Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ашборнский пастор

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Ашборнский пастор - Чтение (стр. 16)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Исторические приключения

 

 


– Пусть так, но я, Дженни, при всей моей учености, только то и делаю, что совершаю глупости… Твой отец подарил тебе клавесин, а я, Дженни, хотел дать тебе то, что оказалось мне не под силу…

– Дорогой мой возлюбленный, – воскликнула Дженни, – что такое ты говоришь?

– Позволь мне закончить… Ведь твой отец сочинил для тебя романс – и музыку и слова. Я не музыкант, и потому не мог сочинить музыку. Но, в конце концов, я поэт – к сожалению, поэт сатирический, по-видимому, – и мог сочинить для тебя стихи. Так вот, я призвал себе на помощь все свое мужество и попытался сочинить стихи.

– О, я это знаю! – вырвалось у Дженни.

– Как, ты это знаешь?

– Разумеется… Вчера вечером, а вернее сегодня ночью, когда я вошла в твою комнату, на твоем письменном столе прямо перед тобой лежал лист бумаги с написанными на нем словами: «К Дженни! Эпиталама по случаю дня ее рождения…»

Я не удержался от вздоха.

– Так что я не ошибался, – прошептал я, – и этот лист бумаги действительно существовал!..

– Да, к счастью, существовал, дорогой мой Уильям, так как этот листок показал мне, что виновницей твоей озабоченности явилась я.

– О да, да, дорогая Дженни, – подтвердил я, – ты и в какой-то мере этот жалкий господин Стифф… О, если бы природа сотворила меня поэтом элегическим, а не сатирическим, о Дженни, какую эпиталаму нашла бы ты, проснувшись!

– А разве я ее, по сути, не нашла, мой любимый Уильям?! – сказала Дженни. – Неужели ты думаешь, что на этом чистом листе я не прочла о той любви, какую хотело излить на него твое сердце, и не увидела все те цветы, какими хотела его усыпать твоя душа?!

И она извлекла из-за корсажа злополучный лист бумаги, занимавший накануне все мои мысли.

– Держи, видишь, это твой лист бумаги… Я, конечно же, увидел его и узнал.

– Для всего мира, – продолжала моя жена, – это всего лишь нетронутый лист бумаги, который ни о чем не говорит, но для меня он очень красноречив, полон обещаний, усыпан трогательными уверениями и нежными благодарностями… Видишь ли, этот листок есть не что иное, как договор о нашем счастье, подписанный на чистом листе; это больше, чем могло бы мне дать твое перо, если предположить, что твое перо написало бы все то, что продиктовало твое сердце твоему воображению.

– Ах, Дженни, Дженни! – воскликнул я, со стыдом чувствуя, как мало я стою в сравнении с нею. – Из нас с тобой настоящий поэт – это ты, и я уверен, что, если бы ты захотела, слова потекли бы из-под твоего пера, как они текут из твоих уст и твоего сердца.

И, крепко обняв ее, я поднял глаза к Небу, чтобы поблагодарить его за такой дар.

– О, браво, браво, Бемрод! – раздался голос у двери. – Мне очень нравится, когда так празднуют день рождения!

Я живо обернулся.

То был г-н Смит, собравшийся в путь еще на рассвете и в сопровождении супруги прибывший отпраздновать вместе с нами столь дорогой для нас день.

Дженни улыбнулась, не оборачиваясь: она узнала голос своего отца.

Но как только я разомкнул кольцо своих рук вокруг ее стана, Дженни бросилась к родителям.

Первой она поцеловала мать.

– Дорогая матушка, – сказала она, – поблагодари папу за его чудесный подарок, который я увидела, как только проснулась.

Оценив деликатность дочери, прибегнувшей к ее посредничеству, чтобы выразить благодарность отцу, добрая г-жа Смит со слезами на глазах пробормотала ему несколько слов.

