится.

– А что, если я схвачу воспаление легких?

Мы вызвали такси. И ее внутренняя паника погасла, как свечка на торте, которую она, в окружении своих приятельниц, задула несколько часов спустя.


В последние тридцать лет, с тех пор как умер отец, мама в основном проводила время дома. Она остановилась, застигнутая врасплох его исчезновением, и не понимала, как теперь быть. Время шло, а она продолжала стоять на том же месте, словно всеми забытый дорожный знак, поддерживала минимальные отношения с соседями, с нами, своими детьми, позже со своими внуками и жаловалась на однообразие своей жизни. Она впадала в отчаяние, ей часто казалось, что ее жизнь – это настоящий «ад», но она не умела помочь самой себе. Долго обвиняла нас, детей: отделились, бросили дом, больше не заботимся о ней так, как прежде, стали «чужими» (это дословное ее выражение). Однако и список наших предложений, от которых она отказывалась, рос изо дня в день: отказалась жить вместе с братом и его семьей («Зачем? Прислуживать им, превратиться в кухарку и прачку?!»), отказалась поменять квартиру, чтобы жить с ними по соседству («Тогда мне придется каждый день смотреть за их детьми!»), отказалась сопровождать меня в моих поездках, пока еще была физически на это способна («Я все это и так видела по телевизору!»), отказалась сама ездить куда-нибудь («Я поеду одна, и что, все на меня пальцем показывать будут?!»), часто отказывалась присоединиться к нам в дни семейных праздников или загородных прогулок («Идите сами, для меня это слишком утомительно!»), отказывалась побольше заниматься внуками («Я старая, я больная, я, конечно, ради них на все готова, но я от них так устаю!»), отказывалась ходить в какую-нибудь подходящую возрастную группу пенсионеров («Что мне там делать, среди стариков?!»), отказывалась от беседы с психологом («Что я, сумасшедшая, что ли, зачем мне психолог?!»), отказывалась от попыток найти для себя какое-нибудь хобби («Зачем мне хобби? Это утешение для идиотов!»), отказывалась возобновить заглохшие отношения со своими старыми знакомыми («Что я буду с ними делать, одна, без папы?») – и так до тех пор, пока окончательно не смирилась. Со временем она полностью вросла в свой дом и свела «выходы в свет» к прогулкам по кварталу, на рынок, в магазин, в поликлинику, к приятельнице на чашку кофе. Под конец она ограничивалась только ежедневным походом в кофейню возле рынка. Ее категоричность во взглядах на самые пустяковые вещи («Слишком сладко – вот мое мнение! А ведь меня воспитали на остром!»), упрямство («Лучше умереть, чем согласиться на памперсы! Что я, беспомощная старуха?!»), требовательность («Сегодня мы должны постирать занавески!»), безапелляционность в оценках («В больнице все были старые и некрасивые!»), бестактность («Соседка, ваш кофе просто воняет!») – все это были сигналы какой-то глубокой боли, тлевшей в ней годами, постоянно присутствующего ощущения, что ее никто не замечает, что она словно стала невидимой. Борьбу против этой пугающей невидимости она вела так, как понимала и умела, теми средствами, которые имела в своем распоряжении.


Как-то раз в воскресный семейный день я сделала несколько снимков присутствующих в непринужденных позах. Я фотографировала ее, брата, жену брата, детей, всех нас вместе. А потом мне захотелось сделать отдельный снимок семьи брата – только их, вчетвером. Они расположились в кадре, а в последний момент с удивительным проворством туда же внедрилась и мама.

– Неужели вы собираетесь фотографироваться без меня?!

Всякий раз, наткнувшись на эту фотографию, я чувствовала, что у меня перехватывает дыхание. Ее втиснувшееся в кадр лицо и улыбка, одновременно и победоносная, и извиняющаяся, взламывали тяжелую дверь моей внутренней «запретной зоны», и я просто «рассыпалась» на части, если только этот глагол может описать то, что происходило со мной в такие моменты. А когда вся моя сила, сила каждого моего нерва истощалась в рыданиях, я, поперхнувшись, выплевывала на ладонь живой комочек, не больше десятка сантиметров, с овальным черепом, насаженным на шест позвоночника и немного выдающийся вперед, с опущенными веками и едва заметной улыбкой. Я смотрела на этот комочек у себя на ладони, мокрой от слез и слюны, как бы с какого-то очень далекого расстояния, без страха, как на собственного детеныша.

