Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ашборнский пастор

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Ашборнский пастор - Чтение (стр. 17)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Исторические приключения

 

 


– Знаете ли вы, мой дорогой хозяин, – сказал я меднику, глядя ему прямо в глаза, – знаете ли вы, что вы человек очень мудрый?

– Я? – улыбнулся он. – Я всего лишь бедный медник, который порою размышляет во время чеканки меди или лужения котлов, и то, что я вам высказал, явилось итогом моих размышлений.

– Дайте-ка мне перо, чернила и бумагу!

– Пройдите к письменному столу, там все это есть.

– Я хочу немедленно последовать вашему совету…

– Вы очень добры!

– … и написать письмо моему другу Петрусу Барлоу.

– В этом есть смысл: если вы и не укрепите свои позиции, письмо не причинит вам никакого вреда; только…

– Что только?

– Чем дальше от Ашборна будет предложенный вам приход, тем лучше. Вы имеете дело со злым лисом – постарайтесь быть подальше от его когтей.

Я подтвердил кивком, что понимаю всю важность этого совета и прошел в кабинет моего хозяина-медника.

Вот оттуда, дорогой мой Петрус, я и написал Вам письмо, которое возобновило наши отношения, прерванные, но не порванные, письмо, на которое Вы ответили, заверив меня в Вашей дружбе и сообщив, что Вы передали мое письмо своему брату, а также попросив меня со всей искренностью рассказать Вам о моей жизни, о моих чувствах, моих страданиях и чаяниях, Вам, кто занимается препарированием живых, точно так же как врачи – вскрытием трупов.

Вы-то счастливы, друг мой; Ваше замечательное сочинение находится в работе; моя история будет в нем всего лишь скромным эпизодом, мало кому известным, в то время как я все еще занят поисками своей темы.

Увы, я весьма опасаюсь, что злая судьба, все чаще наносящая мне удары, не даст мне возможности завершить мою книгу, столь объемистую и трудоемкую, какой она будет, если мне все же удастся придумать ее сюжет.

Ведь, дорогой мой Петрус, описав сцену с ректором, я Вам рассказал только об одной части моих бедствий; вторая, и, быть может, самая страшная, ждала меня по возвращении домой.

У Поликрата был только один Оройт, а у меня их было целых два!

Судите сами: если одного негодяя оказалось достаточно, чтобы распять властителя Самоса, то какая же мрачная участь уготована мне, простому деревенскому пастору!

Итак, умоляю Вас, дорогой друг: когда Вы будете писать уважаемому господину Сэмюелю Барлоу, Вашему брату, передайте ему мое глубочайшее почтение и попросите его не забыть обо мне.

XXX. Господин управляющий

Было пять часов вечера.

Мой хозяин-медник предложил мне остаться поужинать, но я обратил его внимание на то, что от Ноттингема до Ашборна никак не меньше двенадцати миль, что, если не будет оказии, мне придется возвращаться пешком, и что, если я задержусь в городе до завтрашнего дня, Дженни проведет в тревоге всю ночь, а я на это ни за что не пойду.

Так что я вручил меднику восемь фунтов стерлингов, которые составляли половину суммы, любезно им предоставленной мне для моей свадьбы, и сразу же ушел, благословляя добряка, открывшего мне глаза на мои обстоятельства, и проклиная злосчастную судьбу, из-за которой на моем лазурном небосводе собрались грозовые тучи ближайшего будущего.

Путешествие мое было невеселым.

Просто невероятно, как предстает перед нашим взором природа – то в золотом сиянии нашего воображения, то под траурной вуалью нашего страдающего сердца.

И правда, весь день был сумрачным.

В нашей Англии, где облака катятся над головами, подобно волнам в океане, бывают летние дни, когда, кажется, в воздухе проносятся посланцы зимы или осени.

Однако к семи часам вечера небосвод слегка прояснился и на закатном горизонте остались только облака, громоздящиеся, словно горы в Тироле,[303] и посреди этих гор, голубые вершины которых оно украсило золотой и пурпурной каймой, солнце клонилось все ниже, но не как победитель, вознамерившийся прилечь и отдохнуть, чтобы на следующий день явиться вновь еще более блистательным, а как побежденный, который падает, чтобы уснуть вечным сном.