– Дорогой отец, – в свою очередь произнесла Дженни, обвив шею старика обеими руками, словно ребенок, – какие чудесные стихи, какую очаровательную музыку вы мне прислали! И если бы вы знали, с каким удовольствием я спела ваше сочинение, аккомпанируя себе на этом великолепном клавесине! Подойдите сюда и посмотрите!

И она указала рукой на фортепьяно.

Затем она села за инструмент и с большей уверенностью, чем в первый раз, своим свежим и бархатистым, словно у певчей птицы, голоском принялась напевать слова романса.

Но закончить ей не удалось: на третьем куплете у нее на глазах навернулись слезы и перехватило горло; она доиграла мелодию по памяти, откинув голову назад, заливаясь самыми прекрасными, быть может, в своей жизни слезами и шепча:

– Отец мой! Добрый мой отец!

– Да, да, девочка, – отозвался г-н Смит, – ты думала перехитрить своего старого отца, притворившись, что уже не интересуешься музыкой, но он ведь знает свою дочь и догадался обо всем, а особенно о том, что у нее на сердце… Он знает, как страстно ты любишь музыку, а ведь ты не попросила у меня твой старый клавесин, потому что это и мой верный товарищ, и только мы с ним можем понять друг друга. Ты сказала себе: «Клавесин очень дорог; бедные мои родители, выдавая меня замуж, сделали для меня все, что могли; мой дорогой Бемрод, которому его талант в один прекрасный день принесет богатство, пока еще остается неизвестным миру гением; так вот, рядом с Бемродом я предпочитаю выглядеть невеждой в сфере музыки, а в присутствии моего старого доброго отца не выказывать беспокойства по этому поводу». И когда этот добрый отец говорил тебе: «Как ты можешь, Дженни, обходиться без музыки?», ты отвечала: «Дорогой папа, матушка права, когда говорит, что поэзия, живопись и музыка – это уже не то, чем должна заниматься замужняя женщина». Да, да, все это верно, все прекрасно, однако, я в конце концов стал скучать, не слыша больше свою ученицу… Так вот теперь я ее услышал и вижу, что она ничего не забыла… Обнимите меня, сударыня; отныне музыка будет звучать и в доме вашего отца и в доме вашего мужа.

Дженни соскользнула со своего стула, упала к ногам отца и обняла колени старика, который поспешно ее поднял и прижал к груди.

О дорогой мой Петрус! Земная и плотская любовь мужа к жене, конечно же, весьма сладостна, и чувство это существует в природе по воле Божьей; но любовь дочерняя, но любовь родительская – вот два вида любви поистине ангельской! И они оставляют супружескую любовь далеко позади – подобно тем прекрасным недвижным звездам, которые неизменно сияют в небе, поддерживаемые и питаемые собственным светом, и оставляют далеко позади нашу бедную малую планету, вращающуюся и дрожащую в своем уголке Вселенной, благоговейно принимая солнечный свет.

Однако, говоря Вам это, я забываю, что Вы не можете иметь представление ни о той, ни о другой любви, поскольку Вы холостяк и никогда не имели иной жены, кроме философии, иной дочери, кроме науки.

Госпожа Смит увела Дженни.

Наступают такие минуты, когда необходимо преградить путь самым нежным чувствам: если и дальше дать им волю, они могут причинить боль.

Дорогой мой Петрус, дело в том, что радость и счастье не более чем лак на поверхности нашего сердца.

Копните поглубже – и у любого человека вы обнаружите колодец печали, в глубине которого беспрестанно сочатся слезы!

Да к тому же у матери всегда найдется что сказать дочери, живущей в замужестве всего лишь три месяца!

К сожалению, дорогой мой Петрус, Дженни еще не могла сообщить ей ту важнейшую новость, какую молодые жены с такой радостью объявляют своим матерям; я и вправду начинаю бояться, как бы и с моим отпрыском не получилось точно так же, как со всеми этими великими творениями, заглавия которых я начертал в минуты вдохновения, но которые так и остались чистыми листами бумаги, если не считать самих заглавий, свидетельствующих о моих благих намерениях.