Тумбочка

Первое, что я заметила, была тумбочка. Тумбочку я купила случайно, на воскресной ярмарке антиквариата, когда приезжала в прошлый раз. Старая, деревенская, обыкновенная, с украшенной резьбой дверцей. Старая краска была снята и только в этом – в оголенном старом дереве – и была ее прелесть. Сейчас тумбочка, грубо покрашенная грязновато-кремовой масляной краской, стояла в комнате как настоящее уродство.

– Это тот самый маленький сюрприз, о котором я тебе говорила.

В телефонном разговоре мама несколько раз упомянула, что меня ждет «один маленький сюрприз», но я не обратила внимания. Это был один из ее приемов: она часто пользовалась «маленькими тайнами» и «маленькими сюрпризами» как приманкой, и я уже привыкла к тому, что за ее обещаниями обычно ничего особенного не скрывается.

– Кто это покрасил?

– Ала.

– Какая Ала?

– Та маленькая болгарка, которую ты прислала.

– Мне кажется, ее зовут Аба.

– Так я и сказала Ала, что ты.

– Не Ала, а Аба!

– Хорошо, хорошо, что ты так сердишься.

– Нет, я не сержусь, – сбавила я тон.

На самом деле, мне было неприятно. И не из-за тумбочки, а из-за целой стратегической операции, которую она осуществила только потому, что тумбочка просто колола ей глаза. Она не могла смириться с тем, что «некрашеное уродство» стоит в ее доме – это было сильнее ее, но она не решалась мне сказать. Раньше у такой вещи не было ни малейшего шанса попасть в ее квартиру, но теперь, в новом для себя положении она стала более терпима. А когда пришла молоденькая болгарка, тут же родилась спасительная идея. Она, как я предполагаю, выдумала для Абы историю, что я хотела покрасить тумбочку, но не успела, и что она и сама бы ее уже давно покрасила, но, к сожалению, больше не в состоянии выполнять такую работу. А еще добавила, как я опять же предполагаю, что я буду приятно удивлена, увидев тумбочку уже покрашенной, причем именно так, как я и хотела. Вот так ей удалось, я думаю, уговорить изумленную гостью заняться покраской. Получилось, что это сделала вовсе не она, а Аба, точнее, они вместе решили сделать мне «маленький сюрприз».

– Не знаю, почему от нее никаких вестей? – говорит она озабоченно.

– А почему от нее должны быть вести?

– Она уже несколько раз мне писала с тех пор, как уехала. Я получила от нее несколько открыток.

– Неужели?

– Она мне даже по телефону звонила.


Абой звали одну болгарку, которая несколько месяцев назад написала мне по электронной почте. Славистка, моя фанатка, читает все, что я пишу, свободно владеет хорватским языком, или сербско-хорватским, или хорватско-боснийско-сербским, кстати говоря, ее интересует, что я обо всем этом думаю, ведь язык – это единственное орудие писателя («Орудие?! Какое старомодное слово!»), не так ли, и ей бы очень хотелось поговорить со мной обо всей этой языковой неразберихе, и о многих, многих других вещах, разумеется, если я летом буду в Загребе. Короче говоря, она надеется, что я найду для нее немного времени. У нее самой времени будет сколько угодно. Она получила двухмесячную летнюю стипендию в Загребе и приглашение участвовать в семинаре для славистов в Дубровнике. Ей бы так хотелось со мной познакомиться, она мечтала об этом с того самого момента, как прочитала первую мою книгу. Нет, в Загребе она совсем никого не знает, в Хорватию едет впервые.