На востоке, наоборот, небо время от времени раскалывалось, пропуская ночную беззвучную вспышку; и каждый раз это походило на глаз спящего гиганта – глаз, который, приоткрываясь, бросал на мир мгновенный слепящий взгляд.

Как в том прекрасном стихотворении Томаса Грея, которое прочла мне Дженни, печаль сумерек усугублялась звяканьем колокольчиков коровьего стада, ведомого пастухом в хлев, и еще более грустным звоном колоколов церквей – этих овчарен многочисленного человеческого стада, ведомого молитвой ко Всевышнему.

Вся эта природа, которую во время моих предыдущих путешествий я видел столь оживленной и радостной, теперь показалась мне погрустневшей и чахнущей.

И по какой же причине?

Дорогой мой Петрус, только полюбуйтесь, какое влияние может оказать и на физическое и на душевное состояние человека наличие или отсутствие нескольких блестящих кружочков из желтого металла.

Я надеялся после поездки в Ноттингем принести в дом более четырнадцати фунтов стерлингов, а принесу только семь!

Отсутствие столь ничтожной суммы делало небеса сумрачными, а горизонт – печальным.

Однако я заблуждался.

Нет, совсем не это делало теперешнее небо сумрачным, а зримый горизонт – печальным; причиной тому была тень незримого горизонта и призрак неведомого будущего.

Угрожающий призрак! Горизонт, чреватый бурями!

Когда я наконец подошел к домам на окраине Ашборна, было около десяти вечера.

Луна, уже в течение часа медленно поднимавшаяся на небосклоне, делала ночь прозрачной, и в ее бледном свете белые стены этих домов казались выше обычного.

Передо мной словно вырастало полчище призраков.

Не знаю, существуют ли предчувствия, дорогой мой Петрус, но вот что я знаю твердо, так это то, что я проделал весь этот путь не только во власти грусти, о причине которой я Вам уже сказал, но еще и во власти смутного страха, предмет которого оставался для меня совершенно неведомым.

Мне казалось, что, придя домой с плохой новостью, я узнаю новость еще более огорчительную.

Наконец я увидел пасторский дом.

С той минуты, когда я вступил в деревню, я убаюкивал себя мечтой, что еще издали увижу на пороге Дженни, обеспокоенную и вместе с тем улыбающуюся.

Я говорил себе:

«Если Дженни меня ждет, если я издалека увижу ее, все дурные предзнаменования будут предотвращены, и это станет доказательством того, что страхи мои глупые, а предвидения медника не что иное, как его точка зрения».

Вам, философу, Вам, вольнодумцу, подобные нелепости, наверное, никогда не приходили в голову?

Так вот, дорогой мой Петрус, Вы даже представить не можете, как сильно при определенном состоянии души такие мысли влияют на воображение, какое присуще мне.

До самого поворота с площади я надеялся увидеть Дженни на пороге; я видел ее глазами души, я улыбался ей заранее; я тихонько шептал самые нежные слова, которые рассчитывал сказать ей при встрече…

На пороге никого не было; сердце мое сжалось.

Я подошел к двери, не в силах сдержать дрожь.

Не зная, в котором часу я вернусь, я взял с собой ключ, чтобы не беспокоить Дженни, если приду поздно ночью.

Я пошарил в кармане и нашел там ключ. Мое нервное возбуждение было столь велико, что я сжал ключ с такой же силой, с какой зажал бы в руке нож или кинжал.

С трудом я нашел замочную скважину; рука моя дрожала.

Заскрежетал ключ, и дверь открылась.

Я так рвался поскорее к Дженни, что даже не закрыл за собою дверь. Когда я ощупью продвигался по коридору, мне послышалось, что кто-то громко разговаривает в моем кабинете, некогда служившем для вдовы спальней. Найдя дверь в столовую, я толкнул ее – она легко открылась. И тогда послышавшийся мне шум стал более явственным.

Я прошел через столовую, опрокидывая по пути столы и стулья, но это не прервало разговор в соседней комнате.

Дверь ее оказалась чуть приоткрытой; сквозь эту щель падал луч света и доносился шум.

Я стал всматриваться и вслушиваться.

Дженни стояла, скрестив руки на груди, нахмурив брови, высокомерно сжав губы; во всем ее облике читалось выражение презрения и гнева, выражение, которое мне не только никогда не приводилось видеть на ее прекрасном лице, но на которое я даже не считал ее способной.