Пусть будет так, как угодно Господу; а пока это заглавие только начертано, как и предыдущие.

Если у нас родится девочка, мы назовем ее Дженни Вильгельмина, если мальчик – Джон Уильям. Таким образом, независимо от пола ребенка, ему будут покровительствовать оба наших имени, крестообразно прочерченные на его голове.

Может быть, я действовал ошибочно, заранее подбирая имена для наших бедных детей; быть может, именно такое и приносит несчастье…

Мы вполне спокойно беседовали с г-ном Смитом, когда неожиданно к нам вернулась Дженни, вся бледная, взволнованная, встревоженная.

– О мой добрый, мой замечательный отец! – воскликнула она.

И она обняла его, рыдая, не в состоянии промолвить больше ни слова.

Госпожа Смит вошла вслед за дочерью, смахивая с ресниц слезинки.

Мне прежде всего пришла в голову мысль о какой-то настоящей беде.

Я встал и спросил:

– Боже мой, что случилось?!

– Да ничего, мой дорогой Бемрод, ровным счетом ничего, – сказал пастор, слегка пожав плечами и с упреком взглянув на супругу, в то время как Дженни продолжала шептать: «Мой добрый отец! Дорогой мой отец!»

– Но все-таки… – настаивал я.

– Да успокойтесь же! Дело вот в чем: госпожа Смит не сумела придержать язычок, госпожа Смит проговорилась, и Дженни теперь плачет… Фи, болтунья, фи!

– Но, в конце концов, почему же плачет Дженни? – спросил я. – Я совсем ничего не понимаю…

Госпожа Смит подошла ко мне поближе и объяснила:

– Ну, что же! Дженни плачет потому, что я все ей сказала. Вот и все!

– Но что же вы ей сказали?

– Пустяки, о которых лучше было бы умолчать, – прошептал г-н Смит.

– Пустяки?.. О добрый мой отец! – воскликнула Дженни. – Скажи, матушка, скажи Уильяму о том, что папа сделал для меня.

– Ох, ей-Богу, сейчас я сам скажу вам об этом, дорогой зять, – продолжал г-н Смит. – Ведь в устах госпожи Смит этот рассказ был бы таким же длинным, как рассказ Франчески да Римини,[298] поведанный великому Данте, и, пока госпожа Смит говорила бы, мне бы пришлось плакать, чтобы не нарушить традицию. Заявляю вам, что сегодня я не испытываю и тени печали, ни по какому поводу. Итак, вот что, собственно говоря, произошло. Три месяца тому назад, чтобы не лишать меня моего старого клавесина, Дженни сказала мне, что музыка ее больше не интересует, а я тогда же сказал жене, что от вина мне плохо, так что вместо четырех стаканов вина в день я теперь пью не больше одного. Благодаря этой скромной экономии я сумел отложить сотню шиллингов и внес ее в качестве задатка за клавесин, взяв на себя обязательство выплатить остальную сумму из расчета тридцать шиллингов в месяц.

– И как ты думаешь, Уильям, – спросила Дженни, – разве тут не от чего пролить слезы благодарности?

– Разумеется, – отозвался ее отец. – Мать рассказала это тебе сегодня, и вот плачешь ты, плачет твоя мать и, если ты будешь продолжать в этом же духе, Уильям расплачется тоже… Расскажи об этом у двери в дом, и плакать будет весь приход, и чем дальше, тем больше – Англия будет плакать, Шотландия будет плакать, Ирландия будет плакать, три королевства будут рыдать, и Европа будет рыдать, и Земля и ангелы!.. Хорошенькая история, ей-Богу! Довольно! Хватит, дочь моя, музыки, поэзии и слез… и, поскольку ты хозяйка дома, приготовь-ка нам завтрак!

Дженни вытерла слезы и обняла отца.