Я сразу подумала, что молоденькая болгарка могла бы стать хорошей компанией для моей мамы. Мама слишком долго топчется в очень узком пространстве, незнакомое лицо могло бы внести свежесть. Маме будет приятно поговорить по-болгарски, написала я в ответном мейле. Более того, добавила я, если есть проблема с жильем, можно свободно воспользоваться «моей» комнатой в маминой квартире. Я послала ей мамин телефон и адрес. Меня, к сожалению, в период ее стажировки в Загребе не будет. Разумеется, мое предложение ее ни к чему не обязывает, и я понимаю, что оно даже может показаться ей немного обидным, учитывая тот факт, что моя мама женщина старая, но я, разумеется, ничего обидного в виду не имела.

Оказывается, судя по всему, вышло совсем наоборот. Мама похвасталась, что Аба часто навещала ее и что они подружились.

– Ала замечательная, жалко, что тебя здесь не было и ты не смогла с ней познакомиться. Я в жизни не встречала такое чудесное существо…

По ее голосу мне было ясно, что она говорит правду.

– Она очень, очень любезная, – сказала она растроганно.


Привычка по два раза повторять слово, которое она хотела подчеркнуть, была новой, так же как и привычка делить людей на «любезных» и «нелюбезных». Под любезными понимались, разумеется, те, кто был любезен к ней.

– Смотри, что она мне подарила.

– Кто?

– Ну, Ала.

Она показала мне две деревянные расчески с фольклорными мотивами и бутылку розового ликера «Roza». На горлышке на золотой ленточке висела карточка, а на карточке текст: «Бушует майская весна, ветки деревьев наряжаются в нежные упругие листочки, поля покрываются цветами, сладко поют соловьи. А среди всего этого, как Венера, окруженная своими нимфами, краснеют сады благоухающих роз», – читала я вслух.

– Что ты хихикаешь?! – спрашивает она.

– Да вовсе я не хихикаю…

– Так оно на самом деле и было, – она решительно встает на защиту текста. – Розы цвели повсюду. Бабушка из розовых лепестков каждый год варила варенье.

В шкафу у нее лежало несколько вышитых вручную скатертей. Это были подарки от ее болгарских родственниц и подруг, и она точно знала имя каждой вышивальщицы: Дина, Райна, Жана. Ткань пожелтела и вытерлась на сгибах, но скатерти, по мнению мамы, были просто бесценны.

– Ты хоть представляешь себе, сколько раз сюда втыкали иголку? – спрашивала она и с важностью произносила какое-нибудь наобум выбранное шестизначное число.


Она годами держала на стене некрасивую репродукцию, на которой старик в болгарском народном костюме курит чубук.

– Выбрось ты это, такое уродство, – иногда говорила я.

– Ни за что! Эта картинка – память о папе! – говорила она, имея в виду своего отца. Дед вообще не имел никакого сходства с этим стариком. Позже, чтобы сохранить картинку, она говорила, что папа (теперь уже речь шла о моем отце) купил ее во время одной из наших летних поездок в Варну. Картинка от старости уже начала рассыпаться. Я воспользовалась одним из маминых пребываний в больнице и в конце концов отправила ее в мусорный контейнер. Мама даже не заметила, что ее больше нет. А может быть, сделала вид, что не замечает.

На телевизоре у нее стояла деревянная кукла в болгарском народном костюме. Кукла часто падала с телевизора, но она упорно продолжала держать ее на том же месте.

– Она напоминает мне о Болгарии, – говорила мама.


Молоденькая болгарка в конечном счете выполнила гораздо более важную задачу, чем общение на болгарском языке, – она покрасила тумбочку. Сувениры, которые должны были «напоминать» маме о Болгарии, не шли ни в какое сравнение с удовольствием от покрашенной тумбочки.


Дом всегда был ее царством. После того как я уехала из Загреба, квартиры у меня не стало. Возвращаясь, я останавливалась у нее. Она очень любила, когда к ней кто-нибудь приходил, но стоило гостям уйти, как она начинала ворчать, что остались грязные чашки от кофе. Внуков она обожала, стоило упомянуть даже их имена, как у нее наворачивались на глаза слезы, однако после их ухода она принималась причитать, что ей понадобится несколько дней, чтобы привести квартиру в порядок. Перед тем как покинуть страну, я оставила у нее некоторые свои вещи, в основном одежду – собственно, только ее она и согласилась принять. Со временем я заметила, что одежда стала исчезать. Выяснилось, что мое пальто она подарила одной соседке, куртку – другой, туфли – третьей.