Она была прекрасна и величественна, словно статуя, олицетворяющая Негодование.

Перед ней на коленях, немного откинувшись назад, стоял управляющий, г-н Стифф; у него была поза устрашенного человека, однако физиономия его выражала надежду.

В ту минуту, когда я устремил взгляд на эту сцену, Дженни протянула руку по направлению к двери и сопроводила этот царственный жест требованием:

– Поднимитесь, сударь, и уходите!

– Но, все-таки, прекрасная Дженни!.. – пробормотал управляющий.

– Я говорю вам – уходите! – повторила Дженни. Тут г-н Стифф, похоже, принял важное решение:

– Вы велите мне выйти? Хорошо… Вы произносите это весьма достойно, не могу такое оспаривать; но мы видели все эти горделивые жесты в театре, и, поскольку у вашего величества нет гвардейцев, чтобы выставить меня за дверь, я выйду, когда мне заблагорассудится.

– Сударь, – сказала Дженни, – вы ведете себя не по-мужски… Вы носили ливрею, сударь, и ведете себя как лакей!

Господин Стифф просто зарычал от гнева и протянул руки, чтобы схватить Дженни.

Но она отступила на шаг, и его руки обняли только пустоту.

Тогда он встал с колен и шагнул к ней, повторяя сквозь стиснутые зубы:

– Лакей!.. Ах, лакей!.. Если вы не сотрете это слово вашими самыми нежными ласками, сударыня, оно дорого будет стоить и вам, и вашему мужу!

За столь странным признанием в любви последовало во взгляде, в лице, во всем облике управляющего такое выражение ненависти, что Дженни бросилась к двери.

Но господин управляющий успел схватить ее и, в некотором смысле получив над ней власть, заявил:

– Сударыня, сейчас десять вечера; ваш дом стоит обособленно; господин Бемрод ночует в Ноттингеме – так что вы напрасно будете звать на помощь, никто вас не услышит, никто к вам не придет, поэтому оскорбление, которое вы мне нанесли, лучше искупить покорностью… Сударыня, еще раз я прошу, я умоляю… Еще один отказ – и я возьму вас силой!

Дженни огляделась, словно высматривая средство защиты или возможность бегства; он следил за ней взглядом и с дьявольским смешком добавил:

– О, ищите, сколько угодно… нет никого, нет ничего.

– Есть Бог, сударь! – воскликнула Дженни в самой высокой степени взволнованности и указала на Небо жестом пророчицы. – Да, это правда, вокруг меня нет ничего такого, чем я могла бы защититься; нет никого, кто пришел бы мне на помощь… меня не услышат, если я закричу, ко мне никто не придет на помощь, если вы на меня наброситесь… И однако я говорю, вам, мерзавец, говорю с презрением к вам и верой в Господа: я здесь, слабая, безоружная и беззащитная; я жду… и, если вы сделаете хотя бы шаг, если вы поднимете на меня руку, помощь ко мне придет… Какая – этого я не знаю; откуда – не ведаю, но помощь придет, повторяю вам! Только попытайтесь!..

Ошеломленный г-н Стифф на мгновение застыл в нерешительности; затем, словно устыдившись отступать перед женщиной, он бросился к Дженни.

Но в ту же секунду я распахнул дверь и, удержав его за плечо, крикнул:

– Осторожней, господин Стифф, я здесь! У Дженни вырвался крик радости:

– О, я же говорила тебе, мерзавец, что Бог не спускает с тебя глаз!

– Так-так! – процедил г-н Стифф, скрежеща зубами. – Это вы, господин Бемрод?

– Да, сударь, это я, и, хотя характер у меня мягкий, хотя я служитель мирного Бога, заявляю вам, что человек, нанесший такое оскорбление моей жене, рискует жизнью, если останется под моей крышей еще хоть минуту!

Я чувствовал, что бледнею; угрозу я выкрикнул резким голосом; мои пальцы, опущенные на его плечо, сжимались все сильнее и вонзались в его тело, словно когти ястреба.

Однако ему было настолько стыдно ретироваться таким позорным образом, что он рискнул, отступая, огрызнуться:

– Хорошо, мне надо было бы сообразить: жена сделала вид, что осталась в одиночестве, а муж спрятался… западня по всем правилам! Сколько это стоит, господин Бемрод? Если сумма не превышает наших возможностей, дело можно уладить.