Госпожа Смит осушила платочком глаза и обняла дочь.

Затем обе они пошли в кухню заняться приготовлением завтрака.

А мы, взяв наши трости, вышли из дома, чтобы перед лицом творения возблагодарить Творца, такого великого и доброго, за то, что он устраивает нам подобные семейные праздники.

Ах, дорогой мой Петрус, порой я думаю о том, что наши бедные собратья, католические священники, не имеют ни жены, ни детей; о том, что и в радости и в горе они обособлены и одиноки на земле, и я говорю себе, что они страдают не меньше нас, но никогда не смогут быть столь же счастливы, как мы!

И это еще не все. Как могут они утешить вдову в трауре и дочь в слезах?! Никогда не испытав таких же мук, как другие люди, как могут они найти слова, которые шли бы от сердца к сердцу?! Ведь только свои зажившие раны, дорогой мой Петрус, позволяют замечать открытые раны других людей!

XXIX. Горизонт омрачается

На следующее утро после того дня, который римлянин отметил бы мелом как один из своих счастливых дней, я решил поехать в город, чтобы получить жалованье за первые три месяца исполнения мною своей должности.

Не могу сказать, что я не испытывал при этом никакого беспокойства. Через два-три дня после срока выплаты жалованья за эти три месяца я отправил моему хозяину-меднику доверенность на его получение с просьбой удержать восемь из шестнадцати фунтов стерлингов, которые он одолжил мне для оплаты моих свадебных расходов, а остальное выслать мне.

Однако, добряк ответил мне так: когда он явился к ректору с тем, чтобы получить разрешение взять мое жалованье, тот заявил, что хотел бы поговорить со мной и что, следовательно, он приглашает меня явиться за жалованьем собственной персоной.

Я, насколько это было возможно, оттягивал поездку, так как ничего хорошего от этой встречи не ожидал, но в конце концов, увидев на дне нашего кошелька последний блеснувший там шиллинг, решил отправиться в путь.

Однако страх, внушаемый мне ректором, был – и Вы с этим согласитесь, дорогой мой Петрус, – скорее инстинктивным, нежели осмысленным.

Ректор был столь добр и столь беспристрастен по отношению ко мне, что я, здраво поразмыслив, пришел к выводу, что ничего плохого он мне сделать не должен.

Правда, он меня предупредил, что мое жалованье может уменьшиться с девяноста фунтов стерлингов до шестидесяти.

Теперь это вспомнилось мне и встревожило меня.

На тридцать фунтов меньше! Представляете, дорогой мой Петрус? Треть моего жалованья! Это уже слишком! Поэтому, не желая безропотно сносить такое, я приготовился, как только зайдет об этом речь во время нашей встречи, возразить ему, приведя в пользу сохранения моих девяноста фунтов весьма убедительные соображения, и тогда – если исключить вызванную чем-то личную неприязнь ко мне, а этого я не мог предположить, помня то прямое покровительство, которым он меня почтил, – ему придется внять моим доводам.

Одним из них, на который я больше всего надеялся, должен был явиться мой брак.

Мне было известно, какое участие всегда вызывает у добросердечных людей зрелище молодой семьи.

Я намеревался сказать ректору, что, в силу естественного хода вещей, жена моя станет матерью, и если прибавление нашего семейства еще не факт, то, во всяком случае, большая вероятность.

Я приготовился высказать ректору и такую мысль: насколько сельский пастор не должен являть прихожанам пример жизни в роскоши, настолько не приличествует ему являть им картину своей нищеты.

В первом случае это возмутительное прегрешение, во втором – удручающее зрелище.

Ради этого торжественного случая, к которому я готовился больше двух недель, я выписал из древних и современных авторов целый ряд высказываний в пользу золотой середины, по выражению Горация, или честного достатка, по выражению Фенелона, то есть тех жизненных обстоятельств, которые наиболее благоприятны для того, чтобы поддерживать на пути спасения сердце, исповедующее благие принципы; более того, я подобрал множество фактов, чтобы решительно убедить ректора в том, что утрата необходимого грозит душе такой же гибелью, как и переизбыток богатства.