– Тебе они и так не нужны, а здесь у людей нет денег на такие хорошие вещи, – оправдывалась она.

Из-за вещей я не сердилась, но меня сводила с ума ее страсть к уборке, ее мания не допускать на свою территорию ничего, что не было бы ее собственным выбором и ее собственным решением, что, кстати, и было истинной причиной ее щедрости в смысле подарков.

Газеты, которые я покупала утром, к полудню уже исчезали.

– Я их дала почитать соседке, Марте. У нее нет денег на газеты. Она вернет. Ты же все равно прочитала.

Еда, которую я приносила, тоже попадала к соседкам.

– Тот сыр, который ты принесла, я не люблю, – говорила она. – Я отдала его Мартиной сестре.

– А пирожные где?

– Выбросила. Они были такие плохие, и на вид, и на вкус.

Она возмущалась, если я случайно вешала в ее шкаф что-нибудь из своей одежды. Моим туфлям была отведена самая нижняя полка в шкафчике для обуви. Мои вещи в ванной комнате занимали скромный уголок, и она не переносила, если я случайно ставила их вместе с ее.

– С тех пор как ты уехала, я и пальцем ни к чему не притронулась. Все на своих местах! – первое, что заявляла она, когда я приезжала.

Это означало лишь то, что она удержалась от порыва все «привести в порядок» и полностью «убраться» в доме.

Приезжала я часто. Она не могла быть одна летом, одна в рождественские праздники, одна, понятно, в свой день рождения.

– Я надеюсь, на мой день рождения ты все-таки приедешь?!

С тех пор как она заболела, я приезжала все чаще и оставалась все дольше. Приезжая, я каждый раз видела на ее лице искреннее волнение. Когда я уезжала, она каждый раз пускала слезу, как будто в этот момент мы видим друг друга в последний раз в жизни. Тем не менее я знала, что стоит мне закрыть за собой дверь, она идет к шкафу в прихожей, достает пылесос, пылесосит «мою» комнату, все тщательно расставляет по своим местам, заходит в ванную, собирает все «мои» мелочи, зубную щетку, пасту, крем, шампунь и все это аккуратно прячет в «мой» шкафчик. Уверена, что при этом она шмыгает носом, вытирает слезы и винит жестокую судьбу, которая заставила ее на склоне лет жить в одиночестве.


Готовить у нее теперь получалось плохо, не было ни желания, ни сил, так что кухней занималась я. Ей было трудно с этим мириться. Она приходила на кухню, толклась вместе со мной в тесноте, за что-то бралась, делала замечания, бормотала, что нужно делать так, а не эдак, ворчала, что ничему-то я в жизни толком никогда не могу научиться. Кухня была территорией ее бесспорного авторитета, и она защищала его из последних сил.


Когда она слышала, что я с кем-то разговариваю по телефону, то тут же приходила в «мою» комнату, что-то у меня спрашивала или что-то говорила, громко, как попугай в клетке, так что мне обычно приходилось прерывать беседу. Делала она это рефлексивно, словно не осознавая, что творит.

– Надо бы позвонить старой ведьме, – говорила она, увидев, что я держу в руках телефонную трубку.

– Хорошо, как только закончу разговор.

– Я ей несколько раз звонила, никто не берет трубку.

– Позвоним.

– Спроси у Зораны, она знает.

Зорана – это Пупина дочка.

– Спрошу. Как только кончу говорить.

– Смотри, не забудь.

Стоит, опираясь на шкафчик, и смотрит на меня.

– И Ада что-то не звонит.

– Аба.

– И она тоже не звонит.

– Позвонит как-нибудь.

– Да и нашим надо позвонить.

«Нашими» она называла моего брата и его семью.

– Так мы же им утром звонили!

– Открой дверь на телефон, в комнате душно, – говорит она и шлепает к балкону.