Я даже не расслышал окончания фразы, произнесенной сдавленным голосом.

Обеими руками я схватил его за горло и стал душить.

– Друг мой, друг мой! – воскликнула Дженни, бросаясь ко мне. – Что ты делаешь?! Ты же пастор!..

– Ты права, – ответил я. – Однако, и ты с этим согласишься, происходящее здесь способно заставить рыдать ангелов, как сказано у Шекспира. Нет, господин Стифф, – сказал я управляющему, выпуская его из своих рук, – нет, жена моя действительно оставалась одна в доме; нет, я не прятался; нет, это вовсе не западня; нет, у вас не найдется суммы заплатить за содеянное, поскольку никакие деньги не могут искупить оскорбление, которое вы нам нанесли… Такие оскорбления искупить нельзя, сударь; их можно только простить. Уходите и покайтесь; быть может, тогда вас простят…

Тут я поднял с пола его шляпу и протянул ему.

– Уходите, – повторил я, – и поостерегитесь искажать истину, рассказывая об этом злоключении; что касается меня, то я обещаю вам хранить молчание; так что, если об этом что-то станет известно, источником слухов можете быть только вы… Уходите, господин Стифф, уходите!

Мгновение он колебался, словно выискивая возможность уничтожить нас обоих; но, видя, что Дженни остается спокойной и полной достоинства, а я – твердым и решительно настроенным, он лишь пробормотал:

– Скоро мы еще посмотрим, чем все это кончится! Затем, вырвав свою шляпу из моей руки, он бросился в столовую и, натыкаясь там на стол и стулья, добрался до уличной двери и с силой громко ею хлопнул, выражая свой гнев.

– Друг мой! – воскликнула Дженни, бросаясь в мои объятия. – Какой же это бесчестный человек! И какое счастье, что ты появился!

XXXI. Оройт I

Все, что я видел и слышал, избавляло Дженни от всякого объяснения; однако Вы прекрасно понимаете, дорогой мой Петрус, что после подобной сцены вопросы «как?» и «почему?» беспорядочно следовали одни за другими.

Уже давно господин управляющий не обходил своим вниманием мою жену. В тот самый день, когда он встретил нас и почти насильно привез в замок, ему удалось среди бесчисленных своих непристойностей сделать несколько комплиментов насчет ее красоты; она приняла их за обычные банальности и придала им не больше значения, чем обычно заслуживают подобные пустяки.

Но, всякий раз, когда управляющий снова видел Дженни, он пытался приблизиться к своей цели хоть на шаг. В тот день, когда этот господин вместе с женой явился к нам с визитом, он воспользовался тем, что Дженни, опередив г-жу Стифф, первая вошла в мой кабинет, сжал руку моей жены и признался в любви к ней.

Этим и объяснялся жест Дженни, который я заметил, не придав ему значения.

Наконец, узнав от графского арендатора, что я вместе с ним еду в Ноттингем, а затем увидев, что тот возвратился без меня, он сообразил, что, вероятно, дела задержат меня в городе до следующего утра, и решил, воспользовавшись моим отсутствием, предпринять серьезную атаку.

Вы можете представить себе начало сцены, зная ее финал: сначала он предложил свою любовь, затем предложил деньги, а потом решился на насилие.

Я появился как раз в то время, когда моя мужественная Дженни отвергла эту гнусность, оскорбив насильника и выказав ему презрение.

Все это удручало и не предвещало ничего хорошего. Он ушел, как Тартюф[304] из французской пьесы, заявив, что о нем еще услышат. К несчастью, я не мог утешить Дженни после всего происшедшего, так как не принес из Ноттингема радостных новостей.

Поскольку она рассказала мне все, я тоже ей все рассказал.

Дженни выслушала меня с примерным смирением.

– Друг мой, – отвечала она, – связав меня с тобой, Господь соединил нас как для счастья, так и для беды; счастью мы радовались вместе, перенесем вместе и беду. И вот увидишь, как в решающую минуту ты пришел мне на помощь, так в самый трудный час Господь пошлет нам поддержку. Не будем терять веру, остальное свершит Всевышний.

Поскольку я не имел никакой возможности бороться с одним из моих врагов, а уж тем более с двумя, мне, естественно, пришлось прибегнуть к совету жены; однако, должен признаться, готовящегося нам удара я ждал с меньшей верой и смирением, нежели она.