Все это, основательно взвешенное и мудро продуманное, следовало красноречиво изложить.

Перед зеркалом в комнате Дженни, единственным в нашем доме, я даже заучил наизусть мою речь, сопровождая ее чередой выразительных поз и жестов, соответствующих обстоятельствам.

На протяжении всего пути, проделанного мной в одноколке графского арендатора, я вполголоса повторял свой монолог; сначала это несколько обеспокоило добряка-арендатора, но, поразмышляв с минуту, он и сам, словно отвечая собственной мысли, громко произнес:

– Ах, вот оно что! Это он разучивает свою воскресную проповедь!

И арендатор стал нахлестывать лошадь, не проявляя более беспокойства по моему поводу; таким образом, когда мы доехали до Ноттингема, я походил на античного борца, натершегося маслом и песком и готового выйти на арену цирка.

К несчастью, дорогой мой Петрус, я всегда замечал, да и Вы тоже считали так, что заранее подготовленные речи и проповеди оказывались для меня не слишком удачными.

Уже сначала, вместо того чтобы тотчас пригласить меня к себе, как это произошло во время моего последнего визита к нему, ректор заставил меня целый час ждать в прихожей, и лишь после этого я был препровожден в его кабинет.

Ректор сидел в том же самом кресле, перед тем же письменным столом, в той же самой начальственной позе.

На углу стола лежали мои деньги и недописанное письмо, ожидавшее своего часа.

Весьма раздосадованный недостатком должного внимания к моей жалобе, я принял достойный вид и вознамерился в нескольких серьезных и печальных словах сообщить ректору, насколько я уязвлен его приемом, но он не стал ждать, когда я открою рот и атаковал меня первый.

– Господин Бемрод, – заявил он, – я вас предупредил, что ваше жалованье подлежит сокращению; но вы упорствуете в своем желании сохранить его прежние размеры, несомненно потому, что у вас появилась любовная интрижка по соседству… То, о чем я вас предупреждал, совершилось: ваше жалованье упало с девяноста фунтов стерлингов до шестидесяти. Вот пятнадцать фунтов, то есть ваше жалованье за первые три месяца… Прошу вас!

И с этими словами, указав пальцем на предназначенные мне деньги, он снова с пером в руках стал вникать в свою корреспонденцию.

Не могу Вам передать, дорогой мой Петрус, какие тягостные чувства испытывал я, услышав эти слова и увидев этот жест.

Я испытывал ту ужасную робость, которая обезоруживает меня как раз в тех случаях, когда, наоборот, мне следовало собрать все свое мужество.

Дважды пытался я заговорить, и дважды слова застревали у меня в горле!

Холодный пот струился по моему лбу.

Что-то вроде хрипа, вырвавшегося из моего горла, заставило ректора поднять голову.

– Так что же? – спросил он. – Вы еще здесь? Вы что, меня не расслышали?

– Вполне, господин ректор, – пробормотал я.

– В таком случае, чего же вы ждете?.. Забирайте ваши деньги и уходите! Я призвал на помощь все мое мужество.

– Простите, господин ректор, – произнес я, – но я хотел заметить…

– Что-что?

Я на секунду запнулся.

– Да говорите же! – закричал он в нетерпении. – Предупреждаю, у меня мало времени, чтобы выслушивать ваши замечания.

– Я хотел заметить, – повторил я, еще более обескураженный тоном, с каким говорил со мной этот человек, – что шестьдесят фунтов стерлингов – это весьма скудное жалованье…

Ректор прервал меня:

– Как это весьма скудное?! Да вы безумец, мой дорогой господин Бемрод; я найду сколько угодно викариев[299] за двадцать пять фунтов стерлингов в год.

– Но, господин ректор, я ведь женился…

– А мне-то какое дело?.. Не надо было вам жениться, дорогой мой!