– Дверь на балкон, – говорю я.

– Вот, я уже сама открыла.


Она все как следует почистила и привела в порядок, включая и эту «уродливую тумбочку», которую я притащила в квартиру, точно так же, как она все чистила и приводила в порядок всю свою жизнь. И только один раз, когда мы разговаривали с ней о нашем первом доме, с большим садом, она все-таки признала:

– Я больше заботилась о том, чтобы грядки были ровными, а не о том, что там посажу, и как будет расти то, что я посадила.


Похоронные отчисления, которые она вносила на протяжении многих лет, были выплачены полностью: оплата ее похорон со всеми погребальными формальностями была гарантирована. Ее ментальная территория и мир чувств сузились и были приведены в порядок, как аккуратно уложенные в коробке вещи. Там, в этой «коробке», копошились двое ее внуков, мой брат, его жена и две-три старинных приятельницы (именно в таком порядке, в соответствии с их значением в ее жизни).


Там же, разумеется, была и я. Иногда мне казалось, что она гораздо больше любит наши телефонные разговоры, чем непосредственное живое общение. Как будто, разговаривая со мной по телефону, она чувствовала себя более «свободной».

– Вот, сижу на твоем стуле, – говорила она, подразумевая мое рабочее кресло, – смотрю на цветы на балконе и думаю о тебе. Ты бы только видела, как разрослись цветы! Они как будто по тебе скучают.

А потом, подстегнутая этой неожиданно обретенной свободой чувств, добавила каким-то неуместно бодрым тоном:

– Боже милостивый, какая же у меня пустая жизнь!


Все-таки большинство своих «файлов» с чувствами она закрыла. Один, правда, пока держала полузакрытым – это была Варна, город ее детства и молодости. Поэтому, я думаю, она с такой сердечностью пустила на свою территорию незнакомую молоденькую болгарку.

Мамин бедел

1

Все пошло как-то наперекосяк. Контакт с организаторами литературной встречи «Золотые перья Балкан» в Софии перестал функционировать. Пришлось самой заботиться о бронировании и покупке билета на самолет. Мне было проще обмениваться мейлами с Абой, чем с ними. Настоящей целью моей поездки и без того была Варна – «Золотые перья Балкан» стали просто поводом. Аба с готовностью ответила, что присоединится ко мне, если я ничего не имею против: в Варне у нее родственница, с которой она давно не виделась, и много друзей. Я ответила, что не имею ничего против.


Мама запустила меня в сторону Варны, она отправила меня в то место, куда сама попасть не могла, словно я была радиоуправляемой игрушкой. Так в давние времена богатые люди посылали в паломничества или в армию своего «бедела» – нанятого за деньги представителя. Я была маминым беделом. Она потребовала от меня, чтобы я непременно разыскала Петю, подругу ее детства и молодости. Петя якобы была больна Альцгеймером, и, что еще хуже, присматривал за ней ее сын-алкоголик. Однако Петин адрес каким-то чудом из маминой записной книжки исчез.

– Узнай в полиции, – настаивала мама.

– Как Петина фамилия?

– Мужа ее звали Гошо.

– Фамилия?

У нее на лице отразилось отчаяние.

– Хорошо, я расспрошу в полиции, они наверняка знают, – быстро произнесла я.


Она не требовала от меня найти бабушкину могилу. Бабушка и мамина сестра, обе были похоронены на городском кладбище в Варне. В какой-то момент мама уступила могилу в пользование бабушкиным друзьям. Должно быть, места на кладбище стали дорогими, а смерти участились.

– Какая же я дура! Уступила им могилу, а они меня потом даже не поблагодарили, – ворчала она.

И могилу деда она не упомянула, да, собственно, что упоминать, когда не было известно, где точно он похоронен. Ей сообщили о его смерти с большим опозданием. Тогда царили жестокие времена, два разных государства, мало что можно было сделать по-человечески. В Варне, кроме погрузившейся в маразм Пети, у нее никого больше не осталось. Главным заданием моей миссии было фотографировать Варну и показать маме снимки на моем новом ноутбуке. Идея с фотографированием принадлежала мне, и с этой целью я купила маленькую цифровую камеру.