Мы решили ничего не говорить ее отцу и матери; они ничего не подозревали, они не знали о ненависти ректора к моей особе и о любви управляющего к Дженни – зачем же их тревожить?!

Что касается столь нужной нам финансовой помощи, то мы были уверены, что она невозможна. Если даже у доброго г-на Смита имелись какие-нибудь наличные деньги, то слишком уж велики были долги, какие ему пришлось взять на себя в связи с покупкой фортепьяно для дочери.

Мы выложили на стол наши семь фунтов стерлингов.

В крайнем случае, месяца три мы могли бы на них просуществовать, но, чтобы добиться такого чуда экономии, нам нельзя было потратить на что-нибудь другое ни одного шиллинга из этой жалкой суммы.

И к тому же время от времени я вспоминал то, о чем не говорил ни г-ну Смиту, ни его супруге, ни Дженни, – о моем денежном долге или, вернее, о долге моего отца, ставшего затем моим долгом, когда я взялся выплачивать по одной гинее каждые три месяца.

В особенности же я вспоминал о нем вследствие подписанного мною обязательства, в соответствии с которым из-за двух не внесенных в срок платежей мне надлежало тут же выплатить всю сумму долга.

Каким же образом изъять одну гинею, которую мне предстояло отдать, из семи оставшихся у нас?

Одну гинею я уже не отдал вовремя кредитору и, если через семь недель не вручу ему вторую, то мы должны будем выплатить полностью пятьдесят фунтов стерлингов. И как же мне признаться в этом Дженни?

Но тут у меня была надежда: дело в том, что г-н Рам (так звали купца из Ноттингема), всегда своевременно получая деньги от моего отца, а затем от меня, давал нам некоторую отсрочку.

Отсрочка – вот что мне требовалось!

Моя служба предоставляла мне много досуга, а любовь Дженни превращала его в блаженнейший отдых; я мог приняться, наконец, за свое большое сочинение, начать которое до сих пор мне мешали обстоятельства.

Поскольку это во всех отношениях было самым разумным делом, я решил приступить к работе как можно скорее.

Мне только не хотелось идти по собственным следам: то, что я отбросил, так и должно остаться отброшенным.

К тому же в моем сознании произошло немало перемен и перед моим воображением открылись новые горизонты. К моему прежнему познанию человека прибавилось познание мира, почерпнутое мною в течение четырех месяцев подлинной жизни.

Теперь я знал, каким должно быть сочинение, способное понравиться моим современникам: во всяком случае, это была не эпическая поэма, на которую мне пришлось бы потратить лет десять жизни; не трагедия, для постановки которой я не смог бы найти театра; не трактат по сравнительной философии, который мне пришлось бы издать за собственный счет.

Нет, то будет нравоучительное повествование вроде романов Лесажа,[305] Ричардсона;[306] или аббата Прево[307] «Жиль Блаз»,[308] «Памела»,[309] «Кливленд»[310] – вот что волновало общество, вот что я, с моим знанием человека, сочиню под громкие рукоплескания моих современников.

Кстати, что помешает мне слегка пронизать эту книгу присущим мне духом сатиры, мощным и требующим выхода?! Что помешает мне живописать такого лицемера, как ректор, такого пошлого и подлого выскочку, как управляющий? Бичуя на глазах у всего общества сладострастие и лицемерие, я исполнил бы достойную миссию и перед Богом и перед людьми.

Без сомнений, Бог представил мне кафедру, чтобы громить пороки, но каков горизонт, в пределах которого прогрохотал бы мой гром? Каков круг, внутри которого могла бы поражать моя молния? Неужели это круг и горизонт маленькой деревни?!

Так вот, когда я напишу роман, все будет иначе: мною будет взорван тот круг, в котором я заключен; мною будет разорван горизонт, ограничивающий мои возможности: в романе пойдет речь о Лондоне, об Англии, о Шотландии, об Ирландии – о трех королевствах; аббат Прево переведет мой роман на французский, точно так же как он уже перевел «Клариссу Гарлоу»..[311] и «Грандисона»[312]

И тогда моя известность, перешагнув Твид,[313] перешагнув пролив Святого Георга,[314] перелетит затем и через пролив Ла-Манш.[315]

Если меня будут знать во Франции, значит, меня будут знать и во всем мире, ведь Франция – это источник света, лучи которого расходятся по всей Европе; и тогда уважение вместе с удачей будут окружать меня всюду; тогда я смогу не считаться со всеми на свете ректорами и управляющими, тогда я возведу Дженни на позолоченный пьедестал моего богатства и славы.