– Однако, господин ректор… – упорствовал я.

– Ну-ну! – воскликнул он, приподнявшись и опершись на стол обоими кулаками. – Долго ли вы намерены докучать мне своими жалобами, господин Бемрод? Я чувствовал себя все более и более растерянным.

– Я надеялся, господин ректор… я даже рассчитывал…

– Мой дорогой господин Бемрод, надо делать выбор, – прервал меня ректор. – Если вас не устраивает ваш приход с его шестьюдесятью футами стерлингов жалованья, скажите об этом, и вы недолго будете пребывать в затруднительном положении, а я тем более.

Тут я понял, что дела мои принимают скверный оборот.

– Господин ректор, – сказал я, – наверное, кто-то очернил меня в ваших глазах…

– В моих глазах? – прервал он мою фразу. – Очернил вас?!.. На кой черт, скажите мне, я должен тратить время, занимаясь господином Бемродом и раздумьями о том, очернил ли кто-нибудь его в моих глазах?! Ах, дорогой мой, уверяю вас, вы явно питаете иллюзии насчет собственной значительности.

Я вздохнул и поднял глаза к Небу.

– Так что возвращайтесь в Ашборн, – продолжил ректор, – а через три месяца появляйтесь у меня снова, излечившись от своего тщеславия. Вот тогда и посмотрим, что надо сделать с вашим приходом – сохранить его или закрыть.

– Сохранить или закрыть, господин ректор? Разве встал вопрос о закрытии ашборнского прихода?

– А почему бы и нет, если он бесполезен? Пока же еще раз предлагаю вам, господин Бемрод, взять свои деньги и дать мне возможность дописать письмо.

Интонация, с какой были произнесены эти слова, не допускала ответной реплики.

Я пробормотал что-то, вверяя себя его благорасположенности, взял свои пятнадцать фунтов стерлингов и вышел, совершенно убитый.

Оказавшись на улице, я несколько раз повернулся на месте, как человек, которого ударили по голове дубиной; затем, подумав, что в таком ужасном положении только мой хозяин-медник мог бы дать мне добрый совет, я направился к его дому.

Я боялся только одного – что он ушел куда-нибудь на окраину города, как того время от времени требовали его дела; но, обогнув угол его улицы, я успокоился, так как увидел его стоящим на пороге дома со скрещенными на груди руками и поглядывающим по сторонам, не пришлет ли ему добрая фортуна какого-нибудь клиента.

Должен сказать, что, хотя его ожидания по части торговли были обмануты, он принял меня даже более радушно, чем встретил бы человека, пришедшего закупить половину его магазина.

Мне не потребовалось объяснять ему, в каком состоянии пребывала моя душа: он это сразу же увидел по моему взволнованному лицу.

– Итак, что еще стряслось, дорогой господин Бемрод? – спросил медник. – Я видел вас счастливым, хорошо устроившимся в вашем ашборнском приходе и, следовательно, укрывшимся от всякого нового бедствия.

– Ах, дорогой мой хозяин, – откликнулся я, – разве может человек хоть когда-нибудь спрятаться от ударов судьбы?! Со мной случилось то же, что и с Поликратом, тираном Самоса: он был чрезмерно счастлив; боги не смогли стерпеть его счастья, равного счастью их самих; его предали, схватили, и сатрап Камбиса, Оройт, враг Поликрата, распял его на кресте. Моя судьба скромнее, чем его, но после не менее великого счастья я встретил собственного Оройта, который также хочет распять меня на кресте.

– Э, позвольте мне сказать вам, дорогой господин Бемрод, – отозвался медник, – мне не представляется возможным, чтобы по отношению к вам дошли до такой жестокости и подвергли вас пытке, которую я считал давным-давно отмененной.