Я попросила Абу забронировать билеты на самолет. В «Bulgarian Airlines» в Амстердаме мне сказали, что будет дешевле купить билет до Варны в Софии. Аба ответила, что самолет очень дорог, и предложила поехать на поезде. Я отказалась: мне уже приходилось слышать всякие ужасы о старых, запущенных болгарских поездах, в которых орудуют банды местных воров. Я настаивала на самолете. Ей-богу, ну кто согласится трястись в автобусе от Софии до Варны семь или восемь часов? Она вежливо ответила, что ей самолет не по карману и что она поедет на автобусе, а мне забронирует авиабилет. Пристыдила. Я согласилась: конечно, можно и на автобусе, почему нет. Возможно, в длительной тряске по болгарским позднеосенним пейзажам найдется свое очарование? Насчет отеля тоже пришлось поторговаться. Аба предлагала варианты подешевле. Я тут же представила себе запущенные, разваливающиеся коммунистические гостиницы, в которых не работает отопление, и ответила, что мне нужен приличный отель в центре города и что цена меня не интересует.


«Жду не дождусь познакомиться с вами, вы даже представить себе не можете, что для меня значат ваши книги», – добавляла она в каждом мейле. Настойчиво предлагала встретить меня в аэропорту. «Нет никакой нужды, я возьму такси и поеду к маминой родственнице», – ответила я.

«Нет, нет, я вас встречу. Вы где-то писали, что чужая страна – это та, где тебя никто не встречает, когда ты приезжаешь». Я не могла вспомнить ни где я это писала, ни писала ли я это вообще. А если и писала, то сейчас эти слова показались мне чужими.


Тем не менее в аэропорту ее не было. Я прошлась по залу прилета, немного подождала, потом постояла в очереди, чтобы поменять евро на левы, потом еще раз прошлась по залу прилета, и в конце концов мой взгляд зацепился за невысокую худенькую девушку, которая, вся сжавшись, стояла в углу с букетиком цветов в руке и озабоченным взглядом следила за выходящими пассажирами. Тут и она меня заметила. Бросилась навстречу и сердечно чмокнула в щеку. Ах, какая она глупая, теперь я, конечно, решу, что она бестолковая, но, вот, понимаете, ей показалось, что надо стоять именно на этом месте, потому что, если она куда-то перейдет, а я в этот момент выйду, то она меня пропустит, хотя отсюда, именно с этого места, как раз лучше всего видно, она все здесь изучила, а вот и сама не знает, как это так получилось, что она меня не заметила…


Она была маленькая, худенькая, от худобы даже немного сутулая. Первое, что бросалось в глаза, – большие очки со слишком тяжелой для ее нежного, маленького личика оправой (книжный червь!). Живые темные глаза, слегка крючковатый нос и эта неудачная оправа придавали ее лицу птичье выражение. Кожа, слегка конопатая, была покрыта густым слоем тонального крема, волосы средней длины рыжеватые, с блеском «Л’Ореаль». Необыкновенно приятная улыбка ее очень украшала. Одним словом, девочка, «болгарочка». Теперь мне стало чуть понятнее, почему она так понравилась маме.


Аба сразу же принялась расспрашивать о маме, как она себя чувствует, что делает, по-прежнему ли цветут на балконе герани (смотри-ка, оказывается, они вместе сажали цветы на балконе!), а потом сказала, что мы должны обязательно позвонить ей по телефону и послать открытку. «Мы»? Меня слегка покоробило употребление множественного числа. Она добавила, что моя мама просто дивный человек, что единственный теплый, «человеческий» контакт, который был у нее в Загребе, это контакт с моей мамой, а ведь она провела там целых два месяца! Болгарочка была очень молода или такой казалась, во всяком случае, мне она годилась в дочки. Ее расспросы о маме звучали искренне и поэтому выглядели еще более странными. Что могло быть общего у нее с моей полуистлевшейся старушкой, я понять не могла.


  • Страницы:
    1, 2, 3