Я сделаю Дженни царицей мира!..

Ах, дорогой мой Петрус, помнишь, у этого великого философа по имени Лафонтен.[316] есть чудная басня, озаглавленная: «Перетта, или Молочный горшок»[317]

Друг мой, сюжет моего романа был определен, план – обдуман, заглавие написано; я уже держал в руке перо, чтобы набросать первые строки; вдохновение пришло и стояло рядом со мной, воздев руки и возведя глаза к Небу, когда неожиданно вошла Дженни; она возвратилась с нашими небогатыми покупками, которые всегда делала сама; я обернулся, услышав, как открывается дверь моего кабинета, и увидел ее бледной, со слезами на глазах…

Мне пришлось отложить перо, поскольку Дженни для меня была прежде всего!

И тут я начинаю испытывать тревогу, расспрашиваю, в чем дело, и узнаю следующее: в Ашборне ходит слух, что мой приход будет преобразован в простой викариат и что вскоре сюда мне на смену будет направлен викарий!

Это и был удар, предсказанный моим хозяином-медником.

Никогда, дорогой мой Петрус, никогда человек не низвергался с более высоких вершин в более глубокую пропасть так, как я!

Если в этом слухе содержалась какая-то доля правды, если меня сместят, если прибудет этот викарий, – я пропал!

Идти к г-ну Смиту и его супруге с просьбой о милосердии, идти, чтобы нашу нищету сделать общей, навязать им как бремя себя, мою жену, ребенка, которого, быть может, пошлет нам Господь, навязать им, нашим добрым дорогим родителям…

Никогда! Уж лучше мне умереть!

Вы понимаете, дорогой мой Петрус, что с такой сумятицей в мыслях, после такого удара прямо в сердце не могло быть и речи о том, чтобы взяться за роман.

События моей собственной жизни приобретали слишком уж болезненный интерес, чтобы мой творческий пыл и воображение посвятить выдуманной чужой истории.

Самым спешным для меня делом – и Вы с этим согласитесь сами, не правда ли? – стало письмо к господину ректору; мне надо было знать, как себя вести в подобных обстоятельствах, и уйти таким образом из-под дамоклова[318] меча, нависшего над моей головой.

Примите во внимание, что дамоклов меч, угрожавший льстецу тирана Дионисия,[319] угрожал лишь ему одному и лишь только во время трапезы.

Но меч, нависший над моей головой, угрожал также моей Дженни, и не только в настоящем, но и в будущем.

Так что я, не медля, написал господину ректору следующее письмо:

«Сударь!

Пишу Вам это письмо, пребывая в душевной тревоге из-за слуха, который вот уже, наверное, два или три дня ходит по нашей деревне.

Не знаю, имеет ли этот слух какое-то основание или зиждется только на разговоре, которого Вы, Ваша честь, удостоили меня во время нашей последней встречи, – разговора, который, признаюсь, породил во мне большие опасения относительно моего будущего.

Говорят, что ашборнский приход будет преобразован в простой викариат.

Подобное решение по отношению ко мне, принятое Вашей честью, несомненно основывалось на каком-то недоброжелательном донесении, направленном против меня; но это донесение, каких бы сторон моей жизни оно ни касалось, я готов опровергнуть публично.

Открытый спор между мною и клеветником, господин ректор, несомненно обеспечит мою победу.

Четыре с половиной месяца – увы, моя злосчастная судьба не предоставила мне более длительной карьеры! – так вот, четыре с половиной месяца я усердно и неуклонно выполнял миссию, возложенную на меня Вашим высоким покровительством; чисто и свято проповедовал я слово Божье; я старался утешить страждущих; я делил содержимое моего кошелька с бедняками, а когда он пустел, делил с ними мой хлеб; когда же я оставался без хлеба, а такое случалось со мной не раз, я делился с ними моим словом.

Никто не написал ни одной жалобы на меня, ручаюсь за это, поскольку первая жалоба могла бы исходить только от моей совести, а я тщетно вопрошал ее, но она меня ни в чем не обвиняет.