– Мой дорогой хозяин, сказанное мною не следует понимать буквально. В моем рассказе я воспользовался метафорой, которая представляет собой один из приемов риторики… Когда я говорю, что меня хотят распять на кресте, то подразумеваю распятие в нравственном смысле, а Оройтом для меня является не кто иной, как господин ректор, который одним махом уменьшил мое жалованье на целую треть, а теперь заговаривает даже о закрытии моего прихода.

– Ах, вот оно что, понимаю, – сказал мой хозяин.

– Понимаете? – переспросил я.

– Еще бы, черт возьми!

– В таком случае вы просто счастливчик, дорогой мой хозяин, а я вот ничего не понимаю.

– Как, разве вы не понимаете, что господин ректор сердит на вас, и как только представится случай причинить вам зло, он это сделает?!

– Но за что же?

– А за то, что вы его обманули, вот за что.

– Я?! – вырвалось у меня. – Запомните, дорогой мой хозяин: Уильям Бемрод, сознательно по крайней мере, никогда никого не обманывал.

– Тпру!.. Вы опять сели на своего конька и, недолго думая, помчались во весь опор!.. Вы обманули его в том, что он считал вас дурачком, а вы оказались человеком умным; в том, что он смотрел на вас как на тупого невежду, а вы показали себя человеком образованным.

– Я – глупец?! Я – тупица?! – воскликнул я, сильно задетый такой грубой откровенностью. – Извините меня, мой дорогой хозяин, но мне кажется, это вы заблуждаетесь…

– Я же не говорю вам, что вы такой, я говорю, таким вас считают!.. Господи Боже, да что вы за человек! Неужели вам нужно расставить все точки над i?!

– Признаюсь, вы тем самым доставили бы мне удовольствие.

– Ну, что же, помните ли вы ту злосчастную проповедь, которую вы произнесли в деревне Ашборн?.. Ту, первую…

Краска стыда проступила на моем лице.

– Да, конечно, – подтвердил я, – да, ее помню… Но зачем воскрешать в памяти такое? Я отвечу вам так, как Эней ответил Дидоне:[300] Infandum, regina, jubes renovare dolorem![301]

– Господин Бемрод, я представления не имею, кто такой Эней; я представления не имею, кто такая Дидона… Что, этот Эней выступил с неудачной проповедью, а Дидона ему об этом напомнила? В таком случае, положение сходное, ведь я напоминаю о произнесенной вами проповеди, которая, как вы сами признаете, не стала шедевром красноречия…

– Да, это так; но затем, мой дорогой хозяин, – возразил я не без гордости, – но затем, полагаю, я искупил это поражение не одной победой и скорбь от него скрыли лавры триумфатора.

– Вот именно!.. И эти победы, эти лавры и не может простить вам ректор, который рассчитывал на ваше бесславное поражение!

– Вы уже как-то говорили об этом, мой дорогой хозяин; однако, предупредив меня о его враждебности, вы не сочли нужным объяснить мне ее мотивы.

– Да нет, вы просто это забыли. У господина ректора есть племянник; племянник этот женат на молодой женщине, к которой сам господин ректор относится с большим участием… отцовским участием, как вы понимаете… Уж не лицемер ли господин ректор? Лицемер, старающийся выглядеть человеком суровым, наслаждаясь втайне радостями распутника. Вот он и рассчитал примерно так: «Господин Бемрод – сын пастора, заслуженно почитаемого протестантским духовенством; у него есть права на приход, но, поскольку у него нет никакого таланта…»

– Хозяин!..

– Он мог так подумать после вашей проповеди, и даже так подумал… К счастью, он ошибался! Так что он, наверное, говорил себе: «Поскольку у господина Бемрода нет никакого таланта, я могу выставить кафедру на состязательное испытание; мой племянник будет его единственным соперником; поскольку несомненно проповедь моего племянника будет куда лучше проповеди господина Бемрода, прихожане попросят направить к ним моего племянника, я охотно удовлетворю их просьбу, и тогда люди будут говорить так: „Какой беспристрастный человек господин ректор! Для него не существует протекции, для него не существует семейственности; он может распоряжаться церковными приходами по собственному усмотрению, но предоставляет их только людям способным. У его племянника таланта больше, чем у господина Бемрода, и ашборнский приход был предоставлен более достойному. Будь племянник господина ректора не столь даровит, приход был бы предоставлен господину Бемроду“«. К несчастью для господина ректора и, может быть, к несчастью для вас, все произошло совсем не так, как он рассчитывал: не кто иной, как вы, прочли прекрасную проповедь… столь прекрасную, что этот племянник не мог даже вступить в соревнование в вами!

Я удовлетворенно улыбнулся и отвесил поклон. А медник продолжал:

– Прихожане попросили направить к ним именно вас, именно вы получили приход, так что господин ректор, считавший, что его племянник и его воспитанница уже пристроены, увидел, как воспитанница с племянником уплывают из его рук. Вот откуда его гнев!

– Inde irce![302] Да, я понимаю… Но в таком случае, дорогой мой хозяин, это все куда серьезнее, чем я думал.

– Настолько серьезнее, господин Бемрод, что я предлагаю вам хорошенько поразмыслить о своем положении.

– Как это поразмыслить о моем положении?

– Да… Он что, ограничился сокращением вашего жалованья?

– Он дошел до того, дорогой мой хозяин, что заявил мне о вероятном упразднении моего прихода.

– Вы же сами прекрасно видите… я ничуть не преувеличил, говоря о необходимости обдумать ваше положение.

– Но каким образом нужно мне это обдумать?

– Проклятие! Если у вас есть знакомства, связи, то пустите их в ход!

– Чтобы побудить господина ректора сохранить приход за мной, не так ли?

– Нет, для того чтобы вы могли получить другой приход.

– Другой?

– С этого времени, мой дорогой господин Бемрод, считайте ваш приход упраздненным.

– Но тогда я человек пропащий, разоренный, ведь я никого здесь не знаю.

– Никого?

– Бог мой, никого!

– У вас что, нет ни одного друга?

– Увы! Правда, у меня есть вы, дорогой мой хозяин. Иногда я о вас забываю, но всегда к вам возвращаюсь.

– Да, но я всего лишь бедный ремесленник, не пользующийся ни влиянием, ни доверием… Если бы только я был медником у епископа!..

– К несчастью, вы отнюдь им не являетесь!..

– Поищите хорошенько среди ваших друзей детства… Уж они-то могут помочь.

– У меня есть один друг, он на несколько лет старше меня; но…

– Что «но»?

– Это простой преподаватель философии в Кембриджском университете, Петрус Барлоу… (Вы понимаете, я подумал о Вас, мой друг!)

– И что же?

– А то, что он сделал бы для меня все возможное, я в этом уверен…

– Добрая воля – это уже немало.

– Однако, судя по его натуре, сомневаюсь, что он сможет что-нибудь сделать: весь погруженный в науку, он пренебрег всеми сношениями с людьми. О, если бы мне была нужна рекомендация для Аристотеля, для Платона, для Сократа, он бы дал мне ее!

– Так и попросите ее!

– Дело в том, что эти люди умерли две с половиной тысячи лет тому назад, друг мой.

– Ну, это другое дело… Вам нужны живые.

– Петрус Барлоу живет только с усопшими.

– Но, в конце концов, у него же есть семья?

– У него есть брат-коммерсант, один из самых богатых и самых влиятельных банкиров Ливерпуля.

– Это уже представляет для вас интерес. Любой вельможа, будь то светский или церковный, скорее всего пренебрежет рекомендацией банкира; на публике он только пожмет плечами и отбросит ее в сторону. Но, оставшись наедине, он подберет ее, внимательно изучит и передаст своему секретарю или управляющему со словами: «Возьмите, имярек, напомните мне при случае об этой записке: она от одного бедняги-миллионера, для которого я хотел бы кое-что сделать».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51