Ваша честь уменьшили мое жалованье на треть, то есть на тридцать фунтов стерлингов, сумму, для меня огромную; я просил, но не роптал; я предоставил Ваше собственное решение Вашему великодушному сердцу и удалился, полный веры в Вашу беспристрастность и, если потребуется, в милосердие Вашей чести.

Во второй раз, полный доверия, так же как и в первый, передаю в руки Вашей чести вместе с моей справедливой и законной просьбой мою жизнь, жизнь моей супруги и, быть может, жизнь моего ребенка.

Примите мое почтение и т. д.»

Что касается последней части или, вернее, конца последней фразы моего письма, то он был чисто предположительным: ничто с уверенностью не предвещало мне, что Дженни собирается стать матерью.

Именно поэтому Вы, дорогой мой Петрус, не преминете заметить, что я, не допуская даже во имя нашего с Дженни общего спасения какой-либо лжи, вставил: «быть может».

Ответа на это письмо, отправленное по почте, я ждал с тревогой.

Оно было отослано в субботу.

К воскресенью еще не была готова моя проповедь; события, ударившие по моему благополучию, дали мне тему для нее: я буду говорить о радостях бедности.

Проповедь, дорогой мой Петрус, хороша тогда, когда она написана с сердечной искренностью: тогда она, если и не воздействует на аудиторию, то, по крайней мере, воздействует на самого проповедника.

Не могу Вам сказать, был ли хоть один из моих прихожан, выходивших из церкви, убежден, что жить в бедности лучше, нежели в богатстве, но я сам спускался с кафедры, уже покорившись своей злосчастной судьбе, предуготованной мне моим недругом, покорился с таким же терпением и такой же смиренностью, как если бы эта злая судьба поразила меня во славу Господню.

И мое терпение и моя смиренность, оказалось, пошли мне на пользу: уже в понедельник я получил письмо от господина ректора – в нем говорилось, что приход мой действительно превращен в викариат и что, следовательно, место пастора останется за мной лишь До конца второго триместра, то есть до 15 октября.

Кроме того, выказывая свое притворное благожелательство, ректор сообщал, что авансом высылает пятнадцать фунтов стерлингов, причитающиеся мне за второй триместр, и тут же предупредил, что в таком случае мы с ним в расчете и у меня не должно быть надежды получить от него еще что-либо.

Викарий, которому предстояло меня сменить, прибудет в Ашборн в течение того же второго триместра, и пятнадцать фунтов стерлингов были посланы мне не только для того, чтобы я мог его дождаться, но и для того, чтобы я передал ему мой приход тотчас по его прибытии.

Ректор предлагал мне поискать за пределами его юрисдикции другое место, которое, он уверен, мне благодаря моим успехам и моим дарованиям не придется искать долго.

На следующий день я получил пятнадцать фунтов стерлингов.

Я погрузился в глубокие раздумья о нашей беде, когда вошла Дженни.

Впервые я не поднял головы, услышав звук ее шагов и шелест ее платья. Правда, зная, что это она рядом со мной, я протянул ей на открытой ладони злосчастные пятнадцать фунтов стерлингов и переложил их в ее руку. Дженни подождала еще несколько секунд, пока я взгляну на нее или заговорю с ней, однако, видя, что я остаюсь немым и неподвижным, она пошла за Библией и принесла мне ее как источник всякого утешения.

Я все понял, поднял глаза и увидел перед собой мою жену, спокойную и смиренную, дающую мне пример мужества.

Протянув к ней обе руки, я прижал ее к сердцу и прошептал:

– Дженни! Дорогая Дженни! Затем я наугад открыл Библию.

Глаза мои остановились на начале страницы: то бы стих первый из главы XLIII Исайи.[320] Я прочел:

«Не бойся, ибо я искупил тебя, назвал тебя по имени твоему; ты мой».

И тут я поднял к Небу обе руки и воскликнул:

– Если я твой, о Господи, значит, мне больше нечего бояться ни за себя, ни за мою жену!

XXXII. Долговое обязательство переписано на предъявителя

Не знаю, дорогой мой Петрус, в действительности ли пришла ко мне помощь свыше или же это было постепенное притупление страдания – естественное следствие столь сильного удара; но знаю точно, что после довольно спокойной ночи мы проснулись почти смирившимися с нашей участью.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51